Ярослав КАУРОВ. ВЕЛИЧАЛЬНАЯ… НИЖНЕМУ НОВГОРОДУ. Семейные хроники
Ярослав КАУРОВ
ВЕЛИЧАЛЬНАЯ… НИЖНЕМУ НОВГОРОДУ
Семейные хроники
Мне давно хотелось без излишнего морализирования написать историю прошедшего века с его парадоксами свержения невероятно прочных государственных строев, которые вдруг разваливались, как карточные домики. Но казалось скучным и необъективным обсуждать смерти и трагедии людей, философствуя и на самом деле не зная, за что им все это было дано. И мне пришла в голову идея объединить воспоминания моих родных со своими и через реальные судьбы людей разных сословий – дворян, купцов, крестьян, рабочих, военных, ученых – описать историю столетия, судьбу всей России. Может быть, это покажется людям интересным. Во всяком случае, это правда, а правду можно трактовать по-разному, и взгляд на нее меняется в зависимости от времени, в котором вы о ней читаете. В доме сохранилось множество старинных фотографий, так что иллюстративный материал будет богатым.
Мне захотелось написать семейные хроники не только для того, чтобы описать жизнь своей семьи. Дело в том, что в старом доме сохранились записки многих поколений моих предков. Это бесценный исторический материал. И многое здесь написано их рукой. Я не изменял ни стиль, ни обороты речи. Все это для того, чтобы через жизнь семьи отразить радости и мучения, победы и несчастья России на протяжении ста пятидесяти лет. И об этом рассказали современники событий. Вслушайтесь же в их живые голоса. У правды есть одно очень существенное преимущество – это правда.
Мой дом стоит в центре Гребешка – горе над слиянием Оки и Волги. В доме живёт восьмое поколение нашего рода. В родовом древе сплелись и купеческие, и дворянские корни. Один из предков был ревизором, другой – тайным советником.
В этом доме родилась и моя прабабушка Инна Федоровна Жаркова-Рудая.
…Ночь, но не спится. В крошечное окошечко мансарды падает бледный лунный свет. Вся дрожа, Инночка одевается и, стараясь не скрипеть, спускается по лестнице из мансарды, держась за перила. В доме мирно посапывают мама и папа. Тихо отперев дверь, она спускается на парадное и выходит на освещённую луной улицу. Где-то вдалеке бьёт в колотушку сторож. Перебежать улицу – и ты в безопасности. Под аркой ждёт Вася. Вася по бедности живёт в приюте дворянских вдов и сирот с мамой, прямо напротив их дома. Он бледен и весь дрожит. Они не смеют дотронуться друг до друга, только чувствуют дыхание друг друга в темноте. Как бьётся сердце, когда руки слегка соприкасаются. «Завтра придёт свататься жених». Больше сказать нечего, только слёзы, слёзы по несбывшемуся. Жених оказался деликатным, стесняющимся украинцем. Он с нежностью смотрел на невесту и потел от волнения. Невеста имела расстроенный вид и тоже смущалась, она знала, что против её воли родители не поступят. А через несколько месяцев была свадьба – красивая, пышная и добросердечная, жених всем пришёлся по душе. Фаля – так по-домашнему звали жениха, заметил Инночку в церкви и безумно влюбился в тоненькую синеглазую девушку с очаровательной улыбкой и локонами до плеч. Он был очень добрым человеком, и это его качество покоряло всех. От дома до церкви было не более 300 м – поехали в карете. Невеста была потрясающе красива и нежна, жених солиден. Уютный дом скрыл молодожёнов от посторонних глаз.
Когда-то каждый маленький деревянный домик на Гребешке был окружен садом, имел своё лицо, был не похож на другие. Семьи здесь были большие, несколько поколений жили вместе: и дети не были брошены, и старикам находилось место и дело. Малышня играла в лапту, молодёжь водила хороводы. «А мы просо сеяли, сеяли!» – пели одни. «А мы просо вытопчем, вытопчем!» – пела другая ватага, наступая на первую. А старики сидели на лавочках, вспоминали молодость.
По рассказам бабушки, весной Гребешок благоухал: первой зацветала черемуха, потом – сирень, яблони, вишни, груши, сливы. Люди выходили из ставших душными домов. Дымились самовары, пили чай. Открывались окна, выставлялись зимние рамы. Казалось, после зимы оттаивала душа. Звучали романсы и песни под гитару. Дружили здесь домами, ходили друг к другу в гости.
ПОСВЯЩАЕТСЯ МАМЕ
Судьбой неведомой ведомый –
На счастье или на беду –
Я пленник родового дома
И старой яблони в саду,
И удивительного света,
Что тихо падал сквозь листву.
И будет длиться, длиться это,
Пока смотрю, пока живу.
Пока пишу, пока мечтаю,
Мой старый дом, мой старый сад,
Как колыбель, меня качают
И что-то тихо говорят,
И охраняют это сердце
Минуты, месяцы, года ...
И я хотел бы после смерти
Остаться с ними навсегда.
Немного надо одиноким:
Чтобы, как сотни лет назад,
Вздыхал, нашёптывая строки,
Мой старый дом, мой старый сад.
У нас дома на несколько голосов пели «Вечерний звон», вспоминали ушедших. Старожилы рассказывают, что пел на Гребешке и Шаляпин, пытался перепеть его Горький. А осенью в садах на открытом огне варили варенье. Дети ждали пенок, сладкое облако парило над Гребешком. Моя прабабушка выставляла на улицу корзины с яблоками: «Бери, кто хочешь, сколько хочешь».
За домом был старый прекрасный сад: семена растений выписывали со всего света, пористые камни для окантовки клумб привозили издалека. За время революций, войн, голода сад был запущен, заглох, липы выросли до небес. Лишь теперь мы его возродили, и он снова стал прекрасен.
Мой магический сад весь зарос до краев,
Перелился листвой за заборы.
Как зеленый парад – миллионы ручьев,
Заливающих Дятловы горы.
И по склонам, бурля, ниспадает листва
И к Оке у подножья стремится,
И звучат, словно заговор млечный, слова,
Что напеты великою жрицей.
И поток, как гроза, в жаркий город проник,
Напитав ароматами лето,
Но я знаю, где бьет изначальный родник, –
Он в саду, в нежном сердце поэта.
Строить мой дом начал в самом начале XIX века Александр Александрович Жарков, потомственный почётный гражданин, государственный чиновник, ревизор. Его портрет, выполненный маслом, висит у нас на почётном месте. Отец его, тоже Александр Александрович, был купцом второй гильдии. Женат строитель дома был на Анне Павловне Вяхиревой – из мелкопоместных дворян и купцов. Купеческая ветвь Вяхиревых была состоятельной, они подарили городу Карповскую церковь и первый роддом. В 1812 году в Нижний Новгород хлынули волны беженцев из Москвы. Тогда мои предки познакомились с видными представителями московских знатных фамилий: Карамзиным, Батюшковым, Василием Львовичем Пушкиным, Малиновским, Глинкой.
В следующем поколении Фёдор Александрович Жарков, также потомственный почётный гражданин, продолжил отделку и меблировку дома. В нём зазвучал клавесин, заиграл золотой свет на креслах из карельской березы. Этот клавесин и мебель в революцию солдаты выбросили на снег, когда попытались произвести выселение. Не удалось.
А во второй половине XIX века Фёдор Александрович, не выбившийся в высокие чины, увлекался тем, что выписывал со всего мира и разводил у себя в саду экзотические растения. На них приходили полюбоваться многие нижегородцы. Брат Фёдора Александровича был художником. Фёдор Александрович был женат на Татьяне Павловне Чадулиной, купеческой дочери. Её сестра Ольга, которую дочь Татьяны Павловны, Инна, звала Баболей, вышла замуж за пожилого купца Кожевникова. После его смерти Ольга Павловна не захотела заниматься предприятием мужа и продала дело. Отступных от компаньонов получила более миллиона. Детей у нее не было, и занималась она преимущественно собой – выстроила огромный каменный особняк с монументальными конюшнями, была страстной театралкой и любительницей лошадей. Имела лучший выезд в Нижнем Новгороде.
С этой её страстью связан семейный анекдот. Когда мамин брат Даниил Николаевич Емельянов привёл в дом невесту, его бабушка томно поинтересовалась, где та проживает? Невеста объяснила. Брови у бабушки взлетели вверх. «У Баболи на конюшнях?» – не поверила она. Конец жизни, пришедшийся на послереволюционные годы, Баболя провела, живя в крошечном мезонинчике нашего дома. Там трудно даже выпрямиться в полный рост, но она, как рассказывают, нисколько не печалилась этим обстоятельством.
Дочь Фёдора Александровича, Инна Фёдоровна, вышла замуж в Петербург. Её избранником стал Ефим Варфоломеевич Рудой из дворянского рода с Западной Украины. В этой ветви было много известных фамилий: Бертеневы, Бестужевы и многие другие. Однако отец Ефима Варфоломеевича поссорился с родными и ушёл из семьи. Так что прадедушке пришлось начинать карьеру с низов. Он работал служащим, а потом управляющим всем имуществом графини Шуваловой.
Графиня была необычайно богата. Говорят, чуть ли не богаче венценосных Романовых. Прадедушка с семьёй некоторое время жил в её петербургском дворце, который стал в советское время Дворцом Дружбы народов. Ей достались по наследству все Демидовские уральские заводы, сотни имений, небольшой город на Украине. У нас до сих пор сохранился подписанный ею документ, по которому она доверяет Ефиму Варфоломеевичу Рудому заключать от её имени любые сделки, – столь высоко было её доверие к нему. Она вела необыкновенно скромный образ жизни, помогала всем, кто к ней обращался, и имела только одно экстравагантное увлечение – коллекционировала средневековые замки. Да, не дверные замки, а именно укрепленные средневековые жилища аристократов с зубчатыми стенами, стрельчатыми окнами и высокими башнями.
Дедушка ездил по Европе и скупал их для неё. Графиня выбирала их по крупным фотографиям. Часть из них сохранилась у нас в семейном архиве. Шувалова добилась у императора, чтобы Ефиму Варфоломеевичу шли государственные чины. Он дослужился до тайного советника. А ещё он был человеком необыкновенной силы: ломал подковы, сворачивал пальцами в трубочку пятаки, перерубал ребром ладони спинки венских стульев.
В тяжёлые революционные годы никто из моих родных даже мысли не допускал, что можно оставить Россию. После революции они вернулись из Петербурга в родной нижегородский дом, он стал их пристанищем и спасением.
О чем-то давнем воспоминанье
Меня тревожит и душу ранит.
Я помню дворик у серых зданий,
И чьи-то тени скользят в тумане,
Он в Петербурге, уснув, затерян,
Строгие двери, серые стены.
Я вспоминаю цветы мгновений,
Но вижу четко я только тени.
Мои предки отличались завидной способностью вовремя умирать. Фёдор Александрович Жарков скоропостижно скончался в первом нижегородском трамвае в 1916 году, не дожив до революционного 1917-го, а Ефим Варфоломеевич Рудой оставил мир в 1937-м, не дождавшись репрессий. Его сыну Николаю повезло меньше – он прошёл три лагеря: русский, немецкий и снова русский.
* * *
Блаженны мертвые. Блаженны
В гармонии хитросплетений
Не видящие поражений,
Стыда не ведавшие тени.
Блаженны те, кто не дожили
До революции позора,
Кому не вытянули жилы
В ЧК лютующие воры.
И те, кто в братство верил строго,
Святого равенства кликуши,
Что вовремя отдали Богу
Атеистические души.
Блаженны сталинские чада,
Те, что стяжали столько славы
И не дожили до распада
Его империи кровавой.
А те, кто пережить сумели,
Как поседевшие солдаты
Похоронили в этом теле
Весь мир, ушедший без возврата.
Блаженны мертвые в России,
Как завершенные виденья,
Что жили со своим мессией
И пали до его паденья.
Дай Бог и нам не задержаться
И, заслужив и смерть и имя,
Успеть до новой черной жатвы
Уйти спокойно со своими.
По рассказам бабушки, моя мама, Галина Николаевна Каурова, так описала их жизнь в Петербурге:
«Началась петербургская жизнь моих бабушки и дедушки. У графини Шуваловой в Мариинке и Александринке были свои ложи, и у бабушки с дедом была возможность пользоваться ими. Тогда Петербург был покорён Вяльцевой, и бабушка не избежала этого увлечения и не пропускала её концертов. В чём был секрет обаяния Вяльцевой – в её естественном родстве со всеми в зале. Голос – да, внешность – да, это есть у многих певиц, но проникнуть в сердце каждого слушавшего дано лишь немногим. Дед рассказывал, что похороны Вяльцевой были истинным горем для всех петербуржцев, даже тех, кто не бывал на её концертах. Невский был полностью запружен людьми, влюблёнными в неё, но было такое родство душ, что никакой давки не было, никто не пострадал. Всю жизнь в комнате бабушки висели её фотографии. Театры, концерты, наряды от Ворта и Покена. Невероятной величины квартира на Итальянской: комнаты по 50-70 метров, гостиная, столовая, кабинет, детская, будуар, спальня и комнаты для гостей и, конечно, кухня. Но было холодно и сыро, или тосковали по уютному дому в Нижнем. Гостями были дедушка и бабушка из Нижнего (Татьяна Павловна и Фёдор Александрович Жарковы), также в гостевых комнатах жили студенты. Тогда было принято кормить и пускать бесплатно жить неимущих студентов. Потом это были друзья на всю жизнь. Однажды с чёрного хода к ним, на Итальянской, пришёл белый как лунь старик, его, следуя традиции, накормили и уложили спать и лишь утром узнали, что это родной отец Ефима Варфоломеевича. Он посмотрел, как живёт его сын, одобрил, понял, что живёт тот «по-Божески», и пошёл по святым местам, по России дальше. Больше о нём никто не слышал. Осталась только фотография его, сделанная в петербургском фотоателье. Когда я спрашивала свою маму – «А кем бы ты и дядя Коля были, если бы во время революции были взрослыми?», она отвечала – «Революционерами!» И даже на даче, катаясь на лодке, вполголоса пели с родителями революционные песни. Такое было настроение у интеллигенции. Мама рассказывала, что со своей мамой, Инной Фёдоровной, она общалась очень мало, та была вечно «занята», а растила их няня и ходила с ними гулять. Няня просила мою маму: «Барышня, не говорите барыне, где мы гуляем». Гуляя, они заходили в какой-то сырой подвал, где у няни жила своя дочка, кажется, даже больная. Мама её очень жалела, отдавала ей свои игрушки и сладости. Вот так и формировалось мировоззрение. В огромной квартире в детской тоже было не очень тепло, и няня подтыкала детям одеяло, чтобы не дуло. Вечером мама и её брат долго не засыпали и лежали с закрытыми глазами в ожидании, когда мама (Инна Фёдоровна) вернётся из театра или концерта и поцелует дочку и сына. Всю жизнь моя мама (Илария Ефимовна) помнила запах духов своей мамы, когда та склонялась вечером над кроваткой. Бабушка веселилась, наряжалась, а дед (которого я даже не застала) работал очень много, а по воскресеньям занимался детьми. Ходили в музеи и храмы разных народов (православные, католические, армянские…). Это было очень интересно. Ещё маленькой моя мама с «хоров» видела великосветские балы и даже императора и его мать – вдовствующую императрицу. Она рассказывала, что это было необыкновенно красивое зрелище. Так красивы были наряды, так плавны и музыкальны движения, что вся картина напоминала замедленную съёмку распускающихся цветов. Всё приглушенно: и цвет, и звуки, и движения. Моя мама училась в Петербурге в необыкновенной школе, где царило подлинное равенство, демократия. Принимали детей всех сословий, всех национальностей, вероисповеданий и благосостояния. Обучение бесплатное, учителя – каждый личность. Географию преподавал известный писатель-путешественник, танцы – прима-балерина Мариинского театра. Батюшка приглашал на свои уроки закона Божьего всех: и мусульман, и иудеев и ко всем относился с такой теплотой, что с его уроков не хотели уходить даже иноверцы.
В три года моя мама танцевала на сцене гопака. Балерина, преподававшая у них в гимназии танцы, считала маму природной балериной. А как мама пела – низкий вибрирующий голос, тёплый и нежный – когда она пришла поступать в консерваторию, ей сказали – «Мы вас ничему не можем научить, у вас всё от природы, даже культура пения». Ни певицей, ни балериной она не стала, она стала матерью. В детстве ласку она видела от своей бабушки – Татьяны Павловны, которая постоянно ездила в Петербург из Нижнего.
Милая моя мамочка с глазами мадонны! Ты притягивала всех, все в твоём присутствии становились строже, чище, хотелось встать перед тобой на колени. Какая выдержка, какая мудрость, какой талант, какая теплота! Наверное, это всё вместе и есть истинный аристократизм.
Революция, которую ждали очень многие, подкралась незаметно. Январские события 1905-го года прошли для семьи незамеченными. Бабушка гуляла по Невскому и, только придя домой, узнала про события от прислуги. Пришла такая красивая, с инеем на длинных ресницах огромных синих глаз, румяная от мороза. Счастливая и спокойная. Вообще, дед так защищал свою семью, свою Инночку и детей, что все события долго их не задевали. А в Петербурге наступила неразбериха, голод, холод. Срочно запасали дрова. Однажды дед привёз на извозчике «голову» сахара – купил прямо с витрины. Громили подвалы с вином. По улицам потекли винные реки, люди пили и тут же падали и даже умирали от перепоя и тонули в вине в глубоких винных погребах. Грабили магазины и лавки. Мама и дядя носились по улицам, гимназия не работала. Детям было весело и интересно, и страшно. Однажды видели, как полицейского ударили головой о фонарный столб и мозги шлёпнулись на тротуар. Страшно!.. Жили в это время во дворце графини (после революции – Дом Дружбы народов). Основная часть дворца была опечатана, окна их квартиры выходили во двор. Часто отключали свет, особенно ночью, и шёл обыск – искали драгоценности и отбирали. Дед, полный от природы (украинец),.похудел так, что его нельзя было узнать».
А вот другое свидетельство. Как описывает события 1905 года мой прадед со стороны отца Алексей Анисимович Кауров, вышедший из крестьянского сословия: «Мне был 21 год, меня на призыве записали в Новогеоргиевскую крепостную артиллерию. Вместо октября, как всегда водилось, меня вызвали в уездный город Белый Смоленской губернии для направления по частям в войска. Эта затяжка в сборе рекрутов (как тогда называли) наводила разные сомнения и породила много слухов о забастовках в городах, об арестах некоторых депутатов Госдумы. От нашего округа был депутатом Волков. Учитель сельской школы, которого наши мужики считали стойким защитником крестьян и их права, тоже был арестован.
Это меня такие слухи наводили на разные сомнения к недовольству помещикам и властям. В городе Белом нас держали, не отправляли по военным частям полный месяц¸ до 25.12 1905 г. Конечно, боясь того, чтобы не примкнули где к восставшим городам. Этот месяц в захолустном уездном городке мы ходили и пьянствовали и бурно похаживали группами по улицам при безделье вроде гладиаторов. В деревнях начались походы против помещиков, начиная с самовольных лесопорубок: вырубали леса для своих нужд, прогнав всякую лесную стражу. Уездный исправник и помещики запросили у губернатора для помощи полиции казаков 14 человек с пиками, которые гарцевали на лошадях по городу. Самые смелые крестьяне были в районе недалеко от города. Руководил ими молодой крестьянин Котов. Его смелые выступления поддержали крестьяне других районов уезда. Полиции и казакам было дано распоряжение первым долгом изловить Котова. И вот казаки в 12 часов ночи застали Котова в чайной и привезли его в город. Посадили его в тюрьму на втором этаже. Крестьяне двух районов поднялись на выручку Котова. Казаки и полиция зашевелились. Был распространен слух, что рекрутам будет роздано какое имеется в городе оружие. Рекрута (новобранцы) стали собираться группами, обсуждать, в какую сторону повернем оружие, если его выдадут. Абсолютное большинство склонялось примкнуть к крестьянам. Городские жители держали сторону полиции и казаков. Оружие почему-то нам роздано не было. И вот утром, числа не упомню, слух разнесся, что по всем дорогам идут большими партиями крестьяне на выручку Котова. Казаки, полиция и городские жители насторожились и собирались охранять город, боясь разорения и поджогов. Рабочих в городе было мало, были они не организованы. Рекрута тоже собрались к тюрьме и прислушивались к шумевшей городской толпе, полиции и казакам. Два казака были посланы на разведку. Возвратившись, донесли, что крестьяне идут почти все не вооруженные. Но все уже боялись допустить крестьян в город. В особенности один городской житель, плохо одетый, трещал в толпе, что нельзя допускать крестьян в город: «Они нас ограбят, разорят и сожгут». Как-то я с товарищами к нему подошел ближе и со злостью сказал: «Если у тебя что там разорять и грабить? Смотря на твою одежду, мы видим, что там у тебя имеется одно рваное пальто». Он, не вступая в спор, сразу же передал эти слова невдалеке стоящему приставу и добавил, что рекрута поддерживают крестьян. Пристав посмотрел в нашу сторону, но не осмелился пока затронуть рекрутов, не желая прибавить нам яду недовольства. Было дано казакам распоряжение перевести Котова в Смоленск до прихода крестьян. Котов посматривал на нас через решетку второго этажа. Но вот прибыла повозка, запряженная тройкой хороших лошадей, к тюрьме. Сани были с высоким задком, не крытые. Вывели закованного в кандалы Котова. Когда посадили в сани, он поднялся, желая что-то сказать всем взволнованным голосом, и только произнес: «Товарищи!» – тройка быстро хватила вперед. Один казак успел его ударить по голове нагайкой. Он упал, два полицейских сели с ним рядом. И четыре казака верховых провожали карету по сторонам и одни – впереди.
Куда повезли Котова? Туда, куда Макар телят не гонял».
И все-таки, с какого же момента прекрасно налаженный механизм империи начал стремительное саморазрушение? Вот воспоминания моего прадеда; в его время память о крепостном праве была еще жива. Живы были и его родители, прожившие при крепостном праве часть своей жизни и вспоминавшие об этом времени со своеобразной ностальгией. Прадед Алексей Анисимович пишет об этом в письме к своему односельчанину в свойственной ему манере, с шуточками и прибаутками.
«25 января 1958 г.
Здравствуйте, Арсентий Лаврентьевич, Пелагея Александровна и все ваше семейство.
Передайте привет и надменному племяннику Григорию Лаврентьевичу и его семье. Желаем вам доброго здоровья и долгой благополучной жизни. Что-то долго нет от тебя письма. «Скучно, грустно и некому руку подать в минуту душевной невзгоды. Желанье! Что пользы напрасно и вечно желать? А годы проходят, все лучшие годы!.. И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг – такая пустая и глупая шутка» (Лермонтов).
«Уж не жду от жизни ничего я, и не жаль мне прошлого ничуть. Я ищу свободы и покоя, я б хотел забыться и заснуть!» За наши деяния висят в тучах атомныя и водородныя бомбы. То и гляди, что они упадут. И нас не станет. И думаю: жалкий человек. Чего он хочет? Небо ясно, под небом места много всем, но беспрестанно и напрасно, один враждует он, зачем? Мне почти теперь не спится ночей, и много бродит мыслей в голове: думается о будущей народной жизни, вспоминаются и прошлые времена и хочется записать их и передать будущему поколению, а то ведь в этой лжи мирской они потонут. Ведь сейчас писателями записывается только правда настоящего времени. А я хочу, чтобы наравне с этой правдой сопоставлялась прошлая ложь. Ваши дети, а может внуки, пусть они считают, что в жизни краше или то и другое подлежит водородной бомбе.
Начну я с рассказов стариков о крепостном праве. Дедушка Степан Гаврилович и отец мой А. Н. говорили мне, что они наблюдали своими глазами и присутствовали. Работая, дедушка Степан Гаврилович, работая при крепостном праве в Гуте, наблюдал, что некоторые здоровые молодые крестьяне симулировали; не пожелавшие работать на поле, на уборке хлебов, не подвергались никакому наказанию. Болезнь определить врачей и фельдшеров не было. Они должны были оставаться в семейной избе. Домой не отпускались. Но ведь там без работы всё же скучно. Это вроде ареста. Вот однажды нас четыре человека, говорит дедушка, молодые здоровые хлопцы, остались больными в семейной. Но, соскучившись без дела, мы выдумали развлечение. Стали прыгать через скамейки. Заметил это староста. Он дал нам по пятку плетей. Второй раз нам скучно стало, так мы пошли гулять в лес по малину. Там раздолье. И мы затянули громко песню. И этим мы выдали себя в симуляции. И нас староста тоже не погладил. Отец Анисим Никитич рассказывал, что он тоже подростком участвовал в труде. И вот однажды на молотьбе цепами совсем плохо молотят, едва поворачивают цепы. Но, конечно, не на своей работе. Староста ничего не говорит о плохом усердии. Здесь поворачивал снопы Божен с деревни Барыгино, да все его сыновей знали – Боженята. Он любил подхалимничать и говорит старосте: «Какая это молотьба? Я вот ляжу под ряд снопов и они пройдут, этих пять человек, и мне их удары ничуть не слышны будут». Староста не любил подхалимов. Он без Божена видел всю работу. Ну, и говорит: «На самом деле, ложись под снопы, им, конечно, не пробить снопов, так плохо молотивши». Божен и лег под снопы. Освещение было плохое. Молотьбиты не заметили, проходя по ряду. Когда они подошли к этому месту, староста моргнул, и указал жестом, конечно. Они скоро догадались и полились удары на том месте, как это полагается, как он этого желал. Но ему под снопами не понравилось, и он заорал и кубарем вывернулся из-под снопов, получив себе заслуженное вознаграждение за контрольную выдумку. А работники полную осень смеялись.
Еще один случай. Петр Ульянович был молодым хлопцем лет 17. Неопытный в работе. Его староста нарядил возить снопы – рожь. На телегу Петру тяжело было уложить копу, т.е. 10 бабок = 100 снопов. Один мужчина-скалозуб сказал ему: «Ты колосьями сноп, чтобы он легче был, его об колесо колосьями». Это староста заметил, и Петрушка попал под плети.
По этим только эпизодам можно знать, какая отрадная работа крепостных была на панском поле. И вот за такие работы и усердия к труду, отработав барину 3-5 дней в неделю, это тогда, когда работа была на поле. А время зимнее, дождь, осень злая, они работали в неделю день-два. За все это они пользовались всем своим скотом, огородом, общественным полем пополосно, сенокосом и бесплатно по мере надобности, по разрешению барина, пользовались для своих построек лесом, а при несчастных случаях: пожар, падеж скота, семейная беда, допустим, умер ответственный работник и тому подобное, к барину обращались за помощью. Как, допустим, пала коровенка, лошаденка, семян нету. Барин помогал, относился к этому благосклонно, но, конечно, в семье не без урода, были и изверги. Но всё же ни молокосдачи, ни шерсти не производилось. Поэтому от хороших бар крестьяне не думали уходить.
Когда крепостное право в 1861 году рухнуло, самодеятельности стало больше и материально крестьяне зажили лучше и работать стали лучше. Вот тут стали играть конкуренция и прогресс. Эта погоня за зажиточностью, за богатством усилила и породила много врагов и лжи. Ведь вором я считаю не только тех, кто лошадей ворует и в карманах шарит. Если точно судить о воровстве, то обман надо тоже считать воровством. И не только тот вор, кто себе за свой труд забирает много народного добра в свое личное пользование за то, что он поумнее другого, но еще тот больше вор, который меньше работает, а больше поедает, да еще и плачет, что его обижают. Как фараоновские семь коров тощих пожрали семь коров тучных, а сами не пополнели. Нам такая жизнь тоже не понравилась. Много здесь лжи, которую хорошо разоблачили великие ученые: Чернышевский, Добролюбов, А.Н. Толстой, Некрасов, Герцен, Пушкин, Лермонтов, Гоголь и другие; и вот нам втемяшилось больше в голову переустройство уклада и нрава общественной жизни учение Карла Маркса. Это хорошая идея. Многие за нее схватились, не только Ленин, но многие последователи Маркса и Энгельса, в том числе и я. Может, по уму и науке я и не подлежу причислять себя к числу ученых. Этот большой знаменатель мне не к лицу, но по делу практики строительства коммунизма и идейности я к этому списку подлежу. Ведь идея – это тоже болезнь. Недаром я ночей не спал, а старуха за мои мечтания называет меня дураком. А многие меня втихомолку называют сумасшедшим. Ну как же иначе, если я не так думаю, как другие? И даже дела подлежали сумасшествию. Кто трезвый может отдать в безвозмездное пользование собственную лошадь, двух коров, свиней, овец, всю одёжу, тулуп, постель, три избы, всю постройку, урожай, землю и труд семьи в пользу неимущих? И свой, я бы сказал, квалифицированный труд и труд отца? Тут выходит не только мечтатель, но и исполнитель своей мечты. Нельзя сказать, что только ученые могут быть идейными. Идея – это мечта справедливости и разоблачения лжи. Как можно назвать идейным или мечтателем таких нас смертных, как, допустим, Лопатёнков Арсений Макарович? Но ты, наверное, присутствовал в 1928–29 годах на празднике у Макара Азаровича, где меж нас шел разговор о жизненном и возник между нами вопрос: когда это дело было? На столе головой поник спал пьяный Арсенька. Но, как видно, и сонному пьяному не давала покоя идея. Не поправит там, где вкладывается ложь. И он поднял голову и сказал золотое слово: «Это тогда, когда у Сталина голова закружилась». И опять лег на стол. Откуда он знал эту правду. Ведь его многие называли «коринфеем» науки. А не только великим марксистом и фельдмаршалом. А внес критическое слово сонный пьяный мужик, и такое слово, что не вытравишь, не сотрешь его ни керосином, ни бензином.
Мы не будем говорить того, что я не ошибался. Я ошибался, и Ленин ошибался. Ленин думал за свою жизнь перевоспитать нравы всех людей словами, а потом устроить коммунизм, но ему ранняя кончина не позволила этого. Я ошибся, хотел начать практически строить коммунизм. Но тут нам многие были препятствия на пути, а самое большое препятствие – лживость властей, взяточничество, подхалимство, раболепство перед властью».
Из этих воспоминаний видно, что крестьяне были детьми. Настоящими детьми своего барина. Они любили его и любили царя. Обрушившаяся им на голову пропаганда народовольцев и западников сначала вообще ими не воспринималась. И только гораздо позже дала свои страшные, растленные плоды.
Итак, до 1861 года народ жил, как большой ребенок, полностью переложив заботы о своем будущем на барина, на царя-батюшку да на Бога. А в это самое время в Петербурге в Шуваловском дворце, в котором спустя сорок лет будет жить мой прадед Ефим Варфоломеевич Рудой, в тайном кабинете, обшитом драгоценным деревом, собирались высшие чиновники и аристократы России. Именно там зрели планы освобождения крестьян, разрабатывались законы и весь механизм предоставления подневольным людям воли.
А в это время в Нижнем Новгороде мой прапрапрадед Александр Жарков, портрет которого висит в нашей гостиной, шел на службу государственного чиновника, ревизора. И торговали купцы-тысячники Чадулины и именитые купцы Вяхиревы – другие линии моей родословной. Россия была самой сильной страной Европы, царил покой, и ничего не предвещало тех страшных жертв, которые моя страна принесет в кровавом, смятенном и безумном двадцатом веке.
Со стороны отца, Каурова Валерия Витальевича, предки принадлежали к крестьянскому сословию. И это дает возможность охватить жизнь России со многих сторон. Вслушаться во все ноты ее огромного стройного хора.
Прапрадед Анисим Никитич был плотогоном, возглавлял артель, сплавлявшую по рекам лес. Получал большие деньги, но, идя обратно в деревню, загуливал, спуская большую часть добытого. Когда дед ещё мальчиком участвовал в кампании по ликвидации безграмотности (все мои предки до 7-го колена грамоту знали), он проходил по тем селам, где развивал свою бурную деятельность Анисим. Старушки узнавали по «фамильным» чертам лица, что он внук Анисима Никитича, зазывали к себе в дом, угощали пирогами со сметаной и не могли на него наглядеться. Видимо, Анисим умел угодить женскому полу.
Историю рода Алексей Анисимович Кауров излагает так:
«История рода Щербаковых-Кауровых
В деревне Нивы еще при крепостном праве началась жизнь из двух семей: семья Щербакова Гаврилы и семья Ульянова. У Гаврилы было четыре сына: Мирон, Никита, Павел и Степан. У Ульяна было пять сыновей: Григорий, Петр, Нефед, Алексей и Варнав.
По выходе из крепостного права эти семьи наделялись земляными наделами, как видно, согласно наличия мужскаго пола.
1. Никита Гаврилович как имеющий два сына Анисима и Павла получил 2,5 надела.
2. Мирон Гаврилович получил 2 надела.
3. Павел Гаврилович получил 2 надела.
4. Степан Гаврилович получил 2 надела.
В последствие Мирон Гаврилович к дочери принял зятя с Кошелева Хорта Федора.
Ульяновы получили:
1. Григорий Ульянович получил 2 надела.
2. Петр Ульянович получил 1,5 надела.
3. Нефед Ульянович получил 1,5 надела.
4. Алексей Ульянович получил 1,5 надела.
На Варнаву почему-то не было земли. В последствие Нефед с Варнавом уехали в г. Ярославль и жили там 17 лет, а Варнав там умер.
Никто не был доволен нарезкой земли, т.к. за нее надо было уплачивать выкуп и налог, что некоторые хозяева за задолжность этих податей, как Петр Ульянов, сажали в баню или показывались им за невзносы прутья вроде розог, потом телесные наказания скоро отменились.
Хорт Федор как из бедноты – врун, болтун, хотя зашел в хороший дом, но скоро обеднел. Никита Гаврилович, как сам энергичный в труде, и сына имел Анисима тоже очень работоспособного и хозяйственного. Второй сын Павел умер 22 лет и не оставил наследников. Анисим оказался многосемейным – 4 сына и 6 дочерей. Более к труду энергичный это был Павел Гаврилович. У него даже имелась некоторая сумма наличных денег. Он их давал неимущим в долг на обзаведение. Конечно, в то время малые деньги считались большими. Хотя в то время не знали о процентах. Павел вознаграждения не брал, но некоторые соседи имели ненависть к нему за то, что он получше их жил и иногда в Дубровском кабаке получал похвалу от должников. А некоторые, как по старому обычаю, в знак благодарности купят бутылку водки, и, хотя Павел и свою добавлял, но недоброжелатели его завидовали такому почитанию. В особенности если кто обращался к нему с просьбой и, не получив должного внимания, они готовы были иногда поколотить Павла.
Но тут у него всегда был защитник Анисим. Это был его племянник, в молодости был, как говорится, находчив и имел к себе доброжелателей. Кроме того, не все честные люди были, в особенности в деревне Юсове находились сельчаки, которые раза три-четыре у Павла крали деньги (смешное положение; какая куча наверное медяшек и не знал куда положить, до чего были простаки). В этом случае Анисим Никитич тоже помогал ему разыскивать, обыскивать и не без результата.
Смешное тоже дело: в одном и том же селе или деревне и даже один из братьев Щербаковых Степан Гаврилович то ль избаловался смолоду, как в ожидании рекрутства или сбаловала его солдатчина, на его долю павшая в течение 11 лет. И он хозяйством почти не занимался и жил очень бедно. Из рода Ульяновых все они жили беднее Щербаковых и как-то не культурно, считаясь с культурой в то время в крестьянстве, вернее близко к хамству, как называлось в народе, но воровством не вовлекались, за это им выношу благодарность, до революционных времен. В революционные года несколько стала соблазняться семья Нефеда Ульянова, ранее побывшая 17 лет пролетарием в г. Ярославль и менее углубившая в корни крестьянства. И то это назвать можно очень посредственно и мало заметно, ровняя их к Ипполиту можно назвать их правнуками Ипполита.
Революция изменила лицо деревни: перепутала и много честных семей развратила в нечестие. Это зло нанесло неправильное, то есть ложное суждение: собственность есть воровство.
Мне желательно описать здесь проведение семьи Павла Гавриловича. Всем не безызвестно, что крестьянину обзавести сельское хозяйство, хотя до уровня средняго крестьянина, много приходится положить трудов и не поспать в мечтаниях много темных ночей, не вкушать никаких сластей и разных телесных удовольствий. Хотя употребление водки в некоторых пылких сердцах делает большое возбуждение к труду. И вот Павел Гаврилович, не лишаясь такого блага – просидеть за столом в кабаке с товарищами до 12-ти часов ночи, он в два часа утра отправлялся на паре лошадей в лес за дровами или лесом за 15-20 км. Но в жизни его семейству не повезло. Вдруг заболела и умерла у него 1-я жена, оставив ему двух дочерей: Варвару и Авдотью. Он женится на второй – Дарье (как будто Антоновой), рослой, красивой, как говорят, дородной, матери будущих сыновей: Кузьмы, Игната и Ильи. Прожив счастливо 2-3 года, Дарья ослепла. Павел сочувственно лечил ее, возил по врачам около шести лет, но не мог вылечить и сам умер, оставив ей слепой трех сыновей. Малому Илье было, кажись, полтора года. Они перенесли в последствие все кары деревенской бедности и унижения, и много трудов и горьких слез из глаз, уже не видевших не только временных радостей, но и годами не видящих света.
В это время прерывает меня радио, передающее комедию Грибоедова «Горе от ума» и комедию Чехова «Шестая камера». Эх, какой я невежда, не могу написать комедию «Слепая Дарья» про мою незабвенную крестную, которую ценю я выше и печальных комедий Чехова и Грибоедова. При одном только воспоминании смертельно печальной, трогательной «жизни слепой Дарьи» меня тревожит, и я не могу дальше следовать, не проплакав не только в душе, но в слезах, удерживаясь от рыдания. И как по сие время отзывается печально в сердце моем.
Мать моя взяла меня за руку, мальчишку 3-х лет, и пошли мы смотреть покойника. Он лежал около леваго окна. Борода черная, окладистая. Оказывается, ему было лет 50. Живым я его не видал и похороны не помню, но помню, Макар около амбара резал какую-то скотину.
Схоронив Павла Гавриловича, слепую дородную Дарью горе-злосчастье преследовать не перестало, а принялось еще сильнее на нее нападать.
Слепая Дарья, имевшая открытые глаза, но ничего не видевшие, чтобы удержать имущество до возрасту сыновей, которым было: старшему Кузьме около 4-х годов, Игнату – 2,5 года, Илье – 1,5 года, взяла править имуществом своего брата Илью. Тот поуправлял 2 года, как говорили в народе, поуправился и уехал восвояси, оставив свою сестру слепую Дарью с тремя малыми детьми.
Я безвыходно стал посещать слепую крестную и ее детей, моих сверстников, и, когда они садились за стол кушать, меня тоже сажали. Помню, кушанье у них было незавидное: картофельная яишня. Она, как и всем детям, мне нравилась, но я убегал из избы от приглашения, считая неловким и совестным обедать у людей. Меня на улице догоняли Кузька и Игнаша и под руки тащили в хату за стол. Тут тоже я считал неловким, сильно упираться, садился и уплетал яишню, не стыдясь.
У слепой крестной была бурая корова и несколько курей. Нищенствовать она не ходила. Как-то работала: зимой вязала, пряла. Я всегда носил ее работы валишки. Летом она жала серпом у соседей. Приведут, поставят ее на полосу, она и жнет. Кузька был проворный мальчик не по летам. В сенокос сведет ее на огород с косою, и она косит. По улице иногда ходила без поводырей, одна, и все удивлялись ее способности. В праздник Иванов день 24 июня Ивана Купала она шла в гости в деревню Никитино к матери и братьям со своими детьми. Но так как в Никитино была и наша бабушка Ховра, то и мы с сестрой Ольгой тоже шли в этой компании. По пути в Никитино мы проходили по улицам деревень Грязная и Майково. Слепая крестная моя Дарья просила подаяния у каждого окна. Здесь все знали ее как свою. Я тогда мало понимал, имея пять – шесть лет, но когда стал понимать и разбираться в жизни, то эта трагическая картина при одном воспоминании заволакивает мои глаза туманом и слезами. Надламывает мое душевное состояние и сердце и омрачает мой ум. О бедствии народном и о злосчастии низких, мало мыслящих людей. Что тебе эта скорбь вопиющая, что тебе этот страдающий крестьянский народ? Вечным праздником быстро бегущая жизнь счастливых им очнуться не дает. Как можно быть хладнокровным, если семья первейшего труженика – крестьянина, помогавшего другим, очутилась без куска хлеба? Как и теперь некоторые дети павших солдат на войне в колхозах живут впроголодь. И даже некоторые матери ездили в город за хлебом в магазинах, а там пролетарии ругали их. Что им тут хлеба нет, тут городскому населению, а вы в деревне питайтесь. А если нет в деревне, значит, вы ленитесь работать. Когда это было, чтобы крестьянин был лентяем. Может, не платили ему за труд или заплаченное обратно от них отбирали разными поборами: то налоги, то дороги, то постройки домов разным председателям, назначаемым с городов, нисколько не сведущим в сельском хозяйстве. Которые, попьянствовав 2-3 года, поправив свой бюджет, уезжали восвояси к своей семье, которую они не трогали с города и сами наезжали в колхоз 3–4 раза в неделю на манер римского консула.
Отойдя от крепостного права, крестьяне деревни Нивы получили в свое пользование наделы земли с преобладающей тощей почвой подзолистой, глинистой, с примесью камня и гористой, не имея должных земледельческих орудий и знания к сельскому хозяйству, в особенности скотоводству, огородничеству и сельскому хозяйству, некоторые из обедневших крестьян, как Нефед Ульянов, не имея способности к ведению сельского хозяйства, отправлялись в город. Пополняли семью пролетариата.
Младший брат Ульяновых Алексей тоже хотел уехать в город. Но ему некому было предать 1,5 надела своей земли. Братья не брали, считали лишним бременем, так как они уже взяли землю 1,5 надела Нефдова, но Алексея Ульянова землю не взяли.
Он предлагал Анисиму, и даже за это придавал к земле двухлетнего жеребенка, но Анисим отказался, и Алексею выезд с деревни не разрешили, чтобы земля не пустовала.
Из семейства Щербаковых Степана Гаврилова половина или больше пустовалась. Кто за нее платил подати – не знаю. Наверно, Анисим.
Помаялась с этой замлей Дарья Антиповна года два-три, передала землю Анисиму и уехала к братьям в деревню Никитино. Злосчастие и там нашло слепую Дарью. И вот уже старшему сыну Кузьме было 15-16 лет, и он умер. Последнее ее несчастье она перенести не смогла и через две недели после похорон сына она умерла, и злосчастие уже не могло больше преследовать слепую Дарью. Тогда оно набросилось на оставшихся в живых двух малолетних сыновей. Как они дальше боролись с этим злосчастием, они сами расскажут мне и другим.
22 января 1960 года
Илья Павлович, Петр Климович и Игнат Павлович! Дорогие братья и друзья, здравствуйте! Заканчивая это длительное письмо, вернее трагедию печальной жизни моей слепой крестной Дарьи Антоновны, и вряд ли я и вы прочитав кучу художественных трагедий, оформленных хорошими писателями, не найдете печальней этой печальной трагедии. Писатели и художники слова пишут не только то, что было в жизни, но и то, что могло быть. Я писал и пишу только то, что было. Я не могу вас заставить об этой трагедии печалиться и плакать, о прошлом злосчастии. Вы так укрепились переживать эти несчастия, что вам кажется не заметным и не печальным, и вы все печали забыли, когда столкнулись с новыми печалями: грабежом, воровством и насилием. Часто бывают случаи, когда станешь говорить о каком-либо насилии и печали, и все говорят: «А что я могу сделать? Я один». И вот переспроси не только сотню, но тысячу человек, и все так говорят: «Что я один. А что я могу сделать?» Человек все может сделать! Это не может сделать зверь только. Ведь не думайте, что можем мы силой и оружием победить на земле зло. Нет, много веков протекло на земле, и зло не искоренено. Только можно искоренить зло сознанием и благоразумием. Ошибочно думать, что сознательным быть может только грамотный.
Самое дорогое в человеке есть душа. Герой Фонвизина Стародум говорил: «Самая просвещенная умница без души – жалкая тварь, а невежда без души – зверь» Развратному человеку дать просвещение – это он получит самое лютое оружие для делания зла. Вы в жизни, наверно, наблюдали неграмотных и малограмотных людей, не имеющих добрых дел. Это люди – звери. Не мешайте только льстецов с добрыми. Но также имейте в виду просвещенных без души: Наполеон, Гитлер, Македонский, Сталин. Эти жалкие твари истребляли для своей прихоти миллионы людей на земле и учиняли большие грабежи. А мы рукоплещем и идем на истребление других и себя.
Как великий писатель Шевченко писал: «Дурень шею подставляет, а за что не знает. Отдает и душу, и шкуру. Ей Богу, овечья натура!»
Вот эти жалкие твари, вместо организации совместной жизни, они разъединили нас, натравили друг на друга и пришли в крестьянство в темной воде рыбу ловить.
Вот как вы можете судить – кто кого грабил? У Щербаковых было 8,5 наделов, у Ульяновых 6,5 наделов. Анисим стремился, чтобы земля не ушла в чужие руки, и кто бросил землю – он брал под свое пользование. Он брал под свое пользование Степана Гаврилова 2 надела. Алексея Ульянова он не взял, он и так обременен был землей своей. Анисим в собственность эту землю не брал, а как только хозяйство и люди окрепнут, он им возвращал. Мирону Хорту даже помог избу перевезти с Можайки в Нивы. Но он не взял земли, Степан Гаврилов тоже не думал брать. У Павловых мы уже после купили землю 2 надела. И вот за землю 8,5 наделов 42,5 десятины выплатили в течение 40-45 лет всю стоимость ее дворянам и государству. Хотя дворяне ее не покупали. И вот в 1917 году, вернее в 1928, отобрали эту землю грабежом от нас. И то ладно, что отец умер до 1928 года, а то бы такие Мироны и Нефеды могли бы его сослать на каторгу, как других, за то, что он умел работать. А другой и пастухом не годен был, за это стал в деревне царем. Я не прочь против революции, революция это передел всего имущества. Каждый член государства имел право получить имущества столько, сколько каждый мог получать, но не грабить начисто. И притом судили не тех, кто грабил, а тех, кого ограбили, и ссылали их в каторгу на 10 лет и навечно и они не возвращались.
Революцию не так поняли, как это должно. Государство это есть народ, населяющий некоторую страну, хотя бы Россию. И это государство выбирает свое правительство. У нас раньше было выбрано царское правительство, т. е. назначено высшим дворянством. Народу не понравилось это правление, сделали революцию. Революция – это передел всего достояния в стране и переустройство, выборы народного правительства. Это нужно через Учредительное собрание. Но Ленин не пожелал Учредительного собрания. Была сделана пролетарская революция в октябре и объявлена пролетарская диктатура. Под лозунгом «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» По-польски: «Голодранцы всех стран соединяйтесь». По-моему, плохая декларация при наличии диктатуры, да еще голодранцев, можно только спасти крестьянство коммуной, но деревня не поняла этого, а власти это и хорошо. В одиночестве уже никакие народы бороться не могут. Дождались крестьяне до принудительной коммуны, т. е. колхоза. Когда разоряли нашу коммуну, то видно было, что власти наша коммуна не нужна. Им нужен централизм при сильнейшей эксплуатации народов. Я не мог больше быть в партии. Блажен тот, кто в молодости глупый, разгорячится, со всего размаху положит голову на плаху, но кто жизнью пощажен, познает жизнь. Тому дороги и к честной смерти не найти.
Алексей 25/I»
Прадед Алексей Анисимович Кауров воевал в Первую мировую. В революцию охранял Смольный, видел Ленина. Вернувшись, организовал в деревне одну из первых коммун. Дело не пошло, коммуна развалилась. Прадед попробовал стать единоличником, нажил имущество, его раскулачили, еле успел сбежать. В результате он переезжал с места на место, его пытались раскулачить раз шесть. Человек он был уникальный. В 1947 году, разуверившись в партии, прадед положил на стол партийный билет, тут бы ему и конец, но легкий на ногу артиллерист снова удрал. В годы правления Никиты Хрущева прадед для эксперимента засадил участок кукурузой. Ничего не получилось, и прадед объявил, что Никита – дурень. За это у него отобрали приусадебный участок. Упрямый, как бык, старик натаскал на крышу пристроя к дому земли и устроил там сады Семирамиды. Его урожаю завидовали соседи. Он был талантливым агрономом-самоучкой, и везде сажал яблоневые сады. Его нет, а сады в тех деревнях, где он жил, цветут...
Оставшиеся от прадеда записки написаны странным, но, видимо, характерным для того времени языком. Я не изменил в них ничего, для того чтобы аромат времени просочился на страницы этих хроник.
Меня восхищает язык, которым написаны воспоминания прадеда. Все это очень напоминает Платонова. Когда впервые начинаешь вчитываться в его прозу, кажется, что все это гротеск, не могут так говорить люди. Злая сатира на послереволюционное время. Читая после произведений Чехова и Куприна «Котлован», проникаешься уверенностью, что все происходит на другой планете. И только потом вживаешься и осознаешь своеобразную красоту. С одной стороны, исковерканный русский язык. Но прослеживается мелодия революции.
Все привыкли восхищаться языком Бабеля, одесские рассказы вошли в классику русской литературы. Глумление одесситов над правилами фонетики и грамматики беспредельно. Но как смешно, как остро.
Крестьянская речь не менее прекрасна. Мне эта речь кажется какой-то вкусной, пахнущей молоком, хвоей и луком, душистыми травами сенокоса и домашними соленьями.
Поражает, каким обстоятельным и метким является этот язык: «мне почти теперь не спится ночей», «развратило в нечестие», «много приходится положить трудов и не поспать в мечтаниях много темных ночей, и не вкушать никаких сластей и разных телесных удовольствий», «убегал из избы от приглашения, считая неловким и совестным обедать у людей». А чего стоят такие фразы, как «употребление водки в некоторых пылких сердцах делает большое возбуждение к труду», «но воровством не вовлекались, за это им выношу благодарность», «Хорт Федор как из бедноты – врун, болтун, хотя зашел в хороший дом, но скоро обеднел».
Именно этим языком разговаривали в 1916, 1917, 1918 годах о революции. Именно он звучал на сходках мужиков. А язык во многом определяет мышление. Таким было мышление крестьян: медлительным, основательным, сконцентрированным на частностях, на конкретных примерах.
Пусть что-то в тексте прадеда не соответствует современным нормам языка (кстати, весьма размытого), но произведение, написанное более 60 лет назад, уже является историческим документом. Алексей Анисимович попал на фронт уже тридцатилетним. И именно там он получил настоящее образование. Вместе с ним служил студент, который потратил много времени на просвещение умного, но необразованного мужика. Прадед вспоминал о нем всю жизнь. Вот записки Алексея Анисимовича Каурова:
«Начиная с 1916 года, наш госпиталь стоял в местечке Изяслав 20 км от Минска. За некоторые противоправительственные наклонности и переписки, за разложение в войсках дисциплины нас с тов. Бобыниным Михаилом Алексеевичем (студентом 3-го курса математического факультета Казанского университета), его первого как моего преподавателя домашнего образца посадили в Минскую тюрьму. На следующий день мне дают командировку в Минск с тем расчётом, что я должен буду зайти к Бобынину, но я догадался, что меня тоже там захлопнут, я не зашёл и тем избавился от участи Бобынина (вечная память). На третий день его ареста Минская тюрьма известила наш госпиталь, что Бобынин умер от воспаления мозга. Хорошо, что я не зашёл к другу, не миновать было этого моему мозгу. Когда бежал я с госпиталя в запасной батальон 534 пех. полка, там я был избран председателем комитета нестроевой роты, а потом командиром нестроевой роты (после 25 октября).
Не успев принять роту, мне полковой комитет даёт 10-дневный отпуск к семье. Не могу простить себя, что во время отпуска на волостном собрании я сдался на просьбы друзей и собрания не уезжать в часть, остаться при волостном ВИКе помочь в упорядочении продовольственного вопроса, т.к. некоторые семьи не могут перенести надвигающегося голода, а фронт должен быть ликвидирован. При упорядочении продовольственного вопроса я очень много перенес неприятностей. Но согласиться мне на это ещё кроме всего меня побудило и голодание своих детей, не имевших в то время ни куска хлеба, т.к. до войны я землепашеством не занимался, около шести лет служил в смоленском лесничестве объездчиком. Я предполагаю, что Иван Владимирович всё это помнит и те даже факты, что я с посторонними (бесхлебными) производил осмотр всех амбаров на наличие хлеба, в том числе и амбар Клопова. Амбары Зуевых я не проверял. Помню, мне сообщали, что у Зуева проверяли, и нашлось 45 пудов излишки, кроме семян и семейных нужд и кормовых овса и ячменя (как кормового зерна скоту). Продовольственный вопрос в деревне был самый запутанный и трудно разрешимый; в первые революционные года у большинства крестьян запасов хлеба было даже на своё хозяйство мало, а у которых был некоторый излишек, то продать открыто соседу он не желал, т.к. с него взять дорогую цену – всегда будет обижаться да и выявит себя нищим. Учитывая такое положение, волостным съездом было постановлено: «Имеющие излишки в хозяйствах, неимущие хлеба гр-не могут отбирать, уплатив ему за центнер 27 руб.». Но как можно определить неимущего? Некоторые имевшие хотя небольшой излишек, присоединись к неимущим и шли вместе отбирать у более имущего, не выявляя свой излишек, и преспокойно участвовали в распределении отобранного. При таких наклонностях людей в то время рискованно было браться мне за урегулирование вопроса продовольствия в районе. Но всё же до некоторой степени первую стадию я проделал. Конечно, не без помощи друзей, пожелавших помогать мне в выполнении моих обязанностей. Оставил я шесть мешков ржи в магазине потреб общества с. Знаменского на два дня, не успевши раздать неимущим. И в это время в течение двух дней, когда я был отлучившим к семье, ночью обокрали магазин дочиста, но мои мешки с рожью остались нетронутыми. Что вразумило воров пожалеть бесхлебную бедноту и меня вместе, а вернее не тронули подведомственные мне мешки, не давая повода к тому, чтобы я вступился за розыск и тем они могли бы себя обнаружить, зная в то время мою неподкупность. Иван Владимирович, наверное, это помнит. Заведующим был Суслов Т.Ем. Как-то меня всё влекло что-то сделать, и делал для людей, в особенности для бедняков, которых я считал более обиженными. Что и побудило меня не отказаться быть депутатом на уездный съезд г. Белый. И там пришлось остаться работать в Исполкоме около 1,5 лет. Потом устремился в организацию коммуны, и хотя я вызван был в Красную армию, но семья моя состояла в коммуне около 3-х лет. А мне пришлось наезжать с Москвы и помогать коммунарам налаживать коммунальные порядки: писать инструкции и разные дисциплины, утверждая их на общем собрании.
Нас с братом ругали: зачем нам коммуна, обзывали нас лентяями, что мы не хотим работать, но меня побуждали те мысли: во-первых, можно будет бесплатно вступаться в защиту обиженных, во-вторых, своим примером побудить крестьян без давления с центра организовывать коммуны или артели, добровольно подбирая людей по своему духу и убеждениям, без примеси, заядлых плутов и конокрадов (как Колька) как Давыдёнок Маргциковский, а если и поступают 1/10 часть разгильдяев, то их не тяжело будет перевоспитать. Но идея эта не прошла: брата как председателя коммуны Каурова Михаила убили, за четыре месяца до убийства был подожжён скотный двор со скотом, сгорело 4 лошади, 16 штук племенных овец, две нетели, 4 откормленных на сало больших свиней и много инвентаря и упряжи и запасы сена для скота. Можно Вас понять, что не так-то Вам и жаль, ведь это скот помещика, то-то не так: всё это наши крошки, накопленные физическим трудом, и собраны для общего пользования. Не получили не одной скотины с государства. Жить на свои малые средства, показать этим, что можно без помощи извне жить вполне безбедно. Собрали свой скот и постройки: Гуданов одну лошадь и две коровы на семью, Михаил Кауров постройки и две коровы + овец, А. Кауров постройки, две коровы + овец, Виноградов две лошади и три коровы на семью всех взрослых (16 человек), Смирнов Андрей – ничего, девушка с. Теслина бесприютная (не помню фамилии), Гуданов Пётр – кум – ничего, но он сам посвятил себя Красной Армии, где получил чин офицера и орден «Красного Знамени», впоследствии был убит на Дальнем Востоке на ночлеге отрядом атамана Семёнова. Так наша славная «Петухова Коммуна» умерла навечно. И погибла она не от руки злодеев, а от руки Бельской уездной администрации, которая дала им, злодеям – мельнику, бывшему управляющему – ручательство не судить их за разорение и убийство».
После разорения коммуны и преследования со стороны властей прадед много ездил по стране. И, насколько я понимаю, во всех уголках страны Алексей Анисимович правдолюбец-бузотер ввязывался в бесконечные споры и свары с начальством. Отстаивал чьи-то попранные интересы, судился, «выводил на чистую воду» и снова вынужден был уезжать. Сохранился документ, свидетельствующий о его мытарствах вплоть до сороковых годов.
«Краткая автобиография
Каурова-Анисимова Алексея Анисимовича
Я, г-н Кауров-Анисимов Алексей Анисимович, родился в 1884 году в семье крестьянина-середняка в захолустной деревушке Нивы Смоленской губернии Бельского уезда (ныне Калининская область, Молодотудский р-н. Тарусовский с/совет). По окончании сельской школы с 12-летнего возраста я жил по найму три лета пастухом в своей деревне. С 15 лет я пошел на отходничество, на постройки и балластировки железных дорог, в то время называвшихся Мос-Виндав, Н. Николаевская и Оренбург-Ташкентская. В зимнее время работал на вывозке и заготовке лесных материалов до призыва на действительную военную службу в 1905 году.
По окончании военной службы (3 года 3 месяца) я поступил работать объездчиком в леса Государствен. имуществ. и работал около 6 лет до мобилизации на войну с Германией. За неимением своей постройки (не получил ее у отца за неимением) жена с детьми осталась на новой квартире.
Во время империалистической войны на западном фронте я с помощью одного студента Казанского университета, призванного в ряды войск, имел подготовку на дому за 8 классов гимназии. Но к экзамену не был допущен как неблагонадежный. Впоследствии военное начальство стало преследовать как студента, моего преподавателя, так и меня за разлагательство дисциплины среди солдат. В начале 1917 года студента арестовали и посадили в Минскую тюрьму. А я бежал в другую часть, но попал минскому коменданту, который направил меня в окопы в пехотный полк, а студент на четвертый день в тюрьме умер.
Во время Керенщины я был избран членом комитета 534 пехотного полка и председателем комитета нестроевой роты. После Великой Октябрьской революции я был избран командиром нестроевой роты, а потом выбыл по болезни в деревню. В деревне меня избрали членом ВИКа, а в марте 1918 года волостным общим собранием избрали на уездный съезд г. Белого, а съездом избрали членом уездного исполкома. Через 18 месяцев я выбыл по семейным обстоятельствам. В 1919 году я с братом Кауровым Михаилом Анисимовичем организовал с/хоз коммуну и в сентябре 1919 года я пошел в Красную армию, оставив семью в коммуне, куда неоднократно приезжал помогать правлению и всей коммуне в их борьбе с кулачеством, нападавшим на коммуну.
После 2-х лет пребывания в Красной Армии я вернулся в коммуну, но ей не суждено было долго существовать.
В 1921 году под напором кулаков и бандитов, производивших поджоги коммунального скота и имущества, а также угроз и убийства председателя коммуны, а моего брата М. Каурова, коммуна распалась и коммунары, боясь повторного нападения, разъехалась по домишкам. А я, потеряв свое и братное имущество и постройки, переехал в бывшее имение полковника Малыгина и влился в существующую там с/хоз артель, состоявшую из латышей беженцев, которые, приняв меня, не обеспечили жилым помещением за неимением такового. А быв в то время председателем ВИКа Некрасов, имея в то же время связь с бандитами, так враждебно встретил меня, что, несмотря на то, что имелось свободных две комнаты при ВИКе, не разрешал занимать их. И пришлось мне с семьей моей 6 человек и братней 6 человек поместиться в холодных надворных постройках (в курятнике) и даже долгое время жили под открытым небом. Из 12 человек имелось 2 трудоспособных – я и братняя жена. Моя жена, а также старшая 11-летняя дочь с испуга при разгроме коммуны были больными, и до сего времени здоровье не нормальное, и еще старуха мать 80 лет и малые дети.
По ликвидации с/хоз артели ввиду переселения латышей в Латвию, я с 1924 года стал работать по землеустройству практикантом-землемером, а потом землемером-топографом. А семья занималась сельским хозяйством на запас. фонде, имея мелкое хозяйство – лошадь и две коровы, без наемного труда, не имея сложных с/хоз машин. За мою защиту бедности и справедливости и мои активные выступления в пользу революции, а также за разлагательство религии мне пришлось впоследствии переносить много нападок и гонений со стороны зажиточного крестьянства.
В 1930 году я покинул Западную область, переехал работать в Нижне-Волжский край, где работал в качестве землемера, а по выходе с землеустроительной партии там же в городе Ртищево работал в Свинсовхозе шесть месяцев в качестве агротехника.
В 1932 году я переехал в Ленинград и работал десятником по строительству Васильеостровского дома культуры. В 1933 году переехал в Омск, работал от Ом-земконторы техником топографом. В 1934 году переехал в Киргизскую ССР и с 18.02.1934 по 15 марта 1940 года (6 лет) работал в качестве уч. агронома, из них в Краснореченской м.т.с. (как пригородная м.т.с. по овощеводству, садоводству и виноградарству) два года и дальше продолжаю работать.
В 1933 году весеннюю посевную работал в качестве агронома на 1-м отделении совхоза «Элита» (Запад. Сибирь) Государственного Семенного Треста.
Во время работы агрономом в Киргизской ССР около двух лет состоял на заочных курсах Омского с/х института им. Кирова.
К сему А.А. Кауров
Факты, описанные в настоящей автобиографии пройденной жизни Каурова (Анисимова) А.А. до 1930 г., как очевидцы односельчане удостоверяем своими подписями 15.05.1940 г. А. Скворцов, Глебов, Тороконь, Макаров, Михайлов
Подписи рук т.т. Скворцова А., Глебова Е, Михайлова и др., а также факты, изложенные в настоящей автобиографии, заверяю 15.05.1940 г.
Председатель колхоза «Коминтерн» Молодотудского района Калининской обл. Воинов
Печать неразборчиво
Подпись рук удостоверяю Тарусовской с/с.
Пред с/сов Арратов
Печать: Тарусовский СельСовет Молодотудского района Калин. обл. РСФСР»
И еще один любопытный документ. Видимо, прадеду было важно подтвердить сведения о своей службе в Красной армии.
«Копия
Главное Архивное управление МВД СССР
Центральный Государственный Архив Красной Армии
Москва 48 Б, Пироговская 17
При ответе обязательно ссылаться на № 121/637 от 19 декабря 1949 г.
Гр-ну Каурову А.А.
Московская обл. Павлово-Посадский р-н п/о Кузнецы
На Ваше заявление
Справка
В документальных материалах, хранящихся в Центральном Государственном архиве Красной Армии, имеются следующие данные о Вашей службе.
В ряде приказов отдела снабжения депо формирований при 2-й Московской запасной тяжелой арт. бригаде от 31 января по 30 июня 1920 г. в нарядах на дежурство по отделу снабжения значится: Караульный начальник Кауров, имя и отчество не указано.
В деле того же депо формирований в списке коммунистов на июнь м-ц 1920 г. значится строевой 3 отделения Кауров Алексей.
В деле комячейки депо формирований 2-й Московской Запасной тяжелой арт. бригаде за 1920 г. в личной регистрационной карте Анисимова-Каурова Алексея Анисимовича, 1884 рождения, уроженца Смоленской губернии Бельского уезда Сибирской вол. Д. Петухова коммуна, указано, что он занимает должность секретаря комячейки. В комячейку депо формирований прибыл в феврале м-це 1920 г.
В том же деле за 1920 г. сводки, списки и анкеты от 3 мая 1920 г. значится за подписью: «секретарь ячейки Анисимов-Кауров».
В приказе депо формирований при 2 Московском зап тяжелой бригаде от 7 сентября 1920 г. № 279 параграф 18 указано, что кр-ц 2 отдела Кауров откомандировывается в полевой тяж. ар. дивизион Мурманского укрепленного района.
Других сведений в просмотренных документальных материалах о Вашей службе не обнаружено.
Документальных материалов депо формирований пр. 2 Московской зап тяжелой арт бригаде за 1921 год в Центральном Государственном архиве Красной Армии не имеется.
Начальник Центрального Государственного Архива Красной Армии СССР подполковник Горленко
Начальник отдела ЦГ АКА капитан Иванов
Копия с подлинным верна Ступонов печать»
Дед – Виталий Алексеевич Кауров – инженер, капитан первого ранга, подводник, служил на Дальнем Востоке, воевал с японцами, участвовал в высадке десанта. Подводные лодки были маленькими, ненадежными, почти все его друзья остались на дне Японского моря. Он был прекрасным инженером. Однажды дал вторую жизнь списанной подводной лодке – перенес дизель на катер, собрал его, починил и долго гонял по бухте Совгавани. После снова разобрал и вернул на подводную лодку. Вообще-то такой мотор собирается только в заводских условиях. Если вспомнить, какой огромный дизель на подводной лодке и какие тяжелые у этого двигателя детали, то можно представить, насколько упорным был в ту пору мой молодой дед.
Уже после войны дед снова совершил подвиг. Подводная лодка тонула возле самого пирса. Все побежали с нее, а дед – наоборот – ринулся внутрь. Открыв кингстоны нужных отсеков, дед сбалансировал лодку, и она осталась на плаву. Но сам он остался замурованным в тёмном отсеке на целые сутки, не понимая, утонула лодка или нет. Собственно, все решили, что дед утонул. О чем он думал эти сутки, когда в отсеке кончался кислород?
Когда приехала комиссия разбираться с этим делом, деду хотели дать звание адмирала, но он запил, обиделся на товарищей, что так долго его не могли спасти, и за неделю так и не появился перед комиссией. Числилось, что он зашёл в порт, но где находится в настоящий момент – неизвестно (друзья прикрывали). За это хотели его было даже разжаловать, но всё же оставили всё как было и вторым орденом «Красной Звезды» наградили.
В 1932 году дед Виталий Алексеевич Кауров вместе с отцом – Алексеем Анисимовичем Кауровым – приехал в Ленинград на заработки. Алексей Анисимович работал десятником на строительстве дома культуры на Васильевском острове. Время было голодное. Устроиться Виталию Алексеевичу удалось только разнорабочим. Но неимоверная, горячая тяга к учению сыграла свою роль. Дед мечтал стать инженером. И, отчасти с голодухи, пошел по комсомольской путевке в военно-морское училище. (1933–1938 гг.)
Друзья ходили на вечеринки, а он почти не выходил из училища. Ко времени окончания он был один-одинешенек. И товарищ его, стеснительного и робкого, пригласил на танцульки. И там познакомил с полненькой веселой певуньей, которая сразу стала учить его танцевать. Она не побоялась ехать с ним, почти незнакомым, через всю страну. По окончании училища дед срочно женился и уехал на Дальний восток служить на Тихоокеанском флоте подводником. Расписались, а знакомились во время долгой дороги, и стала она его подругой на всю жизнь.
По моей просьбе дед Виталий Алексеевич Кауров написал краткую автобиографию: «Я сам родился в захолустной деревеньке земного шара.
Я в 16 лет приехал из деревни в город и поступил на завод чернорабочим. Через несколько месяцев я был определен в ученики к слесарю. Через год я получил специальность слесаря-инструментальщика 3-го разряда. Одновременно с работой на заводе я самостоятельно готовился для поступления в ВУЗ. Затем я учился без отрыва от производства на курсах подготовки в Ленинградский университет.
Однако после окончания курсов я был направлен комсомольской организацией в Высшее Военно-Морское инженерное училище (с 33 по 38 гг.). Через 5 лет окончил инженерное училище и был назначен инженером-механиком подводной лодки на Тихоокеанский флот.
На Тихоокеанском флоте прослужил 11 лет (с 38 по 49 гг.), занимая должности начиная от командира пятой боевой части до флагманского инженер-механика дивизии подводных лодок.
Затем многие годы работал в организациях, проектирующих подводные лодки, в качестве представителя ВМФ. Последние годы работал на испытаниях новых подводных лодок, построенных промышленностью для флота. Таким образом, всего на флоте я прослужил 29 календарных лет. После увольнения в запас 7 лет работал старшим конструктором в конструкторском бюро проектирования подводных лодок. В настоящее время нахожусь в отставке и пишу кратенько о своем пройденном пути по указанию собственного внука. Капитан 1 ранга инженер в отставке В. Кауров».
Муж другой моей бабушки – Иларии Ефимовны Рудой – Николай Иванович Емельянов работал инженером на авиационном заводе. У них было двое детей: сын Даниил и дочка Галина – моя мама. Им выпала судьба стать свидетелями трудных для всей страны военных лет.
Моя мама, Галина Николаевна Каурова (Емельянова), преподаватель Медицинского института, кандидат биологических наук рассказывает: «Помню день объявления войны. Мне 3 года, я сижу на спинке кровати, надо мной черное круглое радио. Что-то объявляют, мама с папой вскрикивают, и я мягко падаю на кровать. Они плачут.
Когда начиналась бомбежка и объявляли воздушную тревогу, мама брала меня на руки, надевала через плечо мешок из детской клеенки с какими-то припасами, брала за руку братика и мы спускались по лестнице в овраг, в бомбоубежище. Длинные лавки, тусклые лампочки, страх, уныние и тишина. Между лавками, как ангелы, ходят женщины в белом и предлагают помощь.
С нашего Гребешка было видно зарево пожаров на Автозаводе, который бомбили особенно сильно. Оттуда к нам переселились родственники. Начался голод, любимой едой была свекольная ботва, жаренная на рыбьем жире; его выдавали детям.
Воспоминания детства – это запахи и звуки, это тёплый, нагретый солнцем тротуар перед домом, это бабушкино окно, полное роз, это далёкое счастье, которое лежит глубоко у тебя в душе и всплывает, когда тебе плохо, и лечит тебя. Это мягкие мамины волосы, когда она их расчёсывает, такая красивая и до боли любимая, это тёплая вода, которой тебя окатывают после купания в старом корыте, а кот Пусик сидит рядом и пробует воду лапкой. Потом тебя закутывают и несут в тёплую постельку и целуют мама и папа. Этот кусочек счастья лежит в твоей душе всю жизнь и не даёт душе зачерстветь, стать взрослой и безразличной.
Наш дом окружал таинственный сад со старыми столетними липами. Когда-то очень ухоженный, он не умер, а стал древним лесом, в котором нам, детям, казалось, можно было заблудиться. Под деревьями жили красивые красные жуки с чёрным рисунком – «солдатики». Их жизнь напоминала нашу, были маленькие дети и взрослые, спешившие по своим делам.
Спасаясь от бомбёжки, мы с соседями уехали в незнакомую нам деревню Рекшино. Ехали с каким-то детским садом, в грузовике, было жарко, дети спали. Стоило только, не открывая глаз, прошептать «пить» – и к губам подносили блюдечко с водой. Это тоже было счастье. Приехав, попросились в первую попавшуюся избу к незнакомым людям. Беда была общая, и люди были братья. Я забилась под кровать и видела лишь ноги, двигающиеся по жёлтому, чистому полу. Нас накормили и уложили спать. А утром было счастье лета. Я сидела на некрашеных прогретых солнцем ступеньках крыльца и махала ручкой маме и Даничке, которые уходили в лес за грибами. Помню и как они возвращались, освещённые и пропитанные солнцем, и мы разбирали на крылечке грибы. А следующий день был совсем несчастный. Семья, приютившая нас, была очень молодая, даже бабушка не была старой. Молоденькие муж и жена уже имели маленького ребёночка в люльке, которую мне доверяли качать, если ребёночек плакал. Молодые были по-русски красивы и искренни, глядели друг на друга с любовью, и вокруг них была аура счастья. Но уже утром Мите пришла повестка на фронт, и начались сборы и слёзы. Испекли пирог, растерянно, ещё не понимая всего ужаса будущего, посидели за столом и пошли провожать Митю за околицу. Меня оставили в доме за старшую (3 года!). Помню, как я качала люльку и обливала ребёночка слезами, как будто видела страшное будущее его и всей семьи.
Много лет спустя, в голодное послевоенное время мы ехали мимо Рекшино опять всей семьёй, нашли знакомый дом. Наших гостеприимных добрых знакомых уже даже не помнили. Но одна старая женщина рассказала, что Митя погиб в первые дни войны, мать его умерла, его молодая жена, оказывается, носила под сердцем ещё ребёнка и, поняв, что двоих ей одной не прокормить, сделала аборт. Её посадили за это в тюрьму, а ребёнка определили в детский дом. Так пропала вся семья.
А по дорогам шли и шли беженцы – люди, лишенные всего: и крова, и одежды, и еды. Мы их пускали в дом, делясь всем, давая ночлег. На парадном у нас стояла красивая бархатная кушетка, и на ней мог переночевать любой прохожий, а на приступок наличника за окном клали кусочки хлеба, иногда даже случайные сладости. Нам ничего брать не позволяли, и мы ни разу не взяли. Были люди, нуждающиеся больше нас.
В каждой семье бывает черная полоса, полоса несчастий. Когда я оканчивала школу, у нас умер папа, мама тяжело болела, и врачи говорили, что надежды нет. Я буквально жила с ней в палате. За это время умерла бабушка (Инна Федоровна Рудая-Жаркова), которой тоже была нужна моя помощь. Мама понемногу поправлялась, и я пришла первый раз домой, чтобы выспаться. Позвонили в дверь, я открыла. Вошел незнакомец с тортом и цветами и робко спросил бабушку Инну Фёдоровну. Мне пришлось ему всё объяснить, и он заплакал: «Опоздал! Опоздал! Разрешите хоть постоять у Вас…» Он прошёл в бабушкину комнату, прижался к печке, обнял её: «Ваша бабушка и эта печка спасли нашу семью в войну». И я стала вспоминать.
В войну мы жили очень тесно, в каждой комнате – по несколько человек. Только у бабушки комната была своя, хоть и очень маленькая. Сын её, мой дядя, пропал без вести в самом начале войны. И она почти постоянно молилась за его здоровье, – в комнате был иконостас. В первое лето войны город был наводнён беженцами из Москвы. Бабушка (Инна Федоровна Рудая-Жаркова) пустила жить в летнюю комнату, конечно, бесплатно, семейство Лифшиц: маму, папу и маленькую очень красивую девочку. Но наступили осенние холода, и бабушка пустила их в свою комнату. Спали на матрацах, на полу. В какой-то момент глава семейства стал куда-то уходить, часто плакать. Бабушка еле уговорила его рассказать. Оказывается, с последним пароходом из Москвы приехало ещё одно семейство, – их родственники, тоже Лифшиц, с двумя детьми, и они сейчас замерзали на пристани. Бабушка (Инна Федоровна Рудая-Жаркова) приютила и их. В комнате можно было уже только сидеть или стоять. Она сбегала к соседям, купила молока, отпаивала детей. Мы с братом давно тогда уже и забыли, что такое молоко, но понимали, что эвакуированным оно нужнее. Отзывчивость во время войны была необыкновенная. Молиться бабушке за сына стало просто негде.
Когда после войны через Гребешок прошел смерч, мы получили телеграмму из Москвы: «Если вы лишились жилья, все приезжайте к нам в Москву. Лифшиц»».
Вот так моя мама Галина Николаевна Каурова вспоминает войну.
Брат моей бабушки Иларии Ефимовны Рудой Николай Ефимович Рудой еще до войны попал в НКВД с обвинением в шпионаже в пользу Японии. Обвинение, конечно, абсурдное, но в то время «невиновных не сажали». Если уж попался – не отпускали. В 1938 году Николай Ефимович Рудой сидел 9 месяцев в предварительном заключении в тюрьме. В камере было так тесно, что можно было только стоять. На допросах пытали, чтобы он признал себя шпионом. Вопрос только каким – немецким или японским. Дядя Коля знал немецкий, а японского не знал, поэтому решили присвоить звание немецкого шпиона. Он не рассказывал ничего ни о тюрьме 38-го года, ни о последующем немецком плене. Но иногда вырывалось, что у наших сидеть было даже страшнее. В 1938 году собрали все деньги у всех родных и его жена Катюша поехала в Москву к лучшему адвокату Комодову. Принять ее он просто физически не мог – столько людей его осаждали. Миловидная молоденькая женщина не придумала ничего другого, как сесть у него перед подъездом и сидеть, пусть без надежды. Не знаю, сколько тетя Катя просидела дней, но он не выдержал и сам подошел к ней. Он выяснил, что никакого группового дела по своей неграмотности чекисты ему не придумали. И он оказался шпионом, ни от кого не получающим информацию и никому не передающим. Шпион сам по себе?! Поэтому его легко можно было оправдать. Необходимо было только оправдать их действия. За что он сидел 9 месяцев?
Решили, пусть он возьмет на себя вину в том, что сказал, на каком трамвае можно доехать на автозавод. И указал неизвестному прохожему, где проходит кабель. То есть то место, которое помечают красной масляной краской, чтобы его случайно не повредили. Этого как раз хватило на 9 месяцев заключения, и дядю Колю все-таки отпустили.
В первые же дни войны дядя Коля попал на фронт. И сразу в окружение. Многие километры он нес на плечах своего товарища. На его плечах товарищ и умер. Обессилев, он потерял сознание. А когда очнулся, вокруг были немцы.
Начались его мытарства по концентрационным лагерям. Он заболел туберкулезом. На ноге у него появился огромный абсцесс. Дядя Коля умирал. Врач, которого потом сожгли, просто проткнул этот абсцесс и выпустил гной. Так он спас дяде Коле жизнь. Без крова в любую погоду, почти без еды. Был страшный тиф, вшей собирали горстями, ели крыс. Таскали с места на место какие-то бревна. Кто нес, а кто, умирающий, только держался за бревно. Если падал – его уничтожали. Дядя Коля был в нескольких лагерях, даже в Освенциме. Заключенным деревянными циркулями измеряли черепа и так определяли – семит или нет. Дядя Коля был несколько похож на еврея, да и фамилия подозрительная – Рудой. Измерением определили, что он славянин. Удивительно, но охранники по своей инициативе не проявляли жестокости. И вообще дядя Коля считал их недалекими. Например, они не знали ни Гетте, ни Гейне. Дядя Коля читал им стихи на немецком по памяти, и они удивлялись, что в Германии были такие хорошие поэты. Они были патологически честны и не понимали, что можно воровать. Заключенные крали у них завтраки, а солдаты рейха только удивленно оглядывались, уверенные, что завтрак потерян.
Все 4 года войны дядя Коля официально считался пропавшим без вести, погибшим. Прабабушка получала за него пенсию как за погибшего, но молилась как за живого.
Мама Галина Николаевна Каурова так вспоминает день, когда от него пришло первое письмо:
«В войну множество соседских детей были брошены родителями на целый день, и моя мама, как могла, помогала им прожить день без родителей. В конце войны у нас был создан домашний театр. Представления разыгрывались у нас в саду. В ход шли все бабушкины петербургские платья. Однажды во время спектакля мама и тетя Катя вдруг куда-то пропали. В почтовом ящике лежал треугольник, до которого боялись дотронуться. В войну почта работала плохо. Часто до родных доходили письма уже погибших и оплаканных отцов и детей. Мама и тетя Катя взяли письмо, скрылись от бабушки, заперлись на кухне. Я проскользнула за ними. Ноги у них дрожали, они сели на пол. Письмо было новое, свежее. Дядя Коля сообщал, что все 4 года был в плену и будет дома проездом. Он пришел поздно ночью. В солдатской шинели, худой и обросший. Все сидели молча, обнявшись, и плакали. Утром ему надо было уезжать снова в лагерь. Для моего брата Данечки он привез немецкое духовое ружье. Он всегда сам был немножко ребенком.
Уже позднее я узнала, что после плена, куда в начале войны попала большая часть нашей армии, он должен был сидеть еще и в советских лагерях, как без вины виноватый преступник. От плена так не отделаешься. Дома шепотом говорили, что они с товарищем выступили свидетелями судьбы друг друга. Заявили, что все время находились в лагерях рядом и подтверждают, что ни тот ни другой Родине не изменяли. Дядя Коля был освобожден, но его периодически вызывали на Воробьевку. И каждый раз домашние не знали, вернется ли он. В последний раз его вызвали, чтобы извиниться.
Продолжение следует