ПАМЯТЬ / Григорий БЛЕХМАН. ПЯТЬ БОЁВ И ДОЛГАЯ ЖИЗНЬ ФЁДОРА МАТВЕЕВА. Из книги «У памяти нет срока давности»
Григорий БЛЕХМАН

Григорий БЛЕХМАН. ПЯТЬ БОЁВ И ДОЛГАЯ ЖИЗНЬ ФЁДОРА МАТВЕЕВА. Из книги «У памяти нет срока давности»

Григорий БЛЕХМАН

ПЯТЬ БОЁВ И ДОЛГАЯ ЖИЗНЬ ФЁДОРА МАТВЕЕВА

(Из книги «У памяти нет срока давности»)

 

                                                                                  К 70-летию Великой Победы

 

Поскольку родился я в августе 1945 года, то стал ровесником Победы в Великой Отечественной войне.

Эта война отчётливо вошла в нашу семью, как и в миллионы других семей. Мой дед и родной дядя с неё не вернулись. Родителей судьба сберегла. Контузия мамы и седина папы, «украсившая» голову в течение нескольких часов при выполнении боевого задания, были, по их мнению, не в счёт. Главное, победили, остались живы. Да ещё и с боевыми наградами.

Всё мое детство, как и детство остальных мальчишек и девочек, родившихся перед войной, во время и сразу после, прошло под знаком нашей Победы. Иначе и быть не могло, потому что формировались мы на рассказах наших родителей-победителей, их боевых товарищей, кинофильмах, спектаклях, литературе… создававших атмосферу и масштаб трагедии этих четырёх лет. И – величия нашей Победы.

Потому и всю мою долгую жизнь чувствую, насколько впитал ту послевоенную атмосферу и насколько святы для меня эти люди, благодаря которым мы, хоть и по-разному, но живём в СВОЕЙ стране и имеем возможность сами определять свою судьбу и говорить на СВОЁМ языке.

 А немецкий, если есть желание, можно выучить либо для работы, кому надо, либо для чтения художественной литературы – Шиллера, Гёте, Гейне, Бёлля … – в оригинале.

И так случилось, что за эти долгие годы накопились во мне рассказы тех, кто принёс нам нашу Победу.

Эти рассказы постепенно стали переходить в собственные повествования, которые и составили содержание книги.

Конечно, некоторые образы собирательные, но собраны они тоже из образов тех людей, кто жил в страшные для страны 1941-1945 гг., трудился, бился каждый на своём месте и способствовал Великой Победе.

Когда-то К.М. Симонов сказал, что воспоминаний, художественной литературы и произведений о войне в других жанрах лишних не бывает. Каждый видел и пережил там что-то своё. И рассказы каждого бесценны.

Полностью с ним согласен.

И потому передал здесь истории моих героев-фронтовиков. А также, как сам переживал и переживаю эти истории.

Если в ком-то они найдут созвучие, мне будет дорого.

 

* * *

Он был лифтёром в нашем подъезде дома на Беговой, и мы часто разговаривали о разном. Точнее, говорил он, а я предпочитал послушать, поскольку было что. Но о чём бы он ни говорил, почти всегда в какой-то момент переходил на тот или иной эпизод войны и послевоенные судьбы ветеранов. Впрочем, это, наверное, характерно для всех фронтовиков. Для них война осталась главным, что было в жизни.

Его рассказы потом записывал. Отрывочно, бессистемно, но после каждого разговора. А затем, когда сложил эти записи вместе, получилось нечто цельное и, думаю, поучительное, поскольку жизнь моего героя была долгой, и он многое испытал, осмыслил, сумев при этом рассказать о своём довоенном поколении Победителей, перед которым мы всегда будем в долгу…

 

* * *

Его первый бой будет под Ельней в начале осени 41-го.

О нём вспоминал так: бежал вперед с винтовкой и гранатой, подстегиваемый тем, что не могу отдать Наденьку, папу, если он ещё жив, Веру Васильевну, Серёжку и других друзей и близких. Не было в голове тогда «берёзок» и всякого такого.

Это потом уже многое придумают поэты и журналисты. Это потом уже напишет великая Ахматова «…и мы сохраним свою русскую речь…». Всё это, конечно же, правильно. И оно наверняка сидело в голове любого бойца, но, вероятно, в виде каких-то дальних, хотя и конкретных образов.

А в мыслях тогда было другое – самые близкие.

Феде повезёт. Его даже не зацепит. Хотя, казалось, там – в бою такое невозможно было себе представить. Да и как могло иначе среди воя, скрежета, дыма, крика, взмывающих клочков земли, горящих танков, рвущихся гранат и стрекочущих выстрелов винтовок, автоматов...

Он тоже бежал и стрелял, падал и подымался, снова бежал и стрелял… Даже метнул гранату в танк, но промахнулся.

Пробежали какую-то деревушку, потом поле, подбежали к речке. Некоторые немцы стали бросать оружие и поднимать руки. Тех, кто не бросил, добивали уже в воде…

Потом вернулись в деревушку, которая называлась Смолкой. Её-то и надо было занять, потому что располагалась она хоть и на небольшой, но высоте, откуда хорошо просматривалась местность и было удобно бить по пытающимся возобновить наступление немцам.

В одном из дворов на лавочке у сарая, глядя на догорающий дом, опершись на палку сидел старик. Он ни о чём не говорил, да и с вопросами к нему подходить никто бы не решился. И какие могли быть вопросы, когда недалеко от бывшего дома торчали два столба с натянутой между ними верёвкой. А на верёвке, ещё влажными, висели детское платьице, трусики и носочки. Старику принесли воды, хлеба и кусочек сахара.

А утром он сидел на том же месте, только не опершись на палку, а облокотившись спиной о стенку сарая. Палка лежала на земле. Вода и еда остались нетронутыми. Старику закрыли глаза и похоронили во дворе.

 Именно там Федя – Фёдор Матвеев, попавший на фронт студентом Московского юридического института с полученным от родителей – адвоката и пианистки – знанием 3-х языков, наяву – будто кожей, ощутит, что «чужого горя не бывает».

 

* * *

В живых из его батальона останется четырнадцать человек, которых тут же перебросят под Москву, где в середине октября наша оборона в районе Волоколамска «висела на волоске».

Их вольют в другой батальон, который уже трижды пополнится перед этим. И в течение 2-х суток – 15-го и 16-го – бои будут идти беспрерывно. Люди будут гореть в своих танках, бросаться под немецкие, взрывая их сзади, идти врукопашную, бежать впереди танков…

Там Федя впервые почувствует, что значит убить. И не выстрелом, а саперной лопаткой, которую, оказывается можно вонзить в человека, как нож в масло. Именно так – «как нож в масло» – отметит он про себя, потому что рассуждать на эту тему сможет позже.

А тогда будет не до этого. Слишком много событий, и нужно держать «ухо востро», чтобы хоть как-то не напороться на нелепость. Хотя в таком бою, наверное, хранить может только случай, или ещё что-то, если оно существует.

И его сохранило. Лишь слегка оглушило, когда что-то разорвалось неподалеку и швырнуло их, бежавших на Запад, словно котят. Как он успел сгруппироваться, объяснить себе потом не мог, но из этого полёта вышел на что-то вроде кувырка и приземлился довольно мягко. Как когда-то давно в спортивном зале. Это он тоже успел отметить.

А когда встал, то происходящее вокруг ощутил, как в немом кино. И это «немое кино» длилось почти сутки. Потом появился шум в ушах, который какое-то время усиливался, после чего стал слышать отдельные слова, сказанные громко. А ещё через пару суток постепенно прошло. Только несколько дней болели уши.

Но обо всём этом он уже знал, поскольку сразу после боя его привел в медсанбат командир отделения, и врач, осмотрев, написал на клочке бумаги, что и как будет происходить и что «до свадьбы заживет». Врач был пожилым – еще с Гражданской, и «сынки» вроде Феди ему казались детьми.

Уже много позже он узнает, что где-то близко – тут же под Волоколамском, будет и его друг Серёжка, который попадет сюда добровольцем из ополчения, куда запишется в первые же дни войны.

Но Серёжке в одном из этих боёв оторвет запястье левой руки, и вернется он в свою мастерскую на Масловку хоть и с боевой наградой, но инвалидом. Что, впрочем, не помешает ему оставаться таким же «запойным» в работе и женщинах, как и до войны. Приспособится и рисовать, и лепить. Ну а всё остальное у него оставалось на месте.

А пока Федя отметит про себя, что в отличие от первого боя под Ельней, здесь, несмотря на не менее «жаркую» обстановку, не было в голове уже столько хаоса. И даже моментами, вроде, соображал и анализировал.

А ещё не выходил из головы немец, в которого вонзил сапёрную лопатку. Не воспринимал он его теперь как врага. Не было почему-то той злости, что в бою. А немец представлялся просто человеком, которого почему-то пришлось убить. Да ещё так – «как нож в масло». Если бы выстрелом, может и не думал бы сейчас о нём. А может, и думал. Почему-то он теперь видел себя со стороны. Будто и не совсем он, а ещё кто-то сидел в нём там, где не так давно всё это происходило. И тот – «кто-то», доселе незнакомый так много диктовал ему там, а, может быть, и сохранил жизнь…

Размышления прервет командир отделения, который скажет, что его ждет командир полка. Федя удивится и сначала подумает – розыгрыш. Но это не было розыгрышем. В землянке сидел полковник и майор-особист, который спросил – правда ли, что он владеет немецким. Оказалось, разведчики взяли «языка», а переводчика контузило взрывной волной во время обстрела.

Немец был нерядовым, но и, очевидно, невысокого чина, поскольку постоянно повторял, что такими сведениями владеют офицеры не его, а более высокого ранга.

Но кое-что ценное, очевидно, сказал, потому что и полковник, и особист после этой беседы выглядели довольными, и командир полка сразу стал звонить комдиву, а Феде пожал руку и поблагодарил за службу, чем поначалу озадачил, поскольку разговор с немцем как службу не воспринял. Хотя услышать такое было приятно.

Вообще, он обратил внимание, что, как ни парадоксально, но начинает привыкать к какой-то нормальной и даже осмысленной жизни. Во всяком случае, уже понимал, что и зачем. А что дальше?..

Он запретил себе размышлять на эту тему, поскольку даже за этот короткий срок понял, может быть, больше, чем за всю предшествующую жизнь.

 

* * *

А пока – короткая передышка. Прибывает очередное пополнение, к чему он тоже начинает привыкать. На сей раз из их отделения вообще остались лишь двое: кроме него ещё тот самый командир, что водил его в медсанбат. Зовут Володя. Он тоже москвич. Мастер спорта по стрельбе…

В третьем Федином бою на его глазах Володе оторвёт руку и тот прикажет ему взять командование на себя. Федя поднимет отделение и будет бежать впереди по снегу. И почему-то вспомнит Чапаева. А потом ничего не будет помнить и очнётся только в госпитале. Память на какой-то короткий срок отшибёт из-за контузии. А ранение будет «удачным» – под лёгким навылет. Удачным во всех отношениях: и остался жить, и не инвалидом, и комбат отметит храбрость в бою...

 

* * *

Дальше станет Ржев. То, что будет твориться там, по впечатлениям превзойдет даже эмоции, испытанные в первом бою. Слов на это у него точно не хватит. Тут что-то можно понять, наверное, читая Твардовского, которого он полюбил ещё с довоенных лет, потому что сразу почувствовал в его стихах какую-то простоту и одновременно силу убежденности.

А потом, когда прочитал «Я убит подо Ржевом…», то отметил, что именно то и так было. И что лучше и точнее не скажешь. Потому что – «…Я зарыт без могилыточно пропасть с обрыва… и ни дна, ни покрышки…» – там и было. А дальше –

«…Где травинка к травинке –

Речка травы прядёт,

Там, куда на поминки

Даже мать не придёт…».

 

Можно ли сказать сильнее и убедительнее того, о чём в двух последних строчках…

 Много лет спустя уже в середине 70-х в ЦДЛ, куда довоенный приятель Борис – теперь уже знаменитый Борис Слуцкий, пригласит его на поэтический вечер тоже довоенного знакомого Дезика Кауфмана, а теперь уже давно Давида Самойлова, Федя в перерыве неожиданно встретит своего бывшего командира взвода, который в бою подо Ржевом, когда убили командира роты, принял командование на себя.

Фамилию он забыл, но имя помнил – Слава. И хотя с тех пор прошло больше 30-ти лет, очевидно, оба остались ещё узнаваемы друг для друга. К тому же Федя командовал под началом Славы одним из отделений. И хотя поэтический вечер был замечательным, однополчане так разговорились, что на второе отделение не пошли, а в полуподвальном помещении, где в ту пору располагалось знаменитое Кафе поэтов, просидели до закрытия Дома.

Через день Слава дал ему свою рукопись о тех событиях подо Ржевом, и Феде показалось, что так о войне ещё никто не сказал. То была правда «из окопов», о которой почему-то в ту пору не принято было писать, хотя он и понимал почему – очень уж в невыгодном свете пришлось бы увидеть тех, кто после войны, занимая немалые должностные позиции, хотел выглядеть красиво.

Об этом он уже читал у Юрия Бондарева в «Тишине». Но там было сказано немного мягче.

И вот теперь Федя чувствовал восхищение от глубины и силы изложенного в рукописи Славы, когда на фоне, казалось бы, частной истории можно столько сказать не только о войне, но и о положении в стране. О том, что привело к таким жертвам.

И это написал человек, который раньше свои эмоции в основном выражал с помощью красок и кисти, поскольку работал художником-оформителем.

 Уже потом мы узнаем, что в стране появился замечательный писатель Вячеслав Кондратьев, который дебютирует повестью «Сашка». Той самой, какую одним из первых ещё в рукописи прочтет Федя и которая станет событием в литературной жизни страны.

Но пока до «события» ещё несколько лет и Слава рассказывает своему боевому товарищу, что рукопись побывала у Симонова, и тот дал хороший отзыв, но несмотря на это «Новый мир» всё же не решился её публиковать.

Потом на это решится журнал «Дружба народов», и в феврале 79-го года повесть наконец увидит свет. А дальше один из её персонажей будет последовательно переходить в другие повести Кондратьева: «Встречи на Сретенке», «Отпуск по ранению», после чего окажется в его романе «Красные ворота».

И в том персонаже по имени Володя, конечно же, будет виден сам автор. А точнее то, что он испытал и в войну, и особенно после неё, когда поначалу думали, что самое главное сделали: победили. И теперь такую жизнь построим, что завидовать все будут. Ведь теперь ничто и никто не мешает. Победа подавляющему большинству вселила огромный оптимизм.

Но… победили одни, а строить надлежало под руководством других, которые отсиделись в тылу, и им не по нутру пришелся тот дух, что принесли эти победители в мирную жизнь.

Не по нутру была и их слава. Они хотели свою. Или, по меньшей мере, иметь авторитет. Но где всё это возьмешь. К их огорчению, ни то, ни другое не дается с должностью.

И стали эти руководители избавляться от тех, кто более авторитетен…

Вот такая складывалась картина. И то, как власти обошлись с победителями сразу после войны, отменив через 3 года выходной 9 мая, который вернули лишь через 17 лет, не каждый сумел принять. Очень уж многие были «отравлены» фронтовой мечтой о «светлом будущем».

Кто-то эту боль не выдержал вовсе, кто-то стал глушить её, уходя на дно стакана (или бокала – кто как), а кому-то повезло – их психика оказалась крепче, или помогло философское начало.

Но Вячеслава Кондратьева среди последних, к сожалению, нет. Так и не смог он привыкнуть к такому положению фронтовиков…

 Проводили его немногочисленные, но верные друзья, среди которых был и Федя. Так в сентябре 93-го не стало замечательного писателя Вячеслава Кондратьева.

Но его произведения остались и стоят в одном ряду с написанным такими же блистательными авторами – Юрием Бондаревым, Василем Быковым, Виктором Некрасовым…, тоже сказавшими правду о войне и по тем же причинам с большим трудом первоначально попадавшими в печать….

А пока до этого далеко. И подо Ржевом Федя получает очередное ранение. Оно в ногу. И опять ему везёт. Пуля проходит навылет.

Здесь же – в госпитале, к нему подойдёт ладная девушка, чьи черты и особенно глаза покажутся очень знакомыми. (Позже он узнает, что она заходила за таблетками от головной боли.)

– Не помните?

– Помню. Но где и когда?

– Мотоклуб.

– Неужели Марина?

– Изменилась?

– Конечно. Совсем ведь девочкой была. А теперь смотрю – взрослая. Красавица – глаз не оторвать. Поначалу подумал, что видел в кино.

– Ну уж в кино. Но всё равно спасибо.

Марина приходилась племянницей тому самому Михалычу, что работал сторожем в мотоклубе, где занимался Федя. И наверное, от дяди перешла ей любовь к мотоциклам.

Дело в том, что Михалыч сам был в прошлом известным гонщиком Виктором Поморцевым, которому тяжёлая травма не позволила с какого-то момента садиться на мотоцикл. Из спорта пришлось уйти, но отойти от того, что было сопряжено с мотогонками, он не смог. Остался в клубе, но не только был сторожем.

Мало кто мог сравниться с ним в доскональном знании каждой машины, которая была в ведении клуба. Он обладал способностью по звуку работающего мотора безошибочно определять, в каком состоянии «питомец» и что нужно сделать, чтобы устранить неполадку, если таковую обнаруживал.

И любопытно, что его племяннице перешла не только любовь к мотоциклу, но и умение его «слышать». Уже довольно скоро эта добровольная помощница своего дяди к удивлению всех гонщиков и персонала клуба, включая и самого Михалыча, научилась тоже безошибочно определять состояние машины.

И ещё – девочке очень хотелось участвовать в гонках, и она мечтала о том дне, когда ей это будет позволено. Причем, соревноваться намеревалась и с мужчинами. Когда чуть подросла, Михалыч стал позволять ей иной раз прокатиться на «лёгком» мотоцикле. Остальное же время она проводила, помогая кому-нибудь из гонщиков.

Когда появился Федя, стала помогать и ему, но вскоре остальные обратили внимание, что в дни его тренировок – только ему. Это послужило поводом невинных шуток, которые нередко вызывали у девочки румянец смущения. В такие моменты Федя старался сгладить её неловкость репликами о том, что люди опытные и сами справятся, а ему – «сырому» новичку без квалифицированной помощи – никак …

За четыре года, что он занимался мотоспортом, девочка превратилась в очаровательную девушку-подростка, которая стала напоминать Феде Наташу Ростову на её первом балу…

Такой он и запомнил ту Марину, что сейчас была перед ним в облике очаровательной молодой женщины.

Как ни странно, а может быть, при такой любви и не странно, кроме Наденьки за эти годы вне дома ни о какой другой женщине он не думал. Но теперь, глядя на старую знакомую и всё ещё пытаясь соединить её довоенный облик с нынешним, ощутил вдруг, что перед ним не просто женщина, а желанная…

Желания, видимо, совпали, потому что через несколько дней в землянке, где жили две её напарницы-радистки, те как-то дружно нашли неотложные дела, чтобы отлучиться до утра…

Марина потянулась к столу и взяла папиросу.

– Ты куришь?

– Второй раз. Первый был, когда я сменила Катеньку. Она вышла наружу, и ее «снёс» снайпер…

– Прости меня, Мариш…

– За что? Я ведь там – в Москве, о тебе мечтала. Всякий раз что-то воображала, хоть и понимала, что ты видишь только Надю. Я и завидовала тому, что у вас, как в кино, и хотела, чтобы ты когда-нибудь обратил на меня внимание… Ну, как мужчина, а не так – будто старший брат. Хотя и понимала, что тогда могла только насмешить этими мечтами… Кстати, как Надя?

– Пока не знаю.

 Да и как тут узнаешь что-то из дома, когда дислокация нередко меняется. И к тому же такое творится, что и письма могут не доходить... Как она там без него?

Марина будто почувствовала его мысли, но поняла по-своему:

Не кори себя. Я тут поняла, что на войне не бывает измен. Я многое здесь поняла. Гораздо больше, чем за всю предыдущую жизнь. Кто знает, как дальше сложится, а кусочек счастья мы друг другу подарили. Во всяком случае, ты мне – точно. Может, так хорошо уже никогда и не будет.

– Ну, зачем ты так?

– Прости. Размечталась что-то и разболталась. Но ты ведь мне как родной. Еще оттуда – из той жизни.

Она так трогательно держала его руку и гладила её ладошкой. И не было в тот момент ни войны, ни того, что ему завтра, точнее уже сегодня, в часть, а ей к рации – ничего, кроме этих двух, которые больше не соединятся.

Потому что через неделю рядом с той землянкой, где они сейчас дарят друг другу их первое и, как окажется, единственное свидание, разорвется снаряд. А Марина в тот момент то ли выйдет из неё, то ли ещё не войдет…

Много позже он напишет:

На войне не бывает измен –

Только встречи и только разлуки,

Потому что сплетённые руки

Так легко превращаются в тлен.

 

Оттого нет любовных интриг,

И приходит туда только данность.

Переходит она в благодарность –

Будто в вечность уносит тот миг.

 

Он поймет это сам. Но первой, кто ему об этом скажет, останется та самая девочка, которая когда-то казалась ему так похожей на Наташу Ростову на первом балу, хотя он и не мог знать, какой была Наташа Ростова.

А тот «кусочек счастья» – она и тут оказалась права – действительно так и было, остался с ним на всю жизнь.

 

* * *

Его последний бой будет летом 43-го под Курском. На той самой, в последствии знаменитой, «дуге», где было не менее жарко, чем подо Ржевом, но где настроение было уже другим. В воздухе будто витало, что вот-вот немец иссякнет. А мы уже набрали достаточную силу, чтобы начинать его гнать повсеместно… Но всё равно потери несли огромные, потому что немец цеплялся за каждый клочок нашей земли. К тому же ещё и оставлял за собой сожженное жилье, уничтоженных мирных жителей и заминированные поля…

В этом бою ранит командира взвода, и тот прикажет Феде, как одному из командиров отделения, принять командование на себя. С этим взводом они возьмут назначенную высотку, и уже на ней он сам получит ранение, которое окажется серьезным. Осколок попадет в ногу и перебьёт голень. И хотя кость срастется, ходить без палочки он уже не сможет. А ещё, поскольку та высотка окажется стратегически важной для последующих действий, его представят к высокой награде – Ордену Красной Звезды….

Но вместо того, чтобы отправиться в Москву, поедет совсем в другое место. Дело в том, что в одном из разговоров с ранеными однополченцами он выскажется относительно нашей неважной подготовки к войне, приведшей к такому числу жертв. И этого оказалось достаточным, чтобы наутро вызвал майор-особист.

Поскольку теперь для фронта Федя стал недееспособен, то шанса «смыть кровью» эти слова в штрафбате был лишён. Поэтому свою «законную» 58-ю статью получил тут же. И уже ни о какой боевой награде речи идти не могло

Попадёт он в инвалидный лагерь Кача – по названию реки или станции под Красноярском. И будет он там валить лес лучковыми пилами, поскольку лагерь не имел статуса лесоповального и соответственная механизация в нём не была положена. Везти этот лес приходилось на коровах, потому что соответствующий транспорт тоже по указанной причине будет не положен. А молочная ферма есть, и коров для этих целей дают. Лес тот шёл на изготовление мебели. Вот на таких работах приходилось трудиться.

Контингент был пёстрым и разнообразным. Настолько, что дальше, казалось бы, некуда. Тут тебе и коммунисты, которые свято верят, что «Он не знает, но обязательно разберётся». И ещё «недобитые» кадеты, эсеры, монархисты, уклонисты… В общем, компания та ещё. Но что самое интересное – содержание разговоров почему-то «не просачивается». Впрочем, может и просачивается, но куда ещё инвалидов приспособишь. А тратить на них патроны, очевидно, разнарядки не поступало. Поэтому хоть и потихонечку – шёпотом, но языками «чесали».

А рассказать некоторым было о чём. Например, от двух известных эсеров, которые не раз бывали в эмиграции, в частности в Швейцарии вместе с Тем, кто выстрелом Авроры буквально взорвал представление мирового сообщества о степени и масштабах жестокости, узнает Федя и о Его нетерпимости к тем, кому Он проигрывал в дискуссии. Что бывало, и не раз. Узнает Федя и том, сколько эти «добрые глаза» принесут горя. И что 37-й берёт начало в 17-м и логически оттуда вытекает, о чём через несколько десятилетий будет читать и в открытой печати. Он узнает столько, что потом станет считать лагерь своей политической академией…

В общем, когда Федя окажется на свободе, ощутит себя человеком с совершенно иным кругозором. Его мировоззрение будет сильно отличаться от того, что думал довоенным студентом, который хоть и далёк был тогда от криков «ура» всему происходящему, но всё же по необходимости тех лет был комсомольцем, во что-то светлое в своей стране верил и ничего не имел против зачинателя первых субботников.

 

В Москве он окажется лишь в 54-м и сразу пойдет к Наденькиной маме Вере Васильевне.

На его звонок откроет дверь красивая, совсем седая пожилая женщина с удивительно знакомыми чертами лица.

 – Феденька.

Обнимет его и тихо заплачет. Потом будто очнётся.

– Ну, что же мы стоим.

Когда вошли в комнату, он увидел фотографию Наденьки в чёрной рамочке. Оказывается, они были где-то близко. Она с госпиталем тоже попала на Курскую дугу. И там в клуб, где находились раненые, во время её дежурства попал снаряд…

Похоронка пришла в том же 43-м, и Вера Васильевна «побелела» за ночь. Неизвестно, как бы на эту весть отреагировал организм, но он обязан был выдержать и выдержал.

Того, кому организм обязан был держаться, Федя узнает довольно скоро. Через полчаса раздастся звонок, и в комнату войдёт… Наденька, точнее, существо с явными очертаниями её фигуры: настолько явными, что даже «ямочки» на плечах будут обозначены. А лицом очень похожа на него. Этому существу, оказывается, уже 13 лет, поскольку появилось оно через несколько месяцев после того, как забрали Федю. В честь его мамы «существо» назовут Оленькой.

Оказывается, Надя знала, но Феде до поры решила не говорить из суеверия – долго у них, точнее, у неё с этим ничего не получалось. Решила, что если всё будет благополучно, в какой-то момент сам увидит происходящие с ней изменения. И на этот раз действительно все оказалось благополучно. Вот только Феде уже не могла сообщить.

 А потом уже и Наденьки не стало… Она ушла на фронт в 42-м, оставив Оленьку с Верой Васильевной, которым на какое-то время пришлось эвакуироваться в Казань вместе с садиком, где работала Вера Васильевна. Так и остались они вдвоём.

О судьбе мамы девочка узнает случайно, услышав в садике разговор двух воспитательниц. И когда спросит бабушку, та подтвердит.

А о судьбе папы, поскольку никто ничего не знал, Вера Васильевна сначала придумает легенду, будто он на особом задании. И хотя в школе Оленька скорее догадается, чем поймёт, что это за «особое задание», поскольку таких пап у её одноклассников окажется немало, обсуждать этот вопрос с бабушкой не будет.

Но, видно, уж очень ей хотелось, чтобы хоть кто-то из родителей был с ней, поэтому втайне надеялась увидеть папу, которого знала только по фотографии, сохранённой Наденькой, а потом и Верой Васильевной…

И вот она входит в комнату и видит хоть изменившуюся, но всё же узнаваемую «фотографию».

– Папа?..

Сказала она это не совсем уверенно – то ли утверждая, то ли удивляясь, то ли спрашивая его. Причем, спрашивая так, будто боялась получить отрицательный ответ.

Но откуда было взяться отрицательному ответу, когда они оба, глядя друг на друга, будто смотрели в зеркало. И не нужно им было много времени, чтобы к этому привыкнуть, хотя его ощущения продолжали раздваиваться, потому что настолько явным был Наденькин силуэт. Да и к тому же эти «ямочки», которые всегда сводили его с ума, и он думал, что они единственные на Земле.

Ей было проще. Как-никак она его всё же в мечтах ждала. А он и не подозревал, что кроме Наденьки и Веры Васильевны кто-то на этом свете может у него быть. И какая красавица. Скольких же эта девочка сведёт с ума, если уже не сводит.

И действительно, по словам Веры Васильевны, звонков «море», и в гости постоянно приходили одноклассники. «Позаниматься».

Вот и сейчас – звонок в дверь… Точно – один из «отстающих» нуждается в консультации. Но сегодня её не будет. Сегодня у неё папа. И дочь не может от него оторваться.

Нисколько не смущаясь тем, что уже «взрослая», усаживается к нему на колени. Как же там уютно. И ему удивительно хорошо, хотя и больно – будто и Наденька, и не она. Раздваивается что-то. Но как же смягчает эту боль нежданно появившееся в его жизни родное существо. И смягчает, и напоминает. Поэтому одновременно и «больно, и светло».

Прав был знаменитый поэт. Так может быть одновременно. Но не пережив такое, этого не поймёшь. Такое можно только почувствовать. А боль отдельно, оттого что Наденьки нет, останется на всю жизнь, как и отдельное место Наденьки в его душе.

А звонки продолжают идти. Да, выбор у девочки богатый…

 Но Оленька предпочтет Валерку – курсанта лётного училища, с которым через три года познакомится на танцах в парке культуры имени Горького и выйдет за него замуж 18-ти лет. Она посвятит себя его карьере, и будет мотаться с ним по местам дислокаций во многом, по словам Валерки, сделав из молоденького лейтенанта, в конечном итоге, полковника, который уже в этом звании в 81-м будет переведён на службу в Москву.

К этому времени их сыну Олегу будет уже 20, и он окончит то же училище, что и отец. И через несколько лет службы будет направлен в военно-воздушную академию в подмосковное Монино, после чего его оставят на преподавательской работе.

Тот период как раз совпадет с этапом бурного развития перестройки, которая не лучшим образом отразится на военных. А у Олежки уже будет семья. И чтобы её прокормить, в 92-м в чине подполковника он будет вынужден демобилизоваться и пойти охранником в один из коммерческих банков, подрабатывая ещё на одной из вырастающих в ту пору как грибы фирме. Благо, работа в режиме сутки – трое позволяла это совмещать и не бедствовать семье, в которой уже подрастали Феденька и Наденька – правнуки Феди-старшего.

В них он, конечно же, души не чаял. Впрочем, чувства были взаимными, и поход к прадедушке дети всегда ждали, как праздник…

В 70-м тихо во сне уйдет Вера Васильевна, которая так любила своего Феденьку, ставшего ей сразу сыном. Да и он в ней чувствовал маму

Но пока Вера Васильевна жива, и они втроём замечательно проводят вечер, так нежданно выпавший каждому из них. Вера Васильевна испекла пирог с яблоками, а Оленька то и дело «отшивает» очередного желающего позаниматься, или погулять.

 

* * *

Вторым, к кому он пойдет в Москве, будет Серёжка. Его мастерская на Верхней Масловке мало чем изменится с довоенных времён. От неё сразу повеет чем-то родным. Даже тот единственный Наденькин портрет, который Серёжка тогда – как только написал, попросил на время оставить, потому что у него были ещё какие-то идеи, так и стоял на прежнем месте. И диван – ложе безумной любви довоенного студента и медсестры, из которого почему-то время от времени вылетала одна и та же крайняя нижняя пружина, также был на прежнем месте…

Вот только Серёжкина жена Наташа – тоже художница, с которой они вместе учились и поженились ещё на втором курсе, ушла перед самой войной.

– Прости меня, Серёжа. Ты очень хороший. Но я полюбила. Я, оказывается, не знала, что это такое. Прости меня, если можешь.

А что прощать, если полюбила. Это святое. Нельзя сказать, что известие стало для него совсем уж неожиданным. Какие-то мысли, наверное, посещали. Но он их гнал, утешая себя тем, что в семье бывают разные периоды. Именно на эти «периоды» он и надеялся. А может быть, за этими мыслями хотел спрятаться…

И остался он без Наташки и Леночки, которой в ту пору было два годика. А теперь уже 16. Барышня. Папу любит. Они с ней друзья. Часто к нему приходит. Ну а портретов любимой дочери – полмастерской…

 – Женщины? Их, как и до войны, вокруг много. И они замечательные. Но оказывается, несмотря на все его «методы больших чисел», Наташка так и осталась особняком. Единственной, кто ему нужен постоянно. Когда было всё хорошо, об этом не думал. Понял лишь, потеряв её…

 – Она счастлива. Там тоже девочка. И к нему приходит. Очень славная. Танечка. Вот портрет. Курносенькая в веснушках. Трогательная. На Мишку – её отца, похожа. Ей уже 12.

– Комнату? Конечно. Живи в моей. А я здесь. Уже привык.

Хоть и оставляла Вера Васильевна Федю у себя, пока не разберётся с жильем, которое после его ареста отобрали совсем, и теперь предстояла бумажная волокита, чтобы доказать, что и у тебя была собственная крыша над головой, он счёл это неловким. Ведь у Веры Васильевны – лишь комната.

А Серёжка жил на той же Верхней Масловке рядом с мастерской. И его предложение оказалось для Феди как нельзя кстати. Он-то шёл сюда попросить друга позволить ему ночевать в мастерской. Но когда сидели, почувствовал, что больно будет оставаться здесь одному – так много в этих стенах связано с Наденькой…

На следующий день Вера Васильевна ждала в гости. Был как раз выходной, и Серёжка взял Леночку. Как ни странно, но он не успел до войны познакомиться с Наденькиной мамой, иначе знал бы обе новости не из Фединого рассказа…

Когда увидел копию своего друга, даже замер. Как же природа может распорядиться. Но тут же, замер ещё раз, когда Оленька поздоровалась и подошла. Это действительно была Надя и по голосу, и по походке, и по многим остальным движениям, которые помнил цепкий глаз художника.

С Леночкой они сразу нашли общий язык, и к удовольствию их родителей между ними установится такая же близкая дружба…

Вечер пролетел незаметно, и расставаться никому не хотелось. Серёжка умудрился сделать настолько тёплый набросок портрета Веры Васильевны, что теплота его отношения к этой – испытавшей такое горе женщине, чувствовалась едва ли ни физически. Это тронуло хозяйку, и она сказала, что у неё появился ещё один сын…

 

* * *

 А этот «сын», какой уж год никак не мог забыть свою Наташку. И, наверное, от этого его фантазии по отношению к женщинам били ключом. Возлюбленными в основном были его модели, и он сразу же пришел к выводу, что только написанные после «моментов истины» портреты, или ню, обретают истинную глубину и наполненность.

 В своем увлечении дойти и в этом вопросе «до оснований, до корней, до сердцевины» Серёжка «кипел» настолько, что Федя как-то назвал его период «затянувшимся бабьим летом».

 – Ты точно умрёшь на этом диване…

И всё бы хорошо, но вот без Наташки, которая столько раз прощала ему его «дежурные влюбленности», не мог. Тосковал даже среди такой бурной жизни. А может, она и была такой бурной, что тосковал и хотел это заглушить – сидела в его душе Наташка.

Так и осталась там единственной, ради кого он был готов отдать всё и, пожалуй, всех. Хотя Феде говорил, что его бы не отдал…

Женщины, которые, естественно, появлялись теперь и у Феди, были в основном, из подруг Серёжкиных подружек. Но никогда и ни с одной из них он не остался в мастерской. Он обнаружит, что это пространство для него так и останется принадлежать Наденьке...

 

* * *

Бумажная эпопея с получением жилья затягивалась, и тут подвернулся случай. Один из многочисленных знакомых Серёжки оказался управдомом, в ведении которого был готовый к сдаче дом на Беговой. Там требовались дворники и лифтёры, причем под эти должности давали комнаты. И Федя подумал – почему бы нет.

Дворником, конечно, не позволяла палочка, а лифтёром… После лесоповала очень даже комфортно в сравнении с теми условиями, какие выпали ему в последний десяток лет.

Комната, да ещё и работа рядом с ней. О чём большем можно мечтать в его положении. К тому же здесь в отделе кадров не смотрят на судимость. Это пока ещё состоится официальная реабилитация – о темпах работы официальных лиц он уже получил представление, восстанавливая право на отобранное жилье.

Потом он узнает, что на судимость всё же смотрят, но Сережка сделает портрет тщеславному управдому, и тот не сможет ему отказать.

Итак – лифтёром. Он и не думал, что это настолько хорошо. Жильцы дома – в основном люди приятные. Хлопот почти нет, поэтому есть время читать, что он с детства любит, и чего, к счастью, не был лишён все эти годы, поскольку в лагере на Каче была хорошая библиотека. И он там прочитал всё, а что-то и по нескольку раз. Благо, срок позволял.

Но то, что удалось сохранить Наденьке из библиотеки его родителей, разве сравнишь с ассортиментом Качи. К тому же здесь – на трёх языках. А он не забыл. Дело в том, что там – на Каче, были ещё с 30-х и представители Коммунистического интернационала И с ними Федя охотно поддерживал беседы на их языках. Особенно немецком и французском. В общем, всё складывается удачно. Жаль только, без Наденьки…

И комната замечательная в удобной квартире. А квартира действительно хорошая. Недаром в такой же поселился архитектор этого дома, который строили пленные немцы. Федя прав – это пока ещё признают инвалидность, полученную на войне, пока восстановят боевую награду, пройдут годы. А тут он уже может позволить себе баловать Оленьку и Веру Васильевну, хоть и скромными, но всё же подарками.

И Серёжке отдать долг. Он хотел это сделать в первую очередь, поскольку до поступления на работу жил за его счёт. Но когда принёс тому деньги, услышал такое, что желание расплатиться с другом моментально отпало. Лекция о понятии «дружба», тут же вдохновенно прочитанная Серёжкой, будет настолько убедительной и яркой с образными комментариями и нередко «по латыни», что ему даже стыдно станет от своего побуждения…

 

* * *

Его соседом по 2-х комнатной квартире будет Валентин, который доводился племянником управдома. Он получит жильё тем же путем, что и Федя, и единственным между ними отличием в этой процедуре станут их должности – Валя устроится дворником…

Вечером 9-го мая, после того, как Федя вернётся от Большого театра, где долго будет всматриваться в лица, надеясь увидеть хоть кого-то, с кем был под Ельней, Москвой, Ржевом или Курском, узнать, но не узнает, раздастся звонок в дверь. На пороге стоял Валя, а в руках у него было то, что, естественно, должно стоять на столе, за которым будут сидеть двое мужчин, да ещё в такой день.

Неторопливый разговор пойдет до утра, настолько им найдется, что друг другу сказать. Из этой беседы Федя узнает, что его сосед родом из Смоленска и в 41-м окончил Смоленское стрелково-пулемётное училище. Через год попал в окружение. Вышел. И хотя оружие и документы были при нём, чему-то не поверили. И в конечном счёте – штрафбат.

А в 43-м ранение, плен. Потом побег. И в «награду» знакомый Феде лесоповал до того же 54-го, только в другом месте.

В лагере узнает, что никого из семьи в живых не осталось – в их дом в Смоленске попала бомба. Единственным из родни был дядя, который жил в Москве. Тот самый, что работал управдомом…

В общем, картина знакомая…

 

* * *

Но, слава Богу, теперь ни войны, ни того ГУЛАГа. И выходит «Оттепель», как надежда, как первая ласточка. И «Теркин на том свете», и «Один день Ивана Денисовича»…

Это потом долго не появятся и станут ходить по стране в рукописях «В Круге первом», «Крутой маршрут», «Колымские рассказы»… Наберут и «рассыплют» «Раковый корпус». Это потом станет ясно, что автор «Оттепели» размечтался, и он за это «получит» с самой высокой трибуны. И тогда уже станет ясно, что движение в сторону чего-то «с человеческим лицом» нам не грозит. Потому что слишком уж у многих там – в том прошлом, «рыльце в пушку». И если развитие пойдет во вроде бы намеченном новом направлении, то даже инициатор того, о чём было сказано вслух, предстанет далеко не в лучшем виде…

Да и вообще, зачем этот дух свободы. В такой атмосфере, прежде всего, неудобно управлять. Потому что надо что-то принципиально менять. А так вроде бы сказали, обсудили, осудили и хватит…

Но это всё же немножко потом. А сейчас столько надежд. Тут тебе и Политехнический с новой волной таких молодых и таких звонких. Чем-то напоминают они тех – довоенных. Но всё же дерзость у них другая. Тем – довоенным, такие вольности атмосфера за окном не позволяла…

А «Современник»! Явление в театральной жизни, где, как и в Политехническом, разговор о наболевшем, причём, не только со сцены, но и потом – сразу после спектаклей – в фойе до утра. И мечты, мечты…

Ив Монтан. Как приятно слушать такую французскую речь. Как жаль, что не дожила мама, и как хорошо, что Оленька тоже понимает по-французски. Спасибо Вере Васильевне. Нашла возможность её научить…

После концерта хотелось подойти поблагодарить артиста. Но какой там. Великого шансонье и не менее великую его Симону так охраняли и держали на такой дистанции от зрителей – «муха не пролетит»!..

А потом он узнает, что знаменитый гость спросил высшего руководителя: «Зачем?». Спросил с укоризной, потому что в этот момент наши танки войдут в Венгрию.

Ван Клиберн. И опять же так жаль, что нет мамы. Её любимый Чайковский. Особенно 1-й концерт. Но Вера Васильевна тоже из «недобитых». Может быть поэтому её эмоции – будто мама рядом…

А годом раньше в течение двух летних недель Москва в разноголосице молодых голосов всего мира. На улицах импровизированные концерты. Джаз! Кто бы мог подумать, что такое когда-нибудь возможно здесь – в столице «отдельно взятой».

Джаз – вообще особая статья. У нас он рассматривается, как буржуазная культура, а следовательно, и «рассадник» того, что нам нежелательно, поскольку – «источник разложения». Но сейчас даже не верится: и Эдди Рознер, и Олег Лундстрем, и даже приезжает сам Бенни Гудман и даёт во Дворце спорта ЦСКА единственный, правда, в Москве, но всё же концерт при таком стечении людей.

Единственный, потому что постараются его отправить дальше. И чем дальше от столицы, тем лучше. Пусть уж в основном концертирует в Средней Азии. Страна-то большая, и 32 концерта, предусматриваемые контрактом, есть куда распределить. И сделают это довольно изящно: «все хотят».

И пусть джаз зародился в бедных кварталах, но все-таки не у нас, а в далеком Новом Орлеане. И пусть – у негров, но всё-таки в стране с идеологически враждебной нам системой. К тому же эта музыка дышит такой свободой, такой степенью импровизации. И отношения между исполнителями во время концерта тоже нам непривычны – каждый из них по очереди солирует и так в это время подают его коллеги, что не может он не чувствовать себя звездой, причем, наделенной всеобщей любовью.

А всё это так вредно для советского человека, потому что – как ходить после этого строем. А если не строем, то как этим всем управлять. Мы этого не умеем. Да и зачем? Послушали и хватит. Вроде бы и что-то из свободы, но в меру. Не надо баловаться. Так ведь можно далеко зайти.

Один уже зашёл. Размечтался. Не посоветовался. Возомнил из себя. А «враги» подхватили. И Нобелевскую премию дали. Подумаешь – гений. Мы и не таких видали. Вон как дружно осудили соратники по перу.

Осудили до того, что вскоре: «…Ах, осыпались лапы ёлочьи,/Отзвенели его метели./До чего ж мы гордимся, сволочи,/Что он умер в своей постели…».

К сожалению, среди выступивших будет и Борис. Но не из трусости – боевому офицеру не пристало. Ему и в самом деле не нравился роман и особенно его публикация на Западе. Вот только видимо не подумал он, к чему могут приводить такие выступления, а потом до конца дней мучился. Потому что и «слово не воробей…», и тот, кого он сгоряча, хоть и искренне осудил, действительно имел право сказать о себе: «…Я весь мир заставил плакать/Над красой земли моей…». А следовательно, и заслужил у этого «мира» – у тех, кто жил в его эпоху, – более бережного отношения. Впрочем, не он один…

А «качели» продолжаются. С одной стороны импульс какой-то свободы вроде бы дан и оживление в культурной жизни по инерции идёт. Тут тебе и «Звёздный билет», тут тебе и «Наследники Сталина», и «Тишина»… С другой – декабрь 62-го на выставке неформальной живописи в Манеже. И реакция тогдашнего «Главного искусствоведа» на некоторое из увиденного. Особенно ставшая знаменитой его «дружеская беседа» со скульптором, которому впоследствии предстоит поставить памятник этому «Знатоку». Правда, Тот оценить скульптуру уже не сможет…

Но пока «Знаток» не только жив, но и во власти. И уже у себя в Кремле в начале весны следующего года собирает всю мало-мальски заметную художественную интеллигенцию. И уж там-то показывает себя во всей красе. Вот где станет понятно, что «размечтались».

Но так или иначе, всё же импульс, им посланный без малого десять лет назад, нет-нет да где-нибудь и пробьется. Вот театр на Таганке появился. С его необыкновенными поэтическими спектаклями, где столько между строк и такое единение с залом, в котором, как и в «Современнике», случайных зрителей почти нет.

На один из таких спектаклей «Павшие и живые» Федя пойдет с Борисом и Дезиком, которые перед этим на генеральной репетиции были очень довольны тем, как молодые актёры читают их стихи. А вместе с ними и стихи тех, кто не вернулся. Федя никак не ожидал услышать, что вот эти – совсем юные, могут так чувствовать войну и поэтическое слово. Мало кто из актеров может владеть таким словом в такой степени верно, будто сам написал. А у этих ребят что ни выход, то «в десятку». Будто сами оттуда – с той войны.

После спектакля познакомится с Межировым и останется вместе с «живыми» авторами и Любимовым, а также актёрами в фойе, чтобы поговорить о спектакле. Да и не только о нём…

И «Современник» умудряется продолжать свою линию. К 50-летию залпа Авроры выпускает трилогию «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики», написанную и поставленную так, что наша историческая «эволюция» налицо.

И это позволяет понять, почему мы пошлем свои танки в Прагу душить «пражскую весну» и почему те из наших соотечественников, которые наиболее активно станут протестовать, принудительно окажутся в психиатрических изоляторах.

Появится даже термин «шизоинакомыслящий»…

В середине 80-х Феде понравилось предлагаемое человеком из Ставрополья. Казалось, вот-вот и общими усилиями что-то сделаем и будем жить в «приличной» стране.

И Бог с ним, что сам этот человек и ряд его приближённых не очень владеют русским языком, путая значения некоторых слов и не всегда верно расставляя ударения. Это всё поправимо. Важно, что сама идея привлекательна. Жаль, что столько времени потеряли. Если бы это началось сразу после «Кукурузного гения», который так хорошо сказал «а», но не пошёл дальше.

Ну, ничего – «времена не выбирают». Зато сейчас дождались, наконец. Какие публикации, какая раскрепощённость в искусстве! Какие дискуссии с трибун, начиная с самой высокой! Какие радио- и телепередачи!

И как и в прежние времена – «Современник». Теперь уже он ставит «Крутой маршрут», с которым его позовут почти во все страны мира и которому суждена очень долгая жизнь. На спектаклях неизменно плачут, потому что та «почва и судьба», какая там дышит, не может оставить равнодушным…

Но и этот выходец из народных масс, а затем вскормленный «руководящей и направляющей», также как и «Кукурузный гений» дальше буквы «а» не пошёл. Больше того, сказав её, решил, что все образуется само собой, а он в это время вместе с любимой женой посмотрит мир.

И до того расслабился, что власть довольно скоро потерял.

А тот, кто её у него отобрал, наделает такого, что долго ещё придется расхлебывать, если вообще это возможно сделать, хотя бы в той мере, чтобы жить в стране стало удобоваримо…

 

* * *

В 77-м в театре он встретит Ниночку – теперь уже Нину Даниловну – бывшую однокурсницу, тайно и безнадёжно в те далекие годы в него влюбленную.

Да и кто тогда не был в него влюблён. Красавец, самый одарённый на курсе, с тремя языками, да ещё и мотогонщик. Разве тут устоишь.

Но всех постигало одно и то же огорчение. Потому что – Наденька. И кроме неё он никого не видел.

Ниночка входила в круг его друзей, поэтому с Надей была знакома. Они даже симпатизировали друг дружке, хотя, конечно же, втайне Нина ей завидовала. Но Федя узнает это только теперь – так хорошо она сумела тогда скрыть…

 – Вышла замуж за однокурсника Витьку Коробова. Нет его уже. Почки… Два внука. Доцент. Читает на юрфаке МГУ «Государство и право». Ведёт семинары и факультатив. Серёжку помнит и будет рада видеть…

Впервые после Наденьки он ощутит, что в такой степени опять неравнодушен к женщине. Какие-то очень трепетные из, казалось бы, навсегда оставленного в прошлом моменты вновь так неожиданно к нему вернутся.

 Это – неправда, что у шестидесятилетних всё иначе, чем у молодых. Может быть, только глубже. И ценишь это больше. А эмоции, оказывается, те же.

 И такое, неожиданно свалившееся на обоих счастье, будет длиться 12 лет.

К этому моменту у Феди была уже квартира. Валентин женился, пошли детки. И после рождения второго Федор пошёл в военкомат, а оттуда в СОБЕС и как участник и даже инвалид Великой Отечественной войны вскоре получил однокомнатную квартиру в одном из тогда активно строящихся домов на Карамышеской набережной.

И на Карамышевской, как и в нашем доме, Федор Моисеевич стал работать лифтёром в своем подъезде…

В 89-м Ниночки не станет. И очень многое в его жизни погаснет. Потому что он вдруг обнаружит в себе то, о чём эти 12 лет не задумывался – потребность видеть и её глазами…

Но пока Ниночка жива. И они идут к Серёжке.

 – Постой, постой… Неужели!?.. А как с парашютом – попробовала хоть разок?

Дело в том, что Нина с детства очень боялась высоты. Она не могла смотреть вниз даже с 4-го этажа. Ей становилось дурно. А Серёжка в те далекие 30-е, зная это, подтрунивал, советуя вышибать клин клином – прыгнуть разок с парашютом. И уверял, что после этого не только перестанет бояться, но и напротив – полюбит высоту. Узнает другие – неведомые ей пока ощущения. И рассказывал в деталях всю процедуру подготовки к прыжку, самого полета и приземления, отчего девушке становилось совсем дурно.

Надо сказать, что Серёжка знал все эти подробности не понаслышке, поскольку увлекался парашютным спортом еще с 10-го класса, и к моменту таких разговоров с Ниной за его плечами было уже серьёзное число прыжков…

С этого дня они часто станут приходить к Серёжке вместе. Ниночка на 12 своих последних лет переедет к Феде…

 

* * *

Случится так, что самых близких ему людей он потеряет почти одновременно. Вслед за Ниной тремя месяцами позже в том же 89-м уйдёт и Серёжка.

В последние годы с ним случится довольно резкая перемена. Хотя внешне вроде бы останется таким же. «Источников вдохновения» у него, по-прежнему, будет много. И на любой вкус. Однажды – даже негритянка.

– Непередаваемо! А темперамент! А фантазия! Богиня!

Сережка долго не мог прийти в себя от восхищения и даже на Федино: «Хорошо – не Клеопатра» никак не отреагировал. Не заметил, увлекшись свежими воспоминаниями…

Но его портреты и ню уступят теперь место условным лицам. В основном лицам солдат. Все они будут в чём-то вроде буденовок с пятиконечной звездой.

Изображал он лица в виде пятиугольников. Одну половину, отделяемую от другой линией носа, чуть заметно смещал вниз – делал лёгкую вертикальную асимметричность. А потом слегка затенял смещённую часть. И создавалось впечатление того, что он называл знаменитой строчкой: «Это лёгкий переход в неизвестность от забот…».

Все, кто из его коллег бывали в мастерской, единодушно признавали, что такой эффект – Серёжкина находка.

А ещё в тот период он нередко рисовал следы уходящего человека, которые в каком-то месте раздваивались, потом ещё раз, ещё…, и один из следов обязательно возвращался. А возвратившись, топтался вокруг – будто что-то, или кого-то искал. Или ждал.

В его последнем рисунке эти следы не возвращались. Они уходили от 2-х перевёрнутых лодок. На дне одной из них зияла щель, причем, будто кто-то специально её сделал, расколотив доску…

Серёжка лежал на том самом – знаменитом диване. Рядом с диваном стоял этот рисунок. И скорая уже ничего не могла сделать…

Рисунок Леночка потом подарит Феде, а он в какой-то момент напишет, посвятив Сережке, такие строчки:

«…Нас возвышающий обман…»

С вопросом – где мы, или кто мы,

Или на что порой готовы,

Найдя «пылинку дальних стран».

 

Но мы живем здесь и сейчас,

А не в заоблачном «когда-то»,

И лишь сверяем наши даты,

Которые глядят на нас

 

С улыбкой, или же в слезах –

Это зависит от причины…

Их расставляет время чинно,

Чтоб о себе нам рассказать.

 

А эпиграфом к нему возьмет знаменитое:

«…Но кто мы и откуда,

Когда от всех тех лет

Остались пересуды,

А нас на свете нет?».

 

Когда уйдет и Серёжка, Федю в какой-то момент неожиданно потянет писать обо всём, что сохранила память. И это поможет ему уходить от того одиночества, которое он вдруг станет испытывать точно физически.

Чтение, конечно, тоже помогало. Особенно любил в этот период Аксёнова, у которого выделял «Московскую сагу» и «Ожог». Перечитывал «Чевенгур» у Платонова. У Рассадина – «Фонвизин». У Булгакова, чаще всего «Белую гвардию», а у Пушкина «Египетские ночи». А также на его столе постоянно находились томики Блока, Дезика и Верлена (на французском)...

Но к собственным воспоминаниям на бумаге тянуло теперь значительно сильнее. Он нередко так увлекался, что терял чувство времени, подтрунивая потом над собой по поводу сходства и различия между графоманом и граммофоном.

Писал отрывисто, не хронологически. В каких-то местах – в стиле одного из любимых им В.Катаева, который окрестил такую манеру письма «мовизмом», где немножко придумано в ассоциативном ряду размышлений. Но даты происходящего ставил. Поэтому и удалось из его записей составить представление о жизни этого человека в разные её периоды, начиная с детства, и об атмосфере времени, а точнее, времён, которые «не выбирают», – как он их чувствовал.

В его записях часто встречаются фрагменты собственных стихотворений. Их довольно много. Но он редко доводил те строчки до конца. Видимо, поэтические наброски в данном случае служили иной цели – они были помощниками в точной передаче определенного ощущения. И пользовался он ими тогда, когда говорил о чём-то самом интимном, а значит, и главном. Где просто рассказ ничего не передаст, а поэтическая фраза способна на верную интонацию, глубину и неоднозначность пережитого. Ну, например: «Ты осталась весточкой оттуда,/Где всегда так долго длится день…». Или: «Догорает огарок свечи – /То ли след темноты, то ли слепок./И, наверное, будет нелепым/Мне просить тебя: «Ты не молчи»…

Много рассуждает об искусстве как таковом – о его сути, основываясь на высказывании Ницше о том, что «искусство нам дано, чтобы не умереть от истины». И опираясь это высказывание, подробно говорит о стихотворении Блока «Балаганчик», особенно о его второй половине: «…Тащитесь траурные клячи!/Актёры, правьте ремесло,/Чтобы от истины ходячей/Всем стало больно и светло!/В тайник души проникла плесень,/Но надо плакать, петь, идти,/Чтоб в рай моих заморских песен/Открылись торные пути». В Блока он влюблён чуть не с пелёнок и именно оттого, что его поэзия несёт в себе вот это «больно и светло»…

А вообще писал довольно сдержанно. В нескольких местах он приводит строчки, очевидно, одного из самых любимых стихотворений последних лет, написанных одним из самых любимых его поэтов – тем самым, когда-то очень молодым на тех ещё Воробьевых горах Дезиком: «Не торопи пережитого,/ Утаивай его от глаз./ Для посторонних глухо слово/ И утомителен рассказ./ А ежели назреет очень/ И сдерживаться тяжело,/ Скажи, как будто между прочим/ И не с тобой произошло…». Вот и говорил он «как будто между прочим» о том, что довелось пережить…

Свою последнюю запись он тоже назвал строчкой Дезика: «…И леса нет – одни деревья…». Потом что-то написал и тщательно зачеркнул. Лишь конец фразы можно было хоть и с трудом, но разобрать: «…унывать – это грех». Потом следовало его стихотворение. На сей раз, похоже, написал он его полностью:

У исключений правил нет –

Они, как правило, случайны,

И тайна их первоначальна,

Как без предмета силуэт.

 

Или, как разовый билет

Туда, где, вдруг, объявлен праздник.

И не казённой в буднях фразой,

А той, что оставляет след.

 

Он может быть совсем не прост

В незарастающей тропинке –

Ведь даже память без запинки

Не отвечает на вопрос

 

О том, куда был тот билет,

И где нам объявили праздник,

И почему иная фраза,

Вдруг, навсегда оставит след.

 

А дальше: «Похоже, права была одна старая женщина, которая как-то сказала: «На свете важно любить и быть любимым. Всё остальное не имеет смысла»…

В продолжение следует несколько слов по-французски, а потом: «Какой прекрасной мечтой нас увлекли с выстрелом Авроры и как цинично обманули. Но тот Увлечённый, кто не успел понять этого обмана, в любом случае был прав в том, что «самое дорогое у человека – это жизнь». Наверное, поэтому, несмотря ни на что, даже сейчас – в это смутное, непонятное, не свободное, а вседозволенное в своей бездуховности и цинизме время, жить нужно так, чтобы…».

Тут крючок последней буквы этого слова «поехал» вправо, и эта буква в таком необычном очертании оказалась последней, которую Федя – давно уже Фёдор Моисеевич – успел написать.

Было это 7-го ноября 99-го года. В тот день ему исполнилось 82.

Когда Оленька пришла его поздравить, он сидел за столом, и было такое впечатление, что заснул. Так и оказалось.

 Но на сей раз уже не проснулся.

 

Комментарии