ПРОЗА / Игорь МИХАЙЛОВ. АРАТАМУС. Рассказы
Игорь МИХАЙЛОВ

Игорь МИХАЙЛОВ. АРАТАМУС. Рассказы

 

Игорь МИХАЙЛОВ

АРАТАМУС

Рассказы

 

ВЕТКА РЯБИНЫ

 

Валентине Долиной

 

Совсем забыл я, чем в этот снежный день занимался. Всем и ничем, чем можно или нельзя: чепухой.

И чепуха была похожа не снег, легкий, пушистый снег. Когда он не падает, а словно висит в воздухе.

Писать не хотелось, буквы не складывались в слова, а если и складывались, то всякий раз – не те, какие хотелось бы. 

Хотел было почитать Моравиа, но ученица присылала по ватсапу какие-то ролики, всю эту нелепую чепуху жизни, которой мы заполняем свою пустоту.

Я слонялся по комнате, ел, хрустел сухариком, который наполнил вдруг мое ничегонеделание какой-то значимостью. Шум делает невидимые вещи видимыми.

Я словно вдруг вышел из подполья.

Но моему движению не хватало цели. И я вдруг выдумал дело: сходить и отправить посылку в boxberry.

Вот чего мне в этой жизни не хватало.

Детские шлем и перчатки.

Красные!

Детский шлем и перчатки валялись в углу в кладовке и пылились, возглавляя кучу вещей, вышедших из употребления.

Я в каком-то смысле я и сам б/у.

Слоняюсь по дому и ничего не делаю, а за окном город мечется в пароксизме активности.

День был снежный, снег сыпался крупой, как мука сквозь дуршлаг. Метель, словно дворникова метла, домела меня до почты.

На почте всегда веселая толпа. В том смысле, что большая и бестолковая. Не ясно, куда отправлять, откуда получать, особливо после того, как два почтовых отделения слили в одно. 

Все, как в жизни. Кружится все в каком-то бессмысленном кружении.

Дверь скрипела, как инвалид протезом.

Вошла тетка в каракуле, как красный командарм в бурке, загородив вход и выход. И белого света не стало.

По почте теперь можно только летать.

Получать или отправлять посылки – всё равно что встречать или провожать поезда.

Народишко на почте всегда немного странный, как будто жизнь человека зависит от того, что он получит в посылке или отошлет неведомо куда старые санки, сапоги, свитер, книги и прочая. Произойдет важная перемена в жизни.

Что-нибудь случится!

Вселенная почта в тесной комнатульке: три стула, стол, огромный гроссбух на столе и прикованная цепью к столу ручка. И тетка в бурке.

Тесно и душно!

Протиснуться можно только ползком.

Только я, как порядочный, расположился заполнять свою квитанцию, тут же напротив, как нарочно, нарисовалась суетливая и егозливая бабулька.

Все егозливые бабульки – это по моей части. Пришлось и ей заполнять квитанцию.

Бабулька, пожилая татарка, вся суетливая, живая, подвижная, с тележкой, сумками и палочкой. Из тех бабулек, которые успокаиваются только на том свете.

Бабулька отправляет посылку в Набережные Челны. Очки она забыла:

Ах, ох, что же я?

Тут выросла грозная, как утро тетка в бурке, и бабулька кинулась ко мне…

Я заполнил ей квитанцию, бабулька нервно вспоминала адрес, потом долго рылась в своей записной книжке, листала, искала, сердилась на себя.

Cнег на воротнике её пальто растаял, и воротник намок, и стал каким-то куцым, как лисий хвост.

А я ждал, не особо томясь бестолковостью бабульки. Ведь у меня есть время. Я даже могу его одолжить!

Я ждал, хлюпая бурой жижей под ногами, словно сроднясь с бабулькой, её сродственниками. Ну вот как будто натурально в поезде, когда после того, как вагон уже вышел куда-нибудь в поля, деревеньки, дома кончились и смотреть вроде бы уже больше нечего, народ начинает знакомиться и пить чай!

Так и бабулька познакомила меня со всей своей родней, внуком, правнучкой: какой он умный, а она шустрая такая, но адрес все же нашла.

На этом бабулька не успокоилась, пошла еще и поругалась с почтмейстершей, заметая хвостом своего воротника дорогу к отступлению…

Я увлекся бабулькой, немного позабыв о том, зачем пришел на почту.

Снег на улице висел на белых нитках, я хлюпал ботинком, толпа плясала веселый хоровод, перепутав, кто последний, кто первый, кто вообще где и кто?!

Вот вся жизнь такая. И я, как бабулька, чего-то бегаю, взбивая вихри снега. Куда-то иду, весь такой до невозможности деловой и серьезный, как почтовый штемпель.

В мороз, в снег, рассекая вихри враждебные, снежные и прочая. 

Или занимаюсь со своей ученицей, Валентина, она из Харькива.

Она на меня кричит, потому что я не понимаю, что она пишет. А она по привычке силой пытается направить течение моей мысли в нужное русло, словно заправить портянку в сапог. 

Знойная южная женщина, у которой даже годы не убили буйный темперамент. Попадись я ей лет сорок тому назад, от меня остался бы только пепел.

Пепел бы разметали бы над океаном. Океаном по имени Валентина!

Она пишет о своей молодости, любви, любви с ямочкой на подбородке: 70-годы, молодость, казалось, будет всегда, впереди – ветер, наполняющий светлое будущее, как паруса; он, конечно, физик. Потом Одесса, Стамбул, Париж… Я это все правлю, как будто Господь Вседержитель вторгаясь в неисповедимый ход вещей. Мы ругаемся, миримся, но в конце концов после бурных криков и ругательств она говорит:

– Игоряша, я тебя люблю…

А что от меня, Валентины с её Харькивым и бабульки останется завтра?

И останется ли?

Записная книжка, старые растоптанные сапоги, в которых мы с бабулькой и Валентиной бегали на почту, чтобы заполошно отправить посылку внуку или правнуку из Набережных Челнов или в Харькив.

Чтобы потом после нас с бабулькой и Валентиной внук или правнук приехал, продал квартиру бабулькину или Валинтинину и выкинул на помойку старую записную книжку, исписанную мелким неразборчивым почерком с адресами и фамилиями: Сиротин Сергей, улица Доватора, дом 2, 6-й этаж, спросить Люсю…?

И еще её фотки, когда она работала в Ленинградском БДТ и за ней приударял Товстоногов. 

И вот я иду и думаю об этом. И снег не падает, а словно висит.

Зима покрылась инеем, как невеста фатой. Кусты выгнулись, как форштевень, ветки выткались узорами.

Я иду, как деловая бабулька, в boxberry.

И в boxberry в лабиринте новых домов – со шлагбаумом, охранником с колючим и недоверчивым взглядом всех Аргусов, магазинчиками, банками, полой пустотой, что внутри новых домов, которые еще не обжились, не обзавелись теплыми, суетливыми бабульками с родичами в Челнах, Валентинами из Харькива и котами, внучками, Жучками, которым наступают на лапы, всей этой суетой.

Дядька в собачьей шапке, заполнивший собой и коробкой всю boxberry. Из коробки, как из рукава фокусника, вылетают какие-то шланги, пылесосы, кастрюли, потом там же и таинственно исчезают.

Потом дядька в собачьей шапке с мощной шеей силача из цирка её переворачивает, и кажется, даже подкидывает; коробка, пылесосы летают над потолком, как орбитальная станция, потом он заклеивает коробку лентой.

Лента шкварчит, как сало на сковородке. А у прилавка – еще одна мощная  спина.

За прилавком маленькая раскосая таджичка или китаянка. На столе – надкусанная шаурма кровавится кетчупом.

Голодная китаянка с огромными во весь boxberry черными стрелками у глаз, в шортиках и крашеной шубке. Мех, как пить дать, крашеная кошка.

Стрелы китаянка пускает в посетителей. Вернее, отстреливается ими.

Я сдаю свой шлем и перчатки в приют, не нужны больше. И как давеча на почте, женский пол доверяет мне самое сокровенное:

– Опять голодная!

– Ешьте, я подожду!

– Меня на костре сожгут…

Китаянка упаковывает мои перчатки, шлем, записывает адрес, приговаривая:

– Голгофа!

– Ну и работка у вас!

– Чтобы я сдохла…

Я ухожу из boxberry, покидая маленькую китаянку с огромными стрелками у глаз. И где-то на засыпанном снегом перекрестке вдруг замечаю рябину. Вернее, это она меня замечает. А может быть, мы оба замечаем друг друга в этой зимней пустоте.

Рябина с красными ягодами как бы говорит:

– Чего ты суетишься, чувак? Разве смысл в этом?

Да даже и не вся рябина, а лишь ветка, которая как бы отдельно ото всего деревца, от жизни этой бирюлево-московской, от всей этой ковидной суеты и нервов, отдельно ото всего и вся.

Она висит, слово в вечности. На белом, матовом фоне, как в фотоателье, ветка с плотным, но невесомым слоем инея, который как тень.

И кажется, что тишина её окутала, как и снег, как иней, – обложила ватой, как хрупкую новогоднюю игрушку.

И в этом больше жизни, правды и красоты, чем во всех наших бестолковых – моей, бабулькиной, Валентины и китаянки, жизнях.

Никуда, оказывается, не надо бежать.

И писать не надо!

Вот – рябина в снегу, ветка рябины в сахарной пудре.

Пустота, наполненная тишиной.

Как будто вечность спустилась с небес. Снизошла в этот кошмар обыденной суетливой жизни, перемешанной со снегом, грязью, шумом, кастрюлями и пылесосом, шеей силача и вечным жужжаньем машин, бабулькиными переживаниями, Валентиниными нервами.

Нас не будет, сначала уйдет Валентина: однажды просто исчезнет из эфира; и звонки, фб, вконтакте её хэганье и хохлушечье милое лицо, с которым даже годы не смогли справиться, уже превратятся в архив.

Что от этой всей бурно кипящей некогда жизни останется?

Фотографии, пачка писем, перевязанная голубой ленточкой, сберкнижка, ковер на стене, запахи, вещи, звуки и воспоминания родственников?

Что еще?

Вещи, молчаливо осунувшиеся, словно брошенная собака. Стол раздвижной, сутулый стул, ковер. Тишина, слово ватой переложенные рамы. Запах лекарства. Воспоминания, стирающиеся черты…

И вот еще – бесхозный отныне и навсегда кот Тишка…

Потом увезут на скорой бабульку, тетку в бурке, всесуматошную, как сумасшедший дом, почту.  

…Ветка рябины в снежной пурге. По имени Валентина.

Я теперь зову эту рябину, засыпанную снегом, Валентиной.

Пусть и от Валентины хоть что-нибудь здесь в сугробе, как в судьбе, останется.

Хотя бы ветка рябины.

Ветка по имени Валентина, рябина протянула её мне, а коснулась Валентины.

А Валентины уже нет здесь. Она там, держится за веточку, чтобы не забыли.

Чтобы совсем не забыли…

 

АРАТАМУС

 

Кончается песок в песочных часах, снега превращаются в дожди, солнце на выжженном пространстве судьбы оставляет лишь соль.

Ни вздоха, ни плача, ни звука!

Аратамус!

...Джальсан, он же Роман, маленький негодяй лет десяти, вот уже минут тридцать прыгает по дивану.

Прыгает вдохновенно и радостно, как ртуть.

И я бы, будь чуть помоложе, попрыгал бы вместе с ним. Или бы упрыгал из этой жизни. 

На самом деле это – урок литературы.

Литература – все, что мне осталось. Все, чего у меня не отнять; если, правда, приложить небольшое усилие или сразу заехать в пах, то я и сам отдам. Но для начала посопротивляюсь. 

Так вот…

Скиф с раскосыми и жадными очами пляшет танец с бубнами. И все бы ничего, и я даже где-то рад, и вспоминаю свое золотое детство; правда, домик, в котором я жил, не был настолько шикарным, но там обитало мое голоштанное детство. В общем, Джальсан прыгает, и все бы ничего, если бы я не был тут учителем.

Аратаумус!

– Джальсан... – пробую я наставить его на путь истинный, на путь познаний: на тернистом и долгом пути эволюции человечество оставило небольшое местечко и для Джальсана. А филфак на Усачовке в свое время нагрузил меня таким количеством цитат, житейской мудрости и книг, что иной раз – как из сетки с крупными ячейками, в пору моего детства, когда я был таким же, как теперь Джальсан, негодяем, – они высыпаются из меня, как картошка из деревянного желоба в сетку.

Детство прекрасно своим безумием. Думать некогда, да и особенно нечем. 

Джальсан между тем, резко спланировав вниз, шлепнулся о пол.

Он – индеец и разведчик. Он охотится за своим котом.

Аратамус!

Ну а я в клетке с разбушевавшимся бабуином.

И надо как-то продержаться час.

За окном падает вниз головой осень.

Осень навевает тоску и слезы. Но лучше об этом не думать. Но о чем думать?

Джальсан прыгает, я думаю, кот молчит!

Лучше бы, конечно, я бы час тому назад не дошел до этого дома. И ведь был шанс.

У нас у всех в жизни есть свой шанс, как это не прискорбно. И я им не воспользовался. 

Пока я добирался на этого переулка от метро Пролетарская, я очень художественно и нелепо заплутал.

Плутать надо высокохудожественно, долго и безнадежно. Так вот я заплутал…

Гаражи, аптеки, дверь магазина, зевнувшая устало и зло, какие-то заборы с колючей проволокой.

Улицы, дома, деревья и лица, как на подбор – одинаковые и стеклянные, словно столики в мебельном салоне.

Птицы не залетают сюда, небо давно заменили натяжным потолком. 

Скрипят тормоза, роза в магазине «Цветы» оплакивает свою будущность.

Все здесь выдержано в цвете меланж. Но такого пролетарского цвета меланж.

Различные оттенки серого: от мышиного, который предпочитают котельные и видавшие виды бухгалтера, доросшие до кресла банкира и до мышастого.

В мышастый облачили дома, лица, собак и кошек, парочку магазинов, вообразивших себя бутиками, и чью-то упитанную задницу, которая мешает мне собраться с мыслями.

Есть такие высокохудожественные задницы, облаченные в кожу, как будто погруженные в собственную важность.

Это меня сбивает с толку. Ведь я иду на урок литературы, а тут возникает такая дилемма, вовсе, надо сказать, не литературного свойства.

Поддаться плавному переливу, течению жизни, которая обернулась ко мне вот этой самой задницей, или взять в себя в руки?

И я беру себя в руки.

Мне надо взять и дойти до улицы Талалихина! Доползти, дорасти, в забытьи и беспамятстве.

Все пролетарские машины задумчивы, как будто пациент, которому поставили клистир.

Народишко упорно муравьем торит пути-дороги.

А где улица Талалихина? – Ни одна анафема не знает. И знать не хочет.

В Москве легче пролезть сквозь угольное ушко, чем найти человека, который знает название улицы. Даже если указатель за его спиной.

Москва товарная, промтоварная, коммуналка, плацкарт, перевалочный караван-сарай.

Куда идти?

Осень заметает следы, как тать, мелкий дождик кропит тротуар, как шулер карты.

О, тщета!

От огорчения я зашел было в кафе, глотнул чая из пакетика и, насупротив в окне, большом сером экране, как в кино, увидел титры, как в кино: «Талалихина, дом 8».

Нет в этой жизни счастья! Вот что я вам скажу…

Кстати сказать, если бы Виктор Васильевич в бытность свою военным летчиком вдруг увидел, чем увенчался его подвиг, во имя чего он погиб, протаранив немецкий бомбардировщик, он бы повернул самолет обратно. И протаранил бы со всей решительностью этот буржуазный уклад. Эту псевдосталинскую высотку. От неё за километр разит высокомерием и снобизмом.

Моим идеалам тоже нанесен урон, не совместимый с жизнью.

Вид её оскорбительно зажравшийся. И потом это никак не вяжется с пролетариатом. Пролетариат на Пролетарской выродился. И давно, лет с двадцать тому назад.

Вот стоит никому не ведомый «Аратамус»; за его чугунными воротами, видимо, и укрылись последние пролетарии. Тут их разводят в инкубаторах, выращивают на продажу. А потом отправляют на экспорт, за рубеж.

А за воротами «Аратамуса» водятся средней руки олигархи, менеджеры, в чьих донкихотовских доспехах жизнь оставила внушительные вмятины, но не вышибла их из седла.

Мелкие акулы крупного бизнеса, щуковидные врачи платных клиник, округлые, как пончики; и прочая шушера-мушера, задрапировавшая свой азиатский разрез шиншиллой и норкой.

Траченный молью мутон на Пролетарский не прижился.

Его отстреляли прежде, чем он успел появиться.  

Словом, Пролетарская оставила у меня в душе самые неприятные ощущения, как если бы я испортил желудок прокисшим прошлым.

Я даже было подумал, что попал в другой город. И даже страну.

Люди, понятное дело, не те. Лица, умственное состояние вообще оставляет желать лучшего.

Какая тут литература?

Дамы и господа!

Мне мила моя угнетенная, плюшкинская, плесневелая заброшенность Бирюлева.

В Бирюлево чувствуешь себя человеком.

В Бирюлево больше делать нечего, кроме как писать. Безнадежно, вдохновенно и сладостно, забывшись в припадочном вдохновении. 

Тут, в толпе джихада – таджиков, напоминающих гномов, или подонков человеческого общества, – чувствуешь себя Гулливером.

Обуреваемый гордыней, я даже купил себе однажды довольно дорогой велосипед.

А на Пролетарской я бы растворился в этой буржуазной косности даже вместе с велосипедом.

На Пролетарской чувствуешь себя поверженным буржуями в прах пролетариатом. Так и хочется позаимствовать булыжник у Шадра, из этих мозолистых рук, и размозжить им витрину.

Весь этот утлый хай-тек.

А в Бирюлево – я – человек, да!

Так вот, Виктор Васильевич, ты ошибся курсом. Расчистку авгиевых конюшен надо был начинать с этого дома №8. Тогда, глядишь, и мне тут нечего было бы делать.

Не было бы тут ничего, ни кафе с чаем из пакетиков, напоминающего по вкусу пыль от проехавшего по степи грузовика, ни «Аратамуса», ни примыкающего, как хлев к элеватору ресторана, где провинциальные гурии разыгрывают гаремные мелодрамы. Ничего бы этого не было.

И главное, не пришлось бы мне идти на урок.

Урок литературы.

Аратамус!

А маленький негодяй по имени Джальсан перешел меж тем на визг.

Попытка прыжка с верхнего яруса кровати на диван провалилась, как план Барбаросса. А сказки Ершова выявили в Джальсане дотоле невиданные обертоны ненависти в голосе.

Это уже не ребенок, а соловей-разбойник.

Кстати, надо бы ему рассказать басню про соловья-разбойника. Но Джальсану, кажется, немного не до того.

Не до басен ему.

Он хочет затолкать кота в коробку из-под ботинок. Вот главная задача его жизни. Ничто и никто не остановит его на этом героическом пути.

Аратамус!

Кот, судя по всему, какой-то экзотической породы. Всё в этом доме нездешней породы. Всё вокруг чужое, не родное, не пролетарское.

Люди, специально выведенные в инкубаторе на «Аратамусе».

Джальсан – потомок хозяев жизни. Маленький батыр, хан, в принципе лет четыреста или пятьсот тому назад его папаша, какой-нибудь Мамай или Узбек, отрубил бы мне без лишних разговоров башку.

Я еще легко отделался. А вот коту явно не повезло. Его будущность печальна.

Его «Аратамус» не задался с рождения.

Осень падает головой вниз с четырнадцатого этажа. Улица Талалихина.

И вновь продолжается бой!

И надо продержаться еще 45 минут.

Жизнь, в сущности, тоскливо размышляю я, глядя на то, как кота скатывают в плотный рулон, достаточно простая и грубая вещь. Либо ты её, либо она тебя.

Сейчас, кажется, она – меня. Вернее, кота. Но я – на очереди.

А все потому, что не надо быть не как все. Не надо выпендриваться. Был бы простым котом, драным, не клубным, питался бы мышами или объедками на помойке. Дешево и сердито. Вот философия жизни пролетариата, которую я впитал с молоком матери в своей малогабаритной однокомнатной квартирке на проспекте Науки в Ленинграде. 

Так вот… Опрятная бабулька, как глиняная шкатулка с дырочкой, выносила бы тебе котлеты или колбасные обрезки.

И был бы ты, как Аратамус, свободен и счастлив.

Ан нет. Кота стоимостью в 500 баксов скатывают в рулон. И мне хочется сказать ему в утешение:

– Старина, будь проще. Ибо нищим духом легче падать с низенького пьедестала.

Вот взять меня. Человек я простой, происхождения самого скромного, мать – столбовая крестьянка, а папа из донских казаков. Ничего особенного.

Но зато я младых ногтей познал истину. А истина такова: мир обойдется как-нибудь и без твоих к нему претензий, а ты, если тебя что-то тут не устраивает, вали, куда хочешь!

Мне-то что? Мне осталось полчаса, а потом я на свободе. Голодный, но гордый. А тебе, кошара, жить здесь.

Аратамус!

Да, жизнь у тебя, дружок, сытая. Тепло и сухо. Но если Джальсан тебе сейчас или завтра отвернет голову, о тебе никто не пожалеет.

Кроме папы, который выбросил на помойку 500 баксов. Но и папа тебя быстро забудет, твое место займет другой кот, весьма возможно той же самой породы. С теми же полосками и выпученными от ужаса глазами!

Кот, отчаянно мяукая, борется за свое место под солнцем. И скрывается под диван.

Наивное животное. Нет в жизни счастья и спасения. Ни на диване, ни под диваном.

Тут как раз Джальсан полез под диван и вытащил кота за хвост.

Конец схватки человека со зверем был явно предопределен.

Ставки кота на суетливой бирже жизни резко упали.

Осень яростно метала листья, как брокер купюры на бирже!

Я где-то с облегчением подумал, что в этот вечер не повезло только коту.

Но, Боже, как я ошибался!

Аратамус!

Маленький мерзавец, умучив окончательно кота, закопав его под маты, приступил ко мне.

Он начал бросать в меня книгами. В дипломированного филолога!

«Как важно найти контакт с учеником!» – вспомнил я строчку из учебника, кажется, Ушинского, из своего темного прошлого.

Но кто бы мог подумать, что контакт будет столь тесным.

Книги летят, как Талалихин на немца. Меня бомбят, таранят, книгами!

Однажды в Жуковском на меня обвалилась полка с книгами. И я стоял по пояс в полном собрании сочинений Тургенева. И еще с письмами. Письма были тяжелые, как укор совести.

Кажется, впервые в своей жизни я понял, что литература – не игрушка.

Тяжкое ярмо классики.

Но однако перенесемся из славного города авиаторов на Пролетарскую.

За окном стремительно, словно в моей судьбе, стемнело...

Книга падали, меланхолически шелестя листами, страницами, как жизнь воспоминаниями. Мелькали рисунки, как отрывной календарь.

Вот полетел Петр Павлович Ершов со своим «Коньком-Горбунком».

В самом начале, пока эта маленькая сволочь не начала еще бесчинствовать, я ей что-то вяло проблеял про то, что Петр Павлович сказку придумал сам.

В отличие от Пушкина, который сюжеты своих сказок заимствовал у других писателей. И вот как бы мне в отместку на навет на солнце русской поэзии в меня летит самолично Петр Павлович.

Здравствуйте, Петр Павлович!

Потом – Чуковский, далее по списку – «Буратино».

Книжульки малоформатные, но однако надо что-то делать.

Может вновь достать из-под спуда кота? Ему все равно, а мне больно.

Разъяренный и вошедший в раж Джальсан напоминает орангутанга в добрачный период.

Да, эксперимент по превращению обезьяны в человека потерпел полный и безостановочный крах. Обезьяна должна быть обезьяной. Ей хорошо быть обезьяной.

А мне плохо!

И еще минут двадцать. Надо бежать, но бежать некуда.

Был, кажется, такой роман у Лескова!

Осень зажгла фонари. Ветер мечется, как угорелый. Так писатели-классики показывали мятущееся состояние главного героя, который находится в перманентном духовном кризисе.

Джальсан забаррикадировал подушками дверь. Под подушками, закатанный в рулон кот. Он уже безмолвствует. Он уже смирился со своей участью. Самое печальное, что на кота нет никакой надежды. Теперь мой черед испить чашу унижения до дна.

А что делать?

Малодушно вспомнив, что когда очень давно заканчивал филфак, я начал ловить книги.

Не то чтобы взыграло благородство. Но в конце концов, можно и заняться хоть чем-то.

За 2 тысячи в час!

Ловля книг. Недорого!

Проведение досуга в чужой квартире с ребенком, у которого отказали тормоза, немного напоминает цирк с попыткой укротителя изучить изнутри тигриную пасть. И в эту пасть я должен бесстрашно сунуть голову. И вот-вот пасть захлопнется.

55 лет я жил и верил в добро, в то, что красота спасет мир и т.д. А теперь я вдруг понял, что все мои истины – коту под хвост. Вернее – Джальсану, если бы у него был хвост.

Жизненной энергии у Джальсана достаточно, вся классика мировой литературы возвращена мне, как билет в счастливое будущее.

Вот летит лауреат сталинской премии Сергей Владимирович Михалков. Ему и в дурном сне не приснилось бы, что его книги будут скидывать с книжной полки и скирдовать, как сено.

Имя его в эти секунды не стоит ничего. Он прожил жизнь зря, зря он писал гимны трех стран. Зря обманывал Эль-Регистана.

Все зря. И Виктор Васильевич погиб зря.

Но вот это уже выше моих сил: шесть увесистых томов Гарри Поттера и т.д.

Недаром мне не нравилась эта сумасшедшая тетка, которая печет книги, как блины. Ни один из томов я так и не удосужился прочитать. И вот теперь наказание Гарри Поттером.

Больно, однако!

Но зато осталось пятнадцать минут.

В ход пошли Андерсен, «Русалочка» больно ударила по голове своим рыбьим хвостом. А Мюнхгаузен плюхнулся на плечо чугунным ядром. «Три поросенка» пробежались по мне, как три самосвала. А вот и вышеупомянутый Пушкин.

Пушкин ударил на поражение скопцом и Додоном, разбитым корытом и тридцатью тремя богатырями.

Некстати вспомнился пушкинский памятник:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгуз, и друг степей калмык….

Прошло каких-то лет двести, и друг степей – казах – мечет твои, Александр Сергеевич, книги, сказки, с полки на пол. Вот и упивайся своей значимостью!

Литература – фикция. Я давно об этом догадывался. Еще тогда в Жуковском, когда рухнули книжные полки. И стоял, одинокий и несчастный, в Тургеневских письмах по пояс, как будто бы все эти письма он написал именно мне.

О, горе! 

Спасибо, маленький негодник, за то, что ты лишил меня последних в этой жизни иллюзий.

Друг степей, айфонов и гувернеров, о которых вытирают ноги, как о половик.

У меня теперь ничего не осталось, как крикнуть. Громко и противно, искривив губы в плаче:

– Аратамус!

 

Комментарии

Комментарий #32862 07.02.2023 в 17:04

О страшном вы пишете, батенька... О вечно страшном...
Но вы сами - как истинный художник - бесстрашны.