ПАМЯТЬ / Анатолий БАЙБОРОДИН. ДАР, ЛЮБОВЬЮ ОСВЯЩЁННЫЙ. О прозе Альберта Гурулева (памяти писателя)
Анатолий БАЙБОРОДИН

Анатолий БАЙБОРОДИН. ДАР, ЛЮБОВЬЮ ОСВЯЩЁННЫЙ. О прозе Альберта Гурулева (памяти писателя)

 

Анатолий БАЙБОРОДИН

ДАР, ЛЮБОВЬЮ ОСВЯЩЁННЫЙ

О прозе Альберта Гурулева

 

24 декабря скончался старейший русский писатель Альберт Семёнович Гурулёв, достойный представитель «иркутской стенки», куда причисляли Валентина Распутина, Александра Вампилова, Глеба Пакулова, Геннадия Машкина, Евгения Суворова, Станислава Китайского. За месяц до кончины вышел большой том его прозы, куда должен был войти предисловием сей очерк…

Очарованный устным крестьянским словом, любомудрым и украсным, постигая и письменное древлеправославное, каюсь, бегло читал и смутно знал я творчество иркутских писателей, кои годились мне в старшие братья, а то и в отцы, хотя с иными и дружбу водил, и винцо пил, ну, да… лицом к лицу, лица не увидать…; преклонялся перед суровой и мудрой красотою распутинской прозы, любил неприхотливое крестьянское и солдатское слово Алексея Зверева, а в младые романтические лета с усладою читал и лирические повести Евгения Суворова. И лишь на крутом перевале веков открылась мне и талантливая проза Глеба Пакулова в её вершинном историческом романе «Гарь», и произведения Альберта Гурулева – роман «Росстань», повествования в рассказах, которые любовью к родному народу и родной природе, живописью и певучестью слова, думаю, не уступят прозе сверстных мне избранных писателей, даже и звонко повеличенных, набивших извилистые тропы в сибирские и столичные издательства.

 Пишущий с природной неспешностью, мужичьей основательностью, с долгой раскачкой, не мельтешащий в литературно-издательском мире, Альберт Гурулев не похвалится тьмою книг, и, тем не менее, в сопоставлении с нынешними, литературно омертвелыми временами, произведения сибирского писателя в благую литературную пору печатались сказочными тиражами и обрели читателя и почитателя уже в те азартные творческие лета, когда в прозе крепко сбилась «иркутская писательская стенка». Молодая, даровитая, хмельная и задорная «стенка» ополчилась на обветшавшую сибирскую литературу и пробила в ней бреши. Но… ничто не ново в подлунном мире, все суета сует и томление духа; «шли годы, бурь порыв мятежный развеял прежние мечты…», обветшала и «литературная стенка» – постарели, отшумели вчерашние юнцы, вчерашние новоявленные витии; и с летами писательская судьба, что ветреная дева, иных обласкала, иных осмеяла, иных осыпала наградными крестами – жухлыми осенними листами, иных… словом, кому ордена и кресты, а кому и буйной головушкой в кусты. Творчество иных сподобилось державного и мирового звучания – Валентин Распутин, Александр Вампилов, иные же, по молодости сверкнув по столицам, пошумев у «стенки», к двадцать первому веку, не обретя мудрости и любви, раструсили на тряском писательском проселке былое словесное дарование, и, ленивые невежи, зарылись, словно караси в густую тину, в «свирепую графомань»; иные же, избранные, не избалованные мирской славой, не шумя и не пыля на литературных путях и перепутьях, тихо и сокровенно осмысляли прошлое – дальнее и ближнее, гадали над нынешним, пытались прозреть душевными очами, что сулит народу день грядущий; и благословенно трудились над словом, поучаясь у великой по духу и красе народной речи, дабы их письменное слово не унизило народного духа.

Быть среди помянутых избранных посчастливилось и писателю Альберту Гурулеву, а посему и не случайно, что его роман «Росстань», повести и рассказы, собранные в книгу «Русское Устье» издательством «Иркутский писатель», где я начальствовал, узрели свет в книжной серии «Избранная проза и поэзия Байкальской Сибири» в череде с Алексеем Зверевым, Глебом Пакуловым, Михаилом Трофимовым, Анатолием Горбуновым.

Нынешние российские времена согласно печальным вздохам Алексея – героя повести Альберта Гурулева «Выбор цветных снов», – уворованные глумливой нерусью, съежились в корчах чужебесия, приуныли в густом тумане фарисейской набожности, но и сквозь мглу светит избяным окошком отрадный русский огонек, золотятся на закатах кресты и маковки сельских церквей, слышатся сквозь ведьмовский визг с «лысой горы» певучие и тихие русские голоса. Вопреки злорадному лицедейскому смеху, вопреки заупокойным речам жива русская народная литература, полна маловедомых народу творческих сил, чтобы являть миру произведения, достойные прошлых литературных веков. Горе лишь в том, что царящие на Руси христопродавцы да их русскоязычное холопье, ухитившие всю полноту российской власти на кровавой заре и на смутном закате прошлого века, заперли русскую народную природную литературу от русского народа в зарешеченной темнице. Но… будем надеяться …надежда умирает последней… будем верить, не все коту масленица, придет и пост, прижмет хвост.

Всякому, кто может величаться писателем, судьба, что в руце Божией, ссудила разную меру дарования, и всякий дар в радость, ежли дар не от князя тьмы, но от любви к ближнему, что уже есть любовь к Вышнему. Вот и дар писателя Альберта Гурулева – освященный восхитительной и сострадательной любовью к брату и сестре во Господе, к родимой природе – Творению Божиему, к России, изножью Христова Престола и пристанищу Царицы Небесной. Хотя, может быть, эти духовные начала писателем и не осознавались вполне, поскольку основные произведения, вошедшие в книгу, рождались в лета, когда власть приваживала народ русский жить по моральному кодексу строителя коммунизма – «Раньше думай о Родине, а потом о себе…» – кодекса, в нравственном смысле созвучного евангельским заповедям, но заради «земного» рая, без Бога и Царствия Небесного.

И все же роман «Росстань», открывающий книгу, создавался в добрые времена, когда, в отличие от нынешних продажных и халтурных, крепок был нравственный и художественный уровень всего отечественного искусства, в том числе и литературы. Хотя и, что греха таить, уживались и в тогдашней литературе бойкая конъюнктура, газетной скороговоркой «воспевающая» гигантов индустрии, и нахрапистая графомания, снующая с баргузинскими соболями по столичным издательствам, кою выпихнешь в дверь, она и в окно пролезет. Но эта жалкая пена, не успев замутить воду, таяла бесследно в полноводной литературной реке. Ныне же, увы, увы, заперли реку плотиной каменной, бурлит и омутно кружит ядовитый, кроваво-пенистый поток «чернухи» с «парнухой», и лишь по окраинам Русии чудом обереглись, не высохли родники испоконного и поклонного русского слова.

 

* * *

«Росстань» – роман Альберта Гурулева о гражданской войне в казачьем Забайкалье – произведение, что по любовному и сострадательному знанию русской народной души и народной жизни, по художественному слову можно поставить вровень с лучшими произведениями сибирских писателей, в коих запечатлелась трагедия братоубийственной русской смуты.

Созданная при Советской власти, с верой в Советы рабочих, крестьян и беднейшего казачества, с верой, что «пролетарии всех стран соединятся», «Росстань» – в идейном смысле, конечно же, роман красный. Шалой кобылешкой, что шарахается вправо и влево, то дуром прет, то куста страшится, русская образованщина, оторванная от корневого народного духа, в прошлом веке кидалась из крайности в крайность: то, матеря белогвардейщину, воспевала красных – воспевала искренно, безудержно и безмерно, возводя «комиссаров в пыльных шлемах» на державные пьедесталы, то, своротив «комиссаров» в грязь, воспевала белую гвардию – белых лебедей, растерзанных красными стервятниками.

В красной сибирской литературе, породившей немало талантливых, истинно народных произведений, густо и правдиво прописаны зверства обреченных на поражение, озлобленных колчаковцев в сибирских деревнях и селах, отчего миролюбивые, с Богом и царем в голове, вольные сибиряки, даже и не осознавая глубинного и дьявольского большевистского замысла, закинули за плечо берданы и ушли в партизаны, чтобы не волю добывать, как среднерусское крестьянство, – воли в Сибири вдоволь, но вместе с Красной армией громить Колчака и Семенова.

Ныне столь же ярко и столь же правдиво пишется и о трагическом величии колчаковского и семеновского сопротивления «антихристовой власти», о зверствах Красной армии, где, как и в самом Кремле, сплошь и рядом верховодили революционные евреи, презиравшие исконную Русь, где воевали наемные мадьяры, китайцы и латыши, кои в отличии от русских – и белых, и красных, – жалости к русским не ведали. Вчера мы пели аллилуйю красным полководцам Чапаеву, Фрунзе, Щорсу и Лазо, ныне …и это справедливо… белый адмирал Александр Колчак – русский национальный герой, а завтра сей чести удостоится и белоказачий атаман Семенов.

В красном и белом осмысление гражданской войны есть временная правда; истина же в том, что рыба тухнет с головы – источенные западно-европейскими короедами, отрухлявили венцы царствующего Дома Романовых …не спас Дом и Александр III, великий миротворец и строитель Державы Русской, не спас Дом и воистину православный великомученик Николай II… да и стало враждебным народу властвующее дворянство – утратившее русскую народность, офранцуженное, сребролюбивое и ленивое, алчное до утех и потех, прибыли ради изнурявшее рабским трудом своих холопьев – крепостных крестьян. Мужики, когда дворянская удавка мертво стягивала шею – не вздохнуть, не охнуть, – бунтовали либо кидались в разбойное «дикое поле», обращаясь в вольных казаков. Белоперчатное дворянство – будущая элита Белой армии!.. – было враждебным и без земли «освобожденному» крестьянству, коего к началу кровавого ХХ века насчитывалось до девяноста процентов российского народонаселения. Мало того, аристократия, в том числе и великокняжеская, обезбоженная, зараженная конституционно-либеральным, западно-европейским духом, в отличии от русского простолюдья, стала враждебна и царю – помазаннику Божиему, отчего белые как огня боялись перед европейскими союзниками величаться монархистами, отчего отеческое простолюдье, священно чтящее Отца Небесного и отца народа – царя-батюшку, не пошло с белыми, а качнулось в красную сторону, откуда наслушалось столь щедрых посулов, сколь не слышало двадцать веков. Не ведало простолюдье, что посулы «революционных иноверцев» и доморощенных христопродавцев обернутся им великой кровью, великой бесовщиной, сокрушающей православную святость и русскую нравственность. Тлеющее противостояние народа и властвующего дворянства кровавые бунтари – выходцы из русской обезбоженной образованщины и революционного еврейства – раздули до всероссийского пожара, потому истраченное масонством либеральное дворянство и большевистские головорезы оказались заединщиками и зачинщиками кровавой бани, ввергли в братоубийственную свару простолюдье, особо понюхавшее порох в мировой войне, переступившее через смерти, скудоверное и возбужденное горластыми большевиками.

Дворянство великой кровью искупило грех перед Богом и крестьянством, которое, словно священный агнец, было принесено в жертву немилосердной исторической судьбе. Вот роковая история российской гражданской воины, эпизод которой и запечатлен в романе Альберта Гурулева «Росстань», войны без красной и белой романтики, когда брат убивал брата, когда братья русские, красный и белый, повинно опустив головы, замерли над могильным бугорком, где похоронены их мать с отцом, где погребена сама Святая Русь, но воскреснет по вещим пророчествам русской святости.

Хотя эстрадный, но державный певец Игорь Тальков в вершинной по русскому духу песне «Россия» задается мучительным вопросом:

Листая старую тетрадь

Растерзанного генерала,

Я тщетно силился понять,

Как ты смогла себя отдать

На растерзания вандалам?

Вандалы по Талькову нерусть с «черным глазом», которой Россия – изножье престола Божиего! – встала поперек замысла сатанинского, и по Талькову народ, обращенный в вандалов, связал Россию кумачом, поставил на колени и растерзал. Но увы, увы, вандалами, замахнувшимися на Русь Святую и народную, кровавыми письменами вписались в российскую историю даже некие государи Дома Романовых да их псари из дворян и бояр, которые, хлебнув европейского искуса, ополчившись на русскую самобытность, исконно православную, заповеданную святыми отцами до скончания веков, широко отпахнули западному бесу врата на Святую Русь. Жажда порочной языческой воли, что предтеча дьявольской вседозволенности, порождала крушителей русской государственности – воровских повстанцев, дворянских мятежников, разночинных бомбистов – и наконец, вспыхнула полымем братоубийственной войны, охватившей Россию, когда, согласно евангельскому пророчеству, «предаст же брат брата на смерть, и отец – сына; и восстанут дети на родителей, и умертвят их» (Мф.10:21).

В красноказачьем романе «Росстань» писатель создает лишь художественную картину гражданской воины, не замахивается на неохватное и неисповедимое осмысление войны с красной или белой точки зрения, а тем паче, народно-православной, но все же показывает ненависть христолюбивого и братолюбивого народа, даже из драчливого казачества, к братоубийственной.

 «– Жизнь идет, – философствовал Проня. – Одних убивают, другие умирают, третьи нарождаются.

– Так Господу угодно, – вторил ему отец Михаил.

Сила Данилыч гнул свое.

– Вот ты, господин есаул, и ты, Андрюха, стоите у власти, так растолкуйте мне, когда эта проклятущая война кончится. А то живи и бойся».

Не ведающие мирно жития, казаки (без войны те же крестьяне, лишь с винтовкой в темной казенке да шашкой на стене подле божницы) переживают перво-наперво о том, «посеяли столько, что пока будут молотить – съедят».

Трагизм междоусобной брани, созвучно «Слову о полку Игореве», невольно выразился в пейзажах, написанных автором романа хоть и немногословно, но живо и ярко, пронзительно по чувству.

«Воздух душный и вязкий. Приближалась гроза. Да­леко на северо-западе, за сопками густели тучи, и перека­тывался гром. Разом налетел ветер, рванул вершины то­полей, закружил дорожную пыль, взъерошил перья у куриц, пригнул к земле дым, ползший из труб, зашумел в траве. Створки окна со звоном раскрылись, взвилась вверх белая занавеска, с подоконника упал горшок с геранью и разбился».

«Увядали, грустили травы. Срывались с места пожел­тевшие шары перекати-поля, ударялись вперегонки со светлыми, возникшими из утренних холодных туманов тягучими паутинками. Догоняли уходящее лето. Табунились желтогрудые ласточки. За поселком выписывали широкие круги, готовящиеся к отлету, журавли. Не се­годня-завтра упадут заморозки».

Унылый пейзаж вдруг взрывается ярым действом…

«Ржала, кричала, сверкала шашками на утренней улице потная свалка. Рвали друг друга обезумевшие кони, брызгали кровью казачьи глотки, падали с неба чьи-то звезды».

«Кони рванули, холодный воздух перехватил дыхание, брызнул снег из-под кованых копыт коренника. Высти­лалась в махе гнедая пристяжка, свистел над головой бич, сливались в серую полосу пролетавшие мимо при­дорожные кусты. Злой восторг захватил сердце девки. Она что-то кричала, захлебываясь обжигающим ветром».

«Часты в Забайкалье грозы. Сшибаются над сопками тяжелые тучи, рвет синяя молния небо, с грохотом ру­шится небо на камни. В ужасе никнет трава к земле, па­дают на колени лошади, ревут верблюды. Вспучивается, наливается чернотой Аргунь».

В некоторых эпизодах апокалипсические мотивы в описании войны обретают некое фантастическое и трагикомическое звучание.

«Рано утром, задолго до света, гнал Алеха Крюков на водопой оставшихся трех коней. Недалеко от школы, там, где улица перегорожена волокушами и телегами, обычно торчал часовой. Стоял он и сейчас. Хоть и знал старый казак Крюков службу, а заговорил с часовым.

– Что, паря, стужа? Холодно, говорю.

Японец ничего не ответил, даже не повернул голову.

– Ну и хрен с тобой, – обиделся Алеха и, перекинув с плеча на плечо пешню, свернул в проулок, ведущий к Аргуни.

Разбив в проруби лед и напоив лошадей, Алеха той же тропинкой возвращался домой.

Часовой стоял в прежнем положении, широко рас­ставив ноги, опираясь на винтовку, и затаенно, недобро молчал.

Не снимая рукавицы, Алеха перекрестился, кошачьи­ми шажками приблизился к японцу. Заглянул под баш­лык. Он увидел белое застывшее лицо, льдинки, сморо­зившие веки.

– Отвоевался, – шепнул Алеха.

Дома он рассказал о замерзшем на посту часовом, а к полудню об этом случае знал весь поселок. Оказывает­ся, и еще кто-то видел японца, но уже без винтовки. Вин­товку стащили».

Альберт Гурулев хотя и написал «Росстань» согласно советской «вере» в рай на земле без Бога, тем не менее, мужественно пишет и правду «того» времени, когда с православием народ еще не распрощался.

«И все видели: верно, знаменье.

– Смена власти будет. Конец антихристам.

– А можа, белым каюк?

– Всякая власть от Бога».

А вот описание того, как разгружались вчерашние казаки, сегодняшние коммунары, на землях будущего поселения.

 «Телеги разгружали. Топоры, пилы, лопаты, ломы сносили в одно место. Теперь все это общее. Продукты несли к балагану. Посуду – тоже к балагану. На своих телегах – Господи, да ведь не свои они теперь – оста­вили сундучишки с барахлом, в каждом из них, в самом низу, завернутые в чистые тряпки, лежали иконы».

Мало того, в разных эпизодах живописно прописаны и крестьянские суеверия (особенно в сценах девичьей ворожбы на жениха), – суеверия от коих не отбились «красной звездой» даже рьяные большевики, выходцы из казачества. К духам земли обращается и Сергей Георгиевич, большевик и коммунарский верховод:

«– Хозяин, – говорил он крутым сопкам, небу, тра­ве, – разреши мне жить здесь, всем нашим людям, жи­вотине нашей. Прими нас под свою защиту».

Три друга – три начала русской души – верховными героями проходят сквозь роман: Лучка – христолюбивая и человеколюбивая душа, сгинувшая в дьявольской смуте; Федька – лихой казак, в душе коего люто бранятся добро и зло; а меж ними Сиверько – крестьянская душа, видящая земное спасение в общинном и домостроительном труде на родимой хлебородной ниве.

Роман «Росстань», как и талантливые советские произведения той поры, не превращается в красный плакат благодаря тому, что писатель с родовым любовным знанием живописует и мирный казачье-крестьянской мир.

«Хорошо Николаю Крюкову в отцовском доме. Тепло душе. Привычно, спокойно. Словно вернулся в раннюю свою юность. За окном леденеет ветер, за окном бескрай­ние, промерзшие до звона степи, а в доме жарко, топит­ся большая русская печь, тоненько поет желтый самовар, щурит сонные глазки кот Тимоха. Белые занавески на окнах, герани в глиняных горшках, широкие, поскрипы­вающие половицы».

Роман завершается светло, с верой в то, что отгремели военные грозы, и в мире воцарил душеспасительный крестьянский труд на земле отичей и дедичей, лишь едким осадком останется в памяти былое братоубийство: «Чуть ли не четыре года грохотала революция по За­байкалью. Чуть ли не четыре года носил ветер по степи запахи пороха, крови, пота. Жирели вороны, множились волчьи стаи. Горела степь, горели дома». Но… «отгрохочет гроза. Радостно и тревожно оглядывается вокруг себя человек: все ли живы, все ли видят, как хо­рошо на земле. А в сердце у человека еще не прошла гроза. Гулко бьется сердце, вспоминая, как пахло порохом и кровью. Эй, все ли живы?».

 

* * *

Судя по роману «Росстань» и природным сказам, писатель Альберт Гурулев родовой памятью крепко увязан с казачьим и крестьянским пахотным миром, с миром забайкальских скотоводов и скотогонов, с миром рыбаков и охотников, отчего и с любовным ведением пишет эти полуслитые русские миры, где царствует природа – Творение Божие, где все зачинается с природы, живет в природе и завершается природой. А посему, что и обычно для традиционного русского писателя, не порвавшего пуповинной связи с природным, народным миром, Альберта Гурулева можно повеличать и сибирским природописателем. В романе «Росстань», как уже поминалось, описания природы, хоть и скупы в слове, но ярки и пронзительны по чувству, созвучны трагизму междоусобной брани, и природа в романе не верховный герой, а лишь среда, усиливающая ощущение русской трагедии, в романе верховодит история казачьего мира. Но уже в повествовании «Осенний светлый день» сибирская природа, населенная мудро созерцательными и мечтательными, но и азартными рыбаками и охотниками, становится главным героем. Посреди фартовой промысловой тайги, замершей в голубоватых суметах, на утиных болотах, оживающих в сероватом и призрачном, предутреннем свете или озаренных закатным заревом, на рукотворном Братском море разворачиваются действа и характеры таежников и рыбаков, испытываются души на ясность и крепость любви к ближнему, ко всему сущему на земле. Повествование «Осенний светлый день» созвучно пришвинским природным сказам, рассказы – традиционная сибирская школа, и если в этих произведениях автор любуется глухариными зорями, серебристо сверкающей в полуденном зное озерной рябью, малиновыми закатами, призрачно-голубыми лунными ночами, и на фоне таежной и озерной красы живописует охотничий и рыбачий азарт, дивится матерым сибирским характерам, то уже в повествовании «Выбор цветных снов» природа и человек с тревогой осмысляются лирическим героем (суть автором) в столкновении божественного и демонического, в противлении русского духа духу неруси и доморощенной нежити, вновь, как и после февральской и октябрьской смуты, жирующей на Руси. «Откуда-то из подворотен, закоулков и выгребных ям, словно их там накапливали как экскременты в нужниках, выскочили новые, неведомые никому политики, богатеи, работодатели, воры, бандиты и насильники. Жирно урча, захребетники, вместе с бывшими вождями, раздирали, разгрызали страну. Неправда и ложь были так непомерны, столь откровенно бесстыдны, как могла бы быть бесстыдной пляшущая на пьяном столе, заголившаяся до кишок богохулящая потаскуха. Неправда и ложь были так непомерно велики и непристойно грязны, что казалось, вот-вот разверзнется небо и огненные стрелы покарают нечестивцев».

Ранее свыкшийся с лирическим чистописанием природы, Альберт Гурулев в повествовании «Выбор цветных снов» сплетает живопись с вечевым плакатом, и удивительно – живописное, певучее повествование не рушит откровенный публицистизм, как не рушит природный русский мир даже и скорбный, даже и набатный колокольный звон.

В брежневские …русско-советские!.. имперские времена мощным был индустриальный натиск на природу – имперская власть жаждала через индустрию добиться великих земных благ трудящимся, великого могущества державы, её военной безопасности и кормовой самодостаточности в окружении враждебных и алчных держав, а коль индустрия и природа мирно не уживутся, то экологи и писатели-природолюбы бились не на жизнь, а на смерть с имперской властью… вроде и за матушку-природу, а вроде и против индустриальной мощи державы, без коей об неё тут же вытрут ноги Америка с Европой. При либеральной же власти, разворовавшей державу, чихавшей на страну и народ… не с высокой колокольни, но с ведьмовской лысой горы, экологические беды не убавились, но обрели свирепый разбойный облик, когда – не во благо же трудящихся, в поте лица своего добывающих некорыстный хлебушко! – за двадцать лет шайки «воруй-лес», набивая свои бездонные карманы, угробили российские леса, и уворованный народный лес уволочили за кордон. И если в советские времена писатели могли биться за Байкал, биться против поворота северных рек в Азию и могли чего-то у имперской власти и добиться, то ныне… глас писателя – глас вопиющего в пустыне, хоть башкой стучись, никто не отопрет кремлевские ворота, охраняемые мертводушными роботами, утратившими человечий облик.

В очерке о русском слове я писал и ныне повторю: «Зажили мы, братья и сестры, чудесными надеждами, а то и просвета в ночи не зрели даже и душевными очесами: под звериное рыканье кремлевского самозванца, пьяного самохвала, полтора десятилетия демократы с большой дороги грабили Россию, уже, вроде, лежащую на смертном одре под святыми образами; русские отичи и дедичи с надсадой и кровавыми мозолями горбом добывали сынам и внукам добро, потом, не жалеючи живота, обороняли родную землю, а тати придорожные да иноземцы-иноверцы, ухитившие российскую власть, грабили добро, волокли за «бугор» и для содомской утехи и потехи изгалялись, нетопыри, над русским словом, древлим обычаем и отеческим обрядом, чтобы народ и голодом-холодом уморить, и душу народную вынуть и сгноить. В ту злую пору и смешно, и грешно было бы стучаться в кремлевские ворота с народными бедами – поцелуй пробой да вали домой; это походило бы на то, как если бы мужики из оккупированной Смоленщины и Белгородчины писали челобитную германскому наместнику, лепили в глаза правду-матку и просом просили заступиться: мол, наше житье – вставши и за вытье, босота-нагота, стужа и нужа; псари твои денно и нощно батогами бьют, плакать не дают; а и душу вынают: веру хулят, святое порочат, обычай бесчестят, ибо восхотели, чтобы всякий дом – то содом, всякий двор – то гомор, всякая улица – блудница; эдакое горе мыкаем, а посему ты уж, батюшка-свет, укроти лихоимцев да заступись за нас, грешных, не дай сгинуть в голоде-холоде, без поста и креста, без Бога и царя… Повеселила бы мужичья челобитная чужеверного правителя, сжалился бы над оскудевшим народишком, как пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву…».

Вот о чем и мается душа Алексея (суть, душа автора) из «Выбора цветных снов»… «Как же так случилось, что церкви набожного народа почти в единое время были порушены? Была Русь, были красавицы-церкви, которыми гордились, где определялся весь ход мирской жизни, где крестили и принимали в мир родившихся, где венчались будущие отцы-матери, где перед образами святых горели свечи во здравие живущих и поминовение ушедших. И с отчетливой ясностью высветилось: не могло это вселенское разрушение случиться само по себе, не мог народ разом так отшатнуться от самого себя, что полез на купола церквей сбивать кресты, сбрасывать со звонниц колокола, взрывать храмы, расстреливать пастырей, а в стенах уцелевших святынь устраивать то, что могло называться лишь верхом кощунства. Тут хоть что думай, а только оккупанты-иноверцы (как тут не вспомнить дьявольски-гениальную большевистскую нерусь, искусившую «свободою» несчастных и обезбоженных разночинцев, пролетариев, солдат и матросов, оседлавшую русскую революцию и российскую власть – А.Б.), да обманутые ими отщепенцы способны разрушать святыни, глумливо утверждая свое господство, топтать религию чужого, попавшего им в кабалу народа. (…) Выросший законопослушным интернационалистом Алексей все чаще чувствовал, что волей-неволей подойдет к выводам, которые разломят его прежний мир, когда в черных и кровавых местах русской истории снова и снова натыкался на густоту чужих фамилий. И еще вопрос из самых последних годов: как же случилось и то, что в своем отечестве русский человек оказался ограбленным, униженным, на вторых ролях, а то и вовсе статистом?».

 

* * *

Природа …при роде людском… – не убитая, не избитая жадной либо бездушной либо обесившейся толпой, – великое и тихое Творение Божие, и Алексей – герой повествования «Выбор цветных снов», обыватель хотя и невоцерковленный, но и не смирившийся со злом мира сего, чуя спасительное божественное начало в природе, входит в её врата, словно в храм на исповедь и причастие, убегает от пестрого искусительного зла, чтобы, видя божественное благолепие природы, слыша истекающую с небес проповедь любви, осветлиться и укрепиться духом в неприятии зла. И здесь авторское слово невольно обретает молитвенный тон: Господь, слыша «многодневные молитвы страждущего, испытав его временем, открывает заветные врата. Алексею хотелось тишины, простой незамутненной жизни на природе, подальше от лжесути нынешней жизни, подальше, хоть на время, от желтых газет и мерзкого телеящика, в котором угнездились правозащитники ворья, сладострастные смаковальщики чернухи, неутомимые певцы женских прокладок, одержимые пропагандисты средств от перхоти и дурного запаха изо рта. Мечталось о заповедном уголке уже не год и не два, но особенно в нынешнюю, особо трескучую и тяжелую зиму. И вот пришел час, врата открылись…».

Алексей один на один с природой, в зимовье на таежном и необжитом берегу Байкала. Воистину природа – Храм Божий, ибо посреди природы Алексею и является вначале во сне, потом въявь природный батюшка – исповедник и проповедник в мужичьей обличке, напоминающий святого крестьянского покровителя Николу Угодника. «Как-то сам собою вдруг прояснился, словно выплыл из плотного тумана на солнечный прогал, ночной сон… Стоит под низкорослой, разлапистой сосенкой совсем незнакомый, но странное дело, отчего-то по-домашнему родственный человек, смотрит спокойно, всепонимающе и всезнающе. Лопатина на нем стародавняя, в суете лет Алексеем подзабытая, но приятная, как воспоминания детства: шубейка самой что ни на есть простецкой выделки, высокие легкие ичиги, какие можно увидеть лишь в глухих таежных деревнях, да и то не в каждой и не часто, и в довершение – собачий треух, сшитый не шибко умелым мастером».

 Природный батюшка перво-наперво напоминает Алексею, что он русский, и что русскость – не былая запись в метрике, но – вера православная и русские нравы, обычаи, обряды, древние и вечные. «– Ты чо, паря, не русский? – вдруг спросил гость. (…) – Ты уж сколь в избе находишься, а шапку так и не снял. Хорошо это? По-русски?». А батюшка в поучении опять вопрошает Алексея: «– А что ж ты за стол сел и лба не перекрестил? Аль не веруешь?». «Росший в примитивном атеизме – Бога нет, и вся недолга, – он вырос, как теперь стал понимать, примитивным атеистом. И это его прежде нимало не томило и не тревожило. Был он прогрессивным и передовым. А бабка, что каждый вечер и утро шелестела в углу словами молитвы, так это она от темноты и безграмотности. – Хочу уверовать, – сказал Алексей. (…) Кабы знатье… Куда душа летает в мягкие минуты сна, куда стремится, с кем общается? Отчего, пока тело спит, душа плачет, страдает и радуется? И почему, удивительное дело, чувства эти бывают прозрачно чисты и первозданны?».

От мира сего обыватель может утаиться в своем душевном христолюбивом мире, но житьем-бытьем останется в мире сем, лишь изредка укрываясь в храме или убегая в неистраченную природу. И не только избранный человек, но даже и лошадь, издревлий и верный друг человека, бежит в вольные степи из мира, где царит зло. «– На человека, стало быть, уже не надеются и спасаются сами по себе. Одичание и запустение. (…) Верующий бы сказал: «Судный день близится». И вот уже сбивается косяк диких коней под водительством сторожкого и умного вожака, прозванного Сивым…

Писатель, ведающий любовно и доподлинно крестьянско-казачий мир, мир забайкальских скотоводов и скотогонов, о чем читатель убедился, прочтя казачий роман «Росстань», и в повествовании «Выбор цветных снов» верно и красиво запечатлел явление в подлунный мир белого жеребенка: «На крошечной поляне, среди утайливой глухой чащи пришел в этот мир жеребенок, (…) мать обнюхала его, и мягкий ветер впервые высушил его шкурку. А когда взошла над хребтами громадная белая луна (…), высветила и пропитала своим светом весь видимый мир, жеребенок, должно быть, показался лунным. (…) Белый конь, белый конь… Радость жизни. И подумалось Алексею: а может быть, и мой, вернее, предназначенный мне потоком правильной жизни конь, когда-то, в дни моей молодости, неухоженным и испуганным получужим миром. Так мы и не встретились с моим конем, как и другие кони не встретились со своими друзьями-хозяевами из сонма моих родственников, живущих, живших и не родившихся, но которые обязательно должны были родиться, не подпортись, не дай сбой порядок жизни. (…) Грезился Алексею любимый конь, статный и стремительный, в котором играет горячая кровь. А в душе воля вольная. Встречный ветер косматит гриву коня, треплет твои волосы, заставляет щурить глаза. А степь наполнена запахами трав, конского пота и радостью бесконечной жизни. Виделось: из-за строгой каменистой сопки восходит большое солнце. А за сопкой – знаешь – голубая извилистая река в отцветающей черемухе. А на берегу – просторный бревенчатый дом, где тебя ждут.

Где все это? Почто не уберегли? Почто дали развеяться по миру родовым общинам, почто потеряли землю и волю?».

Но и там среди необжитой природы бессердечный мир настигает и человека, ищущего покой мятежной душе, и диких коней: «– Неужто на них охотятся? – Алексей отвел бинокль от глаз и почувствовал, как неуютно тронуло его душу. – Это ведь кони. – Был конь, а теперь добыча…». Повествование обретает трагический тон Апокалипсиса…

 

* * *

Случались времена потяжелей, но не было подлей, и Алексей убежал на край зимнего Байкала, чтобы хоть с месяц не видеть нынешнюю российскую жизнь, где воцарилось глумливое бесстыдство, чтобы от природы услышать подсказку, как же дальше-то жить с этим миром, где земля в тумане, народ в обмане. Но, увы, увы, мир, жестокий и продажный, и в глухомани Алексея настиг, и сюда нагрянули тати придорожные – самозваные хозяева России. «Эту новую породу людей Алексей уже знал: если от человека не исходит угрозы, если от него нечего взять, то его для них как бы не существует. Так себе, мошка-однодневка. Явилась миру новая популяция: крупные парни с кабаньими торсами и цепким безжалостным взглядом». Хотя и эта биороботная популяция – мошка-однодневка, хозяйские холуи с околоземной нижней ступеньки, словно в масонской ложе, где иерархические степени, пестря «в черных и кровавых местах русской истории чужими фамилиями» и дьявольскими знаками, выстраиваются все выше и выше к вершине, все ближе и ближе к престолу падшего ангела – князя тьмы. Алексей лицом к лицу сталкивается лишь с хозяйскими холопами, глядя на которых и поминая нынешнюю русскую судьбу, невольно является в растревоженную память тюркская легенда о манкуртах. Древнее и вольное, искусное и доброе племя завоевывают дьявольски жестокие варвары. Стариков и старух вырезают, а молодых угоняют в рабство. Рабы за чечевичную похлебку и срамную случку пасут хозяйский скот, а чтобы рабы превратились в послушных манкуртов, на их обритые головы напяливают сырые бычьи пузыри – прообраз властвующей ныне «популярной культуры». Согласно легенде, бычьи пузыри, ссыхаясь на палящем степном солнце, так стягивают голову, что волосы растут внутрь, и человек теряет родовую память, забывает веру дедичей и отичей, свои обычаи, обряды, свои песни, свои родной язык, родную природу, а потом и мать с отцом. Чудом выжив, мать находит бедолажного сына, угнанного в рабство, обращенного в манкурта, и говорит ему: «Сын мой…». И перед глазами манкурта на малое время призрачно оживают родное селение, лица родичей, окрестные леса и луга, слышится шум реки и родная речь… Но тут надсмотрщик велит: «Убей её!», и видение гаснет, и манкурт убивает свою мать…

Вот с эдакими манкуртами и сталкивается Алексей на северном байкальском берегу. Глянув на робеющего Алексея пустым и холодным взглядом – мошка-однодневка, манкурты ладят зловещий отстрел вольных прибайкальских коней. «– Слыхал, поди, что Сивый никого к себе и близко с ружьем не подпустит. Умный, ученый коняга. – Э-э, – безнадежно махнул мужик рукой. – Это он не подпустит тех, кто по старинке с дробовиком на охоту бегает. А если у тебя снайперская винтовка, как вон у тех, которых ты моими хозяевами назвал… Тут и скрадывать не надо. Хоть за километр, хоть за два любого на землю положишь».

Алексей, мужик тихий, мечтательный и созерцательный, сталкивается лицом к лицу с врагом, и, благословленный проповедником в мужичьей обличке, принимает вызов судьбы. Хотя разбери нынче, где свой, где чужой, где друг, а где враг, ежели нежить и нерусь, полонившая Русь, ныне хитра и не прет на русский рожон, раззявя черный рот; увы, нерусь русские песенки поет и может даже рвануть рубаху до пупа: мол, бей врагов, спасай Россию! Царствующая нежить притихла, смекнув, что русские, сплоченные перед дьявольской харей врага, в обманчивом безвражье с кольем и дубьем накинутся друг на друга, не поделив блага мира сего. Русская гражданская война, увы, не завершилась в кровавые двадцатые, запечатленные Альбертом Гурулевым в романе «Росстань», да и завершится ли в сем веке. Страшны для России не враги – враги внятны, – страшны русское предательство и русское равнодушие к судьбе народной. Но о русском предательстве Алексей еще задумается, ныне же, благодаря проповеднику в мужичьей обличке, в душе его оживают и образ молитвенной бабушки, влекущей его, матерого атеиста, к вере православной, и образ русского ратника, разбудившего в нем, былом безродном интернационалисте, исконную русскость, зовущего набатным звоном к спасению и обережению русского христолюбивого, братолюбивого, природолюбивого духа.

 

* * *

Не случайно книга Альберта Гурулева названа «Русское Устье», не случайно и завершается сборник очерком «Русское Устье»: там, в Русском Устье – «легендарном поселении на берегу Ледовитого океана, (…) колония новгородцев сохранила до нашего несчастного XX века неповреждённые с XVI века язык и обычаи» (А.Солженицын); там, в заснеженной тундре, промыслом Божиим четыре века сохранялся в чистоте островок издревлей и спасительной русскости, о которой, задуматься, и толковал Алексею, герою «Выбора цветных снов», мужичок, словно, калика перехожий, и выбредший из древлеправославного русского средневековья – из Русского Устья.

Писатель обращается к записям народоведа В.М. Зензинова, в начале прошлого века собранным в книгу «Старинные люди у холодного океана»: «Много косвенных данных подтверждают, по-видимому, предание в той его части, где говорится, что предки теперешних верхоянских мещан (так в свое время именовались русскоустьинцы. – А.Г.) пришли из России северным морским путем, а не обычным путем через Якутск, как вообще все русское население Якутской области. На это указывают старинные особенности языка (XVI-XVII вв.) и многие сохранившиеся русские обычаи, давно исчезнувшие среди остального русского населения области, их песни и былины, а главное – их необыкновенная национальная устойчивость. На Индигирке русские живут столетия – живут, окруженные сплошным кольцом из якутов, юкагиров, ламутов, тунгусов, чукчей, – и, тем не менее, они сумели сохранить русский тип лица, русский язык, русские обычаи».

Писатель живо воображает: «Бежали по полуночному неласковому морю русские кочи, правили кормщики встречь утреннему солнцу, искали места, богатые белой полярной лисицей, морским зверем, рыбьим зубом. (…) В устьях большой реки остановились. Срубили из плавника избы, срубили церковь, подняли крест и стали жить».

Альберт Гурулев, вдосталь погостивший в Русском Устье, услышавший вживе древнерусскую речь, описывает тамошнюю достопримечательность: «Есть за рекой стародавняя могила с каменной плитой. На плите вытесаны ангелы, православный крест и надпись: «Под сим камнем покоится…». Плита от дождя и снега прикрыта деревянным коробом. Стоит открыть плиту и потом не поставить короб на место – жди непогоды. Таково поверие». На братоубийственной заре прошлого века мы, русские, сорвали пелены с православной святости – кровавое ненастье обрушилось на землю русскую, – и порушили бы спасительную святость, а с ней русскость, возведя на престол, ежели и не Антихриста, то его слугу, но, слава Богу, спохватились на закате века. Писатель вершит очерк и книгу заветом: пусть обережным русским огоньком светит судьба наших православных братьев и сестер из Русского Устья, которые «сберегли ощущение кровного родства с предками и которые говорят о себе так: «Все мы русские… Были и помрём русскими»».

Последнее произведение писателя – книга «Остановиться… и оглянуться», о которой Владимир Крупин так отозвался: «Вот кто имел полнейшее право писать о Валентине Григорьевиче, так это прозаик Альберт Семенович Гурулёв, его закадычный друг. Студенчество, журналистика, писательство, поездки, военные сборы, рыбалка, ежегодные походы в тайгу по ягоды, за кедровой шишкой… И чаепития… И у костра, и в городской квартире. Вот в чаепитии, в единственном они были разномыслены: Распутин пил чай без молока, а Гурулёв чай забеливал. Во всем остальном, в жизненных позициях, во взглядах на происходящие события они были в полном смысле побратимы. Книга Альберта Гурулёва «Остановиться… и оглянуться» небольшая по объёму. Я получил её от автора в Иркутске и сразу, за вечер прочёл. И сейчас еще, увезя книгу в Москву, раскрываю её наугад и вновь вижу Распутина как живого. Такой уровень сердечных воспоминаний автора книги. Она прекрасно издана, содержит редкие фотографии жизненного пути писателя и, что важно, написана по-мужски. То есть не опускается до уровня мелочей жизни, не вступает в споры с теми, кому интересны разные сплетни, кто и себя старается прицепить к Распутину. Гурулёву это не надо – он сплетает словесный венок на могилу друга. И венок этот получился на диво замечательным, чистым как байкальская вода, пропахшим смолой, овеянным сладким дымом таёжного костра

2009, 2023 годы

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии

Комментарий #34877 30.12.2023 в 16:37

Василий Козлов

ЗАСТОЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

Альберту Гурулёву

— А что, может, выпьем? — спросил ты с улыбкой,
а мне не хотелось.
Но часто, о други, подводит меня мягкотелость...
И ты ненароком добил меня доводом веским:
— Писателей, глянь, как грибов расплодилось,
а выпить-то не с кем.
Не в смысле того, что им трезвость внушила уроки,
Душевности нет в разговоре, всё распри да склоки...
И так покатилась по камушкам наша беседа.
Для строгости жанра пошли пригласили соседа.
Крутили, мутили остатние воды колодца.
А что остаётся? А то, что другим достаётся.
Нет с нами давно Ростислава, Бориса и Глеба.
Когда-то и нам распахнётся любимое небо.
Там млечные реки, там райские кущи. И много чего там.
Но мало чего там по нашим делам и заботам.
Не надо мне рая, не надо мне чуда на блюде,
Но хочется верить, что мы ж не последние люди.
Да хочется верить: за наши грехи и писанья,
Быть может, не смертное ждёт нас с тобой наказанье,
И где-то в медвежьем углу необъятного неба
Мы встретим с тобой Ростислава, Бориса и Глеба.
И пусть не нальют там на радостях даже компота,
Мне встретиться с ними хотя б ненадолго охота.
Глеб выйдет навстречу в своей допотопной тельняшке.
Вовек не забудет свои молодые замашки.
Шагнёт Ростислав ироничный устало навстречу:
— Тут ходит такой анекдот про Ивана Предтечу.
Борису и в жизни была не знакома бравада —
Затеплится свет невечерний смиренного взгляда.
Всё будет не так, но хотелось бы верить, что будет.
А жизнь и без нас не убудет. Ты прав, не убудет.

Комментарий #34869 29.12.2023 в 04:42

Анатолий Григорич, спасибо труд, за проникновенное отношение, за память. Царствие Небесное...