Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ПЕРЕЛЕЙ МНЕ НАДЕЖДУ, КОТОРАЯ СВЕТИТ… Цикл «Автобиография из солнца»
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
ПЕРЕЛЕЙ МНЕ НАДЕЖДУ, КОТОРАЯ СВЕТИТ…
Цикл «Автобиография из солнца»
ДЕТСТВО
Детство моё, самое лучшее из всех детств,
как Дон Кихот, Санчо Пансо, – сплошная романтика.
И перочинным ножиком мой сосед
учит меня попадать прямо в яблоко.
Я, не как все, что мне сборы монеток и фантиков?
Мне с пацанами по крышам гаражным – в сугробы вниз.
Мне по-гайдаровски дедов спасать бы, ватников:
сбегать в аптеку за валидолом там, где КОгиз.
Ладить сугробы, снежками кидаться: бери, лови,
на пустыре у костра всей ватагой – гори оно!
Детство моё – это лучше большой любви,
это, когда дерёшься за пацанов
и прогоняешь «чужих» со своей земли,
то есть из нашего дворика «два на пять».
Помню, однажды сарай мы не уберегли,
и он сгорел, где другой нам такой же взять?
И мы из грязи пытались сарай сложить,
из золотой травы, из соломин и мха,
прятались долго-долго за гаражи,
кто покурить, посекретничать там впотьмах.
Мать упрекала: да что ты такая, в кого,
дерзкая, уличная?
Я – сама в себя!
Раньше прощала любому любое зло
так ненавязчиво, так хорошо, любя!
Вот нарожаешь, мне говорили, поймёшь
то, что костры в пустырях разжигать нельзя,
то, что ножами играться нельзя, что нож
это опасно и в тире нельзя из ружья!
Я родила двоих, но не поняла,
да хоть сто двадцать бы родила детей.
Я их учила всегда обороне от зла
и потому, они самых добрых добрей!
ЮНОСТЬ
Слово «доверье» наивное, зверье,
птичье, кошачье, как мягкие перья,
лёгкое! Слово пернатое! Верю,
хоть я обманута, может, без счёта:
вот, например,
позвонил мне мошенник,
лихо он так закрутил. Словом, вот я,
дура, ему отдала сумму денег…
Верю маньяку – мне было тринадцать,
он заманил под предлогом, что помощь
срочно нужна ему, не отозваться
я не смогла. Он повёл меня к дому,
как отбивалась я! Зонтиком! То есть
громко орала – и по бурелому
в гору бежала я по глинозёму.
После под душем я долго стояла,
с температурой слегла я устало.
Нет, он не сделал, не сунул, не жахнул,
нет, не дотронулся он своим пахом.
Я догадалась.
И я убежала.
Старый – гниёт он в аду, не иначе,
может быть, сгнил уже в хвостик свинячий!
Верю убийце! Тогда в Универе
в граде Уральском училась в вечернем.
Помню я нож, что блеснул в переулке,
помню я хватку его, дым в окурке.
Помню, как сердце стучало-стучало.
Но не кричала я. Горло засохло.
Вырвалась как-то: скользнула плечами,
куртку порвав всю до рёбер, до вздоха…
Может быть, в скорбном я Афганистане,
крепко схватившись за Боинг ногтями
тоже б не сдохла?
Как дырка от бублика.
О, моя публика!
А вот Россия – ах, дно моё синее,
рыжее, пьяное и скоморошье…
Эй, ты фашиствующий и кто в спину мне,
кто абажур из моей сделал кожи бы,
лучше зверей только зверь ощетиненный,
хуже зверей те, кого перечислила.
Вот и борюсь!
Отмываю век имя я,
если понадобится – кровью личною!
ГРАД НА ВОЛГЕ И ОКЕ
Особинка этого города в том,
что он просто Горький. Всегда Горький город.
И он Нижний Новгород, Сормово в нём
и Автозавод тоже, как три в одном.
И вот ты идёшь, приподняв выше ворот!
И вот исчезаешь уже за углом:
твоя сигарета,
твой запах,
геном.
Особинка этого города в том,
что в местной, дешёвой, простой пирожковой
всегда и театр, и Крестьянина Дом,
Бугровское кладбище, скос Гребешковый!
Яриловы горы и Дятловы горы.
Таджик, подметающий наши дворы,
таджик, мастерящий стропила для церкви:
поэты в тени, к солнцу путь – в Москву, к центру,
Град Неба, рожающий тьму и плаценту.
Град Гений – Каширин, ножи, топоры,
татарский мой город: лён, кожа, яры!
Покуривая, крепко пьющий, в молве
он с Мариенгофом живёт в голове!
А в жилах его не ругаясь, не злясь,
сам Горький с женою любовную связь
сквозь нас,
подле нас, прямо в нас
продолжают
утопией Ленина и Кампанеллы:
«О, как нам свести наше небо на землю!».
Особинка этого города в том
и своеобразие, своеобычность,
особенность, неповторимость, двуличность,
лица выражение, мнение, пение
искусанным в кровь, словно в потугах ртом,
рожать мне! В Зачатьевской башне плоть в ком
во мне собралась жарко, веще, кровяще
болит поясница. И доктор – Христом
ко мне наклонился! Как к прочим молящим!
Мне больно от города. Больно и всё!
В его неприятии и восприятии
вращается, жадно скрипя, колесо
истории всей.
Нашей нищенской братии!
* * *
Моё поколенье привыкшее глоткой
брать, штурмом препятствия, склоны, заслоны,
мои матерщинники, пившие водку,
мои критиканы и циники! Зоны
по нам плачут. Ибо нам ближе Лимонов!
Моё поколенье сдаваться не станет,
воспитанное Зоей, звавшейся Таней.
И мне Нестор-мних и чудесней и ближе,
хотя я толклась на базарах КОГИЗа.
О, как же нас тьмы – светом жарким пронзённых,
мы рвёмся в гробы наших предков, их, дерзких,
и предки кричат также грубо, жаргонно
на всех языках, сколько знаю, я детских!
На флагах огромных и красных, чьё древко
они передали:
– Держи, моя детка!
Да не упускай ни в каких поединках!
И в Брежневских мы и в Хрущёвских ботинках.
Нутро продолбленное
пионерлагерем!
У нас всё нутро – «взвейтесь, ночи, кострами!».
По клюквенным жилам течёт Янка Дягилева
к нетленной своей Богоматери-маме!
Глаза у неё невозможнейше синие!
И город мы Горький зовём самым сладким!
И коль помирать, только лишь за Россию нам,
и коль возноситься – всегда за Россию нам
с такой же звериной и птичьей повадкой!
Мы – болт и мы – гвоздь во гробах, и мы – гаечки.
Чем больше нам лгали, тем больше мы верили…
Нет крепче, чем наши, костей, чем скрепляется
священность раздробленной нашей империи,
Юродивые и в позоре, и в славе мы,
неся ея крест, преданный и обхаянный,
но сколько нам вслед ни кидались камнями бы,
ни злобствовали, ни травили, ни лаяли,
для нас наша родина – лучшая, первая!
БУДУЩНОСТЬ
И выпрямляется во весь свой контур ось земная, свисшая,
и Атлантиды ввысь скользят, как затонувшие Титаники.
И восхищаются, как встарь, кто Васнецовым, а кто Шишкиным,
и рухнувшие в пыль и гарь встают на постаменты памятники.
Ну, здравствуй, друг из дальних дней,
двух тысяча сто девятнадцатый
сегодня год! И свет очей, лун отсвет, марсов отсвет кварцевый!
И вдаль мустанговый полёт, и небо, и закаты с вишнями.
Ну, здравствуй, я пишу тебе все эти строки километрами!
Георгий Жуков вновь встаёт, Ватутин в Киеве возвышенно,
сцепляет камень рёбра. Рот орёт чего-то хлёсткое. Совета, мол,
хотите? Будет вам совет. И по хребту и вдоль, где кости
срастается. И ввысь растёт там, где звезда когтит просторы.
В печёнках боль. Но ничего. Зато на место – болт и гвозди,
на место – море.
Днепр. Канал. На место – горы.
Мой Ленин, как большой ребёнок. Как вечно юное дитя.
Его крошили тоже в клочья. Его рубили на дрова.
Стой, суки! Стой! Бунт беспощаден. Потоп – возмездье. Шум дождя.
Пожар. Торнадо. Войны, грады.
Нас хоронили в ямах, рвах.
Нас долго били, не убили. Обманывали. Долгострой,
то ваучер, кредиты, жилы нам вынимали. Камень, вой!
Об этом. Рваной арматурой, где сердце выдранное. Дыр
не сосчитать. Не пуля-дура, убьёт дурак весь этот мир.
Какой-нибудь богач, как Сорос, маньяк, безумец, что с деньгами.
Ну, здравствуй, кто не вымер! Голос я твой ловлю. Я вмуровалась
в столетье прошлое. А ты же читаешь стих мой, отвечая,
мне здравствуй, здравствуй… капля, малость
травой я стала, иван-чаем!
МЛАДЕНЧЕСТВО
Это даже не девяностые лихие,
а семидесятые колдовские,
мне на вид лет пять-шесть,
не тащи меня в лес, серый волк, волчья шерсть.
У меня столько дел: спать, пить, есть!
У меня столько дел – ромашки, букашки,
я «секретик» делаю из стекляшки,
закапываю в яму под жёлтым мхом,
чего только нет там, разуй глаза, –
лист, пёрышко, пух, мёртвая стрекоза.
Даже Дарвин позавидовал бы, но тайком.
Вот папа, вот мама, мой пёс – носик плюшевый.
Актриса, озвучившая Каркушу и
ну, скольких, скольких она озвучивала
мишек, плюшек, есть даже пират.
Семидесятые годы – горн, флаг, как факт!
Годы целебные, годы волшебные, ни «тик-ток», ни «тик-так».
Хлеб, конфета, пломбир – постоянна цена,
словно вид у окна, под окном, из окна,
ни братков, ни расстрелов и ни пахана,
и дорога ясна, и видна, и полна,
и пшеничные полосы, взгляды до дна.
Ибо прямиком смотрят в семидесятые,
жизнь вся светлая, белая, не полосатая,
жизнь – она не аптечный тест,
волк не утащит ни в поле, ни в лес.
Ты разве не знаешь конец этой сказки?
Бычок качается.
Лапа отрывается. Но не брошу: дальше тащу!
И как вдруг по таким нам – нежным, – что кости, что мясо,
верящим напропалую, да по хребту, по хрящу?
Слова-то какие странные – перестройка, Горбачёв, Ельцин!
Друг Буша.
Ножки Буша.
Ногти Буша.
Тельце.
Я вообще-то хочу про Каркушу,
более вовсе не стану я слушать.
И мячик, что скачет вдруг к речке, ко рву.
Я понимаю – не будет иначе. Тогда не ревела. Сегодня реву.
СЫН
…Одеяльце пуховое. Памперсы. Сок.
Да! Я сына рожу. Он тяжёленький весом.
И к груди приложу, чтоб вцепился в сосок.
Я – полезной едой, заменяющей смеси,
я – живящей водой.
Подрастай, милый мой!
Мы с тобой молоком пахнем, кашкой овсяной.
расскажу тебе быль: век двадцатый, румяный,
в диких бурях песчаный, из ситца он тканый.
Он звездою когда-то сиял пятигранной.
Будем парус Ассоли мы шить в выходной.
О, я сына рожу! Медсестра, девки, бабы!
Разбрюхайте мне тело. Луну, Марсы, космос!
Арарат мой! Дорог моих ямы-ухабы,
хохломы деревянной, ложкарничьей роспись!
Да! Я сына рожаю в Русь, в звёзды тугие!
Всей любовью рожаю и всем православьем!
И вздымаются трубы в окне заводские.
Не учусь умирать. А учусь пресвятые
извергать в небо плачи всем сном и всей явью!
И рожать во вселенную! В самую мякоть!
В Спас медовый! Малыш мой! Гляди: нынче август!
Отчего же мне, матушке, хочется плакать?
Целовать твои метрики, справочки, паспорт!
Пеленать и тютюшкать. Дожди греть на сердце!
До рожденья. Зачатья. И до появленья.
А сейчас ты родился. Прижался, согрелся.
Я и землю согрела бы до окрыленья!
Для него, для сыночка собой амбразуры
бы накрыла. И атомный гриб в Хиросиме.
А ещё до того бы шагнула в Везувий.
Я молитвенней всех, всех молебней, хранимей!
Я всегда пред тобой. Над тобою. Я возле.
Я на все времена, мой ребёнок. Сыночек.
Не учись распинать. Предавать. Лживо ползать.
И не верь в то, что мир невозможно стервозен,
Ты счастливый всегда! Твой целую височек.
Божий сын мой! И все, все мы – Божии дети!
А тогда, когда стану старушкой седою,
перелей мне надежду, которая светит,
ты в детишек своих! А пока я прикрою
амбразуру всем телом. Как есть – молодою!
СНОХА
Беременная внуками моими,
огрузлая средь солнечного дня,
сноха ли, Магдалина ли, Мария
святая, грешная, но всё равно моя!
Идёшь, плывёшь ли бережно, покато,
в тебе, во чреве, в розовом нутре
они – живые! – им бы лишь созреть,
они любимые, мои внучата!
Беременность не красит никого:
лицо в пигментных пятнах, лоб отёчен,
от варикоза съехавший чулок,
но ты прекрасна! Ангельские очи!
Все Богородицы вокруг и вкруг тебя:
Владимирская руки распростёрла:
– Тебе не больно, милая, не больно?
А Тихвинская шепчет хлебосольно:
– Ступай по тропке, ветки где хрустят!
Я слышу этот хруст. И гвалт. И гром.
Как тощей ты рукой вцепилась в руку…
Мой внук – солдат! Он должен быть рождён,
чтоб родину сберечь сквозь злую вьюгу.
Вот эту хлипкую, родную нашу топь,
вот эти клюквой полные болота.
Мы все рожали, раздиралась плоть!
Мы сами вышли из кровящей плоти!
Орало горло:
– Женщина, ещё! Вдох-выдох, вдох,
рыдай, кричи, рожая!
Рожала мама. Бабка – четырёх,
прабабушка шестнадцать – молодая.
В безудержность да в крик, да в забытьё
рожай и ты! О, деточка, родная,
дитя своё! Не слушай вороньё,
зегзиц и Ярославн,
Купавн. Снедает
нас всех усталость. Немощность. Всё-всё…
Как мне найти тебя такую, где ты, где ты?
Кормящая,
рожающая? Сон
ты мой всевечный, отводящий беды?
Внук не рождён, но я его люблю,
и внучка нерождённая любима!
…Идёт, идёт беременная мимо
ужели не внучатами моими?
Хочу такую же, Господь, мою!
БАБУШКИНЫ ПОЛОВИЧКИ
Ничего не осталось. Совсем ничего.
Ни тарелки, ни фартука, ложки, платочка.
Лишь цветастый застиранный половичок,
крепко сцепленный ниткою – белая строчка.
О, тряпичный мой путь от окна до двери
коммунальной квартиры по улице Стачек!
Говорил же Иосиф и другой говорил,
что «из комнаты не выходи», возвращайся!
Домотканые тёплые половики,
каждый коврик, что праздник, что Пасха, что эрос.
Моя бабушка Нюра. В четыре руки
мы клубки с ней плели, как эпоху, как эру.
Из старья, из тряпья. Из рубашек и брюк.
О, какие мы делали ленты цветные,
как стрекозы, как бабочки. И возле рук
это плавно взлетало, порхало вокруг;
открывался старинный пахучий сундук
и ложилось на дно. В память, в явь и во сны. И
накорми наше море большим кораблём!
Знаю: смертные все… Но не бабушка! Льном,
пряжей, шерстью и шёлком клубок за клубком
мы с ней делали то, что умеем.
Моя юность: прыщи, кашель, Летов и Цой,
моя юность: проснуться от слёз горячо.
Я не знаю, что делать с моим мне лицом:
никого, кто поддерживал, нет за плечом!
Распродали все коврики. Не сберегли.
Ничего не осталось. Совсем ничего.
Что наделали, сёстры, родные мои?
Я хотела сказать. Но молчу. Статус-кво.
…Ткётся ниточка к нитке, что лента в косе,
ткётся жгут со жгутом на другой полосе,
на бобине, на прясле всё ситцы да льны
Так соткали почти что уже полстраны!
А как время настанет твоё помирать:
ничего-то не нажили, только тряпьё
и, ненужных другим, колобочков гора,
но они мне дороже всего, коль – моё!