ПАМЯТЬ / Александр БАЛТИН. ФЕВРАЛЬСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАДЕЙДОСКОП
Александр БАЛТИН

Александр БАЛТИН. ФЕВРАЛЬСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАДЕЙДОСКОП

 

 Александр БАЛТИН

 ФЕВРАЛЬСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАДЕЙДОСКОП

 

ВЕСТЬ ВАСИЛИЯ ЖУКОВСКОГО. К 240-летию

 

 Весть выше новости; новаторство, двигающее ту или иную область человеческой высокой деятельности, равносильно вести и превосходит новость.

 Новостью для современников были баллады Жуковского: такого не слышала русская речь, и, кажется, надмирный её источник засветился, засверкал, заиграл по-новому, сам не ожидая млечных струй новой речи.

 Жуковский фактически ввёл балладу (пусть и не столь строго определяется жанр, пусть допускает различные толкования) в русский оборот, представив то, что ранее не звучало, открыв врата будущим поэтическим токам.

 «Людмила» расходится широкими кругами фантазии, перехваченной реальностью, но – базируясь на реальности, она конкретна, и высотою стиха своего словно мерцает голубоватым небесным цветом, испуская световые лучи в пространство, облучая читателей почти два века (сколько их ни будь).

 «Ахилл», горящий неистовством античной распри; герой, заключённый в капсулу мифа, творящего мир по-своему; русский Ахилл, предваряющий собою многие словесные векторы будущего.

 «Светлана» такая домашне-лёгкая, насыщенно-плотная, страшная и напевная одновременно…

 Перлы, рассыпанные Жуковским, сверкали ярко; тут не жемчуг, тут высверки алмазных граней…

 «Сельское кладбище» знаменует рождение элегии по-русски; не существовавшая до того, она сразу обретает размах, объём, плотность, величие; и, коли вдуматься, основная линия всей поэзии вообще – элегическая; ведь тема тем поэзии – из главнейших – время, его движение, его возможности видоизменять человека; и мы, бродя по сельскому кладбищу, и сегодня, двести лет спустя, найдём много могил, в надписи на которых стоит вчитаться.

 …И звучит тайной «Невыразимое», и поэт, так живший языком и в языке, вынужден был констатировать его малость – в сравнение с бесконечными гранями природы, за которой стоит, мерцает, ощущается космический разум (гений из совсем другой сферы, никогда не слышавший о Жуковском – Нильс Бор – говорил: «Я атеист, но когда глубоко погружаешься в недра физической реальности, непроизвольно чувствуешь одухотворяющее начало»); и невыразимая высота невыразимых мерцаний, наполняющая шедевр Жуковского, работает и ныне, свидетельствуя о певце колоссального уровня, творившего свой мир и миф на русском языке, в недрах русского общего мифа-мира:

 Что наш язык земной пред дивною природой?

 С какой небрежною и легкою свободой

 Она рассыпала повсюду красоту

 И разновидное с единством согласила!

 Но где, какая кисть её изобразила?

 Едва-едва одну её черту

 С усилием поймать удастся вдохновенью...

 Но льзя ли в мертвое живое передать?

 Кто мог создание в словах пересоздать?

 Невыразимое подвластно ль выраженью?..

 

 

БУРИ БРЕХТА. К 125-летию

 

  Мир будет бушевать в пределах «Кавказского мелового круга», взрываясь толпами, шумом, балаганом…

 Брехт обновлял театр, вводя в представление то, что казалось немыслимым.

 Дороги Тридцатилетней войны приближаются, вот они… обоз… маркитантка…

 В объектив попадающая мамаша Кураж продемонстрирует замечательные качества, главное из которых – умение выживать, когда обстоятельства не способствуют этому…

 «Карьера Артура Уи» предупреждает человечество об опасности вознесения маленького человека, обладающего непомерными амбициями, и то, что оно не внемлет, – не вина пьесы…

 …Длинно растягивая строку, стараясь вобрать как можно больше подробностей, организующих мир, Брехт создавал стихи…

 Оден считал его великим поэтом.

 Хотя – в большинстве оценок – поэзия Брехта была скорее дополнением к его драматургическому напору, настолько обновившему театр.

 Театр должен стать эпическим, считал Брехт, выступая теоретиком искусств. И статьи его вызывали споры, однако, пьесы ставились и ставились.

 Театр должен быть эпическим, как в Греции, где народы проходили сквозь сцену, растворяясь в душах зрителей…

 «Добрый человек из Сезуана» в исполнение Юрия Любимова собирал полные залы, и балаган, выплеснутый в зал, веселил и учил стоицизму одновременно.

 …Поначалу дела не клеились: Брехт записывал в дневнике: «Бегаю по городу, как пёс, и ничего не получается».

 Пять одноактных пьес не нашли своего режиссёра.

 Потом «Барабаны в ночи» кратко прогремели, но, увенчанные премией Клеста, не задержались в репертуаре надолго.

 Нужен был новый метод, Брехт находит его: его пьесы становятся многолюдны, и панорамы, показываемые ими, забирают шире и шире – пространство, время, историю…

 Он ищет коды истории: через людей, через их действия…

 Он предупреждает об опасностях тирании.

 Он узнает годы странствий – и могучий рокот признания, хотя по-прежнему пьесы его будут вызывать яростные споры, поскольку сами они… чрезмерно яростны…

 И рвётся мир – в пределах «Кавказского мелового круга», и вновь Артур Уи делает поганую карьеру, и снова дороги Тридцатилетней войны не обойдутся без мамаши Кураж…

 

 Резко и жёстко, компактно и точно: охарактеризовать то, что происходит подспудно во время войны (подспудное, возможно, важнее явного), наименовав стихотворение: «Во время войны многое возрастает»:

 Быстро растут:

 Имущество власть имущих

 И нищета неимущих,

 Речи властей

 И молчанье подвластных.

                                         (пер. М.Ваксмахера)

 Брехт-поэт менее известен?

 Вероятно, хотя Оден называл его в числе трёх великих поэтов, которых знал…

 …Брехт выводил код своей страны, тяжело переживая судьбу её:

 Германия, ты в раздоре

 С собой, и не только с собой.

 Тебя не тревожит горе

 Твоей половины второй.

 Но горя б ты не знала

 В теперешней судьбе,

 Когда бы доверяла

 Хотя б самой себе.

                                      (пер. К.Богатырёва)

 Он тяготел к лаконизму, хотя и создавал пространные баллады.

 Верлибр мешался с рифмованным регулярным стихом, порою мелькали канцеляризмы, иногда казалось, что нечто от Кафки врывается туго закрученными спиралями в поэтические построения Брехта…

 Он мощно разил – при этом – то, что требовалось разить: будь то бюрократия, или шаровая человеческая глупость; и туго организованные строки и строфы его словно наливались соками грядущего, которое непременно должно быть лучше настоящего…

 

 

СЛОВЕСНЫЕ РОЩИ МИХАИЛА РОЩИНА. К 90-летию

 

 Проза Рощина богата, поэтична, красива, отличается утончённостью – иногда кажется, что пьесы его прорастали именно из прозы, хотя, вероятно, ощущение это обманное (или туманное).

 В маленьком городе – дальше видно, яснее перспектива, и герои отчасти грустны, отчасти настолько вписаны в пейзажи, что растворяются в них, оставляя диалоги будущих пьес.

 Сборник рассказов в «В маленьком городе» был первым, за ним последовала гирлянда других, каждый из которых играл стеклярусами поэзии, и тень Бунина будто возникала рядом.

 Недаром Рощин был автором тома ЖЗЛ «Бунин» – душистые, ароматные рассказы классика были планкой, по какой Рощин сверял высоту своих рассказов и повестей.

 О! он из той же писательской породы, Рощин – он поэт прозы, он чувствует слова на молекулярном уровне и видит их окрас.

 И слова отвечают ему – нежностью, улыбкой, грустью...

 Иногда персонажем рощинской прозы становится сам язык, и мы, попадая в светлое силовое поле, делаем новые выводы о его возможностях – безграничных, как небо.

 

  Ширь известности была у Рощина – драматургическая, проза его, особенно рассказы, больше оказалась востребована эстетическим меньшинством; а драматургические механизмы, запущенные им, подразумевали богатство аудитории: особенно – «Валентин и Валентина» – парное звучание имён, любовь, встречающая преграду, – будто из шекспировских времён.

 Меняется исторический декорум, а люди?

 Ведь у нас иная психология, эрудиция, нравы, чем у шекспировских персонажей: так почему же родители вновь и вновь не слышат сердца детей своих?

 Они пульсируют любовью – а растрава родительских отношений противостоит оной всем, чем только может.

 …Две семьи: одна с бабушкой и старшей дочерью, с матерью-одиночкой: там растёт Валентина; но и у парня – похожая семья: казалось, могли бы понять друг друга.

 Пьеса о непонимании.

 Пьеса об… своеобразии одиночества.

 О человеческой гордыне: в том числе, мешающей слышать других.

 Многое – густо и плотно – вложил Рощин в самую известную свою пьесу.

 …Был метафизический «Седьмой подвиг Гералка», где якобы процветающая страна при ближайшем рассмотрение оказывается человеческой ямой.

 И гудел, вторгаясь в реальность, шёл через современность военный «Эшелон», чтобы помнили то, что забвению не должно подлежать.

 Рощин разнообразно показывал мир: через людей и обстоятельства, и туго закрученные узлы конфликтов могли развязываться трагически: но все равно – линии света исходили от пьес его – разные: предупреждающие, так нельзя себя вести, согревающие, порой – наполненные грустью…

 Что ж – жизнь грустна в своей основе, ведь все мы знаем, куда она движется, но механизмы драматургии Рощина работают исправно и сегодня.

 

 

ВЕРСИЯ ЖЮЛЯ ВЕРНА. К 195-летию

 

 Он был поэтом – Жюль Верн, и в прямом, и в переносном смысле; он был поэтом: его стихи раскрывались особым миром, самостоятельным и лучистым, включающим и вбирающим самые различные эмоции, организующим собственный простор.

 Для человечества оказалась важнее его проза: провидческая и фантастическая, исполненная романтики, и сулящая часы – в мире, альтернативном нашему.

 Литература предлагает альтернативный мир, а такая, которую делал Жюль Верн, – вдвойне…

 Тропами Африки – не страшно ли вам?

 А – из пушки на луну?

 Но световые эмоции, пестуемые книгами Верна, помогали расти поколениям, взрослеть, брать примеры с героев.

 Печальный Немо озирает водные панорамы из иллюминатора спроектированного им судна.

 Не было подводных лодок, не было – и вдруг она возникла в фантазии писателя, щедро вторгавшегося в реальность, чтобы предложить свою.

 Таинственный остров мерцает загадками, и дети капитана Гранта обязательно стяжают победу.

 У него добро всегда побеждает зло, как в сказочном мире; во многом – такой он и предлагал, запуская в дали дальние своих путешественников, комбинируя правду и вымысел, сочиняя на таких оборотах, чтобы нельзя было оторваться от книг.

 И звучали его стихи: возвышенные и земные, воспевающие жизнь, которую он так изменил своими романами.

 

 

К 265-летию Василия КАПНИСТА

 

 Капнист зазвучал уже легко, с блеском, точно опровергая ямбы и зарывая определённые ямы века своего; он раскрывался посланиями – Батюшкову, к примеру – где искры словесных граней переливались то иронией, то глубиною смысла; то сострадал красоте, которой не находится места в мире:

 Увы! что в мире красота? –

 Воздушный огнь, в ночи светящий,

 Приятна сердцу сна мечта,

 Луч солнечный, в росе блестящий.

 

 Мгновенье – нет Авроры слез,

 Мгновенье – льстить мечта престала,

 Мгновенье – метеор исчез,

 Мгновенье – и краса увяла!

 И среди многих общепоэтичностей ярко выхлёстывал собственную индивидуальность, словно драгоценную жидкость, что не удержать в сосуде своём.

 Пел природу, дружбу… всё, что полагается, но песни были своеобычны, отличаясь определёнными нотами, что и позволило им остаться…

…Преимущества идиллического житья противопоставлялись свету, где слишком замутнена реальность, а хочется чистоты:

 Кто счастья ищет в свете,

 Тщеславие любя,

 Тот ввек имей в предмете

 Лишь одного себя.

 Но я лишь рад покою,

 Гордыне не служу,

 В сей хижине с тобою

 Я счастье нахожу.

 Идеалы Капниста возвышены, муза его благородна.

 Также и музыка строк – разворачивающихся свободным дыханием, полётных, несомых незримыми крылами.

 Образы истории толковались своеобразно, отливаясь в стихи стоически-строгие:

 Здесь берест древний, величавый,

 Тягча береговый утес,

 Стоял, как патриарх древес:

 Краса он был и честь дубравы,

 Над коею чело вознес.

 Громокипящего гудения словес не дал Капнист: более обращая взор во внутренний мир, исследуя собственную душу, и – через неё – свою современность, реальность – чтобы отправить свод поэтического манускрипта своего в вечность, столь же гипотетическую, сколь и расходящуюся линиями нашей современности.

 

 

ИСТИНЫ ИРВИНА ШОУ. К 110-летию

 

 Мир начинается с отца, мечтающего запечь яд в булочку, адресованную покупателю: ярость неудачника, точка мизантропа.

Мир продолжается драками, подожжённым, на манер дьявольского ку-клус-клана, – крестом; мир навалится на каждого из Джорданов по-своему: показываемый Ирвином Шоу плотно, сгущенно, всякими событиями.

 …Иным из которых – не бывать.

 Метафизика преуспевания, взятого в разных ракурсах: известный боксёр, известный политик.

 Семья, разнесённая онтологическим ветром; и кулаки одного брата словно уравновешиваются интеллектом другого.

 Популярнейший роман «Богач, бедняк…» пышно читался в Советском Союзе: стране книжной, где иностранные авторы становились своими, любимыми, почитаемыми…

 События в романе много – при отсутствии рассуждений это делает его динамично развивающимся, сильно наэлектризованным… просто жизнью.

 Едва ли Шоу стал бы писать нечто из действительности философов: его метафизика жизни – в самой жизни, в её чересполосице, трагедиях конфликтов, заканчивающих оные…

 «Вечер в Византии» раскроет бездны киношного мира, показывая механизмы успехов и крушений, живописуя кинематографический мир эпопеей, сделанной – опять же – динамично…

 Яркости двух романов хватило, чтобы облучить мир писательской энергией, переведённый в строй образов, обстоятельств, вариантов жизни, интересных многим…

 И сейчас тоже.

 

 

КОСМОС ЮРИЯ КОВАЛЯ. К 85-летию

 

 Детская литература, охотно читаемая взрослыми, преодолевает активность амбивалентности, выходя в пространства большой литературы, где определение «детская» уже неуместно.

 Пергамент «Суер-выер» даёт такое количество комбинаций приключений, что плаванье, совершённое с капитаном, благодаря недрам и перлам пергамента, становится почти столь же захватывающим чтением, как Робинзон Крузо.

 Смех тут питателен, как млеко – чудное млеко фантазии и радости; иные куски (остров Большого Вна, к примеру) шибают раблезианской крепостью – это та субстанция, какая посильнее ветхих и быстрых веков, и пусть сыплется песок в перешейке часов, капитан плывёт и плывёт по волнам великолепных фантазий.

 …Заснеженное поле, ведущее в лес, сверкает так привлекательно, коли Прасковьюшка забыла запереть клетки, что Наполеон третий, а за ним сто шестнадцатый устремляются в свободную жизнь, первый день которой завершается ночёвкой в барсучьей норе.

 Платиновый мех Наполеона обеспечивает платину языка – ясного и чистого, точно пахнущего свежим снегом.

 Много выпадет приключений беглецам – и много сострадания придётся испытать молодому, или не очень читателю, прежде чем Наполеон вернётся на звероферму; а сострадание – необходимый элемент души, ибо без него она горбата – хуже Квазимодо.

 И честный, и забавный Вася Куролесов славно покуролесит, прежде чем, почти шутя, разоблачит несколько мерзавцев.

 Колхоз живёт плавными буднями, шумит кармановский рынок, милиция работает, не пугая граждан привычными ныне поборами, а воры, по меткому выражению другого знаменитого персонажа, должны сидеть в тюрьме.

 Где и окажутся – с помощью простоватого, милого, серьёзного Васи…

 Мир Юрий Коваля лёгок и серьёзен, пронизан смехом и высотой: мир не столько детской прозы, сколько большой литературы.

 Которая, несмотря ни на что, остаётся самосознанием народа, сколько бы народ ни сопротивлялся этому.

 

 

ПОЭЗИЯ МИХАИЛА ПРИШВИНА. К 150-летию

 

 Музыка много определяла в его жизни; в юности игравший на мандолине Пришвин почитал музыкальные ритмы той силой, что определяют и жизнь, бытование человека на земле, в недрах вечного вращения юлы юдоли; потрясшего его вагнеровского «Тангейзера» писатель слушал бессчётное число раз…

 Сплошная сила литого, золотого звука великого немца!

 Пришвин, казалось, стремился также строить тексты свои – сплошным музыкальным потоком, добиваясь комбинационного эффекта ясности и глубины.

 Звук вёл мысль: и звук выстраивал пейзаж: который Пришвин, чувствуя необыкновенно, превращал в кадры солнца…

 Он и фотографией увлекался страстно, и первую свою книгу «В краю непуганых птиц» проиллюстрировал собственными фотоработами.

 …Удивительный – прорастает в реальность «Женьшень»: таинственный корень, с которым связано так много легенд и такое количество удивительной правды.

 Повесть Пришвина ткётся с той мерой искусности, когда мастерство не заметно, завораживает результат: кажется, ни у одного писателя не было в арсенале столько слов для описаний природы…

 Её живая плазма переливается огнями музыки и поэзии так, будто за каждом листком стоит неповторимость собственной судьбы, а все вместе – объединяются они в богатство единого человеческого древа.

 Волшебно проходят пятнистые олени…

 «Кладовая солнца» укрупняет один день до величины поэтического произведения – без рифм, разумеется…

 Финал войны, сироты, ведущие нехитрое хозяйство, сошедший снег, дети, собравшиеся за прошлогодней клюквой.

 Параллельно – идёт история двух собак, оставшихся жить в лесу в силу ряда обстоятельств.

 Будет трагедия: однако – с благополучным исходом, конечно, дети пересекутся с одной из собак, что останется жить у них; и расцветут волнующие, волшебные цветы музыки, и… ясности, торжественности природных чудес, и волхвования слова.

 Пластика пришвинского стиля велика: он придаёт словам почти ощущаемый физический вес; словам, словосочетаниям, суммам фраз…

 Он писал о животных так, будто ощущал характеры их, видя в каждом индивидуальность.

 Он украсил историю русского художественного слова настолько не меркнущими произведениями, что свет, идущий от них, только разгорается с годами…

 

 Он чувствовал рост трав, их мистическое – и такое земное – движение к солнцу; он ощущал каждый листок: видя целостность великолепной массы и зная, насколько состоит она из отдельных элементов; он входил в храм природы благоговейно, как писатель, прежде всего, но и – как фотограф…

 В шуме леса отражалась вагнеровская мощь, а Пришвин чрезвычайно был увлечён музыкой великого немца.

 …Ярок и буен был отец Пришвина: он разводил орловских рысаков и выигрывал на бегах, увлекался цветоводством, создавая удивительные орнаменты из естественных даров природы, был страстным охотником, изрядным садоводом; однако, проигравшись в карты, продал конный завод и заложил имение, и умер, разбитый параличом…

 Мать Пришвина происходила из старообрядческой семьи, и градус каления, когда речь шла о достижение цели, вероятно шёл от этого корня.

 Ей удалось выправить положение дел, и дать детям достойное образование.

 Разными путями шёл Михаил Пришвин, учась, постигая жизнь, её корневые основы; разные пути постепенно сходятся к пантеону творчества, войдя в который, обретается понимание цели и смысла бытия.

 Творчество!

 Сколь сильно наэлектризовано благородным светом сие понятие…

 В 1907 году Пришвин становится корреспондентом газеты «Русские ведомости».

 Он много путешествует, этнография и фольклор влекут его своими сияющими лентами; он сотрудничает с разными газетами, много публикуется, постепенно становясь известным в литературных кругах; знакомится с Горьким и Мережковским, Ремизовым и Алексеем Толстым.

 Автобиографическая повесть «Мирская чаша», поначалу отвергнутая редакторами, рассказывает о странствиях и захватывающих увлечениях писателя; она полна разнородным содержимым, которое, алхимически работая, и составляло огромную личность великолепного Пришвина.

 Охота и краеведение, становясь сильными страстями писателя, определяют появление серий очерков и рассказов для детей.

 Последние легки: их кристальная ясность играет природными красками в той же мере, в какой Пришвин открывает для себя тайны природы.

 Лес – как таинство.

 Лес – как своеобразная природная церковь, что особенно ощущается осенью, когда многообразие цвета завораживает, как богослужение.

 Отношение его к событиям 17 года было противоречивым: от неприятия – в силу избыточного насилия, до примирения, которое не сулило, однако, гладкой жизни.

 Дальний Восток, пристрастно исследованный во время соответствующего путешествия, становится объектом описания: появляется книга «Дорогие звери», из которой вырастает повесть «Женьшень».

 Лица зверей!

 Пришвин бесконечно вглядывается в них, изучая столь мало знакомый человеку космос; и белка, и лиса достойны внимания ничуть не в меньшей степени, чем персонажи-люди.

 Север манит: в своеобразие его природы, не говоря о своеобычности небес, заложено столько величественного.

 Особняком стоят монументальные дневники Пришвина: достоверность наблюдений, ёмкость образов, колорит – тут законченное художественное произведение, наполненное яркой работой мысли и последовательным исследованием лет, выпавших на долю писателя.

 И снова цветут фотографии: увлечение, сопровождавшее Пришвина до конца, до финальных дней его бытования на земле.

 С записными книжками Пришвин не расстаётся никогда.

 Они растут, напластования впечатлений обрабатываются, и крепнут дневники, чья многотомная летопись тянет на эпопею.

 Сколько узнано писателем о жизни природы, о плазме её волнующей, о волшебстве тончайших изменений, происходящих постоянно.

 Афоризмы мелькают…

 Вместе дневники словно нанизаны на глобальную мысль: о творчестве как единственной созидательной ценности.

 …Он фотографировал людей, он сделал цикл фотографий об уничтожении колоколов Троице-Сергиевской лавры.

 Он был неустанен в творчестве, словно магический порох его и определял жизнь, чья внешняя сторона была всего лишь гарантией бесконечного продолжения трудов – трудов, раскрывавшихся столь различно и ярко, весомо и трепетно, нежно и величественно.

 

  Наблюдатель: и, применительно к Пришвину, – это определение стоило бы написать с большой буквы; наблюдатель пристрастный и пристальный, неуспокоенный, неравнодушный и кропотливый, вглядывающийся в мельчайшие природно-погодные изменения так, чтобы крупно проявились они в слове – тоже крупном, словно раковина святящимся изнутри, и в лучевой силе которого раскрывается сама метафизика природы…

 О! она, будто используя Гераклитовы изменения, и скрывает многое, и – разворачивается бесконечными панорамами пред человеком: перед Пришвиным, всматривающимся в обычные дива так, что проступает их потаённая суть.

 Перед нами – «Времена года»: произведение, в недрах которого Пришвин записывает все природные изменения в течение года; и оттенки, словно собираемые им в короба страниц, играют яркой насыщенностью звука, цвета, нежности…

 Необыкновенно передаются природные ароматы, будто на медовых крыльях счастья вливаются они, пропущенные сквозь фильтры страниц, в читательское сознание.

 Чудесная «прекрасность» природы передана через меру приятия всего, что преподносит она человеку; непроизвольно всплывает знаменитое рязановское: «У природы нет плохой погоды…».

 Осень хмурится.

 Осень собирает фиолетовые туши туч, гонит их на нас…

 Осень союзна с увяданием, со смертью, и – тем не менее…

 Именно она дарит византийскую какую-то избыточность красок: низвергается зыбкое золото листвы, дрожа и переливаясь нюансами цвета; и каждый лист – будто фантастическая карта не существующей страны…

 Как в детстве собирались гербарии!

 Пришвин предлагает словесный вариант оного: необыкновенно живой и красочный…

 Багровый и зеленоватый, рдяный и снова золотой, меченый точками и пятнами ржавчины, рыжины; краски буйствуют, словесная живопись бесконечна; и нежность, овевающая страницы, словно свидетельствует о бесконечности жизни, эти краски и породившей.

 Счастье тоже имеет свои оттенки – волнами накатывает они, и волокна отзвуков в душе переливаются волнообразно.

 Пришвин призывает постичь изначальный природный язык, и, сконцентрировавшись на нём, изменить отношение к миру: убрать хмурые краски, бессмыслицу тоски.

 Природный мир всегда откроет нечто необычное: и всякий силуэт падающего листка будет просвечен световым ракурсом…

 Очень русская проза Пришвина неожиданно перекликается с мистически-тонким восточным взглядом на мир – с бесконечным вглядыванием в каждую деталь: ведь недаром листок, свернувшийся на подоконнике, напоминает улитку.

 Всё связано со всем – и какая бездна живой философии таится в этом ощущении!

 Видеть, как времена года сменяют друг друга, – настоящее счастье, и писатель учит ему: проникновенно-простому и такому полнозвучному…

 

 …Трагический «Соловей» Пришвина…

 Рассказы о ленинградских детях, о судьбах, напитанных трагизмом изначально, о наждачной правде бытия, которую… можно исправить, однако: ибо в огромном пространстве Советской страны не должно было быть бездомных детей…

 Пространная нежность Пришвина, словно вписывающая людскую реальность в реальность природы совершенно по-особенному: Пришвин пишет о детях, как о… побегах деревьев, превосходящих последние таинственностью…

 Вот детдом: тянет ли он на большую семью?

 И да, и нет: кому-то посчастливиться обрести новых родителей, кто-то вырастет в нём; но тайны судеб будут пространно и вместе компактно, с экономией литературных средств рассмотрены Пришвиным, чтобы ничего не было упущено.

 И дети, вынутые им из истории реальности, словно вписываются в пространство истории литературы навсегда…

 …И снова ударят снопы света из пространства «Кладовой солнца», вновь заиграют оттенки понимания деревенской жизни: огромного материка, ныне ушедшего под метафизические воды…

 После книг Пришвина теплеет на душе, наполняется она тайными пульсациями, чью правду сложно отрицать.

 …«Кащеева цепь» раскроется, как своеобразный роман-матрёшка, словно умещая в себе несколько романов: психологический, роман-воспитание, повествование о русской революции; и всё переплетено суммами философских мыслей, изящно и тонко.

 Чудесен главный герой – фантазёр и романтик; и думающий самостоятельно (что есть ум – как не способность мыслить вне стереотипов?), и действующий активно…

 В детстве организовал путешествие в Азию: неизведанное манит, а Азия щедра на подобное; и поплыли мальчишки на лодке, поплыли, переполненные мечтаниями и азартом; и уплыли довольно далеко – прежде, чем не вернули их…

 «Поплыли в Азию, попали в гимназию».

 Жизнь главного персонажа развернётся бурно: жажда социальной справедливости толкнёт его в революцию: и год проведёт в тюрьме за переводы с немецкого марксистской литературы; и, демонстрируя волю к жизни и силу стойкости, придумает себе… путешествие.

 Внутреннее путешествие на Северный полюс – с предполагаемыми тяготами и красоты, с волнообразными накатами световой энергии, подчиняясь которой, не позволит ситуации во внешней жизни раздавить его.

 «Кащеева цепь» пронизана романтической приподнятостью, но и конкретная романтическая линия обретает живую плоть: к политическим приходили на свидание девушки-невесты, и вот такая –под вуалью – посетила Алпатова…

 Он отправляется на поиски: Германия раскрывается, мир растёт, девушка уехала, а герою необходимо… напасть на след…

 Стиль Пришвина характерен: он вкусный, в меру обстоятельный, он густой, как мёд:

 «Весь огромный музей предстал Алпатову как воспоминание сказки, и чудом казалось, что ту же самую сказку переживали все художники с далеких времен. И он шел из одной залы в другую очарованный и как бы пьяный от постоянных рассказов в красках и линиях одной и той же своей собственной сказки».

 

 Сказка!

 Ключевое слово!

 Словно и в самом Пришвине было нечто от… очарованного странника, проходящего жизнью с одною жаждой – изведать как можно больше.

 Всё – не удастся, поскольку невозможно охарактеризовать точно это «всё», но погружение в новые и новые слои живущей окрестно реальности так заманчиво…

 …Как смотрят на нас «Глаза земли»!

 Полное поэзии произведение врачует от депрессии – тонкой своею нежностью, необыкновенным плетением драгоценных словес.

 …Запястье, приложенное к уху, позволяет расслышать пышный прибой листвы.

 А выше – за листвою клёна, будут шуметь необычайно звёзды, живущие своей жизнью, вероятно – более насыщенной, нежели наша, земная…

 

 И монументально возвышаются дневники писателя: всю жизнь вёл, фиксировал всё, что происходило – в душе, и во внешнем мире; густо и плотно заполнял страницы мёдом текста, в котором переплетались тугими волокнами история и проза, детское удивление миром и размышления, наполненные умудрённостью.

 Пришвин творил свой литературный эпос, и, обращённый в современность, какою бы она ни была, сияет он великолепием словесного многообразия и мудрыми мыслями метафизического злата.

 

 

ТОСКА ТЕННЕСИ УИЛЬЯМСА. К 40-летию памяти

 

 Орфей спустится в ад, но не в силах видоизменить его, будет убит, и то, что адом предстанет банальная американская провинция с самым что ни на есть тривиальным житьём, дела не меняет…

 Конфликт мещанского, косного, порой жестокого начала с мечтательностью поэта логичен и обычен для драматических конструкций Теннеси Уильямса, столь ценившего поэтику Харта Крейна, несчастного поэта-депрессанта, бросившегося в Мексиканский залив – причём тела так и не нашли…

 Поэзия Теннеси Уильямса разлита в пьесах его, хотя стихи он также писал: возвышенные и мечтательные.

 Заточение – вместе со стеклянным зверинцем в центре собственной вселенной – чревато, но если не дано вариантов, остаётся только оно…

 Листья будут лететь, создавая пёстрые узоры на асфальте, и также ветер, онтологический ветер жизни, будет раскидывать листья дней: поэта, принуждённого работать в обувном магазине; поэта, познакомившего с девушкой, лелеющей свой «Стеклянный зверинец».

 От пьес Теннеси Уильямса остаётся щемящее чувство…

 Они пробивают сердца сожалением и сопоставлением.

 Бедная, тонкая, изломанная, пьющая Бланш Дюбуа, не выдерживающая напора густо-мясного, брызжущего соком Стенли Ковальского.

 Жизнь и мечта сходятся, чтобы дать плачевный результат.

 В пьесах Уильямса много пьют – что ещё остаётся?

 Никого не осудишь…

 …Кошка на раскалённой крыше продержится недолго, как недолго продержится в жизни Большой па, убеждённый, что у него всего лишь мелкие неполадки со здоровьем, тогда как смерть, улыбаясь, стоит уже рядом.

 Смерть, алкоголь, препараты…

 Если смех – то саркастический.

 Если Орфей, то непременно рядом бушующий ад.

 От пьес Теннеси Уильямса прошибают слёзы: ибо сразу понятно – всё будет плохо, жизнь стремительно летит к финалу, и даже очищение, даваемое подлинном искусством, столь кратковременно, что… мало чем помогает.

 И пьесы его идут и идут, подвергаясь различным интерпретациям, вспыхивая новыми оттенками, заставляя отвлекаться от бесконечной общечеловеческой, и такой пустой гонки…

 

Комментарии