Ирина ОСНАЧ
БЕЛЫЙ СНЕГ, КРАСНЫЕ НИТИ
Рассказ
Этого Посёлка уже нет на земле. Но он мне до сих пор снится – как я бегу по улице мимо дома Плотниковых, потом Сергачевых, и тетя Маша Сергачева кричит мне: «Аленка, скажи Ви-итьке…», а что сказать, я не слышу, ветер шумит и свистит в ушах, я мчусь-мчусь: мимо огородов, к лугам, к высокой прибрежной траве – и выскакиваю к реке, а там мальчишки ловят рыбу, и Витька Сергачев, мой дружок, показывает щуку:
– Во-он какая, сам поймал!
– Поймал! Тоже скажет – поймал! Зацепил только, а мы тащили её! Хороша щука! Какой рыбный нынче май! – смеётся его старший брат.
– Я сам поймал! – обижается Витька. – Аленка, смотри, какие у неё зубы!
И я с восхищением смотрю и на Витьку, и на зубатую щуку.
Я могу без запинки рассказать, каким был этот Посёлок. К северу излучина реки образовала большой клин, полуостров, окруженный с трех сторон водой. В весеннее половодье река затопляла прибрежные луга и огороды, в воде стояли и ближние дома. Мальчишки легко ловили щук, лещей, судаков. К лету вода сходила, и в огороды высаживали капусту – Посёлок (мы его так и называли – Посёлок) славился ранней капустой, за которой приезжали из Москвы.
Москва была рядом, рукой подать, пешком можно было дойти, да и железная дорога – вот она, слышно, как паровоз гудит. Посёлок не был ещё Москвой, оставался сам по себе, почти деревней: коровы на заливных лугах, во дворах куры и гуси. Сколько ни вспоминаю, не вижу ни одного фруктового дерева. Вымерзали. Мать моя рассказывала, что в трех дворах росли яблони, да и те в финскую войну померзли.
Но я не помню ни тех яблонь, ни финской войны – мала была. В памяти только черный платок тети Клаши Воробьевой, взрослые говорили, что на финской войне её сына убили. С тех пор тетя Клаша так и ходила в черном платке.
Я тогда не понимала, как это – взяли и убили? Это была первая потеря, первые слезы и первое горе той поры нашего Посёлка.
А вот сирени было раздолье, сирень росла у заборов огромными кустами-деревьями, сквозь которые в мае и домов не разглядеть.
Дома были знатные, добротные и красивые: точеные и резные балясины у крыльца, ажурные причелины с цветами невиданной красоты и зверями диковинными, которые дом охраняют. На всех окнах – белые наличники с резными солнцами и веерами кружев.
Посёлок был просторным, дома друг друга не теснили, поднимаясь в горку тремя улицами: Луговой, Центральной и Колхозной. А дальше, за горкой, лес, мы в него за ягодами и грибами бегали. У леса лежал огромный валун, мы называли его Горячий камень – приложишь к нему руку, а он теплый. А ещё он был синий в дождь, а под солнцем – серый, как и все камни.
После мая со щуками и сиренью пришел июнь. И все тоже было хорошо – отец приезжал из Москвы, с завода. Мать кормила его ужином, я сидела рядом с ним за столом, смотрела, как он ломает хлеб, солит его, ест кашу, и рассказывала, что было днем. Отец смеялся, слушая, как мы ловили рыбу, что сказал Витька и как мы его напугали в лесу. Мать вторила ему тихим, счастливым смехом.
А потом взрослые перестали смеяться. 22 июня сказали о войне. Мать плакала весь день.
В жаркие дни конца июня прямо посреди капустных грядок в Посёлке появились батареи зениток.
Отец стал все реже приезжать домой.
Мать уже не плакала, молчала.
Помню, к нам в гости зашла тетя Маша Сергачева, мать моего дружка Витьки. Они сидели весь вечер за столом, не включая свет, и говорили о вещах, мне непонятных – призыв, броня, эвакуация…
– У Миши броня, его и в финскую не взяли. А твоему Сереге повестка пришла? – спросила мать.
– Два раза в военкомат ходил, и ведь добьется своего. Сколько я ни плакала, – тетя Маша поджала губы и вздохнула.
Вздохнула и мать. У Сергачевых уже призвали Сергачева-старшего (мужа тети Маши все так и называли, потому как в семье у них одни мужики) и Толика, старшего сына. Остались Серега, средний, которому еще нет семнадцати, и Витька.
– У Миши броня, – повторила мать. – Приезжал вчера на ночь, весь черный, все работают и работают. Говорит – езжай с дочкой в эвакуацию от завода. Куда-то в Сибирь.
– Какая Сибирь? Поедешь, а потом на полпути возвращаться, разве ж война до зимы будет?
– И я ему – никуда от тебя не поеду! Здесь наш дом, здесь и будем. Твои-то пишут?
– Старший написал. Две строчки всего, – тетя Маша достала письмо, уже порядком потертое и перечитанное много раз. – «Жив, здоров, про Толика ничего не знаю. Маша, писем пока не пиши, на днях предвидится движение на фронт. Жди меня». А Толик молчит…
– Ничего, он у тебя боевой. Как вспомню, какой переполох утворил в ночном, когда пасли лошадей. Накинул на себя шкуру – и давай волком выть! Ребятня перепугалась! А шкура-то овечья была!
Мы засмеялись.
– Аленка? А ты тут чего, дочка? – схватилась мать, заметив, что я сижу за столом и слушаю их разговор, раскрыв рот. – Пойди кур загони на ночь!
Я быстро-быстро принялась загонять в курятник переполошенных кур, привыкших к обходительному отношению. В голове вертелось только одно – Сибирь! Вот это да – эвакуация, Сибирь, про которую так много по радио говорили! Там холодно, и там заводы строят! И еще там Дальний Восток, на который так рвался уехать Толик-баламут…
Вернулась в дом. Тетя Маша плакала, мать обнимала ее за плечи. Я тихонько присела на другом конце стола – интересно, вдруг еще об эвакуации и Сибири будут говорить?
В доме темнело. И вскоре я видела только силуэты матери и тети Маши на фоне еще светлого окна.
– И чего плакать? Не надо, Маша! Не накликай беду. Давай споем, что ли! – и затянула:
Дайте в руки мне гармонь
Золотые планки!
Парень девушку домой
Провожал с гулянки.
Шли они – в руке рука –
Весело и дружно.
Только стежка коротка –
Расставаться нужно…
– «Ой, гармонь, моя гармонь, планки золотые!» – подхватила соседка, но голос звучал невесело.
– Всё будет хорошо, Маша, – слышу я голос матери, молодой и звонкий.
Эти её слова я повторяю до сих пор, когда что-то не ладится или тяжело на душе.
«Всё будет хорошо…». Эти слова волшебные, от них легче, и дело спорится.
Волшебные, но не всемогущие.
В октябре пришла похоронка на Сергачева старшего. Тогда же, в октябре, стали собирать народное ополчение. В него записался и отец.
Я хорошо помню, как он несколько раз приходил домой перед отправкой, обычно поздним вечером. И я упрямо ждала его, сколько мать ни уговаривала спать, ни обещала, что разбудит меня, когда он придет. Лежала в кровати, старательно таращила глаза в темный потолок, прислушивалась.
И дожидалась. Сначала тихо скрипела калитка, потом он поднимался на крыльцо, я слышала отцовские шаги и, крича от радости, бежала к двери, где меня подхватывал на руки отец.
Однажды он пришел с мешком, в котором были два ватника, штаны – его и товарища по заводскому цеху, с которым шел в ополчение.
Попросил мать починить их. И мать засела за шитье на весь день – отец сказал, что придет вечером.
Мать торопилась, все шила и шила, как назло потерялся наперсток, она исколола пальцы, и когда пришивала какую-то белую полоску на воротник, нитки были красные от крови.
– Все хорошо! – отмахнулась она от меня. – Заживет! Выйди во двор – не идет ли?
Я выбегала во двор ещё и ещё – кудахтали куры, голосил-кукарекал соседский петух, вдалеке загудел паровоз…
Мать наконец оторвалась от шитья, жарко затопила печку, пожарила блины:
– Авось и отец подойдет, к горяченьким!
Отец пришел за полночь.
Уже потом, когда я выросла, мы с матерью вспоминали тот вечер.
– Мы с ним говорили – будить тебя, не будить. Ты просила разбудить, я обещала, но… ты так сладко спала. Отец посмотрел на тебя, потом собрал вещи и ушел. Я хотела проводить его… «Не надо, давай здесь, в доме, простимся». Я все равно выбежала на крыльцо – но его уже и видно не было в ночи.
А ты проснулась под утро, давай кричать – где папа? И, как была, в рубашке, влезла в сапоги, мой платок накинула – и на улицу. Я за тобой, догнала на полпути к железке. Как не простыла, не заболела, холода тогда уже стояли и снег выпал…
Это я и сама помню – как вдруг проснулась, подхватилась ранним утром, глотая слезы, бежала по улице. Ночью выпал первый снег, и на нем хорошо были видны следы. Это шел отец. А когда мать догнала меня, я всё кричала ей:
– Почему не разбудила? Обещала ведь!
Мать гладила меня по голове, тоже плакала и говорила, что придет он ещё, придет, вернется…
Не пришел, не вернулся… Ни отец, ни отцов приятель по заводскому цеху, с которым он ушел в ополчение. Мать все потом корила себя, что не разбудила, не дала нам проститься: «Вдруг он тогда бы выжил, уберегся». Кто знает…
Леша Кузьмичев погиб весной 1942 года, Толика Сергачева убили под Курском, Ивана Плотникова и двух его братьев – в октябре 1943-го, Сережа Григорьев дошел почти до Берлина, он погиб в апреле 1945-го… Их имена на том самом Горячем камне, к которому приложишь ладонь – и она станет теплой. Этот камень сейчас стоит на прежнем месте, только рядом с ним теперь станция московского метро.
А больше от Посёлка ничего и не осталось. Только Горячий камень да река. Да, еще сирень! Когда я приезжала с младшим внуком к памятнику, которым теперь стал Горячий камень, и мы шли по улице с высотными домами, я вдруг охнула и засмеялась.
– Ты чего, бабушка?
– Смотри, сирень! Понимаешь, это наша сирень, старая, из моего детства! Видишь – кусты какие большие, как деревья, им много лет. Наверное, когда новые дома строили, сирень не стали вырубать, вот она и растет.
И я рассказывала внуку, каким был его дед, про исколотые в кровь пальцы матери, белый снег и следы отца, рассказывала про Лешу Кузьмичева, Толика Сергачева, Ивана Плотникова и его братьев, Сережу Григорьева…
Мы, кто выжил после той войны, давно разбрелись по свету в поисках счастья. Но нет-нет да и настигнет меня: я, совсем маленькая, бегу по улице мимо дома Плотниковых, потом Сергачевых, ветер свистит и шумит в ушах, и Витька Сергачев, мой дружок, хвастает щукой. И я чувствую тепло, которое непостижимым образом дает моей ладони Горячий камень.
Марат, спасибо! Пусть Горячий камень дарит всем нам тепло!
Чудесный рассказ!Дает тепло, как Горячий камень!Марат Баскин
Сердечное спасибо, Анатолий! Ирина Оснач
Молодец, Ирина! Рассказ удивителен еще и тем, что написан автором, который в силу своего возраста - не может ничего знать о той поре. Но рассказ настолько реальный и живой, будто автор сам все это прожил, прочувствовал. Анатолий Стародубцев