Михаил ПОПОВ. ШТЫКОВАЯ АТАКА. Отрывок из романа «Свиток»
Михаил ПОПОВ
ШТЫКОВАЯ АТАКА
Отрывок из романа «Свиток»
…В одну из таких чайных посиделок речь у нас зашла о войне. Наверное, это был 65-й год. Да, скорее всего – потому что впервые после войны как-то особо, по-государственному – с размахом и помпой, – готовились отметить 20-летие Победы. До того власти помалкивали. 9 мая – дата красная, но как бы в ряду других, даже 5 декабря, в День Конституции, официозного шуму бывало больше. А тут расщедрились, словно совесть у них проснулась. Состоялось захоронение Неизвестного солдата, пошли слухи о льготах для ветеранов, о юбилейных медалях. Вот с этих новостей и затеялся тот разговор. Взгляды всех были устремлены на Лещадьева, единственного среди нас фронтовика. Он сидел во главе стола. Всегда румяный, сейчас стармех после полудюжины стаканов чая, а главное – нестравленных душевных паров, был просто багровый.
«Ну, «дед», – сказал кто-то, – доставай парадный китель, готовь дырочку». «Аха, – вскинулся тот, – для мастырочки...». И, видимо, посылая мысленный привет своей бывшей «ягодиночке», добавил ещё кое-что.
Сергуня Лещадьев попал на службу в восемнадцать годков. После ускоренных курсов механиков его направили в Дунайскую военную флотилию и поставили мотористом броневого катера. Шёл 44-й год. Дивизион бронекатеров с боями прорывался вверх по течению. Сергуня, как ему казалось, не успевал считать страны. Выглянет из своего машинного отделения – Бессарабия. Выкурнет в другой раз – уже Румыния. Ещё раз – Болгария… Дивно это: что и за страны такие, коли меньше одного сельского района в родном Красноярском крае? Так бы, верно, и выкуркивал он на белый свет, не успевая отслеживать берега да державы, если бы не переменчивое военное счастье.
Однажды на подходе к берегу – а было это на румынской стороне – дивизион катеров попал в засаду. Их встретили выдвинутые на прямую наводку «тигры». У танка броня толщиной с кулак да 88-миллиметровая пушка, а на катере, хотя ствол и немаленький – 76 миллиметров, – броня что тебе простыня. Где тут тягаться? Единственное спасение – манёвр. Сергуня выжал из своего двигуна невозможное – 25 узлов. «Случись бы с тем «тигром» наперегонки – уделал бы его токо так», – сказал Сергуня и пояснил, что в пересчёте на узлы скорость у тех зверей не дотягивала и 20-и. Но в этой ситуации преимущество было за «тиграми». И как ни старался Сергуня, тех скоростей, которые он выжал из двигуна, подключив к нему, кажется, всё своё молодое, ещё не запалённое сердце, катеру не хватило, чтобы вырваться из-под огня, – кумулятивные снаряды оказались проворнее. Дивизион был сожжён. Бросавшихся за борт катерников эсэсовцы добивали из пулемётов. Из всех бойцов уцелел один Сергуня, его даже не ранило. А уйти из-под огня ему помогло течение, которое пёрло его к своим, а главное – закалка, обретённая на Енисее, – чуть не целый километр он плыл под водой.
Дальнейшая Сергунина служба проходила на берегу – он попал в бригаду морской пехоты. Бригаду собрали, что называется, с бору по сосенке, точнее сказать – с посудины по матросику, причём со всех флотов и флотилий. Тут оказались и северяне, и южане, и даже дальневосточники. «Прямо ЦДКА!» – оценил кто-то, имея в виду армейскую футбольную команду. Вот с этого всё и пошло. Обыгрывая те четыре буквы, братва жонглировала ими на все лады – и слева направо, и справа налево, и вперемешку, – пока уже после боевого крещения, после первых сражений и побед не закрепилось негласное название бригады – «АДЦКая команда». Немцы тонкостей русского языка, конечно, не понимали. Но, как это ни покажется странным, какое-то отношение к тому названию тоже имели. Ведь матросов, морскую пехоту они окрестили в шварцентойфельн, то есть чёрные черти. «АДЦКая команда» дралась яростно. Её бросали в самое пекло. Не успевали выйти из одного боя – попадали в другой. Однако при всём этом флотская братва, положившая в название бригады аббревиатуру футбольного клуба, не забывала и о первооснове.
Тут «дед» принялся расписывать, как морпехи гоняли футбол. Когда между боями случалась передышка, они сбивались в команды: Балтика против ДВ, североморцы против черноморцев или по другому какому раскладу. Но гоняли от души. Гоняли, даже если не было подходящей площадки, даже если порой валились с ног, даже если накануне какая-то команда навсегда потеряла хавбека или голкипера. Всё равно. Это надо было, чтобы, распалившись от футбола, хотя бы на время остыть от войны. Таких страстей, которые разгорались здесь, похоже, не видывало ни одно спортивное ристалище. Семьсот душ толклись вокруг поля, два десятка в трусах да кирзачах носились по площадке. А ор стоял, словно уже взяли рейхстаг или, по меньшей мере, имперскую канцелярию. «Балуны-ы! – неслось с одного края. – Балтика! Балтика!». «Тара-а-нь! – летело с другого. – Тара-а-нь!». Так, объединив в одно рыбную кличку команды и наступательный глагол, поддерживали своих азовцы. Черноморцев дразнили «чернявыми» или «неграми», их главстаршину, стоявшего на воротах, – «дядей Томом», а его ворота – соответственно «хижиной». Моряков с Беломорья окрестили «белуха – полтора уха». И так было со всеми. На войне как на войне, а на футболе как на футболе.
«А футбол-то не мешал?..» – спросил кто-то, возвращая «деда» к главному – к войне. «Не-е», – покачал он своей кудрявой, уже тогда седой головой, но при этом поморщился, подосадовав, что перебили. В атаку они неслись одной командой и по одной команде. Неслись, молча, без выстрелов, чёрной лавиной, в бушлатах нараспашку, в бесках с зажатыми в зубах ленточками. «Матрозен! Шварцентойфельн!» – разносилось по вражеским окопам, когда на них накатывался чёрный девятый вал.
«А вы? – у нас опять возник вопрос. – Вы-то крыли их во время атаки? Кричали что-то? «Ура!» или что ещё?». Лещадьев недоуменно поджал губы. «Зачем? – пожал он плечами. – Кричать не надо – дыхалку собьёшь. Потом уж... Когда схлестнёшься. «Полундра!» там или «амба!». А до того молча...».
О своих военных заслугах Сергуня ничего не говорил – всё в общем и целом, или рассказывал про других, а то опять вспоминал фронтовой футбол. И только много позже, когда мы с ним уже сошлись – закорешились, как говорят на флоте, стесняясь слова «дружба», – я кое-что всё же выведал у него. Мы сидели тогда вдвоём – и не за чаем, а за бутылочкой «Плиски», и при этом покуривали сигареты «Джебел». Болгарский коньячок развязал язычок, а болгарский тютюн, что рифмуется с русским словом «юн», не иначе, увлёк Сергуню в ту самую сторону. «Во, гляди, – сказал он, протягивая мне фотографию. – Это как раз в Болгарии, ещё на катере...». Со снимка, желтоватого и потрёпанного, на меня смотрел совсем не бравый, а даже застенчивый морячок. Я перевёл глаза на Сергуню: неужели ты? Он кивнул. Я снова уставился на фото и даже покачал головой: ну как тут было поверить, что безусый юнец с треугольничком тельника под фланелевкой и вот этот красномордый мужик – одно и то же лицо! Сергуня на моё удивление хмыкнул, словно ему и самому было в диковинку это преображение. Однако горечи всё же скрыть не сумел, оттого стакашек опрокинул, не согрев в ладони, как делал до этого, а махом. И так же махом перевёл разговор.
«Был у нас ротный, старший лейтенант Волыхин. Мужик – во! – Сергуня выставил большой палец. – Но палец в рот ему не клади – с рукой оттяпает. Ему бы в полковниках уже ходить, а он всё в старлеях. А всё почему? Характер! Сам не видел – врать не буду, но, говорят, комиссаров гонял токо так! Я, мол, сам комиссар. И такое загнёт – хоть стой, хоть падай, да всё в рифму. Это я, должно, от него наблатыкался. – Сергуня щёлкнул ногтем по бутыльку, напоминая давешнюю рифму. – Шли по Румынии. Девиз какой у нашего ротного? «Антонеску загоним стамеску!». Куда? Ясно дело куда. А то кинули нашу бригаду в междуречье Прута и Серета. Не успели выйти на боевые позиции, у ротного уже готова присказка: «Русские наПрут – румын наС..ет!». Это чтобы поднять боевой дух. С таким кличем вдоль того Серета и гнали их».
Я не перебивал Лещадьева и вопросов не задавал, но он снова перевёл разговор на другое, словно подчиняясь какой-то внутренней, только ему понятной рифме. На сей раз эта рифма привела его к первой штыковой атаке. По признанию Сергуни, в той первой для него рукопашной он «собздел», «в штаны наложил»: «Такой дрист пробрал, наверно, Гитлер в Берлине слышал». И уже дав себе самую строгую оценку, стал рассказывать, как было дело.
Рукопашная в тот день вроде бы не предвиделась. Немцев гнали уже неделю, они не успевали закрепиться. Но тут чего-то окрысились. Зацепились за небольшой хуторок и вдруг упёрлись, и вдруг встали на дыбки и постепенно возникло ощущение, что схватки не миновать. Это почуялось в самом воздухе. Он словно сгустился, как, бывает, сгущается воздух перед грозой. И вот две лавы, две тучи – одна чёрная, другая серая – кинулись навстречу друг другу, молча, сберегая ярость и силы для ножевой схватки.
Я пытался представить себе того мальца, каким был тогда Сергуня, – пусть и не хилого, нормального, не полных девятнадцати годков сибирского мальца, – и не мог – не хватало ни опыта, ни воображения. Что значили те драки, в которых участвовал я – и в ремеслухе, и на флотской службе, – в сравнении с резнёй, в которой побывал Сергуня!
Он сидел, стиснув руки в замок и уперев их в свой медный лоб: «Немца я не выбирал. Это он меня выбрал. Упёрся гад глазами и прёт. Матёрый, рослый, крупней меня, старше и опытней. Вроде, даже ухмыляется. Ещё бы – я ему для куража, для разминки нужен, вот для чего он меня выбрал. Сейчас свернёт шею, сунёт кинжал под рёбра и дальше попрёт, нюхнув крови. А я что? У меня ППШ, но палить нельзя. Кругом свои, всё перемешалось – и они, и наши. Остались до него считанные шаги, ему – до меня. Ноги у меня ватные. Всё, понимаю, капец. И вот тут, в последний миг, немец тот будто споткнулся. Да не только споткнулся, а упал, почти навалился на меня. Слышу его предсмертный хрип, а ещё крик: «Не бзди, Лещик!». Гляжу – ротный. Это он срезал фрица. Углядел, что мне хана, и срезал из парабелла.... Не он бы – не говорить бы мне сейчас...».
Я разлил коньяк и, не зная, как сказать, жестом пригласил его выпить – как было не выпить за такое почти чудесное спасение?! Лещадьев кивнул, подцепил стакашек, однако на полпути к моему неожиданно замер и поднял ладонь. Он сидел, набычившись, видать, что-то перебирая в памяти. «За меня не будем, – наконец выдавил он, сказал глухо, точно не горлом, а нутром, а потом ещё тише, едва разжимая губы, добавил: – Волыхина помянем, ротного моего».
Он поднял на меня сузившиеся до щёлок глаза и выпил. Опять повисла пауза. Минуту-другую мы сидели молча. Я даже не шевелился, пока Лещадьев снова ни заговорил: «После той рукопашной от нашей и без того неполной роты осталось полтора взвода, да и те поцарапанные. Целыми оказались я да ротный. «Э-э, – говорит он, – да мы с тобой, Лещик, счастливчики, в рубашке, видать, родились...». Знать бы тогда, какого цвета станет скоро та рубашка... – Лещадьев помотал головой и после короткой паузы продолжил: – Три недели мы стояли в ближних тылах – пополнялись. Народу навалило необстрелянного – уйма. Вот оттого старлей и попух. Было это уже в Венгрии. Против нас стояли егеря. Шёл ноябрь. Ночи тёмные. То ли те гады были, как змеи, – ни шороха, ни звука, то ли наши часовые закемарили, только вырезали они всех, кто обретался возле блиндажа ротного, а самого Волыхина утащили с собой. Что ему досталось там – не приведи господи!.. А через сутки они выставили его перед своими окопами. Старлей был прибит к перекрестьям громадной рамы. Нам на погляденье...».
Локти Лещадьева были упёрты в стол, кулаки впечатаны один в другой, а над кулаками, как над бруствером, сухо горели глаза. Дальше была атака. Поднялись оба батальона – вся бригада. Погонять никого не понадобилось – рванулись как один. Вперёд гнала ярость. Ярость была лютая. Никакие пулемёты не могли остановить. Посекли половину, но остановить не могли. А уж в их окопах – и подавно.
«Там мы их умыли, – сквозь зубы цедил Лещадьев. – Собственной их кровью умыли. Ни одна сука не ушла. Я зарезал троих или четверых, не помню. После боя весь в крови – в чужой крови, а на мне, представляешь? – ни царапины. Во, брат, какая рубашка!..».
Тут, не переводя дыхания, Лещадьев рывками засучил рукава и, не отрывая от меня глаз, бросил руки на стол. «Во, видишь, – натужно выдавил он – воздуху в груди больше не осталось, – после того щетина и попёрла из меня…».