ПРОЗА / Владимир ЧУГУНОВ. А НЕ ТАК УЖ И ПЛОХО ВСЁ НАЧИНАЛОСЬ… Глава из романа «Причастие»
Владимир ЧУГУНОВ

Владимир ЧУГУНОВ. А НЕ ТАК УЖ И ПЛОХО ВСЁ НАЧИНАЛОСЬ… Глава из романа «Причастие»

 

Владимир ЧУГУНОВ

А НЕ ТАК УЖ И ПЛОХО ВСЁ НАЧИНАЛОСЬ…

Глава из романа «Причастие»

 

...И, стоя в коридоре практически пустого купейного вагона, глядя на рябившие в метельных токах полустанки, утопавшие в сугробах по самые крыши таёжные посёлки, просторно раскинувшиеся до подножия едва различимых за снежным мельтешением сопок, проплывавшие мимо окон грузно стоявшие под белыми шапками одинокие лиственницы, Павел вспоминал то и в самом деле счастливое время своего жениховства, когда, вернувшись с последнего сезона в сшитом по заказу цигейковом полушубке, ондатровой шапке, пришёл в общежитие, и Настя, увидев его, от неожиданности даже побелела. И, когда справилась с собой, на саму себя рассмеялась, зарделась, засуетилась, что такая она растрёпа, что такой у них «хавóз», не знает даже, чем его угостить, потому как чего ни принеси из магазина, «сразу слопают», такие прямо все сладкоежки, буквально через пять минут спохватишься, а уж и чаю попить не с чем, – на что он возразил с усмешкой:

– Да я не чаи гонять пришёл, а за тобой. Собирайся.

– Куда?

– К нам.

– Зачем?

– Шаляпина слушать.

– Пластинки, что ли?

– Зачем? В натуральном виде.

– По телевизору?

– По какому телевизору? Ты знаешь, когда он умер?

– Я подумала, может, кино.

– И кино, и Шаляпин – всё будет. Пошли.

– А мы тоже хотим Шаляпина послушать, – вклинились девчата.

– И вы, когда придёт время, послушаете.

– Когда?

– Шестнадцатого числа.

– Да ну его, врёт, чай, всё.

– Она вам потом всё расскажет. Ну чего стоишь? Собирайся.

И тогда его выпроводили за дверь: «Иди, погуляй пока». И за пятнадцать минут нарядили. Не вот уж, но он ничего большего и не ожидал от своей бедной Насти.

Когда пришли, уже и дым стоял коромыслом. И вовсе не потому, что «Руси есть веселие пити» и с очередного сезона воротились (к этому давно привыкли), а потому что бабушке Фросе Кашадовой стукнуло восемьдесят, и она, как барыня, сидела на диване в накинутой на худенькие плечи новенькой шали и от выпитой стопки и старческой глухоты совсем не понимала, что о ней наперебой рассказывали три заматеревших в летах мужика и три ещё не старые, но и не молодые, одинаково завитые, с ярко напомаженными ртами, тётки, про которых она знала, что они её дети, и которых поставила на ноги без мужа, забитого до смерти в ежовщину в кстовской тюрьме за выдачу в голодный год многодетным семьям, согласно постановлению правления колхоза, по полпуда гарнцевого зерна, о чём Павел в своё время не только собирался писать, но и крупно поссорился с Петей.

Из снох присутствовала одна тётя Тоня, которая в ту скорбную зиму, в день совершеннолетия дочери Гали, чуть не расколотила у Павла гитару, когда они с дядей Лёвой Кашадовым-Шаляпиным на второй день додумались наопохмеляться настойкой боярышника, а потом они с Галей, навестив бабушку Фросю в том самом бараке, где теперь и он жил, весь вечер страдали на пару, и некому было во всём мире их, таких несчастненьких, пожалеть. Две другие снохи не были по уважительным причинам. Одна – потому что накладно двоим из Тольятти, как выражалась бабушка Фрося, «в этакую-то далищу тащиться», у другой была при смерти мать.

Из зятьёв тоже наличествовал только Василий Михалыч, отчим Павла. Муж старшей дочери, «колымский каторжник», и в то же время прекрасный столяр, снабдивший фасонной мебелью всю родню, дядя Коля Федосеев не то чтобы не уважен был, а просто работал в третью смену. Третьего зятя, мужа дочери-учительницы, тёти Лиды, что по совместительству совхозной вечерней школой заведовала, не видел никто и никогда, хотя плод несчастной любви имелся – самый старший из двоюродных братьёв, заядлый рыбак Славка, само собой, женатый, не приехавший потому лишь, что с недавних пор бросил пить, а с этими ухарями как не выпить? Зато был безотказный на этот счёт Серёжка Кашадов, но уже не в страдательном, а в блистательном положении, поскольку приехал с Автозавода с отцом, с крёстным Павла, заодно договориться, когда им с новой невестой Лялькой, как он её называл, появиться у родни с приглашением на свадьбу, которую вместе с венчанием наметили на пятницу 25 ноября, что стало для Павла (не свадьба, а венчание) сногсшибательной новостью. Он думал, теперь и не венчается никто, и на тебе, выкинул фортель брательник, да ещё примерный комсомолец, да ещё мастер цеха на том же автозаводе, где и дядя Гена мастерил, и ради профессионального интереса в допотопном, как считал, мероприятии этом решил поучаствовать.

Само собой, сидели рядком отчимова родня Балакины – конюх дядя Ваня с дояркой тётей Валей и соседи – радиоинженер Юра с симпатичной женой Альбиной, которую в последние годы Павел перестал посвящать в свои сердечные тайны потому, что до того в них запутался, что никого больше в них впутывать не хотел.

О свадьбе ещё и речи не заходило, а все с первого же разу и без всяких оговорок приняли Настю как родную, а за длинную косу аж до стыдливого румянца захвалили. Павел даже вздохнул с огорчением – и достанется же умному человеку такая отсталая родня, нашли за что хвалить, за какую-то косу, ха! И выдал:

– И мёртвые с косами стоят! И тишина!

На него тут же замахали руками:

– Ну и насме-эшник!

– Ох и болту-ун!

– Наплюй на него, Настя!

И, чтобы прекратить этот гусиный грай, Павел развернул меха аккордеона и с залихватской дурью запел:

Вечер тихой песнею над рекой плывет,

Дальними зарницами светится завод,

И сразу подхватили:

Где-то поезд катится точками огня,

Где-то под рябинушкой парни ждут меня.

 

Ой, рябина кудрявая, белые цветы,

Ой, рябина, рябинушка, что взгрустнула ты?

Затем перешли на частушки. И Настя, на удивление той же отсталой родни, всех перепела, и это понятно: колхоз, он и в Африке колхоз, и даже песню про него завернула:

На горе – колхоз, под горой – совхоз,

А мне милый мой задавал вопрос.

Задавал вопрос, сам глядел в глаза:

«Ты – колхозница. Тебя любить нельзя».

И Павел опять не удержался:

– Нельзя! Но любить-то хочется, а любить некого, вот и влюбляешься в кого попало!

Однако на этот раз на него навалились всей гурьбой:

– Чего-о буро-овит?

– Серёжк, ну-ка тресни его по кумполу!

– Ну-ну! Я вам что, барабан?

– Баран ты, а не барабан!

– Не обижайся на него, Настя! Он у нас всю жизнь такой!

– Какой?

– Непутёвый!

– Это я-то непутёвый?

– А что, нет?

– Ну и играйте сами!

И, поставив аккордеон на пол, поднялся.

– Ты погляди, ещё и кочевряжится!

– Характер свой показывает!

– У баушки юбилей, а ты… охламон!

Но Павел не сдавался:

– Сами вы… питекантропы! Настя, ты со мной или с этими… остаёшься?

– Кто мы? Как он сказал? Петя…

– Не петя, а питекантропы! – подсказала учительница тётя Лида. – Обезьяны такие умные были.

– Ну-у! А я и не знал! И чего мы, на них похожи, что ли?

– А ты его спроси.

– Эй, гармонист, мы что, на них похожи, что ли?

– На кого?

– На этих… как их… Лид, ну как их?

– Питекантропов.

– Как две капли воды!

– А ты, в таком случае, на кого, на Ленина, что ли, похож?

– Куда ему до Ленина! У того вон вся башка лысая от ума была, а у этого одни кудри – не голова, а одно украшение!

– Вот только про Ленина заливать не надо!

– Чиво-о?

– Того. Настя, я жду!

И она под неодобрительный вой поднялась.

– Ещё не жена, а гляди, как командует!

– Пропала девка!

– И достанется же такая красавица какому-то вахлаку!

– Да пусть идёт! Иди-иди, но смотри!..

– А ещё племянничек!

– Крестник, называется!

– Вот так сыно-очек!

– Внук твой, баб Фрось, – нагнулась к бабушке соседка Альбина, а муж поддержал:

– Ну и сосе-ед!

И Павел, скрипнув зубами, бухнулся на стул, рванул с пола аккордеон на колени, кинул ремни на плечо:

– Изверги вы, вот вы кто! Ну, чего вам ещё? Ну?

– Ну вот, поругали, и сразу человеком стал.

– Одумался.

– А я всегда говорила, золотой парень.

– Это он-то – золотой?

– А что? И пофорсит когда. Ты, что ли, молодым не форсил?

– Лёвка-то? О, ещё как!

– Он и теперь ещё вон какой форсистый!

– Лид, а Славка-засранец что не приехал – всё детство, считай, в совхозе у баушки пропадал?

– Да говорю же вам, пить бросил.

– Чай, не убыло бы от него с одной стопки!

– Ага! С одной! А то мы не видим, как вы её в свое ненасытны глотки льёте! – ни с того ни с сего взорвалась доярка тётя Валя, зверски глянув на своего уже хорошего конюха дядю Ваню.

И тогда Павел рявкнул:

– Чего петь, спрашиваю, будем?!

– А ты чего орёшь? Ишь, разорался! Сначала выпить надо. Хозяин, чего сидишь? Наливай.

Василий Михалыч тут же поднялся, взялся за бутылку водки, налил, как выразился, «товарищам мущинам».

– А вам, товарищи женщины, какого?

– Никакого не будем. Хватит.

– Говори тост.

– Я?

– Ну ты же хозяин.

– Ага. Ну, значица, ещё раз проздравляем, до ста лет жить желаем, и чтобы не болеть!

– Слышь, чего тебе зять говорит? – прокричал на ухо бабушке Фросе дядя Лёва Кашадов-Шаляпин. – До ста лет живи. Поняла?

– Кивает. Поняла, значит. Ну, поехали.

– Запей-запей, не морщись.

– Не-э, не положено.

– Нашла, кого учить. Он пьяница учёный.

– Сам ты…

– Может, пельмени пора запускать?

– А вы и пельменей настряпали? Ну-у, молодцы-ы!

– До полночи с Маришей лепили.

– И я помогал.

– Молчал бы, помогальщик! Показать, каких наделал?

– Ла-адно, не нравится, сам съем.

– Вот и ешь, и вари их себе сам.

– А где, кстати, она?

– Мариша-то? Да на крыльце, чай, старого детсада со своим ненаглядным сидит.

– С кем это?

– Чай, с Валеркой Кукушкиным.

– Это моряк который?

– Какой он тебе моряк? Речной флот!

– Да зна-аю я.

– В институт водный, говорят, поступать собирается.

– Ну-у!

– Что уж она его нам не покажет?

– А он вам что за невидаль?

– Да я та-ак.

– Что-то живот у меня разболелся, и не пойму с чего.

– Живот на живот – и всё заживёт! – вставил молчавший до сих пор дядя Ваня.

– Ну и охальник!

– Ты на конюшне, что ль, не была? Там и не такого наслушаешься.

– Кто видел, как лошадей кроют?

– Ну, давай ещё про это расскажи!

– Мы всё, Иван Петрович, видели!

– А как лошадей в детстве купали, помните?

– А потом ходили вот так вот, сейчас покажу…

– Давай, давай, ещё на четвереньки встань!

– А что – не так разве?

– Да так, так!

– Нашли о чём болтать.

Когда принесли пельмени, разговор перетёк в другое русло:

– Не-эт, теперь не жизнь, а малина!

– Да-а, теперь что не жить? Помните ли, что в голод и в войну ели?

– Как не помнить? Всё подряд мели.

– А мне и теперь иногда дикарки хочется. Помните дикарку?

– Ещё бы! И дикарку, и столбунцы, и анис, и всю остальную хрень!

– Между прочим, самая полезная еда, вегетарианская, – вставила тётя Лида.

– Какая-какая?

– Лечебная.

– Поэтому, видно, мы такими здоровыми росли. Ничем не болели. Ни одна холера нас не брала.

– Ну как это, а скарлатина?

– И кто нас лечил?

– Да никто не лечил. Полежали да встали.

– Вот были времена!

Павел поинтересовался:

– Плохие или хорошие?

Задумались.

– А пожалуй, хорошие, – сказала мать. – Я только с хорошим чувством молодость вспоминаю.

И все до одного поддержали:

– Голодно, конечно, было, но… слава Богу, все живы, здоровы.

– Платье выходное и то одно на троих было, по очереди под столб плясать бегали, а радости!..

Павел опять поинтересовался:

– А почему под столб?

– Лампочка потому что на столбе висела, у хлебной лавки.

– Всего одна?

– А куда больше? Хватит. Это вы теперь свет почём зря палите, а тогда экономили.

– Да чего при одной лампочке видно-то?

– Мы и при одной, знаешь, всё, что надо, разглядеть успевали.

– А до нас вообще – при лучинах, и ничего, не промахивались.

– Темнота – друг молодёжи потому что. Слыхал, племянничек?

– Поучи ещё, учитель!

– Да он, чай, и без меня слыхал! Слыхал, спрашиваю, или нет?

– Да слышал, слышал!

– Ну вот. Знаешь, какие они теперь учёные пошли?

– И какие же это они учёные?

– Щас. Пашка, а ну вальни чё-нить по-французски.

– Же не компри па вотр кестьён, парле ву анкор ин фуа.

– О! Слыхала? В институт писательский готовится. А ну переведи.

– «Я не понял вашего вопроса, повторите ещё раз».

– Чего ты не понял? Переведи, говорю.

– А я что сделал?

– Хошь сказать, перевод такой?

– Не веришь – не надо.

– Писа-атель!

– А что, вот как станет писателем, так знаете, какие им тыщи платят?

– Какие?

– Двадцать пять – Ленинская премия, говорят, а Государственная – пятнадцать.

– Ну-у! Это за какую-то писанину?

– Писани-ину! Попробуй-ка такую толстущую написать, я в библиотеке одну видел, в три или в четыре пальца толщиной будет, вот с это блюдо размером, только с прямыми углами, и буквы все ме-эленькие-ме-эленькие.

– Ну!

– Вот те ну!

– Пашк, напишешь такую?

– Какую?

– Толстую.

– Да разве в толщине дело?

– А в чём?

– В содержании.

– Это он про что, Лид?

– Ну как вам сказать? Чтобы читать было интересно.

– А что, разве и не интересные книжки бывают?

– Всякие бывают.

– Зачем же их печатают, только деньги зря переводят?

– Как это зачем? Для пользы. А вам бы всё для интересу. И для пользы тоже пишут.

– Ну я же не зна-ал. И за какие дают больше?

– За полезные.

– Это правильно!

– Слышь, Пашк? Полезные только пиши. И потолще. Богатым будешь, не то что мы, всю жизнь спину ломим, а за душой ни гроша. Слышь, чего говорим?

– Да ну вас!

– Ещё ничего не написал, а уже зазнаистый какой!

– Как это не написал? А про баушку Фросю? В газете печатали. Я сама читала.

– Так то в газете, а то книжка. В газете и мы читали. А вот когда целу книжку накатат, тогда точно настоящим писателем станет. А в газете что-о, в газете кто только не печатается, у нас на работе один чуть не каждую неделю печатается – выполнили да перевыполнили план. Писатель, скажешь, тоже?

– Народный корреспондент.

– Вот! Но не писатель же?

– Это поня-атно!

– Ну ладно, писатели, не писатели. Чего петь будем?

– Давай модную – «То не вечер».

– Пусть Лёвка один споёт. Спой, Лёвк. Паш, подыграй-ка.

Павел сделал проигрыш, и дядя Лёва, не вставая из-за стола, своим красивым баритоном необыкновенно легко и свободно запел:

Ой, то не вечер, то не вечер,

А мне малым-мало спалось,

Мне малым-мало спалось,

Ой, да во сне привиделось.

И когда допел до конца, стали сокрушаться: и почему их Лёвка в певцы не пошёл?

– Куда бы он тебе без ученья пошёл? На гармошке и той, чтобы выучиться, пуд зерна надо было выложить, а у нас самих его до нового урожая никогда не хватало. А ты в певцы-ы!

– А теперь что, не возьмут?

– Разве что – в народный хор.

– Это в толпе-то стоять? Да он один их всех перекричит! Ну-ка, вальни ещё чё-нить, Лёвк!

И дядя Лёва, польщенный вниманием, с улыбкой до ушей, запел:

На Волге широкой,

На Стрелке далёкой

Гудками кого-то зовёт пароход,

А в городе Горьком,

Где ясные зорьки,

В рабочем посёлке подруга живёт…

Затем – «Не берёзку, не осинку, не кедровую сосну, /А девчонку бирюсинку позабыть я не могу…», «Не кочегары мы, не плотники, да…», «И здесь на этом перекрёстке с любовью встретился своей…» и другие из того же репертуара. Знал он и старинные, но в этот раз сколько ни просили, петь не стал, заявив, что они тоскливые, а сегодня праздник.

Потом просто сидели, перебирая то прежнее, то нынешнее житьё. И Павел, зная, чем заканчиваются прощания с кашадовской роднёй, потихоньку увёл Настю из-за стола – ещё не хватало, чтобы её всю измуслякали.

 

На следующей неделе, когда он купил билеты в драмтеатр на инсценировку романа Юрия Бондарева «Берег», девчата обули Настю в белые шнурованные сапожки, великолепно сидевшие на её стройных ножках, и облачили в светлую блузку, коротенький сарафан, в котором она вообще бы стала похожа на школьницу, кабы всё это не прикрыли красным пальто, а на голову не повязали светлый шерстяной платок в ярких цветах, из-под которого выпустили на грудь длинную толстую косу. И когда Павел на это деревенское чудо глянул, подумал, что сгорит со стыда, но стоило заметить, как на неё уже в автобусе стали засматриваться и оглядываться практически все мужики, тут же согнал отчуждённость с лица, придвинулся вплотную, взял под руку и на зависть всему автобусу чмокнул в горевшую здоровым румянцем щёчку. Настя стыдливо взметнула на него сияющие радостным удивлением глаза: «Ну ты чего? Люди же смотрят». «Ты меня стесняешься?» – «Ну неудобно же». «Мне удобно».

Драмтеатр был одним из самых красивых зданий на Большой Покровке. Перед освещённым прожекторами фигурным фасадом раскинулась просторная площадь с посыпанной первым снежком клумбой посередине. По обеим краям стояли фигурные скамейки. И фойе, и буфет в полуподвале, и зал были очень уютными. Павел хотя и нечасто бывал в театре, но уважал его уже за то, что сам когда-то вкусил пьянящей притягательности сцены.

И вот они сидели в партере, в мягких креслах, на инсценировке романа одного из самых известных писателей современности. «Берег» Павел впервые прочёл в «Роман-газете», которую регулярно выписывала мать, ещё в 1974 году. И теперь с нетерпением ожидал, как удастся вместить события довольно объёмного произведения в пределы двухактной постановки, и главное: будут ли похожи герои романа на тех, какими он их себе представлял?

Спектакль начался с того, что за выхваченный из темноты прожектором в левом углу сцены журнальный столик сел актёр и стал читать авторский текст. Но как! Павел даже в кресло вдавился – такой потрясающей красоты показался ему знакомый текст. И он с замиранием сердца подумал: а если бы сейчас прозвучало начало его неоконченной повести о Полине («Никогда и ни за что бы он не смог поверить, что всё окончится так ужасно. И когда садился в поезд, и когда пропали в ночи огни окраин большого города, который он оставлял, казалось, навсегда»), а затем и само действо? Нет, надо писать, писать и писать, хватит мотаться. И, повернувшись как бы за поддержкой к сидевшей рядом Насте, уже не смог удержать улыбки – с таким серьёзным вниманием она смотрела на погружённую во мрак сцену, будто и в самом деле ждала увидеть что-то необыкновенное – в театре она была впервые.

И сцена наконец озарилась, и началась захватывающая история любви молоденького лейтенанта Никитина и немецкой девушки Эммы («Вади-им, я-а льюблью тьебьа»). Тогда Павел ещё не знал, а потом в какой-то статье прочёл, что подобное изображение событий Великой Отечественной было новшеством именно потому, что описания обычных боевых действий, ставок, генералов, наблюдательных пунктов, военных советов и массового героизма уступили место простым человеческим отношениям и переживаниям, поставив их наравне с историческими событиями. В самом деле, если бы не было этой истории, и не только истории преступной не по закону сердца, а по военному времени любви русского лейтенанта и немецкой девушки, а двадцать пять лет спустя встречи уже известного писателя Никитина и состоятельной вдовы фрау Герберт в Гамбурге, но и гибели по-юношески неколебимо уверенного в торжестве добра лейтенанта Княжко, в которого, как в рыцаря чести, была романтически влюблена военврач Галя, перед которой в свою очередь, готов был в лепёшку разбиться командир артиллерийской батареи грубоватый старший лейтенант Гранатуров, подлых выпадов приблатнённого сержанта Меженина, точных слепков народных характеров других бойцов – действительно нечего было бы не только смотреть, но и читать. Хотя, может быть, ещё с «Тихого Дона» Павел стал догадываться о том, что человеческие отношения есть главный стержень настоящего произведения. И если этого не было, никакие грандиозные события и великие свершения не в состоянии были завладеть не только его, а вообще ничьим вниманием.

И всё-таки, несмотря на то что спектакль смотрелся с неослабевающим интересом, только некоторые из героев чуть-чуть походили на тех, какими он их себе представлял. Во-первых, они были намного старше книжных. А Эмма вообще натуральный синий чулок даже за тремя слоями штукатурки. А голос, а талия, а ноги! А когда ещё представил, что такая вековуха играла бы его Полину, так вообще весь изморщился, хотя и понимал, что никуда от этой вопиющей условности не деться.

В антракте он купил Насте три эклера и с улыбкой наблюдал, с каким удовольствием и в то же время стесняясь его она их ест.

– А ты что не ешь?

– Мне противопоказано сладкое.

– Почему?

– У меня от него в носу свистит.

Она весело рассмеялась, обнажив безупречный ряд зубов. Он поинтересовался:

– Ты мне кого родишь?

– А тебе кого надо?

– Мальчика.

– Тогда – девочку.

– Почему?

– Так всегда почему-то получается. Хотят мальчиков, а рождаются девочки. Или наоборот.

– А ты что, уже и замуж за меня согласна?

– Если позовёшь, отчего не выйти? Чай, не кривой.

– А такой, как надо?

– В смысле?

– Песню из фильма «Морозко» помнишь?

– Какую?

– Ну как… Идёт Иван по деревне, смотрится в зеркальце и поёт:

Погляжу я на себя –

Сам себе отрада.

Не косой и не рябой,

А такой, как надо!

– А-а…

– Вспомнила?

– Вспомнила.

– А чего так грустно?

– Высокого же ты о себе мнения.

– И чего я преувеличил?

– Ничего. Пошли. Третий звонок уже.

– Нет, ты скажи, чем я тебе не нравлюсь?

– Да всем нравишься, всем, пошли.

– Ну, пошли… Нет, а всё-таки?

– Ну хватит, – рассердилась она.

– И я же виноват!

Но когда заняли места и он с обидчивой подчёркнутостью, как можно дальше отодвинувшись от неё, уставился на сцену, она первая примирительно взяла его под руку, а когда он из форсу попробовал освободиться, не отпустила, плаксиво пропев:

– Ну переста-ань, ну хва-атит…

И он сразу сделался пластилиновым, а под конец представления даже условности перестал замечать, целиком погрузившись в стихию действа. И только окончания, ещё во время чтения романа, не мог автору простить. Ну почему сразу умирать? Что такого убийственного произошло, чтобы ещё не старому, добившемуся наконец известности писателю умирать? Только бы жить да творить, а он, видите ли, «уже без боли, прощаясь с самим собой, плыл на пропитанном запахом сена пароме в тёплой полуденной воде, плыл, приближался и никак не мог приблизиться к тому берегу, зелёному, обетованному, который обещал ему всю жизнь впереди».

В пятницу следующей недели было венчание Серёжки с Лялькой, о чём год назад в общежитии Литинститута Павел вспоминал, как о гоголевской жути: свечи, лампады, иконы, сусальное золото, угнетающая роспись на сводах, запах ладана, попы – бр-р-р-р… И потом, что особенного в том, когда венчают чуть не целыми табунами и поют неизвестно про какого Исаию? И решил, если всё-таки дойдёт до свадьбы, венчаться не будет.

Из экономии гуляли на дому невесты, в обычной при таких условиях тесноте и духоте, хотя и с не меньшим весельем. Но только теперь Павел вспомнил, что уже тогда чуть не клюнул на удочку, закинутую кем-то из невестиной родни, что-де не такую бы плясунью и певунью ему в жёны надо, а такую, которой тут нет, но она есть, потому что такая скромная, такая скромная, что даже на свадьбу из скромности не пошла.

Настя же в это время, как нарочно, подхваченная общим весельем, выплясывая на кухне под баян, пела:

Я девчонка боевая.

Боевых не надо в дом.

А мы в тихую семеечку

И сами не пойдём.

Ох!

Залихватский проигрыш, и опять:

Я девчонка боевая,

Бойкого калиберу.

Неужели я себе

Жениха не выберу?

Ох!

Усмехнувшись такому совпадению, Павел кивнул в сторону кухни и отделался шуткой:

– Не-а, я боевых люблю.

А про себя подумал: «А может, и впрямь познакомиться? А вдруг?..».

И на протяжении всего вечера думал об этом. Не оттого же, что Настя его чем-то не устраивала? Нравилась же она ему тогда, и даже очень – свежестью, открытостью, а ещё если не покорностью, поскольку вниманием не была обойдена и даже, как призналась, чуть замуж не вышла, да накануне свадьбы взяла и забрала заявление из ЗАГСа, а каким-то абсолютным, как у младшего к старшему, доверием к нему, и даже готовностью умотать с ним, в отличие от Петиной Вари, даже на Колыму.

И всё-таки, когда подошло время свадьбы, намеченной на субботу 14 января, он вместо радости испытывал безотчётное чувство тревоги, что-то вроде… ещё немного, и дороги назад уже не будет. И хотя всячески старался в себе это подавить, все дни до свадьбы провёл как во сне. Подача заявления, поездка к сватьям, знакомство с будущей роднёй, хлебосольство, охи, ахи, слёзы, родительский сговор, езда по свадебным салонам, к его родне с приглашением на свадьбу. Дядя Коля Федосеев, тот самый «колымский каторжник и гордеевская шпана», всем племянникам задавал один и тот же вопрос: «Мерку снял?». И независимо от ответа заверял: «Это самое главное. Вдруг не по размеру, и мучайся потом всю жизнь». И, наконец, день регистрации и свадьбы.

В качестве свидетеля прибыл из Крыма совсем не грустный Вовка Каплючкин. Расставшись с беременной Наташкой, он сразу же обзавёлся новой семьёй и через год после рождения тутошней дочери привёз из роддома тамошнюю, а кабы султаном был, мог жить с обеими, и даже третью завести, да российские законы и традиции не позволяли, а то бы он… И даже стихотворение на этот счёт сочинил, познакомился-де с одной по пути сюда в самолёте и вот написал:

Аэропорт, аэропорт,

Мы вместе сели в самолёт.

Потом взлетели и пошли

На километр от земли.

Ты улыбнулась. Я сказал:

Такой улыбки не видал,

Пожалуй, целых десять лет.

Теперь же шлю тебе привет

С другого краешка земли.

Не видно тут у нас ни зги.

А сколько градусов у вас?..

И всё в таком духе, и непременно на двух страницах.

У Насти свидетельницей была подруга.

Невесту пришлось выкупать из общежития. Девчата убрали из большой комнаты кровати, поставили посередине стол, накрыли белой скатертью, посадили за него нарядную невесту, а сами бдительными часовыми встали по бокам, ни в какую не соглашаясь отдавать за коробку конфет и бутылку шампанского такую распрекрасную подругу, а позолоти ручку и всё тут. Пришлось раскошеливаться. И хотя всё это было обыкновенной забавой, Павел чувствовал раздражение, и если б можно было, сейчас же развернулся и ушёл – не отдаёте, ну и оставьте себе. Однако же выкупил.

В ЗАГС ехали на разных украшенных обычными лентами машинах: Настя – на совхозной «Волге», он следом – на родительских «Жигулях». По прибытии минут десять ожидали назначенного часа. Было ли торжественно, он не помнил. Помнил только, что происходило всё в просторном светлом помещении, с огромными окнами, занавешенными белыми сборчатыми шторами. Одетая в чёрный строгий костюм средних дет женщина предложила им поставить свои подписи в свидетельстве о регистрации, затем объявила их мужем и женой, предложила поцеловаться и попросила свидетелей и друзей поздравить молодых с законным браком. Прозвучала запись известного свадебного марша. Пригубили шампанского. В специальной комнате сфотографировались вдвоём и все вместе – и оба на снимках вышли на себя непохожими. Назад ехали вместе на «Волге». По традиции возложили цветы к памятнику Чкалова на Откосе. К Вечному огню в Кремль не пошли из-за холода.

В совхоз прибыли за три часа до свадьбы. И когда наконец пришли в столовую, там уже стояла аппаратура, толпились в разных сторонах в ожидании жениха и невесты гости.

Свадьба…

До этого он гулял на Славкиной, Аркашиной, Серёжкиной свадьбах гостем, да ещё каким! На Славкиной, например, весь первый и второй день играл на аккордеоне и пел, на Серёжкиной на аккордеоне играть не пришлось, зато поиграл и попел под гитару, так что Настя к обступившим его Лялькиным подружкам даже приревновала, на Аркашиной не только пел с ансамблем и на аккордеоне наяривал, но даже потребовал от брата поцелуя в невесомости (это когда жениха, как бы находящегося в невесомости, с растопыренными ногами и руками вчетвером подносят для поцелуя к стоящей невесте), – а теперь все эти издевательства предстояло претерпеть самому. Куда было деваться, вытерпел. Чего ради денег и удовольствия ближних не сделаешь? И надарили без малого тысячу рублей, семьсот пятьдесят из которых пошли на покупку электрооргана «Юность», на что Настя согласилась без уговоров, как будто не безделушку, а стельную корову покупали. Родителям сказали, что купили за триста, а то бы до смерти заели. Часть оставшихся денег потратили на двух поросят и, водворив в сарай, принялись усиленно откармливать. Остатки денег отложили. Впрочем, всё это было потом.

Тогда же, на свадьбе, он поднимался и целовался с Настей как робот, причём как будто и не с предначертанной ему судьбой невестой, и даже как бы с сочувствием к жениху, то есть к самому себе, наблюдая всё это со стороны. Слушая, не слышал, улыбался без радости, благодарил тестя с тёщей за то, что воспитали и повесили ему на шею такую прекрасную комсомолку (в комсомоле состояла), и в течение всего вечера с неприязнью выслушивал комплименты в адрес невесты со стороны кашадовской и балакинской родни, не понимая, за что, собственно, её хвалят. Ну красивая, и что, мало ли на свете смазливых, дело не в этом, а в том, сможет ли красота эта затмить ту, от которой изболелось его рваное сердце?

И наконец первая брачная ночь. Понятно, что была она не первой, но законной, ни от кого на этот раз не скрываемой, а, наоборот, поставленной в непременную обязанность и всеми поощряемой, живите, дескать, детишек на свет производите, а уж мы вам, чем сможем, поможем…

Неторопливое разоблачение невесты. И даже не показалось странным, когда Настя перед тем, как снять платье и лечь в постель, сказала: «Отвернись». Впрочем, и до этого и потом всё время стеснялась его, не позволяя рассматривать себя обнажённую. Может, это и смешно, но ему это почему-то нравилось. И он никогда не принуждал Настю, хотя и подмывало порой улицезреть её во всей женской прелести.

Что же такого особенного произошло тогда? Почему вдруг отошли сон, усталость, и они долго лежали лицом друг к другу и легонечко, без киношной озверелости, целовались? Только одно омрачало события тех счастливых дней – описанная им в исповеди («увы, далеко не блаженного Августина») история с наглым парнем в электричке накануне приезда её родителей. Допустим, Настя его знать не знала, тогда зачем первому встречному смотреть в глаза да ещё улыбаться? И хотя она уверяла, что просто шла и улыбалась, на самом деле это было не так. Зачем бы и глаза опускать, когда он, заметив улыбку парня, на неё глянул? Стало быть, встретились взглядами и одновременно улыбнулись. И если действительно не знала она его, зачем было взглядом и улыбкой подавать повод? Этими вопросами и вытекающими из них оскорблениями он и довёл тогда Настю до слёз. И потом, да и теперь, как об укусе змеи, вспоминал. Мучило – всё или не всё она ему тогда сказала, уверяя, что это нелепый случай? И если не всё, стало быть, и впредь могло быть то, о чём не скажет она ему никогда? Ну а что ещё можно скрывать от мужа, как не то самое, за что он взбесился тогда? Позже она даже призналась, что полюбила его только после свадьбы, а до этого была, мол, только жалость. И это было более чем странно, и вовсе не потому, что точно такую жалость испытывал он, а потому, что на сто процентов был уверен, что уж она-то влюблена в него по уши.

Не поэтому ли сказала она тогда:

– Ну вот, теперь мы муж и жена.

– И что?

– И всё.

– А конкретнее?

– Разве этого мало?

Тогда он так ничего и не понял, а теперь догадался, что законный брак для Насти был чем-то вроде реабилитации. Отныне она без стыда могла смотреть людям в глаза. В самом деле, ну что такое в их большой деревне любовь до свадьбы? «Что-то они у вас загулялись. Да-а, пора бы уж. И чего тянут? Всё не навлюбляются никак! Ну и ну-у!». И когда наступал день свадьбы, практически все вокруг были счастливы – поздравляли, желали согласия, любви. Любви… О чём бы это? Да кабы не было любви, и речи не могло быть о свадьбе. Тогда о чём речь?.. Ну хорошо, а ему лично что это дало? Зависимость? Обязанность? Что?

На второй день свадьбы, после обычного утреннего застолья с подметанием веником набросанной гостями на пол мелочи, похмельного синдрома, прошлись по улице под ослепительно холодным январским солнцем. Как и положено, попели и поплясали под баян, останавливая и угощая водкой всех встречных. А затем, проводив до станции дальних гостей, до вечера сидели с роднёй в квартире. Те же наказы, пожелания, советы, разговоры, вздохи, страхи, скупые слёзы…

И вот наконец самостоятельная жизнь. Впрочем, назвать её самостоятельной в первое время было нельзя, поскольку жили они у родителей и большую часть зарплаты отдавали в общий котёл. На этой почве, кстати, даже произошла первая ссора. Как и у всякого сына, у Павла и мысли не возникало в чём-то матери не доверять, а Настя как-то потихоньку завела разговор, что у тех-то родители ничего с молодых не берут, а те отдают за питание чуть не в два раза меньше, и вообще она мало ест.

И это не столько оскорбило, сколько удивило – неужели она такая скопидомка? И не только обругал, но чуть не ляпнул, что имеется у него «энзэ», не нищие, дескать, хватит им денег. Настя смолчала, но мысль об отделении не оставила, время от времени заводя речи о том, что все, мол, говорят: одним жить лучше. И убедила-таки Павла искать частное жильё. Пять или шесть домов в Горбатовке посмотрели. И, наверное, переселились бы, да неожиданно освободилась комнатка в барачной двухэтажке. Кого надо, умаслили, и сразу получили жильё. Понятно, потребовался ремонт. Но что такое ремонт в какой-то четырнадцатиметровой клетушке? За два дня с двоюродной сестрой из балакинской родни управились.

И первое, что Павел внёс в блестевшую чистотой и пахнушую половой краской комнатушку, установил на ножки и включил, был цветной телевизор «Чайка». Затем привёз диван, шифоньер, холодильник, кухонный гарнитур, обеденный стол, который за неимением места пришлось поставить в так называемом зале. Деньги на всё это выручили от продажи на автозаводском рынке откормленных к тому времени поросят (от 4-50 до 5-50 свинина стоила), а покупал он один, поскольку Настя в это время лежала на сохранении в роддоме. И вообще, первое время ходила тяжело. Почти ничего не ела, дошла до того, что её как пьяную мотало. Насилу уговорили госпитализироваться. По выходе из больницы как раз и произошла та самая история с псевдовирсавией. Работал он тогда в совхозном гараже на грузовике и, в очередной раз отложив писательство на потом, всё свободное время играл в ансамбле – репетиции, танцы, свадьбы, концерты, гастроли.

Предложение гастролировать было выдвинуто им по причине внутренней неудовлетворённости. Ну что такое танцы, пьяные свадьбы, совместные с клубной самодеятельностью концерты в дни гражданских праздников? Хотелось творческого простора, масштаба, известности. Для этой цели он даже освоил конферанс – занятия в театральной студии не прошли даром.

Он хорошо помнил, на каком подъёме началась подготовка к гастролям, с какою тщательностью выстраивался репертуар, оттачивалась каждая песня. Гастролировать решили не от филармонии, где непременно навязали бы и свой патриотический репертуар, и конферансье, и престарелого певца в нагрузку, а от обкома профсоюзов. В этом вопросе помог местный профорг, получив в обкоме номерные концертные билеты. Опять же через профком заказали приличные концертные костюмы. Сфотографировались на сцене с инструментами и, сделав цветные фотографии, с надписью в верхней части снимка «Вокально-инструментальный ансамбль «Пульсары», предварительно созвонившись, стали отсылать вместе с билетами в районные ДК. Для поездок стали заказывать через агентство транспортного такси автобус «ПАЗ».

Памятными были особенно первые концерты, и никогда, наверное, он не забудет того пьянящего ощущения сцены, контакта с залом, которые пережил во время первого концерта в одном из районных ДК, куда четыре нудных часа, в июльскую жару, пилили по выбитому асфальту.

Их было немного, этих концертов, но все они остались в памяти, как глоток свежего воздуха среди однообразной серости рабочих будней.

Опять же работа. Пожалуй, только первое время по старательской привычке он вкалывал во все лопатки. Но когда поинтересовался чужими листочками с зарплатой, до крайней степени удивился, почему работавшие с ним наравне и даже меньше получали чуть не в два раза больше. Стал выяснять. И тогда только понял, почему за разобранный до рамы грузовик ГАЗ-53 до него никто браться не хотел, предпочитая работать на устаревших ГАЗ-51 или ГАЗ-52, но только не на ГАЗ-53. А всё дело заключалось в грузоподъёмности. У ГАЗ-52 была такая же кабина и ходовая, как у ГАЗ-53, только двигатель слабее и не такой прожорливый, зато грузоподъёмность на полторы тонны меньше, а у ГАЗ-51 аж на целых две, хотя размер кузова был абсолютно одинаковый. Вот и получали за перегруз, возя по те же четыре, четыре с половиной тонны «зелёнки» для закладки в силосные ямы, зерна от комбайнов на элеватор, капусты, брюквы, турнепса, кормовой свёклы, моркови с полей в хранилища или прямо на скотные дворы. Да ещё за экономию бензина получали, в то время как он, чтобы оправдать приписываемые километры, которые накручивал специальным моторчиком на спидометре, сливал лишний на землю.

И ещё одна хитрость имелась. Давая на подпись начальнику того или иного отделения хозяйства путёвку, Павел поначалу внимания не обращал, что ему ставят часы, в посевную и уборочную – по 10 часов, во всё остальное время – по 7, хотя работали больше, а потом, как-то угостив с получки одного из старых шоферов, узнал, что они просят тех же начальников, разумеется, за угощение, не часы ставить, а писать: «Оплатить в тонно-километрах», потому и выходило у них чуть не вдвое больше. Но и это не всё. Кроме зарплаты был калым, которым заведовали грузчики, деля пополам с шоферами или вместе пропивая. У каждого имелись свои клиенты в округе – обычные трудяги, презрительно называемые барыгами за то, что держали скотину. Им и сбывали или хитростью (незаметным выжиманием при помощи лома площадки грузовых весов, взвешиванием пустой машины с заполненным водой дополнительным бензобаком и тому подобное), или уговором с весовщицей или кладовщицей умыканный у хозяйства комбикорм, пшеницу, овёс, «зелёнку», капусту, турнепс, брюкву и прочее.

Зимой продавали прессованное в брикеты сено, которое возили из заснеженных заливных лугов подсобного хозяйства по пробитому тракторами пути, как по дну расступившегося снежного моря. Перед выездом с лугов обычно сбрасывали и складывали под каким-нибудь кустом или прямо на снегу когда по десять, когда по пятнадцать брикетов. Ехали на весы, а потом возвращались и с трудом поднимали сено на место, заново увязывали эту высоченную каланчу и в первую очередь ехали продавать.

Не только грузчики и шофера, но и работницы тепличного комбината и доярки всё, что можно было стащить, в разумных пределах, разумеется, тащили. С теплиц – огурцы, помидоры, зелёный лук; со скотных дворов – молоко, комбикорм, те же брюкву, турнепс, морковь, свёклу. Практически все держали поросят – надо же было их чем-то кормить. Короче говоря, всем хотелось жить, поскольку прожить на одну зарплату было сложно. И всё начальство об этом знало, только делало вид, что не замечает, и время от времени для порядка устраивало шмон. На неделю-другую затихало, а потом с ещё большей изощрённостью и осторожностью возобновлялось опять.

И так жила практически вся страна, поскольку и с заводов всё, что можно было утащить и продать, тащили. И при таком повальном воровстве и от государства не убывало, и народ концы с концами сводил. А самые изворотливые даже умудрялись на машину накопить. И Павел частенько задавался вопросом и не раз обсуждал его с мужиками, что справедливее формы оплаты, чем в старательской артели, не знает: что заработал – то и получил, а тут… И это было одной из причин, почему он сначала охладел к работе, потом засомневался в справедливости существующего строя. И когда подвернулся случай, перешёл на голый оклад в пожарку, подрабатывая на жизнь игрой в ансамбле. Когда же занялся писательством и в пожарке ввиду приобретения второй машины завели посменное дежурство, понял, что работе его цены нет. Впрочем, всё это к слову, хотя и совсем обойти вниманием нельзя – не меньше, чем любовью, ещё и хлебом насущным и справедливостью жив человек.

Что же касается любви, тогда она как бы вошла в спокойное русло, ограниченное казавшимися вполне надёжными берегами. К шестому месяцу выправилась Настина беременность, прекратился токсикоз, наладился аппетит. Живот стал увеличиваться, придавая фигуре купеческую важность. Когда начались схватки, а пришли они ночью, несмотря на поздний час, он поехал с Настей на «скорой» в «Первый роддом», который они выбрали потому, что все считали его самым лучшим, хотя находился он в верхней части города.

Ни в «скорой», ни во время родов, как призналась потом, Настя не произнесла ни звука, хотя в палате стоял душераздирающий крик и ругательства. «Я только дужку кровати над головой изо всех сил сжимала». А решила молчать после совета его матери. «Все, – сказала как-то ей мама, – орут благим матом, я молчу. Чего, думаю, бестолку кричать, легче, что ли, от этого станет? Зря только силы тратишь».

Как и всех первенцев, родила Настя тяжело, с разрывами, с потерей крови, с крайним упадком сил. Когда показали дочь, она даже удивилась: «Какая страшненькая». Ей тут же возразили: «Ну что вы, мамаша! Прекрасный ребёнок!». Кормить принесли только на третий день, как выяснилось, из-за отрицательного резуса крови – ждали, пожелтеет или нет дитя. И когда принесли и она дала младенцу грудь, впервые познала материнское чувство. До выписки вместе со всеми прошла курс молодых мам: учили пеленать, обрабатывать пупочек, рассказывали, в какой воде купать, через какое время кормить, что после кормления непременно надо подержать ребёнка в вертикальном положении, чтобы отошёл воздух и дитя не захлебнулось отрыжкой, обязательно сцедить остатки молока, чтобы не нажить мастита, как добиться стерильности пелёнок, ползунков – и прочее, всего не перескажешь, но всё это держалось в памяти и выполнялось до последнего пунктика. И только когда прибыла на помощь тёща, Настя перестала издеваться над дочерью, кормя не по часам, а когда просила. А до этого мужественно претерпевала крик голодного ребёнка до положенного часа, давая грудь минуту в минуту, или будила спящую ровно через два часа, чтобы, не дай Бог, не умерла от голода во сне. Посмотрев на всё это, тёща заявила, что «давала грудь, когда хотели, не издевалась над детьми. Захотел поесть – покормлю. Спит – и слава Богу. Зачем ребёнка понапрасну тревожить?».

Купали малышку вместе. Он приносил из колонки воду. Её нагревали на газовой плите. До необходимой температуры разводили с холодной в огромной оцинкованной ванне. Добавляли марганцовки, дно и бока ванны устилали марлей, чтобы ребёнок не мог коснуться тельцем горячего железа. Первое время малышка ужасно боялась, вся скукоживаясь, когда её погружали в воду. Затем пообвыкла и всякий раз радостно сучила «перевязанными нитками» пухленькими ножками и ручками и даже смеялась, открывая беззубый рот. Понятно, были и бессонные ночи, и тревоги, когда у дочери болел живот, и она до красноты напыживалась или без передыху, до сверления в мозгу кричала. Во время резки зубов подымалась температура, был понос. И Настя выплакала ведро слёз. От такого упадка духа Павел даже злился на жену: «Перестанешь ты или нет?» – «Да-а, а если умрё-от». И никакие уговоры не помогали. А потом Даша стала садиться, цепляясь слабыми ручонками за палочки кровати, научилась вставать, и, наконец, пошла. Столько радости было! С неделю забавлялись, заставляя на неверных ножках топать то к папе, то к маме. А уж кашей или каким-нибудь морковным или картофельным пюре Настя кормила дитя до тех пор, пока не полезет назад. И только тогда отодвигала тарелку и под его смешки начинала переодевать срыгнувшую на распашонку дочь.

И так всё относительно мирно шло до первой встречи с Полиной на свадьбе, хотя и потрясшей при первом взгляде, однако, казалось, не пошатнувшей чувства к жене. На самом же деле, как думалось теперь, сдержал себя тогда потому, что хотел как можно больнее отомстить: «Ты думаешь, мне без тебя плохо? А у меня всё прекрасно! И не нужна ты мне совсем». Иначе бы и речи не могло быть о том, чтобы потом уже самому подойти на вечере встречи выпускников в школе, а затем провожать. Провожать… Если б только в этом заключалось дело. Нет, та встреча взбаламутила их всерьёз, хоть и разговаривали в коридоре, казалось бы, совершенно независимо от того, что творилось у обоих в душе, а стояли у того самого окна, где началось их знакомство после отправленной им по школьной почте записки. До самого дома шли молча, как бы из последних сил стараясь не касаться зависшей над пропастью глыбы обоюдного желания.

Перед тем как расстаться, только и сказали друг другу: «Будь здорова». – «И тебе не хворать». Но и этого хватило, чтобы встревожить Настю, наговорить друг дружке гадостей, даже оттолкнуть жену, когда она особенно наседала. Разумеется, помирились. Но с тех пор в сердце его опять угнездилось чувство к Полине, хотя и понимал, что ничем она не лучше, а может быть, даже хуже Насти. Всячески этому чувству противился, и всё-таки Настя как-то заметила, что после школьного вечера он стал ко всякой мелочи придираться. Он возмутился. Произошла очередная ссора, во время которой Настя в порыве гнева кричала, что он до сих пор любит только свою Полину, а на них ему наплевать. И так одно за другим потянуло…

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии