КРИТИКА / Андрей КАНАВЩИКОВ. СОЛНЦЕ ВСХОДИТ И ЗАХОДИТ… Заметки о русской поэзии
Андрей КАНАВЩИКОВ

Андрей КАНАВЩИКОВ. СОЛНЦЕ ВСХОДИТ И ЗАХОДИТ… Заметки о русской поэзии

Андрей КАНАВЩИКОВ

СОЛНЦЕ ВСХОДИТ И ЗАХОДИТ…

 

      

   Бубнов. Зоб! Пой! (Запевает.) Солнце всходит и заходит...

   Кривой Зоб (подхватывает голос). А в тюрьме моей темно...

   Татарин (Сатину). Мешай карта! Хорошо мешай! Знаем мы, какой-такой ты...

Бубнов и Кривой Зоб (вместе). Дни и ночи часовые – э-эх! Стерегут моё окно...

   М. Горький, «На дне»

 

Если за Солнце принять фигуру Пушкина, используя устоявшееся словосочетание, а в героях горьковской пьесы «На дне» увидеть не просто нищих, а отрешённых от пушкинского духа («Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно») духовных нищих, то образ давней народной песни, сквозной темы пьесы, повернётся совсем иной гранью.

Почему в тюрьме темно? Да потому, что Солнце сюда не проникает. Почему наша поэзия уныла, безрадостна и по-тюремному замкнута в четырёх стенах? Да потому что мы лишены Пушкина. Который, как некое Солнце взошёл. Одна только незадача – взошёл где-то за тюремными стенами, за которые мы, поэты, проникнуть никак не можем.

По своей ли воле, в силу общей неразвитости, лени и зазнайствва. Или же по воле окружения, родителей, учителей, не воспитавших потребность в Солнце. Не так важно. Главное, что очень чётко обозначен водораздел. Помогающий объяснить, в том числе, и то печально-плачевное состояние массовой поэзии, которое можно наблюдать сейчас. С обилием интернет-обманок в виде плюсиков и розочек. С обилием печатной продукции нулевого поэтического качества.

Не хочется называть конкретные имена и кого-либо цитировать. Поскольку в перевёрнутом нынешнем тюремном сознании даже отрицательный отклик – уже реклама. И более того: чем отрицательнее отклик, тем желательнее реклама. Лично довелось слышать такую сентенцию сразу от нескольких влиятельных литературных начальников.

Окончательно же понимание всех хитросплетений вокруг окрестного поэтического сумрака наступило, как это полагается, неожиданно и вдруг. Очередной графоман, естественно ни на какие поэтические вечера не ходящий и никого, кроме себя, не читающий, принёс в редакцию ворох текстов с сомнительными рифмами, рыхлой лексикой. И до того всё это было неоригинально и попросту скучно, что как-то невольно вырвалось:

– А в школе вы учились? Пушкина, Лермонтова читали?

– Да, – взгляд был ясен и твёрд.

– И как вы считаете, то, что вы делаете, соответствует тому, что вы читали у Пушкина и Лермонтова?

– Конечно. Лермонтов – мой любимый поэт. А вы так говорите, будто что-то имеете против?

– То есть вы сами считаете, что в школе вас учили писать именно так, как пишите?

Взгляд собеседника делается ещё твёрже и несгибаемей:

– А в чём дело?

– Да ничего, просто рад вашей уверенности и живо представил, что вот сейчас выступают Пушкин, Лермонтов, а потом, следом за ними, вы.

– Да уж не хуже вас пишу.

– А я разве про себя говорил? Хоть слово сказал?

Стена. Тупик. Номинант очередной премии «Поэт года», лауреат нескольких интернет-грамот и обладатель немереного количества плюсовых баллов ушёл обиженный и непонятый.

А потом внезапно открылось. А ведь всё это уже было в отечественной поэзии. И невнятица мысли, и хилость формы, и натуга, с которой слова связываются друг с другом. На иной, конечно, исторической и понятийной основе, но было всё-таки.

И се твоим приятным тоном

И жаром собственным влеком,

Спознался я со Аполлоном

И музам сделался знаком.

 

Как современны и стилистически уместны сделались сейчас стихи Василия Ивановича Майкова (1728-1778). Просто диву даёшься. Словно для «Стихи.ру» человек старался. Такая же тяжеловесность, корявость и ощущение того, что язык у автора во рту весом в несколько пудов.

При этом совершённая лёгкость в обращении с ритмами, стопами и прочей метрикой. Следите, как строится речь у Юрия Александровича Нелединского-Мелецкого (1752-1828) в стихах 1796 года:

Выду я на реченьку,

Погляжу на быструю –

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька, с собой!

Нет, унесть с собой не можешь

Лютой горести моей;

Разве грусть мою умножишь,

Разве пищу дашь ты ей…

 

Начинаются стихи, как некая стилизация народного распева и тут же присобачивается (иначе не скажешь) кусок в совершенно иной технике. Не стихи, а лоскутное одеяло. Примитивность рифмы, её натужность и вымученность – отдельный разговор. Пример всё из того же автора:

Ты мне душу, ты вложила;

Твой же дар несу тебе.

Но ты жертвы запретила:

Не дозволю их себе.

 

Кстати, запредельная простота и элементарность рифм очень даже легко сочетаются с их приблизительностью и тем, что в современной действительности называется «рок-музыкой» с её акцентными созвучиями, когда ритм и количество слогов стиха верховенствуют над собственной красотой рифмы. У Майкова: «виноват – сержант», у Ипполита Фёдоровича Богдановича (1743-1803): «очах – лугах», «божествами – часами», «небесах – шаг», у Нелединского-Мелецкого: «трудах – глазах».

Иначе говоря, если рифма у поэтов допушкинской поры и появлялась, то в весьма своеобразном обрамлении, как довесок ритмической, силлабо-тонической или силлабической схемы. Она носила весьма прикладной характер, ещё не являясь той оригинальной художественной приметой поэтического текста, как стала у Пушкина и особенно в Серебряном веке.

Очень хорошо о сути рифмы говорит Владимир Бурич в своей классической статье «От чего свободен свободный стих», выделяя эффект рифменного доказательства:

«Рифменное доказательство, как одна из форм художественного доказательства, заключается в том, что смысл и звучание корреспондирующихся по рифмам строк настолько слиты, настолько естественно выражена в них «чувствуемая мысль», что создается впечатление их нерукотворности, их изначального существования в языке, в природе. Рифменными стихами надо писать только в надежде на эффект нерукотворности произведения. (…)

Желание вызвать новое чудо и объясняет стремление поэтов писать рифмованным стихом. Указание на эффект нерукотворности содержится и в классической рекомендации, что рифмующиеся слова по звучанию должны быть как можно ближе, а по смыслу как можно дальше» (журнал «Вопросы литературы», 1972, № 2).

Ставят ли себе подобные высокие цели, на грани мистики и прозрения, современные виршеплёты? Сомнительно. Как правило, они и Бурича не читали.

Кстати, самомнение и предельная критичность по отношению к коллегам по ремеслу тоже вполне находится в традиции допушкинского рифмования. Так, считается, что Майков в своей поэме 1771 года «Елисей, или Раздраженный Вакх» пародирует стиль придворного поэта Петрова. И к словам его такого рода «…Летит на тиграх он крылатых так, как ветр, Восходит пыль столбом из-под звериных бедр…» следует относиться, как к тонкой шутке.

Ну как же, говорят специалисты. Посмотрите, у Петрова – «Колени нежные наруже были видны…», а у Майкова – «…Колени тучные наруже были видны». Якобы это очень тонко и смешно. Хотя и не слишком-то это тонко, да и смешно только отчасти. А своим корявым стилем и судорожными попытками втиснуться в прокрустово ложе избранной формы путём калечения слов и сдвигом ударений Майков способен разве что изрядно утомить. Одни «бурлáки волгские» чего стоят!

Не смешно это и не вкусно. В стихах такого рода, как у Петрова, так и у Майкова, виден один единственный вложенный сюда труд, очень много труда, чего читатель никогда видеть не должен.

Совсем не зря Николай Александрович Львов (1751-1803) в своей богатырской песне «Добрыня» изрядно глумится над отечественными стихотворцами, которые пытаются прививать на русскую почву чужеземные поэтические традиции.

Достаётся даже Ломоносову, из которого старательно выписываются забавные строчки, перечисляя в примечаниях слова, конкретно изуродованные нелепыми ударениями «Азúя», «зéфир», «раЯ» и всё только ради того, чтобы уложиться в нужное количество слогов и стоп.

…Что уста ваши ужимаете? (…)

На хореях вы подмостилися,

Без екзаметра, как босой ногой,

Вам своей стопой больно выступить.

Нет, приятели! В языке нашем

Много нужных слов поместить нельзя

В иноземные рамки тесные.

Анапесты, спондеи, дактили

Не аршином нашим меряны,

Не по свойству слова русского

Были за морем заказаны:

И глагол славян обильнейший,

Звучный, сильный, плавный, значущий,

Чтоб в заморскую рамку втискаться,

Принужден ежом жаться, корчиться

И лишась красот, жару, вольности,

Соразмерного сил поприща,

Где природою суждено ему

Исполинский путь течь со славою,

Там калекою он щетинится…

 

О бесконечных перестановках ударений – отдельная тема. Тем более это ведь хорошо видно, когда подобная перестановка употребляется лишь от беспомощности технической. Ладно, у Богдановича несколько раз звучит слово «призрáк», чтобы потом логично появиться и слову «признáк», в таком подходе можно хотя бы усматривать некий авторский выбор предпочтений.

Но как, спрашивается, охарактеризовать рифмовку Якова Борисовича Княжнина (1742-1791), кроме как унылой погоней за свежей рифмой:

Пред солнцем только разверзает

Свою цветущу роза грудь;

Лишь Флору Лиза дух вручает,

Возмогшему ее тронУть.

                  («Наказанная неверность», 1778).

 

А это уже Нелединский-Мелецкий ударения переставляет с завидным упорством, словно на золотую жилу напал и никак от неё отойти не может:

Уж не могут разговоры,

Голос твой меня тронУть,

И твои уж ныне взоры

Потеряли к сердцу путь

                                («Наконец твои обманы…», 1792).

Полно льститься мне слезами

Непреклонный рок тронУть.

Строгими навек судьбами

Загражден мне к счастью путь!

                                    («Полно льститься мне слезами…», 1796).

Ради рифмы и стихотворного благозвучия слова менялись в те времена легко и без тени сомнений. Василий Васильевич Капнист (1758-1823) превращал «сОкола» в «сокОла», «воображенье» у Нелединского-Мелецкого превращалось в «вображенье», Михаил Никитич Муравьёв (1757-1807), чтобы зарифмовать «Петра» придумывал конструкцию «Бурны росски озерá».

И это всё, не говоря уже о минимальном присутствии в стихах допушкинской поры русского духа. Вплоть до обилия героев и героинь с именами Кларина (у Княжнина), Темира (у Нелединского-Мелецкого), Милена (у Капниста), что и неудивительно, так как большинство этих текстов или являлись переводами с западных языков или западными образцами были продиктованы.

В частности, стихи Нелединского-Мелецкого «Наконец твои обманы…» публикуются с заглавием «Ниса, вольное подражание итальянской песне из Метастазио», отсылая к итальянскому поэту Пьетро Метастазио (1698-1782). А «Гроза нас, Лиза, гонит…» являются переводом из француза Фабр д`Эглантина (1755-1794).

Словом, русская поэзия чрезвычайно ждала своего Пушкина. Ждала звучного, полноценного голоса, чтобы уже не бормотать невнятно, перебирая натужные рифмы, коверкая слова и ударения, а заговорить – в полную силу, с богатством оттенков и красок. В изобилии рождая не раздражение, а многочисленные рифменные доказательства необыкновенной гибкости и полноты русского языка.

Солнце, до поры до времени таящееся за стенами словесной тюрьмы, однажды взошло и стало иногда даже казаться странным, как без него обходились до этого. Пушкин уже не сюсюкал перед западным стихотворством, не отдавал ему первенство даже в силлабо-тонике, позволяя уже шутить над тем, над чем всего несколько десятилетий было принято говорить в возвышенном тоне: «Французская словесность родилась в передней и далее гостиной не доходила».

Пушкин не просто осветил стены словесной тюрьмы, проникая во все уголки и закоулки, он сразу же поставил и точный диагноз всем обезьяньим потугам берущихся за поэтические упражнения без надлежащей нужды: «У нас употребляют прозу как стихотворство не из необходимости житейской, не для выражения нужной мысли, а токмо для приятного проявления форм».

После восхода Солнца сразу же отпала необходимость и в коверканье слов, и в перестановке ударений. Никаких тебе «бурлáков волгских» или «тучных колен» отныне уже не появлялось. Напоённые Солнцем, ввысь потянулись молодые ростки. Природа расцвела и украсилась самыми причудливыми проявлениями жизни, вплоть до зауми или палиндромии.

Однако, всякое всходящее Солнце имеет обыкновение заходить. Пушкин посиял-поблистал на небосклоне и ведомый логикой небесных светил – удалился. Чтобы в словесной тюрьме слове воцарился полумрак и темнота.

И вот уже не Нелединский-Мелецкий играется в слоги, устраивая обрезание «воображению», а Елена Ваенга вымучивает «курили таба-табак», добавляя лишний слог банальным его повторением. Что такое, спрашивается, «таба-табак», что за причудливое растение такое? И чем «таба-табак» отличается от просто «табака»? Тают вопросы в дискотечных сумерках.

У Максима Горького, как известно, история с путешествиями Солнца по небу оканчивается не слишком оптимистично. В ожиданиях светила песня оказывается непоправимо испорченной:

«Барон (стоя на  пороге,  кричит). Эй...  вы! Иди...  идите  сюда! На пустыре... там... Актер... удавился!

Молчание. Все смотрят на Барона. Из-за его спины появляется Настя и медленно, широко раскрыв глаза, идет к столу.

Сатин (негромко). Эх... испортил песню... дур-рак!».

Хотя, в принципе, «Солнце всходит и заходит», а темнота не вечна. Перетерпеть, переждать только нужно. Было бы понимание, что Солнце есть, и было бы желание за свои тюремные стены вырваться.

Комментарии

Комментарий #34663 21.11.2023 в 07:29

Оплёвывание? А, может, просто внимательное чтение? То самое чтение, которого сейчас так не хватает. Не хитро анонимно заклеймить автора, это комфортнее, чем говорить по существу.

Комментарий #1106 12.05.2015 в 11:20

Ох, уж эти поэты! Хлебом их не корми - дай обгадить собрата по перу. Нет, не зря Дмитрий Кедрин писал: "У поэтов есть такой обычай - // В круг сойдясь, оплевывать друг друга". Вот и автор статьи походя оплевывает поэтов допушкинской поры. Да и в самом деле, что это за виршеплеты, которые даже В. Бурича не читали! К примеру, пишет автор статьи, "«воображенье» у Нелединского-Мелецкого превращалось в «вображенье», Михаил Никитич Муравьёв (1757-1807), чтобы зарифмовать «Петра» придумывал конструкцию «Бурны росски озерá»". То ли дело мы! У нас "георгиевская лента" запросто превращается в "георгьевскую", а обычная "хвоя" ради рифмы со словом "бой" получает в творительном падеже новенькое ударение: "хвоёй". Поневоле скажешь в рифму: "О-ё-ёй!" Может, автору стоит перечесть свою же фразу: "...самомнение и предельная критичность по отношению к коллегам по ремеслу тоже вполне находится в традиции допушкинского рифмования"? И задуматься: а не является ли она автохарактеристикой и некоторых послепушкинских рифмователей?