Елена ПУСТОВОЙТОВА. ВАЛЕРКА. Рассказ
Елена ПУСТОВОЙТОВА
ВАЛЕРКА
Рассказ
Воздух был ясен и чист и густо настоян на яблоках, картинно возлежавших в стоявшей поблизости корзине. Ирине подумалось, что именно такой воздух поэты описывали как пьянящий, кружащий голову. Думалось, что именно в такие минуты на душе бывает тишина – неизъяснимая, приятная...
Надежда Алексеевна, разливая чай по чашкам, улыбнулась, как показалось Ирине, заметив выражение её лица:
– Хороший чай, это когда невозможно не улыбаться, когда сделаешь первый глоток. Ма-а-аленький такой глоточек...
По-хозяйски села в старое кресло – широкое, уютное, – держа в руке, немного на отлете, чашку с чаем:
– Я почему-то стала вспоминать одну бабушку – чужую и далекую. В троллейбусе, на входе в переднюю дверь, у кассы с билетами стояла… Такие кассы были тогда вместо кондукторов, заходишь, монеты туда бросаешь, отрываешь себе билетик и дальше в салон проходишь. Я вошла – молода-а-ая, быстрая, жизнью довольная... Утро яркое, солнечное. А она, знаешь, тихая такая, чистенькая, в платочке, в длинной серенькой в крапинку юбке. Таких бабушек теперь нет. Теперь бабушкам про платок на голову и заикаться бессмысленно, хоть меня возьми – в джинсах, да стрижка покороче и краска поярче. Что-то расстроило тогда ту бабушку, это поняла я по последней фразе, мол, вам бы так, как нам досталось, а теперь копейки считать... И узелочек у неё в руках заметила вместо кошелька. А я, борзая такая, удачливая, звонко свои монеты в кассу сбросила, билетик смахнула, сама вглубь троллейбуса порхнула. Не касаются меня, мол, все мелочи жизни эти...
А теперь отчего-то нет-нет да и вспомню. Взгляд её, какой-то чистый, светлый... Ох, и поговорила бы я с ней теперь! Чайком угостила. С удовольствием бы великим все разузнала-расспросила... Вот какова она, жизнь наша. Когда ты молодой – всё у тебя для жизни есть. Кроме мозгов...
Ирина слушала Надежду Алексеевку с некоторым даже удивлением. Не подумала бы, что её голова занята такими тонкими воспоминаниями. Прозрачными даже насквозь. Мелькнуло в жизни и забылось, делов-то, платочек да глазки старухи, недовольной жизнью. Но что эта, порой резкая на слова, горделивая дама, к которой она свои стихи носит на показ – критику дельную услышать, так копается в своем прошлом, все же ей было симпатично. Взглянула на неё пристально – за шестьдесят давно, явно. Но чтобы платок на голову, верно, – никак.
Когда-то Ирина похвасталась ей, что стихи пописывает, сайт один как раз опубликовал два её стихотворения, и Надежда Алексеевна, прочитав их, заметила: «Формальное образование у вас, молодежи есть, а вот реального – нет. С девяностых шло уничтожение института учителей. Вот страшная беда... Приноси мне стихи свои, если хочешь, с русским языком у тебя не на пятерку». Обидно сказала, но по делу. Ирина предложение приняла, со стихами своими стала в гости приходить. Но о самой редакторше мало что знала. Потому и ответила с улыбкой некоторого высокомерия, присущего молодости:
– Но ведь вы платок с юбкой в крапинку не носите, а я к вам прихожу поговорить. Да еще и с удовольствием! Значит, всё в жизни идет так, как и должно идти.
Надежда Алексеевна словно не заметила её поощрения, сидя нога на ногу в старом кресле под летним навесом, глядя на снующих возле кормушки воробьев, которых подкармливала даже летом. Отхлебнула звучно чай из чашки и продолжила:
– Скажу тебе банальности. Приходит время, и жизнь твоя перед тобой же и прокручивается. В лицах даже проигрывается. Ни с того, ни с сего отрывок из неё перед глазами – четко, ярко. Здравствуйте, я ваша тетя! И о себе родной всё с иной стороны узнаешь...
– Ой, да что вы? Интересно, с какой такой иной стороны что-то новое о себе можно узнать? – искренне удивилась Ирина. Спросила быстро, слов не подбирая, не так, как всегда – стараясь установленную в себе планку поэта не опустить. – Я о себе всё знаю, даже с подробностями. И объяснить могу – отчего и почему, где дурь, а где и удача. Какие секреты?
– Секреты? – переспросила, даже, как показалось Ирине, чуть насмешливо Надежда Алексеевна. – Секретов, верно, нет. Ты права. Но есть тайна. И она порой нам не под силу. Открывается, но по чуть-чуть...
Ирину раздразнили, но тоже только чуть-чуть, эти слова щеголявшей по селу в шортах молодящейся старухи, приезжающей на лето в выкупленный ею под дачу домик на краю села, зимой стоящий в снегу с промороженными окнами. Уж слишком туманно и, как показалось Ирине, жеманно, рассуждавшую о тайнах всплывающих в памяти картинок из своей жизни. Да, вообще-то, Ирине есть с кем, кроме неё, поговорить. Знакомых старух и стариков без выпендрежа навалом, и в троллейбус никакой заходить не нужно.
– Мама моя… – Надежда Алексеевна подлила себе в чашку чаю, качнула чайничком перед Ириной, предлагая и ей, но та сделала знак рукой: всё, не хочу, хватит, – рассказывала такие замечательные вещи из жизни, вспомню и засмеюсь, и заплачу...
Она уселась поудобнее, забросив одну ногу на стоящий рядом пенёк.
– Дед мой как-то раз на охоте медведя повстречал. Далеко в лес забрел, и в один момент прекрасный слышит – зверь идет, сучками трещит, кусты колышет. Решил, что лучше всего ему на дерево забраться, благо ветерок дул с мишкиной стороны, тот деда и не учуял бы. Сидит мой дед на дереве, тихонько, дыханье затаив, ждет, когда мишка уйдет. А медведь в кустах пошарашился-пошарашился, да прямо к дереву с сидящим на нем дедом вышел и сел под ним. Сидит и сидит. Да так долго это сидение продолжалось, что дед мой сомлел. Именно это слово мама моя говорила, сомлел мой дед, да и свалился прямо на мишку. Тот с испугу большого вскочил, да и рухнул тут же. Разрыв сердца у него от страха случился. У мишек такое бывает... Так вот, с тех пор, как только ссора какая между ним и бабушкой происходила, так она ему: «Куды мне супротив тебя. От тебя и медведи-то дохнут...».
Ирина даже хохотнула в голос, так ярко представив себе выражение лица неизвестного ей деда Надежды Алексеевны, не находившего ответа на такой железный аргумент жены, одновременно поймав себя на мысли, что ей о своём дедушке необычного рассказать нечего. Трактористом был, по отзывам, хорошим. И только.
– А деда этот мой в молодости красавец был, – продолжала редакторша. – Как-то с ним на сенокосе была, уже в старших классах училась. Он с женщинами, что сено в копны складывали, шутил. Весело так, находчиво. Все вокруг смеялись. И я ему потом говорю, деда, какой ты веселый, а я и не знала... А он мне в ответ: «Да это что, внуча. Теперь-то один дым от меня остался. Это раньше я огонь был, бабочки на него слетались, а нынче дым. А дымом только комаров пугать».
Разве скажет теперь кто-нибудь так образно, так точно? Порастеряли мы язык свой. А у него всего четыре класса за спиной было да война с индустриализацией, холод да голод. Вспомнишь, вздрогнешь, если на себя примеришь.
И еще помню, – продолжала Надежда Алексеевна, – обманул его кто-то, товар какой-то подсунули ему залежалый. Он оправдывался, мол, похвалили меня, подольстили, а лесть, если ею умно пользоваться, и тигра с ног свалить может, не только, меня, мужика...
Ирина слушала это уже с вялым интересом. Однако просто сидеть под навесом, попивать чай, поглядывая вокруг, и не о чем не думать, тоже было приятно. Смотрела на снующих возле кормушки воробьев, налетевших на корм приличной уже стайкой, осмелевших настолько, что вот-вот и на стол за печеньем пикировать начнут. Ирина тоже кормушку устраивает, но зимой, и не для воробьев, а для синиц и снегирей. И не зная как быть – умиляться ли услышанными воспоминаниями или обойти вовсе их своим вниманием, решила легким вопросом прервать затянувшийся рассказ:
– Первый раз вижу, чтобы летом воробьев подкармливали.
– Ммм! Это я в память обо мне самой, – хохотнула Надежда Алексеевна. – Очутилась я как-то в дальних краях, в далеком забугорье. Все чужое, хоть волком вой. Русский русского ищет, прилепиться хочет. Иду как-то с поденной работы, зима, день короткий. Темнота там не наступает, а словно опрокидывается разом на землю. Вот иду – тьма густая, непроглядная, и тем ярче светящиеся окна. Бреду по тротуару от света к свету. Чужие дома окнами сияют, за ними свет, тепло, счастье. А у меня одиночество и тоска невыносимая. И вдруг в одном из кустов слышу щебет воробьиный. Куст высокий, как наша сирень, густой, с цветами махровыми, фонарем ярко освещен, а на нем на-а-ши воробьи. Сидят, чирикают по-домашнему. О! Это так меня утешило. Свои! Родные! Не чета крикливым попугаям. И тоже, как и я, иммигранты. И разом легче стала моя неприютность, моё одиночество. Теперь всегда их угощаю...
Ирина даже прижмурилась – как? Какое забугорье? И что? И почему здесь теперь? Сколько там прожили? И как там вообще жизнь? Вернулись-то чего?.. – зачастила вопросами и даже привстала с места и чашку с недопитым чаем на стол поставила. Мешать стала.
– Да, жизнь – она везде одинаковая, только вывески на другом языке. Деньги есть, купишь поесть, денег нет – ходи голодная... – вяло отмахнулась от Ирины Надежда Алексеевна.
– А я хочу куда подальше отсюда уехать, – придвинулась чуть ближе к своей собеседнице Ирина. – Английский учу. Пока он у меня, как репетиторша сказала, чуть выше нуля. Ну, на бытовом уровне. Все же уже могу и сказать кое-что и понять, когда мне ответят. Спросить, например, как пройти... А вы могли бы меня подучить?
– Ты моя хорошая... – как-то жалостливо-насмешливо протянула в своем кресле Надежда Алексеевна. – А чего тебе дома не нравится? Стихи пишешь неплохие, публикуют даже, работу имеешь, дома тебя ждут. А там – никого. Ни бабушки, ни дедушки. Чужбина! Это слово само за себя говорит...
– Ну, вы то сами уезжали.
– Уезжала. В девяностые, лихие и позорные. Это, знаешь ли, разница. Как есть разница и в волнах иммиграционных. Первые ехали, спасаясь от смерти, а мы-то – за хорошей жизнью. За колбасой. Так последняя русская иммиграция и называется – колбасная. Позором попахивает, не колбасой.
– Ну и что? Да какая разница, как она называется? А что хорошего здесь? – с некоторым даже вызовом откинулась на спинку стула Ирина, заставив стул жалобно скрипнуть. – Украина эта... Войну начали. Неизвестно, что еще будет...
– Неизвестно. Это так. Но что меня порой удивляет, так это то, что есть такие, кто в последние годы словно в спячке был. Всё, что вокруг России в мире происходило, всё мимо них. Не видели, не слышали. Для них не существует ни предыстории событий, ни самих событий. Казалось – всё уже яснее ясного, все маски сброшены, гримасы ненависти, к нам обращенные, на показ выставлены, – ан нет... На-а-чали... Спали крепким сном? Куда ехать-то желаешь? Не на виллу же в Испанию?
– Ну, а вы, как я вижу, зомбированная, если верите нашей пропаганде!
Ирина резко отвернулась. Но тут же, спохватившись, чтобы как-то скрыть свою невежливость, потянулась за своей чашкой с уже безнадежно остывшим чаем.
– А ты кому веришь? – Надежда Алексеевна даже как-то скособочилась-отвернулась и лицо чашкой с чаем прикрыла, к губам поднесла, но не отхлебнула, придержала в ожидании ответа.
– Да ведь мы сами начали эту операцию! Военную! Зачем? Да никто бы не напал на нас... Ну что, скажете – неправда?
Надежда Алексеевна смотрела на Ирину с внимательной какой-то жалостью:
– Что я могу тебе сказать? Только одно – сожалею. Если телевидение, свидетельства очевидцев и участников, аргументы политологов и политиков, вся эта явленная миру ложь европейцев тебя не впечатлили, то где уж мне для тебя слова подобрать... Видимо, уже ничем не пробьешь...
И, понимая, что сказала обидно, примирительно-ласково потянулась рукой к Ирине:
– Знаешь, было бы не так страшно, если бы обман был...
– Да, охренеть! – забыв про всю в мире поэзию, рассердилась Ирина. – Они там, – показала руками широко и вверх, – по парижам разъезжают и на Бали отсиживаются, а нам теперь здесь сидеть? Круто! Крутее не придумаешь! А я хочу, чтобы у меня выбор был, и, между прочим, тоже мир хочу увидеть! У меня тоже мечта... Мечты есть!
– Мечты... В мечтах у нас все безупречно, реальность же другая. Там давать не любят, прикурить и то не дадут. Не мои слова, у Ивана Шмелева вычитала. Но слова верные.
Посидели, разглядывая сад, наливающиеся спелой краской яблоки, суетящихся воробьев, непуганых, подбирающих крошки у самого стола. Из неловкого молчания вывел один из них, взлетевший, прельстившись печеньем, прямо на стол. Надежда Алексеевна отогнала его взмахом руки, устало, лениво даже, словно надоело ей сидеть, разговоры говорить; продолжила:
– Ну, вот видишь, как на самом деле все просто. Ты только что сама себе на все вопросы и ответила... Знаешь, сестра у меня старшая в Крыму живет. Майдан, незалежность, референдум... От телевизора не отходишь, глазам не веришь. Звоню ей, уж если я здесь так переживаю, так тревожусь, каково ей там? А она, с места в карьер, кричать на меня стала. Орать просто. Словно все это из-за меня происходит: «Рашисты, что вы к нам лезете...». И вишенкой на торте: «Я люблю украинские песни слушать...». Сижу, слушаю её, ничего не понимаю. Прооралась, успокоилась сестра моя, и оказалось все тоже очень просто – у её сына квартира есть в Киеве. Боятся, что потеряет...
– Ну, потерял же? По любому потерял! Права была сестра ваша. Надеюсь, уж здесь спорить не будете.
– Да не о том я, совсем не о том... На самом-то деле всё просто и ясно, когда нет шкурных интересов, когда серебряниками глаза не залеплены, – оглядела Ирину как-то даже неприлично пристально с головы до ног – от модной ассиметричной стрижки до босоножек на тонкой подошве, с витиеватой шнуровкой – не только подергиванием губ, но и всей позой своей выдававшую нарастающее в ней раздражение. – Еще про одну мою бабулю тебе расскажу, родной мой корешочек. Это уже с папиной стороны. Раз день такой у нас с тобой выдался откровенный. Она, душа светлая, телевизор не признавала. Вышку тогда телевизионную у нас поставили, все вокруг телевизоры приобрели, а бабуля – нет и нет. Но когда отец её уговорил, то моя баба Клава так пристрастилась сидеть смотреть телевизор, что приучилась спать возле него. Дремлет, одним глазком на экран поглядывает, но мужественно дожидается дикторского «до свидания и спокойной вам ночи». Это особенно умиляло её. Она согласно кивала и отвечала: «И вам, и вам, милые, спокойной ночи! Чай, умаялись вы со мной, старой». И шла спать только после такого обоюдного прощания. Кстати, она чем-то похожа на ту, что я в троллейбусе видела – платочек, кофточка с частыми пуговицами... Моя баба Клава, милая душа... Так вот, она мне как-то сказала, что рано или поздно в жизни наступает время, когда многое перестает быть важным. А важны лишь жизнь и смерть. Не точно её слова, но смысл её. Про войну с ней говорили...
– Так вы считаете, что война будет? Как в Донецке? И здесь? Настоящая?
Ирина смотрела на неё в упор, требовательно, но и жалостливо одновременно, ожидая не правды, нет – слов успокоительных, ласковых. Но услышала раздумчивое, сказанное с расстановкой:
– Надеюсь, не будет.
Воробьи уже так осмелели, что шмыгали у них под ногами, выискивая на полу только им заметные крошки. Ветерок, выбежавший словно из-за угла под навес, опрокинул-зашелестел листами стихов, словно напоминая Ирине, что всё, что ей нужно было здесь, уже и прочитано, и сказано, и делать ей здесь более нечего.
Собрала листы в стопочку, выравнивая края, постучала о столешницу. Раздосадованная беседой с городской своей знакомой, она была рада уйти. Но и какое-то грустное раздумье исподволь овладевало ею - её самоназванная редакторша, которая, тем не менее, по делу указывала на неточное словоупотребление, на незамеченную порой беспомощность рифмы, несмотря на её шорты и наманикюренные пальчики, так ярко помнит своих дедов. И даже ту, промелькнувшую старушонку. Словно они вместе... Но это не значит, что Надежда Алексеевна знает, как устроена жизнь, а она ничего в ней не смыслит! И передразнила её про себя – всё есть, кроме мозгов, жизнь и смерть... остальное неважно...
И поставила точку: «Конечно, свою прожила, так тебе моя и неважна...».
Простилась с непобедимой усмешкой на губах и звонко, намеренно звонко стукнула калиткой.
Дома с ходу принялась разбирать листки с пометками, оставленными рукой Надежды Алексеевны, стараясь вытравить из памяти только что произошедшее. Однако ловила себя на том, что сделано что-то пустое, ненужное.
Глупое.
Встала, распахнула окно, чтобы окончательно отогнать от себя всех чужих бабушек и деда с его огнем и дымом, который теперь почему-то так и просился в её стихи.
Напротив, возле большого, красного кирпича дома с башенкой, на которой Валерка водрузил единственного во всей округе кованого петушка, собрался народ. Стояли, о чем-то переговариваясь. Отца и мать среди них Ирина заметила сразу и еще более удивилась: а они там почему? Свадьба что ли? Валерка приехал? Вглядывалась, ища ответа.
С соседом Валеркой она однажды легкомысленно поцеловалась, и он потом, до самого своего отъезда в военное училище, не давал ей прохода. А когда приехал на каникулы, у неё был другой, и Валерка долго обиженно сторонился её. Потом она училась далеко от дома. Встретились на Новый год, в кафе посидели, повспоминали. Весело было, радостно даже.
К дому подъехала машина, и из неё вышли трое, одетых в военную форму. Ирина видела, как все, кто стоял у дома, молча посторонились, давая им дорогу. Мать, словно прячась от чего-то, прислонилась к отцу. А приехавшие, то и дело одергивая-поправляя кто китель, кто фуражку, уступая друг другу дорогу словно не решались войти в распахнутую калитку.
Петушок на башенке, будто на него кто-то дунул изо всей силы, быстро-быстро завертелся на своей спице и замер.
Резко, словно пощечина, колыхнулись на сквозняке волосы, и мысль обожгла.
Валерка!
И неважно уже было, как далеко разметал ветер листочки с многочисленными пометками. Неважно, забудутся ли не успевшие лечь на бумагу рифмы.
Валерка!
Любопытный поворот темы. И мастерский финал!