Алексей ФУНТ. БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА. Рассказы
Алексей ФУНТ
БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА
Рассказы
КОСТЁР – ЛИРОВА КОРОНА
Не костёр, а Лирова корона…
В чёрном небе заблудился гусь…
Ты смеёшься, говоришь: «Законно!».
А в глазах уж затаилась грусть.
Арк. Кутилов
Горсть земли под костром спеклась – и корона, власть, трон такие же, как эта горсть земли, спёкшаяся. Возьми и размочи в воде – растворится и останется в иле. Или возьми в ладонь, раскроши и навстречу ветру подставь – сдует и развеет по ветру всю эту пыль. Костёр горел – Лирова корона он. Такая же, как потерянная и мимолётная власть, Лиром упущенная. Доверившийся дочерям, отказался он от короны и потерял всё, а затем и сам отошёл.
Призрачный металл наполняет короны своей коварной изменчивостью. Было всё и в одно мгновенье ветер развеет всё. И все короны этим комьям земли подобны, если черны не внешне – так изнутри. И пыль вылетает из рук, подобранная ветром. Лишь смирение стали подобно, не рассыплется как эта горсть земли.
Сижу у этого костра, и вместе с миром погружен в ненастье, осенняя природа темна. Вдали от городов. За спиной тут никто не идёт по пятам. Не слышно погони и преследующей душу неизвестности.
Руки замазал сажей с обгоревших палок. Над головой старая верба скрипит. Темнеет, сумерки поглотили грунтовые дороги в поле, выше склонов балки. Рядом катит свои воды река.
Плачет где-то нахохленная сова. В тягучем вечернем воздухе с полями и лесами сливается стон птиц, и чует сердце в этом краю присутствие тернового венца.
Где-то рыщет птица в поисках озёрной мошкары. А малинник заглох. Покинутый стоит, ползёт дождевая слеза по красным крапинкам. Пройду сквозь него, собрав капли дождя, замочу плащ. Оборвёт скоро ветер все листья.
Боярка пропащая, в сумерках грунтовой глухой дороги, осталась случайных прохожих встречать. Но здесь глухо. Лишь лось перебежит через поле. Стог обнюхает. Стоит он там на высокой меже, на хребте вблизи Млечного пути. Пахучее сено и осенняя прель под ним. Пахучая печаль в них.
Большая Медведица учует этот запах, над моей головой она. Но ненастье гонит тучи. Потеряется она, собьётся с пути этой ночью.
Лось почует человека и не выйдет из зарослей, зрачком вопьётся в мироздание, к лапам Большой Медведицы мольбы пошлёт. Храм мироздания во всём здесь, незримая епитрахиль на стога брызгает изморосью. Радуют сердце эти стога. Не исхожены эти места. А огней города не видать здесь. Суета сует в огнях города, она где-то там за холмами. А здесь скоро дохнёт брагой увядания осенний куст, будто сзывая к длинному столу из серого дуба, лишь материально истлевшего, ибо из былинных времён пиры князья справляли за ним. Но незримо он цел. Всех пропащих сзывает.
Пропащие души свои сзывает Приснодева Русь, в осенней гуще, тающая в уплывающем крике диких гусей.
Примет финальной осенней стези за стогом грядёт рой, синих ветров и стонов конского щавеля в полях на ветру. Может он своим ржавым ухом слышит ржанье половецких коней?..
Тянусь к костру. Он стал ярче в сгустившейся темноте. Река безмолвна. Когда-то летом в юные годы я с другом шёл пешком вдоль берегов речки Разумной. Мы имели цель: пройти от истоков до места её впадения в Северский Донец.
Стояла жара. Струился от жары воздух. Пыль под ногами на просёлочной дороге, по которой мы начали свой путь, как лунный грунт. Помню, обуты мы в какие-то лёгкие шлёпанцы. Горячую пыль чувствовали пальцами ног.
На просёлочную дорогу мы вышли перед тем, как поговорили с одним из наших односельчан, пожилым мужчиной, которого теперь уже давно нет на белом свете. Он рассказал про то, какая сейчас в реке крупная рыба попадает в сети.
Мы вышли наконец-то на просёлочную дорогу. Село было позади. Цивилизация также осталась позади почти, но пока ещё видна окраина села с её ясенями.
С двух сторон грунтовки поля. Слева рос ячмень. А справа кукуруза. Через полкилометра, слева, начиналась лесистая балка. Её название связано с быком. Может в глубине того рва когда-то прозвучал рёв последнего первобытного быка – тура, загнанного туда и пронзённого копьями во времена Всеслава. А может рёв совсем другого быка звучал там. Но бычий рёв и ныне ощущается, он над сёдлами склонов, в верблюжьих горбах, на дне, в водах ручья.
Балка скрыта от глаз огромными тополями и акациями. Мы шли мимо, дорога спускалась вниз, в долину реки.
Слева и справа появились небольшие дачные домики из белого кирпича. Дачный массив безлюден. Бросались в глаза кусты шиповника и облепихи. А небо однородного голубого цвета, ни одного облачка. Какая-то белая жара, яркий свет этой жары, и небо глубокое, безмятежное. Казалось, что вечность застыла, ветер куда-то пропал, везде царил покой.
Окна некоторых домов закрыты: прикрыты изнутри занавесками цвета бирюзового моря. У пруда, к которому мы вышли, такой же цвет. Стояла тишь в камышах. На воде никакой ряби. Мы подошли к пруду. С собой мы несли удочки, но рыбу ловить не стали. Я зашёл в воду по пояс. Вода почти как кипяток, и какая-то дрёма в рогозе, а вечность парила в воздухе и проходила сквозь камыш.
Затем мы пошли вдоль пруда. Внезапно дорогу переполз длинный уж. Он спешил к воде.
Дальше змеи нам не встречались. Уж был единственной змеёй, которую мы встретили на своём пути. На плотину не стали сворачивать, пруд там заканчивался и начиналась река, река в своём исконном русле. На илистом дне огромные залежи ракушек, беззубок. А посередине реки, прямо под старой ракитой, – омут. Яма та очень глубокая, даже длинным шестом не получится достать до её дна.
В таком месте мог обитать когда-нибудь и большой сом – чёртов конь, речной чёртов конь, каким он казался в воображении крестьян далёких эпох.
Вместо того, чтобы идти по плотине, мы пошли по грунтовой дороге, по которой редко кто проезжал. Эта дорога шла вдоль поймы справа. Мы добрались до огромной ракиты, которой лет двести. Рядом с ней я когда-то находил медную монетку времён Николая Первого.
За этой ракитой дорога и река немного поворачивали и начиналась глухая местность, сзади уже не было видно дачных домиков, а спереди – везде степное разнотравье, слева пойменная растительность: лозняк, ракиты, осока, камыш. Через те заросли тяжело пробиться к реке. Заросли густые, чащоба, и ещё жижа под ногами. А после той ракиты пойменный лес представлял из себя болото, заросшее и непролазное.
А высокие обрывы справа могли когда-то в древности быть обжитыми. И время стёрло следы древних землянок северян, покрыв их дёрном. А сейчас среди зелени костры иван-чая горят пурпурными огнями. Лёгкий ветерок колышет их пламя.
Мы проходим мимо этих обрывов. Так никто и не узнает, и не посмотрит, кто и когда на них жил. Какими были те древние народы? Может быть где-то в реке утонула корона древнего пеньковского вождя. А может где-то на этих буграх и обрывах плясали половцы. У костра, бросая в поля тени и блики оранжевого огненного золота. Костра и золы той нет, съело время, всесильное и бегущее. А где-то на Лысой горе, ниже по течению, где терновые заросли, половецкой мадонны личико любовалось этими просторами. Её душа в этих обрывах.
Но дорогу к той Лысой горе я подзабыл. Половецкие пляски и грусть половецкой княжны будут в ветрах бросаться из иван-чая в лицо во время безжалостных осенних ветродуев, и песчаной пылью на дорогах напоминать о том, что когда-то до нас здесь кто-то жил.
Мы дошли до моста. Мост притаился в седловине, с двух сторон дорога падала к нему, а под ним воды реки лениво текли в другой пруд, названный в честь Калинина. Нас одолевала жажда. Решили, что нужно идти к роднику.
По мосту перешли на левый берег. Дорога казалась пустынной, ни одной машины. Жара и блеск листьев ив и ракит застыли, ветер не колыхал и травы.
На берегу стоял автобус, ржавый и без колёс. Его корпус как решето из-за пулевых отверстий. Это упражнялись охотники во время своей ходьбы по буреломам за дичью. Дырявый старый автобус придавал тому берегу печальный вид.
До родника шли по левому берегу в обратную сторону.
Родник внешне не выдавал себя, нужно знать конкретное или примерное его местонахождение.
«Вот он», – сказал я, спускаясь вниз к берегу реки. У моего друга иногда случались эпилептические припадки. Он переживал из-за своей болезни. Стремился поглядеть на места, где живёт, стремился увидеть как можно больше. Эпилептический припадок мог случиться в любой момент, но в том походе припадки не дали о себе знать.
Вода пробивалась сквозь меловые толщи. Меловые породы напоминали о чём-то былом и древнем. Жара и пыль, и этот мел на берегу, и камыш: в этом какая-то вечная история, но забытая. Где-то мимо устья этой реки проходил полк князя Игоря Новгород-северского, который впоследствии попал в половецкий плен и бежал. Бежал он по этим степным травам, и мог пить именно из этого родника.
Напротив родника было видно реку. Её зелёная гладь замерла под слоями горячего воздуха. Ряска ковром покрывала её поверхность.
На берегу Калининского пруда мы нашли лодку. Но в будке сидел сторож. Друг хотел спустить лодку на воду и продолжить путь по воде. «Сторож проснулся, смотри», – сказал я. «Да он в дрова! Видишь, опять рухнул. Что на него смотреть?.. Он дрыхнет и дальше», – ответил друг.
Сторож и в самом деле сел на лавку в своей будке и, казалось, спал снова. Лодка уже почти на воде. Но друг уже передумал плыть на ней.
Поход наш закончился в конце пруда. До цели мы так и не добрались. Имели намерения продолжить начатое, но свободного времени не появлялось, рутина затянула. А через два года мой друг погиб в аварии. Летом, в такую же жару, примерно в тех же числах.
Он жаждал жить, видеть как можно больше. Я жалел, что тогда не помог ему затащить лодку в воду. А надо было доплыть на ней до центра пруда и прыгнуть в прохладную воду. Окунуться, нырнуть и вынырнуть.
Ночь вокруг, а передо мной горит костёр – Лирова корона. Вдали от города, в глухих местах остановился у этого костра.
КОЛЕИ НА БЕРЕГАХ РАЗУМНОЙ
Днём дул ветер, громыхал листами жести, сшивающими забор, консервными банками, сушил землю, излишки влаги уносил с собой куда-то за овраги. Ещё оставались полосы снега у крыла почерневшего как совиные когти леса. Лес испускал особенный дым тоски, эта дымка сливалась с синью далей.
Прибивало запах рыбы с реки. Тухлые тушки где-то лежали на сырой земле.
Весна гнала ветер в свои владения, испарениями делала снег, который лишь призрак на краях полей и у бочин лесов.
Пурпур смешался с золотом на горизонте и там же вступил в шайки тайн, которыми окутаны те дали.
Видны лесные подковы, и боровы будто копьями завалили их. Они посинели и рылом зарылись в мел. Темнеть начали лощины и вода в реке подёрнута половецкой тугой. Тёмная синь тех далей вечером подобна синеве бесприютности, синеве во рже мечей и оковок, почерневших турьих рогов, из которых пили древнерусские князья, а ныне они спят под древними буграми.
Утихла тех князей охота и собачий лай. И не ворошить им больше, там на буграх, угли в кострах, которые очень-очень давно можно было увидеть в той стороне. От тех кострищ осталась зола, но ветер и её унёс. Молчали кострища, дул ветер и тёмным столбиком улетали остатки золы.
Вот и серая ночь пришла. Дорога, бегущая вниз к реке Разумной, молчала. Лапы деревьев Казённого леса, будто в союзе с ветром, покачивались, но сила ветра стала меньше, чем днём. Белели пятна снега на чёрных полях под лесом, и безмолвие кругом. Ландшафты впитывали древнее смирение мест, которые трубный рёв лося оглашал испокон веков. Если даже лось остался один, но следы лосиных копыт ещё видны на полях, воды этой реки будут нести листья, сорванные его рогами.
Ходил в магазин. Потом ночью снился сон. Где-то чьи-то ноги месили грязь, кругом колеи и из бугра торчали бронзовые скифские котлы с сизыми пятнами древности. И внутри котлов был грунт, белёсый и цвета ржавчины, а кое-где и сизый. Содержимое древних котлов больше напоминало грунт, но грунт мог быть когда-то и пирами, на которых горели факелы, и большой копчёный вепрь лежал на дубовом столе – или мог быть тем, что пили, наблюдая из древнего окна, смотрели на эти поля, в которых ноет сердце от их тоски, чарующей и древней.
Я шёл по грязному месиву колеи. Жижа была и на склоне, по которому поднимался. Дальше я проник в большой деревянный терем. Находясь в пространстве между крышей и балками, сидя на одной из них, смотрел вниз, где за столом много людей, много серых и в то же время пёстрых одежд. Чарки опустошались ими. Где-то трубили в рог, извлекая древнюю музыку полей, серых и смиренных, печалью обдающих.
Были слышны разговоры: «Баруна... шпака... Бусара... рзамнаа», – отрывки слов, гремевших в том зале, быть может, упоминали и реку Разумную. Стук металла, из которого были сделаны чаши и чарки.
Среди пирующих было и женское личико. Глаза как озёра, глубокие и печальные, и дымок древнего отчаяния пропащего из пропащих душ пребывала наравне с затаённой радостью в них.
Может я видел тех, кто реально здесь жил в глубокой древности. А может лишь мираж, и к тому же во сне. Иль искания моего сердца в грунте края, его стремление залезть вглубь, души порывы. А печаль по былому слилась с местностью, став с ней одним и тем же материалом; материалом, из которого были истлевшие, уже очень давно, накидки древней поры. А волосы той женщины – белые, упали раз в ендову и окрасились пурпуром. В нос ударяла копоть или дым от очага. Ветер дул над крышей.
Затем я выбрался оттуда и снова месил ногами жижу, а вокруг голая земля, вся в колеях.
Проснувшись, увидел хмурое небо. День не радовал хорошей погодой. Эта непогода не остановила меня. Я отправился на стройку, где занимался черновой кладкой. Месил цементно-песчаную смесь, сбрасывал шлакоблоки в яму, аккуратно, по одному. Угрюмый погреб постепенно проявлял свои черты в сырой яме.
Непогода сгущалась. Сгустком неслись машины по трассе – сгустком из света фар, вырывающимся из хмурой дымки, за которой гудел город. Вот-вот пойдёт дождь. Ливень обмоет камни – и края ямы осыплет.
Разбив пополам один из шлакоблоков, я вылез из ямы и уже не хотел лезть обратно. Стоял и смотрел на зубцы лесополос, с одной стороны скрывавшие овраги и балки. А за спиной проносились автомобили.
По дороге рядом со мной, где была яма, проехала машина. За рулём сидела девушка с белыми волосами; она смотрела вперёд, но на мгновение повернулась в мою сторону. Затем её машина скрылась за поворотом. Что-то в ней было от той женщины, которую я видел в своём сне. Но она уже где-то растворилась в огромности этого мира. Мгновение в море мутном, исчезнувшее навсегда. Оставалось лишь смириться с этим исчезновением.
В названии этого места кроется слово, означающее путь, и здесь всегда пролегали пути древних племён, и их души не могли пройти бесследно тут.
В верховьях реки стоит бугор, безмолвный и древний, и кто-то нашёл последнее пристанище в нём на этом пути. Неизвестно кем насыпанный: тех голосов и имён звуки унесли ветры времён. Магистрали древних незримо проходят и там, где осталась глушь, и там, где уже стоят современные здания. И пусть стёрты следы и колеи, но частицы душ оседали, растворялись, текли вешними водами, дули ветрами и падали листьями. В чарующей прели также что-то скифское осело.
На одном из хуторов, примыкающих к селу, жила старая женщина. Она часто ходила пешком до моей бабушки. Расстояние от её дома до нашего более шести километров. Но она преодолевала это расстояние, жаловалась моей бабушке; её огорчало то, что её дочь с ней не общается, её огорчала безлюдность её окружавшая: «В колхозе скирдовали когда-то, было с кем поговорить... а сейчас вокруг пусто как-то», – говорила она бабушке.
Её дочь уехала в город и никакой весточки ей не слала. То было в конце 90-х и время унесло те голоса. Помню запах силоса и осенний ветер. На поле пятно в месте, где в те годы стоял склад удобрений. В ржавом корыте патока, крик грачей. Сирые поля. Серые стены колхозного коровника, который пустует. Осталась та дорога, большая и серая, а рядом байрачный лес. Та женщина умерла, унесло пыль тех дней. Больше не мелькал её платок на дороге.
Будто унесло вместе с печальным криком грачей тех дней и её.
Её дом пустовал, а затем развалился; кто-то снёс его. Она преодолевала большие расстояния пешком и есть в этом какое-то смирение. Что-то подобное и той смиренности древних, чьи пути и дела познал тлен на этих землях, чарующих.
И что в порывистом ветре звучит? Что-то из таинственного бычьего рёва или что-то из древних глубин Древней Руси Бориса и Глеба. Что-то чарующее осталось от них на этих просторах. Что-то смиренное.
Свинцовое небо всё темнее и темнее. Откуда-то поднимаются и крутятся вихри. Закрученные. Будто из огромной трубки кто-то из-за зелёной гряды пускает дым. Их более четырёх. И тучи бегут, серые и почти чёрные. Одна похожа на всадников. Она напомнила слова святого Бориса. Где все те пиры, троны, сокровища и багряницы? Нету их, но смирение Бориса до сих пор сильнее власти тех князей, предавших его ради трона и злата... Смирение познало вечность. И где-то в меловых горах, в крохотном храме горит огонёк свечи перед иконой Бориса и Глеба.
Ветер, бегающий так же, как и во времена Даниила Заточника, молит о чём-то заветном.
А тучи неслись в ту сторону, где когда-то давно, на Мироновской горе, древний князь искупительную жертву принёс. Двух огненно-рыжих коней принесли в жертву. Шли годы, проносились века, а память о той искупительной жертве передавалась от поколения к поколению. Менялись люди и языки. Там, где были древние крепости, ныне кукурузные поля. Но память о тех конях жива, они превратились уже в золотых.
Древний князь заходит на гору, и холодный ветер треплет его одежды. Кого-то потерял, быть может, на чужбине, и себя винил?..
Тучи бегут. Всадники исчезают, растворяются в просторах Руси. Изморось. Как сейчас лисе в оврагах бежать по высокой и мокрой траве? Дождь был холодный. Ветер колючий и хмуро. Чернобыльник – лишь палки прошлогодние, и под ним ей не спрятаться.
Я отправился домой. Куртка намокла. Молоток спрятал в сумке, а обломки шлакоблоков остались лежать на сырой земле. Женщину с белыми волосами на пути домой больше не встретил.
БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА
Под ногами понтонный мост, темно, и стараюсь не споткнуться, не упасть в воду. Дон огромен, кажется, что он километровой ширины. Ранняя весна прибавила ему сил. Давно не был в этих краях. Ростов южный впереди, а позади где-то в меловых холмах Белгородчина, а ещё дальше Залесская Русь с Ростовом древним, где мощи святых за смолой древних сосен. Но дыхание столицы чую за спиной и тут. Я иду по старому наплавному мосту.
Это было до того, как в старинной казачьей станице Казанской построили капитальный железобетонный мост. Тут начинается ростовский край. А Дон созвучен огромному: Кармадон, Асархаддон, исседоны, мегалодон – карман судеб, перекрёсток древних путей: иранские шлемы скифов черпали воду из него.
Иду, а сбоку едет машина, почему-то пришлось пройтись пешком или захотелось так. «Ока» моего дяди едет через Дон. Ночь темна. Подвижен понтон. Ширь Дона плещется. Но не боюсь упасть в воду. Над головой где-то Большая Медведица – подхватит своими лапами: лишь спичечный коробок из кармана выпадет, в речной воде намокнет, размокнет, отсыреют спичечные головки. Но она не обратит на этот пустяк никакого внимания. А впереди будто вечная жизнь. Щемит душу сладкая боль ностальгии.
В этом краю могила моего деда. Часть детства провёл я там. А дед умер в самом конце 90-х.
Помню его спину. Мы в лодке. Он с ружьём, и лишь спину запомнил. Серая стёганая фуфайка на нём. Вокруг зелёная болотная вода, камыш и ряска. Тальник у берегов. Проплываем в какое-то окруженное лесом болотное блюдце. А сверху внезапно появляется огромная птица. И мысль у меня, что был это кондор. Он летит на меня. Вот-вот нападёт. А я цепляюсь за деда. Дед не обращает внимания. Потом он обернётся, проверит смирно ли сижу. Это было как во сне. Что за птица то была? Я почему-то верил, что это кондор, огромный. И исчез он так же, как и появился, неизвестно куда.
По берегу крадётся болотная черепаха, переступает сухие ветки. Слышно лягушек. Болотный бык гудит заунывно. А в воде притаились рыбёшки, серебряные караси.
Пробыли там недолго. Прошлое как коростель скреблось внутри. Собирались в обратный путь. Зарядил дождь, мелкая дробь из свинцового века туч. Серые струи из неба. Свинцовые струи льются, отливают Русь-печаль паром из изложницы... Писк птицы, заблудилась между стенами дождя. Ненастья поверья ветром в пыль дорожную из капель, дроби и муки водяной бросают сердце неверящее в путь, в лишние думы о будущем. Стынет от этого оно.
Что за птаха пищала? Заблудилась, врасплох непогода застала.
Серые сумерки и мы уже где-то в воронежских краях. Я увидел, как вдаль бежит волк. Серый почти растворился в темноте степи. Вспомнил про поверье из белорусского Полесья, родины моего деда. Старинные суеверия говорят, что при встрече с волком можно назвать имя умершего и узнать что-нибудь от него, какую-нибудь весточку от почившего или совет. Волк растворился среди тёмных лесистых холмов. А где-то далеко мелькает огонёк во тьме. Вокруг темно и безлюдно. А там огонёк, и напоминает он о домашнем тепле и о страннике, идущем куда-то ночью. Где-то там в меловых горах в тёмной келье Сицилийская икона Божией Матери, освещённая горящими свечами.
Где-то над оврагами стояли курганы. Вожди древние спят в них. Древние души и боль пропащих душ под насыпями. Кто в них? Кем они были? Вечный сон погрузил их в туман небытия. А под курганом из пустой глазницы конского черепа растёт сурепка. Желна летела над ними, унесла их желчь. Желна вечного сна. Спят они и серая степь вокруг. Слышат, как ржёт конь. Бессильной оказалась их плоть против пространства.
Лето оказалось дождливым. Подбирались к полям приметы скорой осени. Лил дождь. Тёмный вечер, кричит дергач, покрикивает. Будто дёргает рожнецом из скирды сено: Богородице, ходившей по Руси, стелет постель. А за огородом возле мокрой копны калина мокнет, её красные плоды, как кровь из ран Исуса. Заросли крапивы спрятали перепёлку.
Эти дни ведут к осени. Уже на «четырке» едем туда, где был когда-то хутор. Там когда-то жили. Но перед глазами лес без признаков человеческой деятельности. Пробираемся сквозь густые заросли. Наконец-то нашли след человека. Этот след – лишь ржавый серп, почти развалившийся, и черепки от горшков. Это следы от былой жизни. Там когда-то был сад, были дома и амбары. А видим лишь одичавшие яблони.
Журчит ручей. Широкий и холодный. Приближается осень. Подходим к ручью, а жижа начинает затягивать стопы, берега, как топкое болото. И решаем не перебираться на другую сторону. Немного порылись в нём.
Один из нас перебивает трухляшку каблуком ботинка. Больше не суемся в месиво болотистого берега. Это место заглохло, заросло. Стало глухим. Нога человека почти не бывает здесь.
А когда-то там кипела жизнь. Улетела она как в сумерках козодой. Кто-то уезжал в города, старые доживали свою жизнь. Забыты дороги туда. Потомки не помнят. Не знают. Воды ручья несут корни какого-то растения.
«Это то самое место!» – говорит товарищ, иронизирует. Мы говорили про некое место, где раньше были. Названий всех этих заброшенных хуторов мы не знали. И название этого хутора не знали. Его фраза касалась всех этих исчезнувших хуторов. Заглохшие места. Те самые места, где когда-то кипела жизнь, где чьи-то судьбы пересекались, те самые места, где отпечатались незримо чей-то уход в небытие, чья-то отправная точка на жизненном пути.
То самое место, где были стойбища древних кочевников и хутора крестьян. И становится это место лесом, диким, но хранить он будет тайны чьих-то разговоров под звёздами, под Большой Медведицей. Где-то стояли их стога.
Неизвестная былая жизнь осталась в травах, в ручье, в серпе. Я не стал ни у кого спрашивать, как назывался тот хутор. Может и название забыто совсем. Папоротник кругом. Вороний глаз выглядывает – в своей грустной лесной ворожбе застыл на краю лесной тропинки.
Когда-то там была и дворянская усадьба. От тех ни следа не осталось. Где сгинули? Куда всё сгинуло?
Дорогу не забыть туда и так. Название и не нужно.
Дороги через поля, перескакиваем с одной на другую, пыль летит. Выезжаем наконец-то на асфальт. Столбы с проводами и грусть в хмуром синем окрасе позади. Пыль добавляет серой грусти.
Ничего не сделать... лишь печаль пить... из кубков древнего вечного круговорота увядания и прихода в мир...
Осенью мы снова ехали через те поля. Дорог прежних не было. Их постоянно перепахивали. Смеркалось, мы остановились возле рва. Всё осеннее... мокрый бурьян... не постель он ныне... Отсырели травы. Чернобыльник тёмен, грустен. Осеннее запустение, осенние дожди и сырость. Всё это лезет в душу... дует колючий ветер. Все надели шапки.
На краю поля грунтовка, эфемерная, в следующем году её может быть уже не будет. Запашут, распашут, закультивируют, задискуют… Свинцовое небо намочило парами печальной природы. Всё попало под каток осени.
За Ольховаткой пруд заглох, утки пугливы. Зелёная тина заволокла всё. Сквозь камыш подглянешь – и утка сразу взлетает. Под серым от времени навесом икона, горит лампада перед ней. Вокруг тускло, и крик улетающих диких гусей... лишь от иконы теплее на душе... Гудит трактор в полях.
Когда совсем стемнело, ехали через поле, но дорога пропала. То поле перепахали и зацепили дорогу. Мы уже заехали на поле и развернуться уже не могли. Пришлось ехать до конца. Фары потухли. Ехали медленно и каждый раз «четырка» подпрыгивала. А мы подпрыгивали до потолка. Раз ударился головой. Едем и прыгаем, света в салоне нет, фары не горят. Кромешная тьма вокруг. Друг беспокоился за машину, вот-вот развалится. Поездку запомнили на всю жизнь. Поле большое. Подскок, подскок, подскок, подскок… и так прошла бы вечность. Но внезапно машина вынесла нас на твёрдую грунтовку, и мы вздохнули с облегчением. Выбрались из коварной пахоты, из пасти чернозёма. Не рассчитывали, что машина не развалится, но она несла нас дальше.
Вокруг поля, лески и перелески. Где-то далеко мелькнул огонёк. То одинокий костерок, на краю огромного поля, у леса. Как одинокая душа мелькнул во тьме. Всё вокруг чёрное как древесный уголь.
Осень становилась холоднее. Заболела душа от ухода соков природы в подземные корневища, от мокроты в высокой траве рва, от опушек оскудевших, и крика грачей... Не быть ли червём, какого склюют на пахоте они... И от этого заболела...
И что осталось от той жизни на исчезнувших хуторах? Хрупкие, едва уловимые следы, покинутые места, порождающие ностальгическую боль. Кондором быть или съеденным грачом... Кондором быть... парить в воздухе, выше семи тысяч метров над землёй... Забытые места забываются совсем...
Белгородская область
Да-а, поэзия в прозе. Любопытно...