ПРОЗА / Юрий ПАХОМОВ. НАБЕРЕЖНЫЕ. Повесть
Юрий ПАХОМОВ

Юрий ПАХОМОВ. НАБЕРЕЖНЫЕ. Повесть

08.02.2024
301
1

 

Юрий ПАХОМОВ

НАБЕРЕЖНЫЕ

Повесть

 

«Введенский канал? Что вы!
Его же давно засыпали…».

(Из разговора)

 

Памяти Александра Орлова

 

1.

 

Сколько Андрей Насонов себя помнил, жизнь его была связана с набережными, каналами, рекой. Родился он в Замоскворечье, на тихой улице, в двух шагах от Якиман­ской набережной, рос в Лужниках – Москва-река обра­зует там замысловатую излучину. Клиники Военно-ме­дицинской академии в Ленинграде, где он учился, окнами глядели на Фонтанку и Введенский канал.

Оттого, наверное, в минуты переживаний и душевной смуты его тянуло на набережные – они успокаивали. И неважно, открывался ли перед ним ветреный простор Невы или узкая щель канала, важно было оказаться рядом с водой, ощутить её запах, глотнуть сыроватого воздуха.

Вот и сейчас он шагал по набережной...

 

* * *

Срыв произошел из-за чепухи.

Обед в кают-компании береговой базы близился к концу, и вот-вот должен был наступить момент, когда офицеры насытятся и начнется легкий треп. Лейтенант медслужбы Насонов любил этот момент, ценил его особо. Но сегодня было тихо – только позвякивали ножи и вилки. Чувствовалась напряженность.

Неожиданно в распахнутую форточку влетела вялая осенняя муха и уселась на потолок.

– Муха, самое… – лицо у Стулова приняло задумчивое выражение.

– Ша! – старпом выкатил веселые рыжие глаза. – Выдаю очередную историю. О мухе!

Не хотел он, чтобы гибли традиции прежнего застолья. Сопротивлялся, Тем более, что и Куртнов отсутствовал

– Так вот, лаперузы... Был я тогда, идрить, молодой и такой же способный, как наш Гаврилкин. По этой причине Монихин, светлая ему память, назначил меня заведовать кают-компанией. Стоим у пирса – море на замок. Столуемся на плавбазе. И тут новость: к нам в гости направляется известный полярник, Герой Советского Союза. Монихин мне говорит: «Эдик, тебе нужно что-нибудь объяснять или ты до всего дойдешь сам? Стол – твоя забота, поимей это в виду». Ну я, братцы, и развер­нулся! Боцмана аж в Мурманск отрядил за ресторанным закусоном. Оленина, семга, нельмочка. А грибки! Из-за них чуть жениться не пришлось...

В иное время Насонов с удовольствием бы вник в историю, посмеялся, прикидывая про себя, что на самом деле происходило, а что старпом, Эдуард Владимирович Толкунов, присочинил. Но сегодня был иной настрой, за обедом Насонов поймал себя на мысли, что ему все осточертело: кают-компания, одни и те же лица и вообще вся эта нудно-монотонная жизнь.

А Толкунов между тем продолжал:

– Героя, значит, полярника комбриг сопровождает, мины из штаба, областное начальство. Я под этот прием хрусталя с бербазы на двадцать персон вышиб. Руковод­ство оглядело стол, одобрило. А полярник – простецкий мужик, крепкий такой, с бритой головой шутки шутит, истории рассказывает. Приняли по одной, закусили. Вес­товой флотский борщ несет. И тут в самый торжествен­ный момент в иллюминатор влетает муха и шмяк прямо па лысину полярника. Приклеилась...

Байка о мухе, едва не стоившей Толкунову карьеры, вопреки ожиданию особого успеха не имела – ушли те времена, когда можно было от души посмеяться. Хохот­нул, больше от природной смешливости, штурманенок, только что из училища, лейтенант Нечаев, да Стулов солидно заметил:

– Бывает, самое...

Помолчали. Мухе надоело сидеть на потолке, она взлетела, сделала вираж и с тупым звуком ударилась в оконное стекло.

– Безобразие, – сказал Гаврилкин, – доктор у нас совсем мух перестал ловить!

Мало ли что мог ляпнуть Гаврилкин? Весь эффект заключался в том, что он с удивительной точностью передал голос Куртнова со всеми его интонациями. Тут уж все, включая даже Афиногенова, покатились от хохо­та. А Насонов, сильно побледнев, встал, швырнул на стол салфетку и вышел из кают-компании.

Смех замер.

– Гаврилкин, идрить! – грозно сказал старпом.
Насонов этого уже не слышал.

 

* * *

А между тем был воскресный день. Город жил праз­дной, остывающей от курортного сезона жизнью. В отда­лении, слева от порта, в матросском парке бухал оркестр. В сквере ветерком сшибло первые желтые листья, и они приятно похрустывали под ногами. Осенью, однако, не пахло. Иной запах торжествовал, запах ароматного дыма, что наплывал из знаменитой чебуречной «У чайника». В чебуречной бородатый грек Коля Попандополо разлива­ет сухое вино из старинного медного чайника. Коле лет семьдесят, и он утверждает, что чайник с линейного корабля «Императрица Мария». Отсюда и название. Хотя с виду – заурядная забегаловка без всякой вывески.

В иное время Насонов непременно бы завернул в чебуречную – благо воскресный день, посидел бы в уютном полумраке за стаканчиком «сухаря», но сейчас в нем звенела обида и потому он пошел дальше.

Южноморск, где происходили описываемые события, довольно пыльный, сожженный солнцем провинциаль­ный городок. Из достопримечательностей: железнодо­рожный вокзал, построенный в начале столетия, татарс­кая мечеть и остатки башни генуэзской крепости, напоминающей плохо запломбированный зуб. Город в основ­ном одноэтажный, расползается по склонам гор, образуя пригородные районы.

Вокруг центральной площади лепятся магазины. Есть, конечно, и рынок – пестрый, говорливый и дорогой. Из культурных учреждений – четыре кинотеатра, Дом офицеров, матросский парк с танцплощадкой, множество забегаловок и тиров. И те и другие пользуются большой популярностью.

У города, несмотря на заштатный вид, довольно бур­ная история. Кто только им не владел! Скифы, древние греки, легионеры Боспорского царя, генуэзские купцы, турки. С середины апреля до начала октября Южноморск заполняют толпы отдыхающих. Одних привлекают пес­чаные пляжи, других – изобилие овощей и фруктов, третьих – целебные грязи и местные минеральные воды.

Все остальное время город пуст и скучен.

Любимое место отдыхающих – набережная, она тя­нется километра три, огражденная от моря бетонным парапетом. Внизу, за парапетом, пляжи с грибками, разноцветными навесами и лежаками. Нередко во время штормов море перемалывает все эти пляжные сооруже­ния, волны захлестывают за парапет, оставляя на набе­режной пузырящиеся лужи.

Насонов шагал по набережной. А вокруг шелестела, смеялась, благоухала толпа. Какой-то лохматый парень предложил на ходу:

– Слышь, лейтенант, составь компанию. Мужиков недобор.

Но внимательно оглядев Насонова, сказал сам себе:

– Этот отпадает. Уже хорош, на автопилоте движется.

Вот так, за пьяного приняли. Насонов остановился у парапета, постоял, глядя на море. Тут все было как всегда: кружились над водой чайки, кабельтовых в пяти покачи­вался на волне дозорный тральщик.

Нет, сегодня и набережная не успокаивала.

 

* * *

Стычки Насонова с командиром капитаном третьего ранга Куртновым становились все чаще. Вчера утром, например, Куртнов сказал:

– У вас всего трое подчиненных, а вы их в порядок принести не можете. Малеванный почему-то все время в городе. Матушкин на трубочиста похож. Посмотрите, какое на нем рабочее платье. Он же кок!

На что Насонов ответил:

– Малеванный в городе не по моему заданию. Матуш­кина боцман заставил чистить трюм. Вместо «годка» старослужащего послал. И почему-то ему это сошло с рук.

– Вы не пререкайтесь, а слушайте, Насонов! – одер­нул командир.

На прошлой неделе тоже случился казус. Старпом собрал краткое совещание офицерского состава – шла подготовка к покраске корабля, то бишь средней подвод­ной лодки с бортовым номером «364». Пригласили на совещание боцмана и кое-кого из старшин команд.

– Главная задача – покраска. – Толкунов внима­тельно оглядел присутствующих. – Боцман, у тебя все готово?

– Так точно!

– Вопросы есть, лаперузы?

– Можно мне? – поднялся Насонов.

– Давай, доктор. Только короче.

Насонов кивнул и спокойно, пожалуй, даже равнодуш­но сказал:

– При такой организации покрасочные работы произ­водить нельзя.

Старпом с изумлением уставился на него.

– Не понял, идрить.

– Докладываю: личный состав, расписанный на рабо­ты, до сих пор не прошел медицинского осмотра. Это во-первых. Моряки не обеспечены спецодеждой, нет ни очков, ни респираторов, ни защитной пасты. Это во-вторых.

– Где я все это возьму? – возмутился боцман.

– Спокойно, боцман. – Толкунов с любопытством разглядывал Насонова. – Доктор, ты что, с луны свалился? Какая еще паста?

И тут прозвучал голое командира:

– Лейтенант Насонов прав.

Никто и не заметил, как он подошел, – совещались на баке плавказармы. Погодка стояла отличная.

– Товарищи офицеры! – запоздало скомандовал стар­пом.

Кортнев отмахнулся.

– Пожалуйста, сидите. Нынешней весной вышел при­каз главкома о случае гибели матроса на ТОФе во время покрасочных работ. Разгильдяйство, нарушение технической безопасности. – Командир сделал паузу. – Мне одно непонятно, почему Насонов ставит вопрос только сейчас, накануне работ? Обращаю внимание офицерского состава на плохую подготовку к покраске. Насонова это тоже касается.

Командир повернулся и ушел. Возникла нехорошая, знобкая какая-го тишина.

– Та-ак, идрить! – Толкунов потёр щёку. – Помощник, забирай своё чистописание. Садись с доктором и сочиняй новый план. Мне чепе ни к чему. Через час доложите. А ты, боцман, возьми заявку и шуруй на бербазу. На бербазе, конечно, хрен получишь, но попытаться нужно. Всё, что требует медицина, – самим сделать. Использовать старые противогазы, ветошь. Механик пусть подключит своих умельцев. Медосмотр – само-собой. – Он помолчал и вдруг заметил с досадой: – Привыкли, идрить, всё на энтузиазме, за счёт матроса. Того нет, этого нет. Корабельный – устав для балды. А потом задницу чешем.

– Раньше-то красили, самое, и ничего, – проворчал Стулов.

– Вот именно – ничего. – Толкунов вздохнул. – Всё, сгиньте с моих глаз.

Когда расходились, механик капитан-лейтенант Якимович спросил Насонова:

– Вступаешь на тропу войны, док?

Понял Якимович: противодействовал Насонов не стар­пому, нет – командиру.

Были у Насонова и другие неприятные разговоры с Куртновым. Так что невинная, в сущности, реплика Гаврилкина стала последней каплей. Командир закручи­вал гайки. Методично, спокойно, не боясь сорвать резьбу. Только у каждого человека своя резьба.

 

* * *

...Насонов до вечера шатался по городу. Забрел даже на старое армянское кладбище, где стояли и лежали темные каменные надгробья с высеченными на них надписями восточной вязью. Было пустынно, от надгробий тянуло холодом. Ветер шелестел в ветвях шиповника. Здесь, на окраине, город, казалось, был погружен в сон. На скаме­ечках сидели старики и играли в нарды. Позвякивая колокольчиками, по заросшим цепкой травой улочкам бродили козы.

Не мог понять себя Андрей, объяснить своего состоя­ния. Тут был и стыд за свой нелепый срыв, и раздраже­ние, и усталость, и злость – на кого?

На плавказарму он вернулся уже в сумерках и запер­ся в каюте. Быстро темнело. Глянцевито-черное стекло иллюминатора запотело, и там, где капли конденсата проделали дорожку, колюче проступали звезды. В каюте было душно. Насонов открыл иллюминатор, и сразу пахнуло влажной, остывающей землей, осенью. На лист бумаги, лежащий на столе, шлепнулась тяжелая капля.

Южноморск постепенно гасил огни, и было такое ощущение, что там, за иллюминатором, ничего нет, толь­ко мрак.

В дверь каюты постучали.

– Доктор, ты спишь? – спросил Гаврилкин и подул в замочную скважину.

– Сплю.

– А почему свет горит?

– Валера, отстань!

– Обиделся на меня?

– Нет.

– Открой дверь, негодяй!

– Иди к черту!

– Иду. – Гаврилкин вздохнул и удалился.

Насонов прилег на койку. Скверно, если перестаешь понимать шутки. Совсем никуда не годится. Видно, до поры копилось раздражение. Да, не ко времени вылез Гаврилкин со своей шуточкой, не ко времени. Вот тебе и друг-приятель.

 

* * *

...Гаврилкин был первым, с кем Насонов познакомился в Южноморске. Стоял август шестидесятого года. Насо­нов ехал к новому месту службы. Он закончил Военно-медицинскую академию, отгулял отпуск и теперь на­правлялся служить в Н-ское соединение подводных лодок.

Старый автобус дребезжал, подскакивал, и казалось, вот-вот развалится. За окном проплывали белые домики, сады, виноградники, но вот замелькали блочные пятиэ­тажки с наборами пестрого белья на балконах – Южно­морск встречал Насонова флагами расцвечивания. Авто­бус миновал кривые и узкие улочки, выкатился на привокзальную площадь и замер у пыльного сквера. Насонов поднял тяжелый чемодан и пошел сквером. Ни души. Не у кого спросить, где располагается бригада подводных лодок. И тут за кустом буйно разросшегося шиповника Насонов узрел флотского лейтенанта. Лей­тенант сидел на скамейке. Рядом лежала фуражка, полная каштанов. Ветерок поигрывал его светлыми кудрявыми волосами.

– Простите, вы не скажете, как разыскать войсковую часть?.. – начал было Насонов.

Лейтенант покачал головой и строго прервал его:

– Знаю, но не скажу.

– Почему? – поразился Насонов.

– А вдруг вы шпион?

– Я серьезно.

– И я серьезно. Запомните, доктор, болтун – находка для врага. Короче, на какую лодку тебя кинули?

Насонов сказал.

Лейтенант проворно вскочил. Росточком он оказался маловат. Этакий лейтенант-крошка. Голубоглазый и хо­рошенький.

– Ты даже не представляешь, как тебе повезло! – радостно сообщил он.

– Это почему же?

– Почему? Докладываю: во-первых, тебя назначили на лодку, где служу я, во-вторых, наш экипаж – лучший экипаж в мире, а в-третьих, лодка в море, и мы с тобой получили несколько суток дополнительно к отпуску. Усек? А теперь давай знакомиться: Гаврилкин Валерий Николаевич, командир минно-торпедной группы. Андрей Сергеевич? Скажите, пожалуйста! На отчество ты еще не заработал. Андрюха! Так демократичней. Каштанов хо­чешь? Зря отказываешься. Обед-то ты уже прозевал. Ладно, бери свой «уголок» и потопали. Придется заняться твоим устройством и вообще воспитанием.

Шли недолго. По дороге Гаврилкин болтал не умолкая. Миновали сквер, свернули на какую-то улицу.

– А как Южноморск? В смысле цивилизации? – спросил Насонов.

– Дыра! Примечателен сухим вином, копченой бара­булькой и суровыми девушками. Любовь только через загс, на особенно активных воздействуют физически. Я уже попробовал – две недели с фингалом под глазом ходил. Чёрные очки пришлось носить. Теперь пасусь в общепите. Ничего кадры есть, я тебя познакомлю.

В конце мощёной улицы показались ворота в порт.

– Ну вот мы и дома. – Гаврилкин рассовал каштаны по карманам и нахлобучил фуражку.

Экипажи подводных лодок размещались на плавказарме, переоборудованной из старого списанного судна. Судно было построено в начале столетия и, по утверждению Гаврилкина, принадлежало компании «Кавказ и Меркурий».

– «Кавказ и Меркурий»! Звучит! – Гаврилкин поднял указательный палец. – Только представь: кое-где в каютах сохранились бронзовые канделябры. Тараканы исключительно антикварной породы. Ты постой, я пойду кого-нибудь поищу.

Минут через десять Гаврилкин привел заспанного старшину-сверхсрочника, тот открыл одноместную каю­ту, что-то вроде чулана, где едва помещались койка с высоким бортом, чтобы не вывалиться во время качки, стол и стул. Остальное пространство занимал платяной шкаф.

– Подушки и постельное белье в рундуке, – сказал Гаврилкин. – Ты иллюминатор отдрай, дух больно тя­желый. Помочь?

– Спасибо, я сам.

– Ладно, устраивайся. Я зайду за тобой через час. – И Гаврилкин исчез.

Насонов разыскал подушки, постельное белье, с тру­дом отдраил барашки иллюминатора – прохладнее не стало. Наскоро разобрал чемодан, застелил полки в шкафу старыми газетами, сложил рубашки, белье, пове­сил на плечики парадную тужурку, расставил на книж­ной полке книги, а на переборке приклеил лейкопласты­рем репродукцию с картины Дега «Голубые танцовщицы». Сразу стало уютнее.

Явился Гаврилкин, оглядел каюту и с усмешкой уста­вился на танцовщиц.

–  Полуголую натуру с переборки снять.

– Серый ты человек, это же Дега!

– Нам без разницы, Дега или Эмиль Золя. Запомни, молодой, в каюте следует вывешивать портреты дорогих начальников и членов семьи согласно записи в личном деле. Пошли.

– Куда?

– Много вопросов задаешь. На сборы – полторы ми­нуты, идрить, как говорит наш незабвенный старпом.

Когда спускались по трапу ПКЗ, Гаврилкин спросил:

– Андрей, у тебя таланты есть?

– В каком смысле?

– Поешь, пляшешь, стихи сочиняешь? Или акварель­ной балуешься? Этюд: «Осеннее море – летом».

– Нет у меня никаких талантов.

– Правильно. Таланты нужно скрывать, а то либо в самодеятельность определят, либо заставят оформлять стенную газету. Учись мудрости, молодой. Пользуйся, пока я жив.

А через полчаса они сидели в кафе и пили шампанское. Гаврилкин разглагольствовал:

– Известно ли тебе, что такое подводная лодка? Под­водная лодка есть замкнутый сосуд. И главное её досто­инство – не погружение, как думают некоторые военные, а всплытие. Вообще количество всплытий должно точно соответствовать количеству погружений. Закон! А теперь
проведем следующий эксперимент.

Гаврилкин наполнил фужеры шампанским и бросил в них по маленькому кусочку шоколада.

– Следи за тем, что сейчас произойдет. Как видишь, шоколад пошел ко дну – символическая субмарина пог­рузилась. Далее, благородные пузырьки постепенно об­лепляют лакомый кусочек – все больше и больше. Полу­чается что-то вроде балластных цистерн. Та-а-ак! Проду­ваем цистерны сжатым воздухом, и... лодка всплывает.

Кусочек шоколада действительно всплыл, но пузырь­ки один за другим лопнули, и шоколад снова затонул.

Гаврилкин многозначительно поднял палец.

– Так будет до тех пор, пока шампанское не выдо­хнется. Уловил? Честно признаюсь, мне еще никогда не удавалось довести эксперимент до конца.

Было это чуть больше года назад...

 

2.

 

Насонов проснулся и взглянул на часы. Стрелки показывали тридцать пять минут шестого. Скоро подъем. Окна каюты выходят на юг, слышно, как прохаживается вахтенный у трапа. Андрей натянул спортивный костюм, кеды и вышел на палубу. Леера покрылись росой, а может, под утро брызнул дождь. Горы затянуло тучами. Октябрь стоял теплый. Вахтенный украдкой покуривал, пуская дым в рукав бушлата. Увидев Насонова, выбросил папироску за борт.

Андрей спустился по трапу. На причальной стенке, у кормы старушки-плавказармы, стоял замполит капитан третьего ринга Папышев. Он отламывал кусочки хлеба и швырял в воду. У сваи причала стайка мелкой рыбешки весело гоняла разбухшую корку.

На замполите вылинявший спортивный костюм, растоптанные шлепанцы, на крепких шишковатых пятках серые полоски лейкопластыря.

Папышев оглянулся и увидел Андрея.

– Не спится, Сергеевич? Вот и я чуть свет поднялся, что-то чаек сегодня не видно. Ишь, рыбешки-то тешатся, вольготно им Осень духовитая стоит, грибами пахнет. Здесь, в предгорье, грибов много. Только не наш гриб, не российский, я ими брезгую.

Вчера Папышева на обеде не было – к семье ездил, значит о срыве не знает, подумал Андрей.

Папышев отломил кусочек хлеба, понюхал и швырнул далеко в воду.

По трансляции громыхнуло: «Команде вставать, койки убрать!».

И тут из двери КПП выскочил Гаврилкин и бегом направился к плавказарме, но, увидев Папышева, пере­шел на шаг, стараясь проскользнуть незамеченным.

Папышев его все же засек.

– Валерий Николаевич, ну-ка подойди!

Вид Гаврилкин имел помятый, под глазами тени, на рукаве рубашки след губной помады.

–  Опять за старое взялся? – хмуро спросил Папы­шев.

Гаврилкин изобразил на лице глубокое раскаяние.

– Бес попутал, Николай Васильевич... Вы только стар­пому не говорите, я больше не буду. Честно, берусь за ум.

– На сговор подбиваешь, Гаврилкин? А для доктора какой пример. Тоже ведь холостякует. Гляди, окрутит тебя какая-нибудь шалава.

– Честное слово, скоро женюсь. Как встречу самосто­ятельную девушку, обязательно женюсь. Тянет, знаете ли, к семейному очагу.

– Как же, оженишь тебя.

– Николай Васильевич, ну, пожалуйста, не говорите старпому. Я же работаю над собой. А все доктор виноват. Я вчера стучался к нему в каюту, посоветоваться хотел по причине душевной драмы, а он меня не пустил. Никакой чуткости. Вот меня и потянуло на подвиги.

– Ступай, ступай! И чтобы на подъем флага без опозданий.

Когда поднимались по трапу на плавказарму, Гаврилкин сказал Андрею:

– Невезуха! Надо же так погореть. Говорил Нинке, поставь будильник на половину пятого. Ох и спать же хочется!

– А что произошло? Ты же не матрос срочной службы. Сошел ин берег, раскрутился. Все законно.

– Ты на ужине не был, Андрюха. Старпом мне трое суток ареста влепил... При каюте.

– За что?

Гаврилкин скосил невинные голубые глаза.

– Я тарелку со щами поставил на стул. Случайно, конечно... А помощник командира товарищ Стулов в неё сели...

– Смотри, допрыгаешься.

На завтрак они, конечно, опоздали. Гаврилкин ухит­рился уснуть в раздевалке душевой, и Андрею пришлось его оттуда вытаскивать.

За столом в кают-компании береговой базы чинно восседал офицерский состав «триста шестьдесят четвер­той». Все, кроме командира. Куртнов редко ходит на завтрак.

– Опаздываете, идрить, господа лейтенанты, – про­ворчал Толкунов.

Механик Якимович, смуглый, черноглазый, похожий на египтянина, насмешливо покосился на Гаврилкина.

– Валерий Николаевич, ты что-то плохо кушаешь. Аппетита нет? Доктор, обрати на него внимание.

Папышев хмыкнул:

– С вечера, видать, закормлен.

Гаврилкин испуганно глянул на него.

– Николай Васильевич, вы же обещали.

– Ладно, молчу. Ешь знай.

Старпом отодвинул тарелку.

– Штурман, идрить, что с гирокомпасом?

Илья Ильич Герасименко погладил загорелую лысину.

– На днях духи из «почтового ящика» приезжают. Починят, я думаю.

– Думает он, мыслитель! Я думаю... Тьфу, черт, те­перь уже я «думаю»... А все из-за тебя. Мне как-то одна дама заявила: «Эдик, не делайте умного лица, вы же офицер». Ты чему улыбаешься, Гаврилкин?

– Никак нет! Какие улыбки? Разве я могу себе позво­лить?

Якимович рассмеялся.

– Правильно, Валерий Николаевич, содержи себя в строгости. Это про тебя сказал один поэт: «Не пью, люблю свою жену. Свою – я это акцентирую! И так по-ангельски живу, чуть Щипачёва не цитирую!».

– Это кто же, самое, такой? – возмутился Стулов. – Щипачёв ему не нравится.

– Евгений Евтушенко, новая звезда.

– А я тоже стихи стал писать, – вдруг заявил Гаврилкин. – Не верите? Конечно, если какое-нибудь чепе м сразу Гаврилкин. А мне, между прочим, тоже свойственно высокое чувство прекрасного. Послушайте. Правда, пока только начало:

Подводная лодка, лихая пилотка!

На закусь изделье старпома – селедка!

Толкунов засмеялся:

– Молодец! Придется отменить арест за вчерашнее хулиганство. Но при условии, что напишешь поэму.

– Обязательно напишу, Эдуард Владимирович.

Про селедку Гаврилкин сказал верно. В особо торжес­твенных случаях Толкунов сам разделывает селедку. Вымачивает, добавляет какие-то соусы, вино. Способ приготовления соусов держит в строгом секрете. Зато селедочка получается – что-то фантастическое.

После завтрака – построение на подъем флага. Рань­ше Андрей всегда испытывал волнение перед этим ри­туалом, а теперь стоит, равнодушно прислушиваясь к разговорам офицеров. Офицеры покуривают на причаль­ной стенке. Вот звучит команда, экипаж выстраивается на пирсе перед своей лодкой. Вдоль строя прохаживается старпом. Рослый, широкоплечий. Про таких еще гово­рят– дюжий. При некоторой грузности Толкунов не­обыкновенно подвижен, ловок, даже изящен. Широкое загорелое лицо, подбритые усики, сросшиеся у переноси­цы брови, густые, выбивающиеся из-под фуражки воло­сы. Лоб низковат, но этот недостаток компенсируют буйно-веселые, разбойничьи глаза.

О лейтенантских «закидонах» Толкунова ходят по флоту легенды. Где правда, где вымысел, установить трудно. Сейчас старпом ровно и мощно тянет служебную лямку. Он – готовый командир, но кадровики никак не могут забыть его прошлых «подвигов».

Толкунов щеголеват. Тужурки шьет у модного порт­ного в Одессе, фуражки заказывает в Ленинграде. Но притом все остается в рамках устава. Толкунов – приро­жденный флотский офицер. В гражданском он сразу проигрывает.

Когда-то Эдуард Владимирович был первым матер­щинником на флоте. Потом, говорят, в его жизни появи­лась женщина, которой он дал слово не ругаться. Может, это и легенда. Во всяком случае Андрей за год службы не слышал от него ни одного матерного слова, зато почти в каждом предложении у него вкраплено «идрить» – некий заменитель прежней виртуозной брани. Даже на собраниях и всяких торжествах старпом изъясняется так: «Командование, идрить, ставит перед нами ответственную задачу...».

– Морскую грудь подберите! – громыхнет стар­пом. – Копытников, чтобы я вас в этих прогарах больше не видел. Житнюк! Постричься и доложить!

Толкунов подходит к офицерскому крылу:

– Товарищи офицеры, прошу уточнить суточный план. Может, объявления какие-нибудь есть? Диктор, что у тебя? Ей-богу, я при звуке твоего голоса уже вздрагивать начинаю.

– На следующей неделе начинается диспансеризация офицерского состава. Завтра в семь утра в медпункте береговой базы всем сдать анализы.

– Какие еще, самое, анализы? – недовольно ворчит Стулов.

И тут конечно же возникает Гаврилкин:

– На наличие этих... Как их? Солитеров.

Толкунов необыкновенно брезглив. Лицо его тут же сводит судорогой, и он шепотом, чтобы не слышали матросы, яростно произносит:

– Я вас накажу, Гаврилкин! Вы, идрить, врач или минер? Вы посмотрите, что у вас в заведовании делается? Там не только солитеры... Тьфу, гадость! Там сколопенд­ры скоро заведутся. Почему неуставные туфли? Снять, доложить!

Появляется командир капитан третьего ранка Куртнов.

– Равняйсь! Смирно! Равнение на... лево!

Старпом печатает шаг навстречу командиру. Идет легко, без напряжения. В училище Толкунов был знаме­носцем. Командир здоровается с командой, пожимает руки офицерам. Он среднего роста, поджар, спортивен. Андрей не может не уважать Куртнова, он хороший моряк, грамотный командир, но не любит его. Насонова раздражает каждый жест Куртнова, интонация, привы­чка потирать ладонью подбородок – словом, все.

Монихин! Вот это был настоящий командир.

 

3.

 

Гаврилкин оказался прав – с экипажем Андрею ис­чезло. Припоминая теперь весело-развязную болтовню Валерки, когда в день приезда тащились они пыльным сквером, он не мог не отметить, что его шебутной друг-приятель довольно точно охарактеризовал офицеров подводной лодки.

– Командир – папашка, – трещал Гаврилкин. – По национальности – цыган. Лихой морячина! В войну на «малютках» двадцатой серии плавал, здесь, на Черно­морском флоте. Горел, тонул. Пять боевых орденов. Ему бы уже дивизией лодок командовать, а он в командирах подзастрял. С начальством не очень ладит да и за воротник мастер заложить. Не часто, зато уж громко, на весь флот. Шумнуть может, обматюгать – не обидишься. На лодке, да и в бригаде, его все любят.

Замполит Николай Васильевич. Это, я тебе скажу, мужик! Такого замполита в бригаде нет, а может, и на всем флоте. С нашим командиром во время войны на одной лодке плавал, трюмным. Они корешат. Грамотешки маловато, зато человек – золото.

Старпом и есть старпом. Он тебе сам все про себя объяснит. Из крокодилов, но добродушных. Ко мне у него отношение особое: считает, что я повторяю ошибки его молодости, и потому особо лют. Теперь помогайло, Стулов Василий Васильевич. В точности соответствует своей фамилии. Это я не в медицинском смысле. Тугодум, насчет юмора не очень, но зла не держит. Мастак по хозяйственной части. Ему бы начальником тыла пристро­иться, но есть один недостаток – химичить не умеет и насчет личной выгоды слабак. А что это за тыловик, если личной выгоды не видит?

Механиком у нас Юрочка Якимович – умненький, ехидный. На язычок к нему попадешь – считай, пропал. Лодку знает, как свои пальчики. Зачет по устройству корабля сдать ему практически невозможно. И никаких слабостей: не пьет, значки не собирает, женщинами не интересуется. Уважать начинает только тогда, когда ты лодку изучишь хотя бы на три балла. Плавать с ним спокойно – из любого положения продуется. Интелли­гент. Даже кэп, папашка наш, при нем ругаться стесня­ется. Если нужно выругаться, он всегда говорит: «Меха­ник, а ну выйди!». Юрочка в науку целит. Через год в адъюнктуру хочет податься. И пройдет, вот посмотришь.

Остальной офсостав – ровный, без бзиков. Вполне нормальные мужики...

И хотя Андрей был уже подготовлен Гаврилкиным, командир «триста шестьдесят четвертой» капитан второ­го ранги Монихин его поразил. Низкорослый, плотный, с буйной седой шевелюрой, черные глаза навыкате, вывер­нутые яркие губы – вылитый гоголевский Ноздрев.

– А ну-ка, скажи мне, докторь, а шо в подводной лодке самое главное? – спросил он при первой встрече.

Андрей растерялся. Главное... Разве сразу ответишь?

– Молчишь? Правильно молчишь. Так вот запомни, главное в лодке – не трухать! – И захохотал так, что в глубине каюты что-то тоненько зазвенело. Потом Насонов узнал – в сейфе у командира только гербовая печать с чернильной подушечкой и два стакана. Они-то и звенели.

– И еще запомни, докторь, – очко станет играть, виду не подавай, держи хвост морковкой. Ясно?

– Так точно, товарищ командир!

– Вот теперь правильно. А моряка я из тебя сделаю. Морячину! Мне на лодке хлюпики не нужны. Шо? Не согласен? А-а? Клизмы ты ставить умеешь, а ты покажи мне, шо ты в море стоишь. Входи в дела, учись. Учись у всех, докторь. У старшин, у матросов, и не трухай.

Тут на вас, докторов, продовольственное дело возло­жили. Знаешь небось? Шо? То-то! Так вот, харчами пусть пока помощник занимается, Стулов. А то ты нас по миру пустишь. Вопросы?

– Пока нет, товарищ командир.

– Так что главное в лодке?

– Главное – не трухать!

– Молодец, будешь морячиной.

Не раз Насонов вспоминал и первую встречу с Монихиным, и первый разговор. С Куртновым вышло совсем по-другому...

Теперь, мысленно возвращаясь назад, можно с уве­ренностью сказать, что Андрей испытал что-то вроде юношеской влюбленности в командира. Ему нравилось, как Монихин ест, тщательно, по-крестьянски, собирая со скатерти крошки, как улыбается, как закуривает, крепко стиснув мундштук папиросы, нравилось даже, как командир ругается – тут он был непревзойденный мастер, таких неожиданных словосочетаний Андрей никогда не слышал. Команды Монихина с многоступенчатыми «переборами», особенно во время швартовки, усиленные мегафоном, порой разносились по всей гавани, развлекая отдыхающих. Говорят, что городские власти даже жаловались на него командующему флотом.

Доходило до анекдотов. Как-то в фойе Дома офицеров флота перед командующим Монихин подошёл к зеркалу, глянул на себя и довольно громко, с неудовольствием спросил:

– И что это за ж… с ушами?

И надо же, именно в этот момент в зеркале рядом с ним отразился лик жены комбрига, дамы властной и нервной. Замечание она приняла на свой счет, и вышел скандал.

На отношении к Монихину, по-видимому, сказалось и то, что Андрей вырос без отца, его тянуло к мужчинам, особенно к таким вот грубоватым, сильным и добрым. Хотя сорокалетний командир походил, скорее, на стар­шего брата.

«Стану моряком. Кровь из носа, но стану», – твердил Насонов, когда на второй день после приезда Гаврилкин потащил его на соседнюю лодку и Андрею стало сквер­но, тоскливо в центральном посту, в духоте, среди ди­кого нагромождения механизмов. Тошнота подкатила к горлу.

Учился Андрей в группе надводников, стажировался на надводных кораблях и на субмарине был, по сути, впервые. И все же взял себя в руки, нырнул вслед за Гаврилкиным во второй отсек, и там ему даже понрави­лось: большой обеденный стол, выгородки кают с занавес­ками вместо дверей, шкафчик с посудой, на подволоке укреплены софиты.

– Твое заведование, – пояснил Гаврилкин. – На этом столе ты будешь нас резать. Спишь хорошо?

– Не жалуюсь. А что?

– Твой предшественник, фельдшер Кожемякин, по этой части силен был. Каменел во сне. Вдвоем разогнуть не могли. Штатное спальное место доктора за холодиль­ником. Лично я там спать не советую, холодильник урчит, зараза. Лучше устраивайся в кают-компании на диване.

Андрей отодвинул шторку, заглянул за холодиль­ник – обычный бытовой ЗИЛ – за ним узкая койка, едва ноги вытянешь.

– А вот эта красная штукенция, – весело продолжал Гаврилкин, – клапан аварийного продувания. Лучший способ запомнить – треснуться об него головой. Под ним – аккумуляторная яма, что-то вроде погреба для картошки.

Ему явно нравилась роль гида.

– Второй отсек – офицерский клуб. Здесь мы играем в самые умные игры: «шиш-беш», «козел». До шахмат не опускаемся. Тут же принимаем пищу, заседаем на собра­ниях. Амбулаторные приемы в море ты тоже будешь здесь приводить. А теперь пойдем в первый отсек, я тебе покажу интересную штуковину – торпедный аппарат называется...

За месяц Насонов облазил подводную лодку от киля до клотика. Казалось, не было ни одного угли, ни одной шхеры, куда бы он не заглянул. Его рабочий комбинезон покрылся пятнами сурика, кузбасс-лака и электролита, а лоб украшала здоровенном «гуля» приложился о кла­пан аварийного продувания, тот самый, о котором говорил Гаврилкин. Зато проклятый клапан врезался в память на всю жизнь. Семь раз Якимович валил его на зачетах. Андрей скрипел зубами и яростно твердил;

– Все равно я буду знать лодку не хуже тебя.

Якимович ехидно улыбался:

– Поглядим, поглядим. А то хотела бабушка икнуть после ужина, а ей и поужинать не дали.

Во время первого похода лодка попала в жесточайший шторм. Погрузиться не смогли, что-то случилось с гори­зонтальными рулями. Андрей не укачивался. От качки только звенело в ушах и обострялся аппетит. Он постоян­но испытывал чувство голода и, чтобы его перебить, грыз сухари. Это создало ему даже некоторую славу. Однажды Насонов слышал, как старшина трюмных Миньков гово­рил своему «годку»: «А наш Насонов-то – молоток. В качку за троих рубает. Вокруг блюют, а он хоп что. Нет, в натуре! В банку из-под тараньки забортной воды черпнет, макает сухари в воду и хрумкает. За день килограмма два срубать может...».

И про морскую воду, и про сухари – правда. Хотя тут было больше от позы, от желания выглядеть бывалым моряком. У Андрея даже подражатели нашлись.

– Пролетим мы на сухарях, Сергеевич, – как-то сказал Стулов. – Полкоманды в качку хрумкает. Неуж­то, самое, помогает? Нужно попробовать. Я-то больше по должности держусь, а чувствую себя хреново.

Насонов сдал зачеты на допуск к самостоятельному управлению службой в установленный срок. Изучил и устройство лодки. Разбуди его ночью и спроси, между какими шпангоутами находится аккумуляторная яма, он ответил бы не задумываясь, а второй отсек знал так, что с завязанными глазами мог отыскать любой клапан, любой вентиль и за считанные секунды включиться в ИДА – индивидуальный дыхательный аппарат. За что удостоился сдержанной похвалы Якимовича.

Но и этого показалось ему мало, он решил подготовить­ся и сдать экзамены на вахтенного офицера, чтобы стоять, если не ходовые, то якорные вахты.

Якимович как-то язвительно заметил:

– Доктор, ты, кажется, решил переквалифицироваться в строевые?

Стулов рассудительно сказал:

–  А что, самое, были случаи. Я знаю одного медика. Он сдал на допуск к самостоятельному управлению лодкой, окончил курсы офицерского состава и плавает теперь помохой на «букашке».

Предшественник Андрея фельдшер Кожемякин оста­вил медицинское хозяйство в запущенном состоянии. Гав­рилкин рассказывал про Кожемякина:

–  С амбулаторными приемами он быстро управлялся. Ломал таблетку аспирина пополам, одну половину давал «от живота», другую «от головы» и каждому говорил о пользе полового воздержания. Между прочим, добивался, чтобы матросам перед увольнением выдавали презерва­тивы. Оно и понятно, город портовый, «на винт намо­тать» – раз плюнуть. Ничего не вышло. Бригадное на­чальство возразило, мол, ежели матроса таким образом обеспечить, он из увольнения не вернется, пока не ис­пользует презерватив по прямому назначению.

Пришлось начинать с нуля. Офицеры, да и матросы тоже, развращенные фельдшером, в штыки прижимали любые профилактические мероприятия. Особенно трудно было организовать прививочную компанию. Асы подвод­ных глубин панически боялись уколов и шли на любые ухищрения, лишь бы увильнуть от прививок. Андрей использовал прием, действующий безотказно: первым прививал Толкунова. Это тоже было непросто, но деться Эдуарду Владимировичу некуда – прививки определе­ны уставами, а старпом – жрец уставов. После того как Андрей всаживал иглу в могучую спину старпома, горе тому, кто попытался бы сачкануть от этой малоприятной процедуры. Толкунов извлекал нерадивых из самых потаенных углов и шхер. Никакие доводы на него не действовали.

– Мне, идрить, врезали, а вы сачковать? – ревел он. – Доктор, вкати ему двойную дозу!

Любое начинание Насонова поддерживал командир. Он первый грубовато сказал Андрею:

– Ты попусту дурью не майся. А то, я смотрю, уже матросов в баню водишь. Так на тебя чего хочешь навесят. Ты не строем должен командовать, докторь, а медосмотр в бане производить. Свободное время есть – дуй в госпиталь. Не хрена на лодке сидеть. Потребуешься, мы тебя разыщем.

Ах, папашка, папашка! Сколько раз вспоминал Анд­рей командира добрым словом и желал его мятежной, но светлой душе покоя.

 

4.

 

Нелепая, заполненная бестолковой суетой жизнь. Не­редко случается так: заканчивается хлопотливый день, Андрей моется в душе, надевает свежую рубашку, соби­раясь сойти на берег. И тут же следует команда: «Лейте­нанту Насонову получить на продовольственном складе шоколад и вино!». Чертыхаясь, он переодевается в рабо­чий китель, тащится с матросами на продсклад. Продсклад, оказывается, закрыт, начальник склада, мичман, появляется только через час, но он ничего не знает, никаких указаний не получал и понятия не имеет, откуда поступила команда.

Конференции, семинары, сборы военных дознавате­лей и черт его знает еще что. А сегодня в пятнадцать ноль-ноль врио флагманского врача Пекарский назначил оче­редное совещание. Его хлебом не корми – дай провер­нуть какое-нибудь мероприятие. Особенно он активизируется, когда штатный флагврач Александр Павлович Гамидов в отпуске или выходит в море. Делать нечего, приходится тащиться в медицинскую часть береговой базы.

Середина октября, а жарко. Бабье лето затянулось, но у вершин пологих гор скапливаются рыхлые тучки – предвестники осени.

Медчасть занимает правое крыло одноэтажного зда­ния береговой базы. Здание на редкость уродливо. Впро­чем, чему удивляться – переоборудованная казарма.

В медчасти тихо, дремотно, кругом занавесочки, цве­точки, стулья в белых чехлах. На стенах – санитарные бюллетени, фотографии, плакаты. Их столько, что боль­ной, ожидающий приема врача, при всем желании не успеет посмотреть и половины. И пахнет здесь по-домаш­нему: ванильным тестом, чаем. Медицинские сестры, пожилые и полные, часто пьют чай, вяжут и лениво позевывают.

«Бабушкин рай», – с усмешкой говорит Гамидов. С флагманским врачом Андрей знаком давно, еще с академии, вместе играли за сборную факультета в баскетбол. Насонов учился тогда на первом курсе, Гамидов – на шестом и был уже лейтенантом. Разницы, между тем, не чувствовалось, и отношения были самые приятельские.

За минувшие шесть лет Гамидов стал флагврачом бригады подводных лодок, дважды досрочно получал воинское звание и был награжден медалью «За боевые заслуги».

Внешне не изменился: все также худ, высок, улыбчив, тщательно одет и причесан. В неофициальной обстановке они на «ты», но Андрей редко пользуется правом старого знакомца – Гамидов умеет держать дистанцию. За год они так ни разу откровенно и не поговорили. Впрочем, они и виделись редко. Сначала Гамидов был в трехмесячном автономном походе, потом – отпуск, да и Насонов нечас­то бывал на берегу.

Со дня на день в бригаду должна прийти выписка из приказа министра обороны о назначении Гамидова пре­подавателем в Военно-медицинскую академию. По сути, службой уже руководит Арнольд Яковлевич Пекарский.

Начальник медицинской службы береговой базы Пе­карский – прямая противоположность Гамидову, этакий дородный дядечка с наметившимся брюшком. Коротко подстриженные, с проседью волосы, оплывшие, вздрагивающие щечки, очки в тонкой позолоченной оправе, голос мягкий, движения плавные – воплощение добродушия. И трудно представить, что за благообразной внешностью скрывается жестокая и властная натура.

Пекарский из фельдшеров, в академию поступал офи­цером, отсюда и возраст. Он несимпатичен Андрею, но объективности ради нужно сказать: Пекарский неплохой организатор, умеет ладить с начальством, выбивать аппаратуру, медикаменты, краску, мебель. Медчасть – его детище.

В штате медицинской службы береговой базы есть начальник медпункта, заваптекой, зубной врач, медицинские сёстры. Есть и небольшой лазарет.

Начальник медпункта – капитан Рюмин. Ему лет тридцать пять. Белобрысый, худой. На остроносом лице как бы застыло выражение озабоченности. Больше всего его беспокоит, что Вооруженные Силы сокращают, того гляди и его турнут, не дав дослужить до пенсии, а выслуги нет: Рюмин заканчивал медицинский институт и призва­ли его с гражданки. А у него двое детей, жена не работает. Питому он мелочно суетится, все время показывает, что много работает. Врачебную квалификацию Рюмин давно потерял, специальную литературу не читает и не любит дежурить по ночам – вдруг случится что-нибудь серьез­ное, а он не справится.

Рюмин панически боится Пекарского, старается во всем ему услужить, помогает относить домой какие-то тяжелые свертки и называет строго по званию: товарищ майор.

Женат Рюмин на местной, взял её, как он сам говорит, «с домом», любимое его занятие – работать в саду. Сад приносит немалый доход, к тому же жена пускает курор­тников. Словом, в семье достаток. И все равно он боится всего: увольнения в запас, больных, грядущих неприятностей. И, появившись утром в медпункте, первым делом озабоченно спрашивает: «Вы слышали? На Ближнем Востоке опять неспокойно».

Мир в его представлении насыщен катаклизмами, военными переворотами, землетрясениями, цунами, цик­лонами и антициклонами. Рюмина беспокоит решительно все: зачем в городе стали строить новую дорогу? А вдруг снесут его дом и сад? Стоит ли запускать ракеты в космос, пусть даже с собаками? Ведь так и до людей дело дойдет. И хотя ему не грозит полет в космическое пространство, он ходит подавленный, выглядывает в окно и укоризнен­но качает годовой...

Врачи подводных лодок уже собрались на совещание, сидят в просторном кабинете Пекарского, разговаривают. Эдик Эльзаров, Вилли Габриэлян, Миша Короткий, Саша Воинов, Игорь Кочергин – те, кто не в море, не в отпуске и не в командировке. Пекарский задерживается, его вызвал к себе командир береговой базы.

– А вот и Насонов, – говорит Эльзаров, здоровенный, загорелый до черноты капитан. – Привет, Андрей. Са­дись, сейчас два часа будем всякую лабуду слушать.

Эльзаров держит себя независимо. Грубоват, насмеш­лив и нередко на совещаниях говорит такое, что у Пекарского на пухлом лице выступают розовые пятна.

– Так вот, мужики, – Эльзаров продолжает пре­рванный рассказ, – жена штурмана сунула нейлоновую кофточку в тазик с бензином, чтобы, значит, пятна отошли. Посоветовала ей какая-то дура. А тут муж...

Досказать историю он не успевает, входит Пекарский. Китель на животе топорщится, из-под коротковатых брюк видны голубые носки. Ступни у него маленькие, туфли носит тридцать восьмого размера. Это при его-то грузности.

– Прошу извинить, уважаемые коллеги. Неотложные дела. – Пекарский значительно поджимает губы, подхо­дит к столу и замирает, опершись о спинку стула.

На повестке сегодня два вопроса: диспансеризация офицерского состава и организация социалистического соревнования в новом учебном году.

Говорит он долго, то и дело поправляя очки, потом пускает по рукам график диспансеризации, заставляя каждого расписываться на обратной стороне листа. Поря­док есть порядок. Наконец переходит ко второму вопросу.

– Я что-то в толк не возьму, как мы будем соревно­ваться? – недовольно гудит Эльзаров, постукивая кула­ком по колену. – Ерунда какая-то.

– Думайте, что говорите, Эльзаров! – одергивает его Пекарский.

Эдьку не так-то просто сбить с толку, но он хорошо понимает бесполезность спора: есть указания сверху, из политотдела.

Звонит телефон. Пекарский хватает трубку, и перед офицерами разыгрывается сценка из репертуара Арка­дия Райкина. Лицо Пекарского обретает благостное выра­жение, он ласково курлычет, и брови его при этом шевелятся, как две гусеницы.

–  Да что вы, голубушка? Сегодня же буду непременно. Да, да, и лекарство захвачу.

Судя по всему, он говорит с женой какого-то началь­ника.

Совещание заканчивается, офицеры торопливо расхо­дятся – вдруг Пекарский что-нибудь еще придумает, – Насонов в выжидательной позе останавливается у двери.

Пекарский заканчивает разговор по телефону, береж­но кладет трубку и с недоумением смотрит на него.

– У вас что-то ко мне?

– Да, Арнольд Яковлевич.

Обретшее было благодушие лицо Пекарского стано­вится строго озабоченным. Он человек деловой, заня­тый и не любит пустых разговоров.

Слушаю вас, Насонов.

– Арнольд Яковлевич, я служу уже больше года, а до сих пор не прошел первичную специализацию по хирур­гии.

– Да, верно. Не прошли, – автоматически повторяет Пекарский. Он все еще под впечатлением телефонного разговора, и если бы не надоедливый лейтенант, наверняка позволил бы себе расслабиться. Видать, какой-то вопрос для него решился, либо решится вскоре.

– А почему вы, собственно, ко мне обращаетесь? Есть флагманский врач, это его прерогатива.

– На Гамидова приказ подписан, и вы это знаете.

– Знаю. Но на меня-то приказ пока не подписан. Да и зачем вам эти курсишки? Вы же днюете и ночуете в госпитале.

Андрей знает, Пекарский его недолюбливает, считает излишне гордым, даже высокомерным. В самый бы раз сейчас сделать испуганное, как у Рюмина, лицо и забла­жить: «Арнольд Яковлевич, только на вас надежда... Гамидов давно не пашет, все только себе. А вы... вы все можете!».

Ждет этого Пекарский. Именно этого ждет: поклонись, лейтенант, уйми гордыню. Но не дождется.

И хотя у Насонова внутри все дрожит от бессильной ярости, он спокойно, даже равнодушно говорит:

– Ясно. До меня никому нет дела. Придется жаловать­ся. Письмишко написать командующему... Или уж сразу в Москву.

В глазках Пекарского на мгновение зажигается тре­вожный свет, но он тут же гасит его темными веками.

– Пишите, голубчик. Это не возбраняется. Только учеба – одна из форм поощрения, а к вам, насколько мне известно, командование корабля предъявляет немало претензий. Вот какая загвоздка-то. Надеюсь, у вас ко мне все?

– Да, конечно, товарищ майор, – улыбается Насонов как можно шире. – Вам очень пойдут подполковничьи погоны. А генеральские – тем более. Под цвет волос.

Пекарский бледнеет и каким-то странным, незнако­мым Андрею голосом произносит:

– Послушайте, вы!

Насонов же, вежливо поклонившись, выходит. Улыб­ка, которую он с таким трудом изобразил, еще некоторое время держится на лице.

 

5.

 

Иная, совсем иная была жизнь год назад.

Лихо спихнув зачеты на допуск к «самоуправству» и став полноправным членом экипажа «триста шестьдесят четвёртой», Насонов еще некоторое время держался, как выразился Гаврилкин, «на плаву»: ежедневные переводы с английского, чтение специальных журналов, работа в госпитале.

Военно-морской стокоечный госпиталек стоял в самом конце золотого пляжа, окаймляющего уютную бухту. Дальше, на взгорке, шумело акациями городское кладби­ще, а еще дальше начиналась рыжая степь, с двух сторон ограниченная горами.

Госпиталь размещался в бывшем барском особняке с колоннами, башенками, лепниной и прочими украшени­ями. Стоял особняк на самом берегу моря, и в осенние штормы волны заплескивали в полудикий, неухоженный сад.

Хирургией Насонов никогда особенно не увлекался – уже на втором курсе решил стать бактериологом или эпидемиологом, занимался в научных кружках при ка­федрах, – но перед выпуском, в последнем семестре хирургией пришлось заняться основательно, как-никак
готовили из него корабельного врача. И тут выяснилось, что у Насонова «есть руки», – его охотно брали ассисти­ровать хирурги, и как-то он даже удостоился похвалы операционной сестры, работавшей еще с самим Джане­лидзе.

К выпуску Андрей сделал тридцать аппендэктомий, ассистировал при крупных травмах, на резекции желуд­ка и не без гордости считал себя настоящим хирургом.

В южноморском госпитале его встретили хорошо. Оперировать ему, правда, приходилось нечасто – конку­ренция была сильная, ведь каждый врач-подводник пре­жде всего хирург, – но кое-что обламывалось и ему. На дежурствах обычно собиралась целая бригада, в основ­ном молодые врачи с лодок. Пили ночами крепкий чай и в свободное время играли в «тараканбол». У дверей в буфетной лежал кусок резинового шланга, обмотанного бинтом. Один из хирургов зажигал свет, другой хватал шланг и начинал дубасить тараканов – их специально подманивали сахаром. За счетом наблюдал судья. Тот, кто набирал определенное количество «очков», получал «спор­тивный разряд».

Что и говорить, хорошо, приятно шла у Андрея служ­ба. Функции начальника продовольственной службы вы­полнял Стулов и не тяготился этими обязанностями. А вскоре лодку поставили на планово-предупредительный ремонт и экипаж перевели на довольствие на береговую базу. Так что и здесь Насонову не пришлось хватить лиха.

А в приморском курортном городке кипела, искрилась, благоухала жизнь: ароматным дымков чадили шаш­лычные и чебуречные, а в ресторанах гремела музыка, по набережной шелестела праздная, яркая толпа, а на танцевальных вечерах в Доме офицеров флота было немало хорошеньких женщин.

Насонову исполнилось двадцать четыре года, он не был красив, но довольно высок, строен, зачесывал свет­лые редеющие волосы на пробор, безукоризненно одевал­ся, хорошо танцевал, и ему редко отказывали. Не раз случалось Андрею предутренней ранью возвращаться из Рыбацкого или Греческого поселка – отдаленных пред­местий города.

Перед подъемом флага старпом, разглядывая помя­тые лейтенантские физиономии, строго выговаривал:

– Кто пьет «Красный камень», «Пиногри» стакана­ми, идрить? Кощунство! Тонкие напитки требуют меры. А от вас, господа лейтенанты, несет, как из дегустацион­ного зала. Ф-фе!

Наперстником Насонова в лейтенантских игрищах был конечно же Гаврилкин. Человек он в Южноморске известный и вообще, как вскоре Андрей убедился, лич­ность неординарная. Недурный запас знаний, феноме­нальная память – наизусть помнил целые главы из Корабельного и прочих уставов, несомненные способности кораблеводителя сочетались в нем с неуем­ной склонностью ко всяким каверзам.

Лишь на кораблях, в специфических условиях, воз­можно существование таких типов. Их рождает сама жизнь. Без них на корабле свихнешься.

На курсе Насонова, даже в его отделении, был некто Славка Филимонов по прозвищу Лошадь – разновид­ность племени Гаврилкиных.

От выходок Валерки периодически сотрясалась вся бригада. Розыгрыши, мистификации, просто нелепые истории, в которые Гаврилкин ухитрялся время от вре­мени попадать, сделали его фигурой не только заметной, но и по-своему привлекательной.

А за последнюю выходку Гаврилкин едва не попла­тился службой на флоте.

В конце сентября в Южноморск приехал цирк-шапи­то. У рынка за сутки вырос шатер, загремела музыка, начались представления. Гаврилкин все свободное время проводил в цирке, нагло утверждая, что у него роман с наездницей Ириной, рослой красивой блондинкой. Офи­церы его подняли на смех, Гаврилкин обиделся и пообе­щал представить доказательства. И вот однажды вос­кресным вечером на центральной улице Южноморска появился всадник на белой цирковой лошади. На всадни­ка, возможно, не обратили бы особого внимания, не будь на нем формы флотского офицера.

Когда офицер привязывал лошадь к ограде сквера, из затененного уголка возник комендант гарнизона майор Адамский и вежливо поинтересовался, где тот взял животное и чем вызвано столь неожиданное времяпро­вождение?

На что офицер (а это конечно же был Гаврилкин) якобы ответил: животное – кобылу Истру он взял напро­кат в цирке у знакомой наездницы, к тому же ни в одном руководящем документе не сказано, что офицер военно-морского флота не может прогуливаться верхом на ло­шади.

Адамский возражать не стал, но, несмотря на то, что лейтенант был трезв, вызвал патруль и лично препрово­дил всадника вместе с лошадью в комендатуру до выяс­нения обстоятельств.

Уже через полчаса стало известно, что лошадь Гав­рилкин взял, мягко говоря, без разрешения владельцев. Разразился скандал. Положение осложнялось тем, что бригаду как раз проверяли офицеры отдела устройства службы штаба флота.

Когда доложили комбригу, тот пришел в ярость и арестовал Гаврилкина на трое суток с содержанием на гарнизонной гауптвахте.

С гауптвахты Гаврилкин вернулся заметно потрясен­ным, в тот же день постригся наголо и заявил, что, если его турнут с флота, он застрелится.

Лишь благодаря вмешательству Монихина тучи над годиной Валерки стали постепенно расходиться. Его разо­брали ни комсомольском собрании, посмеялись и остави­ли служить. Жестче всех обошелся с ним майор Адамс­кий, Он, по-видимому, не мог простить лейтенанту тех неприятных минут, когда среди хохочущей толпы ему пришлось конвоировать нарушителя вместе с кобылой. Комендант отдал специальное распоряжение, запрещаю­щее лейтенанту Гаврилкину в течение трех месяцев посещать все наличествующие в гарнизоне кафе и ресто­раны. Даже Коля Попандополо не пустил Гаврилкина на порог своей чебуречной. Кто захочет портить отношения с комендантом из-за мальчишки лейтенанта.

Папашка, Николай Петрович Монихин, к лейтенантс­ким заходам в целом относился терпимо – драл, конечно, и под арест сажал, но сам, своей рукой карал, не доводя дело до высокого начальства. «Ничего, перебесятся, слав­ными морячинами станут», – любил говорить он.

Вообще, своих «охламонов» – словечко из его своеоб­разного лексикона – Монихин обожал. Случалось, яв­лялся на плавказарму ночью, ходил по кубрикам, по­правлял спящим матросам одеяла, прикроватные ков­рики, заглядывал в юные лица и говорил дежурному по кораблю:

– Сладко спят. Самое время поспать. А мне вот не спится.

В начале июня этого года Монихин погиб в автокатас­трофе. На загородном шоссе в его «Волгу» врезался грузовик со щебнем. Водитель был пьян. Погибли коман­дир, его жена и пятнадцатилетняя дочка. А пьянчуга остался жив. Андрей в это время был в отпуске.

Монихина и его семью похоронили на родине, в Керчи. На похороны ездили Папышев, Якимович, Гаврилкин, боцман, офицеры и мичманы с других лодок. В том, что вместо Монихина назначат Толкунова, сомнений ни у кого не было, но вышло иначе.

 

6.

 

О назначении нового командира Насонов узнал при несколько необычных обстоятельствах – в душе на плавказарме. Намылил голову, встал под рожок и тут, сквозь плеск воды, услышал голос Стулова:

– Хочешь, самое, новость, Сергеевич?

– Какую? – Андрей ощупью отыскал кран, чтобы сделать воду попрохладнее, наткнулся на волосатый живот Василия Васильевича.

– Нового командира назначили.

– Ну да? На Толкунова пришел приказ?

– Хрена с два. Варяга взяли.

– Какого варяга? – мыло попало Насонову в глаза, он, чертыхаясь, стал их промывать и все никак не мог понять, о каком варяге говорит Стулов.

– С Севера. Полгода старпомом плавал, командирс­кие классы и к нам.

– А как же Толкунов?

– Прокатили: в очередной раз. И меня заодно. Вот так.

– И кто такой?

– Куртнов фамилия. Я его не знаю. Он не нашу систему кончал, а училище Фрунзе.

О новом командире ходили самые невероятные слухи. Одни утверждали, что у него «лапа» в Главном штабе, другие, что Куртнов женат на дочери адмирала, чуть ли не заместителя командующего флотом. Чем же еще объяснить такое стремительное продвижение? В двад­цать восемь лет командир подводной лодки. Толкунову тридцать один, Стулову – тридцать, а Монихину вообще было за сорок. Поговаривали, что и боевой орден у Куртнова имеется за какой-то сверхдальний поход.

Ждали его прибытия со дня на день. Одни – с напря­женным интересом, другие – настороженно, но боль­шинство – с неприязнью. Во-первых, «варяг» обошел Толкунова, а старпома, несмотря на шумливость и «заки­доны», любили, во-вторых, разве сможет Куртнов заме­нить папашку Монихина, одного из популярнейших ко­мандиров на Черноморском флоте?

И все же появился Куртнов неожиданно.

В конце июня стояла адская жара. Андрей сидел в каюте в одних трусах и, задрав ноги на спинку стула, перелистывал «Военно-медицинский журнал». И тут в дверь без стука ввалился какой-то тип в спортивном костюме.

– Извините, – сказал он, – у вас утюг можно взять?

Андрей разозлился. На плавказарме в последнее вре­мя разместили наладчиков с ленинградского предпри­ятии, они «гудели» по вечерам в каюте и всем порядком надоели.

– Между прочим, стучать нужно. Я, пардон, не одет.

Незнакомец сухо заметил:

– Между прочим, утюг – вещь общественная, и его нужно возвращать в бытовку. Вахтенный мне сказал, что вас нет и каюте. Так что соблаговолите утюжок вернуть, если он, конечно, без надобности.

Андрей с неприязнью разглядывал пришельца. Кто такой? На наладчика не похож, те все время поддатые ходят. И тут кольнуло нехорошее предчувствие. Андрей всё же не сдержался, уж больно не понравился ему этот тип.

– Утюжок в шкафу, на нижней полке. Дверца на себя открывается.  Я понятно объясняю?

– Вполне.

Незнакомец коротко оглядел каюту, взгляд его остановился на «Голубых танцовщицах».

– Дега. Надо же!

– Вам, конечно, не нравится?

– Отчего же? Я люблю постимпрессионистов. Мне не нравится, как укреплена репродукция: лейкопластырем, на переборку. Некрасиво.

– Вот как? А красиво офицеру жить в этой ржавой коробке? Вместе с тараканами антикварной породы?

– Тараканы, доктор, это ваша проблема. – Незнако­мец взял утюг и вышел.

«Откуда он знает, что я врач, – с недоумением по­думал Андрей и тут вспомнил, что на двери приклеена табличка: «Лейтенант медицинской службы Насонов А.С.», – зря я все-таки... Ишь ты, эстет, любитель постим­прессионистов».

Утром, перёд подъемом флага, комбриг представил нового командира «триста шестьдесят четвертой» Куртнова Игоря Григорьевича. Андрей не без труда узнал в подтянутом, щеголеватом капитане третьего ранга вче­рашнего незнакомца.

– Нормально у меня теперь служба пойдет, -– шеп­нул он Гаврилкину.

– А что?

– Да так... Нового кэпа вчера в каюте обхамил. Вва­лился ко мне без стука.

– Ничего, три к носу, – успокоил Гаврилкин и вздох­нул. – Да, это не папашка. Как говаривали в старину: что-то чешется в балде, непременно быть беде!

Не раз потом думал Андрей: накаркал беду Гаврил­кин.

 

* * *

Впрочем, сначала все шло не так уж плохо. Куртнов не спешил вводить новшества, не до того ему было. Назна­чение нового командира влечет за собой отработку всех курсовых задач заново. И в этом есть логика: командир должен почувствовать корабль, а экипаж – командира.

Для отработки курсовых задач «триста шестьдесят четвертую» выгнали на внешний рейд. Три недели пока­чивалась она на волне, разворачиваясь на якорь-цепи к берегу то левым, то правым бортом. Июль стоял жаркий, на небе ни облачка. Днем температура в отсеках подни­малась до сорока пяти – пятидесяти градусов. Андрей спал на клеенчатом диване во втором отсеке и просыпал­ся в луже пота. Впрочем, спать приходилось не так уж часто. Беспрерывно, днем и ночью, гремели по трансля­ции команды, а в промежутках, редких паузах офицеры, мичманы, старшины команд писали, подбивали «бабки», обновляли документацию. Что ни день – комиссии из штаба и политотдела, флагспецы, инструктора, навали­вался и верткий тыловой люд.

Посреди этой кутерьмы, рвущего душу гуканья коло­колов громкого боя, полуголых людей в загустевшем липком воздухе двигался новоявленный командир, един­ственный на лодке в свежей кремовой рубашке, брюках, надраенных туфлях, в новой пилотке – не двигался, парил, похоже, не соприкасаясь с не очень чистыми поверхностями. А в руке Куртнов держал штатную книжку вахтенного офицера и спортивный никелирован­ный секундомер. Засечет время, прикинет, еще раз засе­чет – не командир, а посредник на опытовом учении.

А Андрею все казалось, что вот-вот из центрального поста в люк бочком протиснется настоящий командир, Николай Петрович Монихин, в «футбольных» трусах, с полотенцем на шее, на ногах стоптанные тапочки без шнурков. Да разве дело в наряде? На него только глянешь, и ясно – командир. Ничто не укроется от цепкого взгляда его цыганских, с горячим блеском глаз. А слова? Так энергией и зарядит: «Данилюк, ты шо ползешь, как вошь по мокрому пузу? Молодой же парень. А ну ж-жива! Докторь, у тебя скипидарь есть? Намажь ему задницу, пусть швыдче скачет».

И матроса-первогодка вовремя заметит командир, найдет нужные слова в тревожный момент, когда лодка идет к предельной глубине и вот-вот начнут похрусты­вать стальные шпангоуты.

– Ты чего притих, Пестерев? Вынь руки из карманов, неча в карманный бильярд гонять. Побереги гири-то, еще пригодятся.

И скользнет улыбка на бледном, в испарине лице матроса.

– Да я ничего, товарищ командир.

– Ничего – пустое место. А ты герой, морячина. У нас в Керчи все такие. При море живем.

Пестерев действительно из Керчи. И после командир­ских слов он помирать будет, а не струсит.

И все же Насонов отметил, не мог не отметить, что Куртнов не только скользит, не только порхает, но и руководит, командует и довольно уверенно. Без лишнего шума, без крика – спокойно и точно.

После каждого корабельного учения – разбор, тоже спокойный, четкий и безжалостно доказательный: это плохо и потому, а вот это хорошо. И никакой эмоциональ­ной окраски.

Когда разбор учений проводил Монихин, тут и смея­лись, и плакали. Без слез, конечно. Виновника сразу можно было определить по багровой окраске лица. «Ишь, раскраснелся, едрена феня! – орал Монихин. – От будки хучь прикуривай! А ты редькой своей, редькой думай!».

При сравнении командиров выявлялся настолько ра­зительный контраст, что Андрей не без основания опа­сался: а не произойдет ли у экипажа срыв, сшибка?

Валяясь как-то в «адмиральский час» на своем ложе за холодильником, Андрей стал невольным свидетелем разговора старпома с механиком.

– Слушай, Эдуард Владимирович, – тихо, незнако­мым каким-то голосом сказал Якимович, – я что-то Куртнова понять не могу. За семь лет разных командиров перевидал, но такого... Все время молчит. Молчит и смотрит. И такой деликатный, такой чистенький. Боюсь я его. А как плавать, если командира боишься?

– Что тебе сказать, Юра. Я с Куртновым в Гремихе в одной бригаде служил, лодки рядом стояли: я помощни­ком, он штурманом. И скажу честно: штурман – ас. И служить умеет. Пока я всякие хохмы вытворял, он учился и служил. Месяцами с плавбазы не сходил – все с книжкой. Английским владеет, как наш боцманюга ма­терным. Говорят, одаренный математик, какое-то посо­бие еще в училище сочинил. Училище с золотой медалью закончил. А насчет человеческих качеств не скажу, не знаю. Педант, суховат, с ним запросто, как с Монихиным, не поговоришь.

– Говорят, у него «лапа» в Главном штабе?

– Ложь. Никакой «лапы» у него нет. А насчет же­ны – вообще глупость – Куртнов-то холостяк. Понима­ешь, есть такие целеустремленные люди: только служ­ба. Вспомнишь меня, лет через пятнадцать-двадцать Куртнов флотом будет командовать. И без крика, без шума. Я ору, а матросы меня не боятся, знают – отход­чив старпом. А Куртнов так гайки закрутит – не пик­нешь.

– Ну, а ты-то как, Эдуард?

– А куда мне трепыхаться? Трепыхнешься, кадрови­ки скажут: капризничает. И вообще на мне крест поставят. Буду пока тянуть лямку, а потом посмотрим. Да и не задержится у нас Куртнов долго. Через год – Военно-морская академия, а там академия Генерального штаба. У него, по-моему, все по секундам расписано.

– Расчетливый служака, значит?

– Профессионал, Юра. Может, таким и нужно быть. Хрен его знает...

 

* * *

Сдали первую задачу, затем вторую, стали плавать, и тут все убедились, что «триста шестьдесят четвертой» Бог в лице Управления кадров послал крепкого команди­ра – с талантом, с разумным риском, с чутьем. И швар­товался Куртнов лихо, не так, может, как Монихин, в одно касание, но все равно к причалу подходить не стыдно.

Открылись и другие положительные качества у Кур­тнова. Мог, к примеру, сутками не сходить с мостика, отлично знал радиодело, семафор читал быстрее сигналь­щика, тонок был и хитер, когда отрабатывали с корабля­ми противолодочную оборону, ПЛО. И главное – все спокойно, вежливо, не повышая голоса, в рамках Корабельного и других мудрых уставов: «товарищ матрос», «товарищ капитан-лейтенант» либо «старпом», «помощник», «минер». В других случаях – по фамилии, но никогда – по имени. Ну и что? Кому от этого холодно или жарко?

Многие оценили достойные качества нового команди­ра. Многие. Но не Насонов. Тут, что называется, нашла коса на камень. Ему точно глаза залепило – не видел, не хотел, просто физически не мог видеть он все то хорошее, что исходило от Куртнова.

А плохое тоже имело место. Стремительно падали, гасли традиции «триста шестьдесят четвертой». Застолья теперь проходили деловито-спокойно, в абсолютной ти­шине. «Передайте, пожалуйста, перец», «Благодарю юс». Так и подмывало Андрея в конце фразы добавить «сэр». В отсутствие Куртнова за столом пробовали резвиться, особенно Толкунов, который выплескивал свои много­численные истории, но, похоже, и он терял былой юмор, шутил по инерции. Меньше ерничал, подкалывал Якимо­вич. Полностью натуру он изменить, конечно, не мог, и многим от него доставалось, и все же именно механик однажды предложил: «А что, братцы, не организовать ли нам секту «монахов-молчальников»»? Куртнова, конечно, в тот момент рядом не было.

Николай Петрович Монихин был человек открытый – весь на виду. Экипаж знал его жену Елизавету Василь­евну, крупную спокойную женщину, знал дочку Светку.

На офицерские семейные застолья – Новый год, ок­тябрьские праздники – Монихин являлся всегда с же­ной, и жена не строила из себя мать-командиршу, вместе с другими женщинами трудилась на кухне, накрывала на стол, изредка «зыркая» на своего муженька, если он шибко уж расходился.

Монихин уважал и холостяцкие игры. Случалось, после похода бархатным сентябрьским вечерком офице­ры во главе с командиром, имея при себе банку сушеной тараньки, закатывались в чебуречную «У чайника», а взбодрившись, устремлялись в тир.

По мнению Монихина, офицер с «триста шестьдесят четвертой» должен быть лучшим пловцом, лучшим спе­циалистом, лучшим стрелком и вообще – лучшим из лучших.

Там, в тире, чуть было не пошатнулся, но потом необыкновенно возрос авторитет Насонова.

Андрей стрелял хорошо, имел второй спортивный разряд по стрельбе из пистолета, но то ли не примерился к пневматической винтовке, то ли волновался, – прома­зал три раза подряд.

Монихин пришел в ярость:

– Докторь, где ты служишь, едрена феня? А-а? Отку­да ты взялся на мою голову, мазила? Сымай часы!

– Зачем, товарищ командир!

– А я тебя, клистирную трубку, буду учить стрелять. Ты будешь по моим часам бацать, а я по твоим. Как?

– Годится. Только стреляем из пистолетов.

Монихин аж побагровел от такой наглости:

– Ну, нахал! Счас я твои позолоченные раскокаю. Можешь первым стрелять, мазила! – и, несмотря на вопли содержателя тира старичка Абдуллы, полез под загородку развешивать часы.

Но Андрей уже справился с волнением, да и пистолет ему был привычней, и сказал с усмешкой:

– Жаль мне ваши часики, товарищ командир. – И выстрелом навскидку, по-ковбойски, с ходу поразил цель. Только стеклышки брызнули.

– Мать моя женщина! – горестно воскликнул Монихин. – Ведь часы-то подарок комфлота за стрельбы! – Но тут же обнял Андрея и горячо поцеловал.

Про Куртнова знали мало.

До поры, до памятного разговора у Андрея установи­лись с Куртновым холодно-вежливые отношения. Тот просто не замечал Андрея – так, по крайней мере, ему казалось.

Ах, как ошибался Насонов, как ошибался. Оказывает­ся, он все время был объектом пристального внимания, скорее даже изучения – так разглядывают гистологи­ческий препарат под микроскопом.

Разговор состоялся месяца через полтора и явился неким водоразделом в службе Насонова, определившим его теперешнее настроение. Случилось все буднично, в тесной командирской каютке на лодке, похожей на встро­енный шкаф.

Куртнов усадил напротив себя Андрея, потер гладко выбритый подбородок и сказал:

– Я ознакомился с вашим личным делом, Насонов, и по нему у меня к вам вопросов нет. Можно сказать, образцовый офицер, одни поощрения. Но объясните, чем вызвано то, что вы пользуетесь столькими привилегия­ми?

– Не понял.

– Поясню. Особенность вашего положения на корабле бросается в глаза. Вы живете по свободному распорядку. До обеда вас еще можно видеть, а после – редко. Стар­пом утверждает, что вы работаете в госпитале. Допустим. Вас не привлекают к несению гарнизонной службы. И, наконец, в течение длительного времени ваши прямые обязанности, определенные Корабельным уставом, ис­полняет помощник командира. Я имею в виду продоволь­ственное обеспечение. На лодке, где я служил, врач такого рода привилегиями не пользовался. Был, как все. Или я что-то не понимаю?

– Можно мне ответить не в той последовательности, в которой вы задали вопросы, товарищ капитан третьего ранга?

– Разумеется, – Куртнов снова потер подбородок. Андрея почему-то передернуло от этого жеста.

– Покойный командир, – голос у Насонова дрог­нул, – дал мне возможность врасти в обстановку, сдать зачеты на допуск к самостоятельному управлению служ­бой, поэтому обязанности начпрода исполнял Василий Васильевич. Потом в течение трех месяцев мы стояли в ремонте и экипаж питался на береговой базе, затем у меня был отпуск. Так что здесь стечение обстоятельств, не более того. К тому же Василий Васильевич знает это дело и не тяготится им.

Если же вам угодно знать мое мнение, то я считаю, что врач на корабле должен быть врачом. Заниматься профи­лактикой, лечить, а не шмутками трясти и не бегать по продскладам. Не для этого меня в академии учили. Да, я в свободное время работаю в госпитале, веду больных, оперирую. Что толку, если сиднем буду сидеть на лодке? Я не хочу терять квалификации. Придется оперировать в море, а я не справлюсь. Кто в выигрыше?

Теперь что касается гарнизонной службы. По сущес­твующим положениям врачи привлекаются только к несению специальных дежурств. Так вот, я минимум четыре раза в месяц дежурю по медицинскому пункту береговой базы. Да еще поддежуриваю в госпитале. Так сказать, приватно. Немало, не так ли?

Позволю также заметить, что я член всех внутрипроверочных комиссий, военный дознаватель, редактор «Бо­евого листка», ну и прочая и прочая. В чем же привилегированность моего положения?

Куртнов слегка поморщился.

– А вы спокойней, Насонов. Повторяю, обязанности начпрода на вас возложены Корабельным уставом.

– Устав тоже люди пишут.

– Не перебивайте. Для меня вы прежде всего кора­бельный офицер, а уж потом специалист. Ваша квалифи­кация – ваша проблема. Изыскивайте время. А к гарни­зонным нарядам я вас привлекать намерен. На лодке вы никаких вахт нести не будете, это дело строевых офице­ров. Незачем заниматься самодеятельностью. А в пат­руль вполне можете сходить. Теперь о госпитале. Я не против, но только с моего личного разрешения. Займитесь экипажем и подчиненными. Нам с вами служить, Насонов. Насколько я знаю, у вас в июле вышел срок очередного воинского звания. Теперь будет зависеть от вас, как скоро я напишу представление.

Андрей вспыхнул, почувствовал, что даже уши обдало жаром.

– Не стоит беспокоиться, товарищ капитан третьего ранга. Лейтенант – лучшее звание на флоте. Я не стану возражать, если оно будет и последним. Разрешите идти?

Куртнов с минуту, наверное, разглядывал Насонова и, усмехнувшись, сказал:

– Обязанности начпрода принять у помощника в недельный срок. А теперь идите.

С этого разговора все и началось.

 

7.

 

Сколько раз Насонов давал себе слово не спать после обеда. «Адмиральский час» – узаконенный отдых на флоте. Неплохо нырнуть в каюту, забраться на койку и отрубиться на часок, но вот беда – просыпаешься с ощущением, что тебя стукнули по башке чем-то тяжелым. Да и снится бог знает что.

Сегодняшний сон поразил Андрея, он, скорее, походил на видение – так отчетлива, реальна была обстановка. Никакой зыбкости, размытости. И запомнился в деталях.

Якобы они идут с дедом Владимиром Аполлинарьевичем вдоль стены Новодевичьего монастыря, а кругом метель – летит тополиный пух. Стена белая, вода в озере черная. И как-то тревожно, жутко.

Дед берет Андрея под руку и говорит:

– Обрати внимание на надвратную церковь. Какая изысканность! У царя Василия Третьего был неплохой вкус. А сейчас я покажу тебе свою могилу. Я похоронен рядом с генералом Брусиловым на территории монасты­ря. Кстати сказать, я хорошо знал Брусилова, служил под его началом вольноопределяющимся. Редкого таланта человек...

Они входят под арку ворот, и вдруг в лицо ударяет яркий, брызжущий свет, озаряя купола Смоленского собора...

Насонов проснулся, чувствуя, как колотится сердце. Почему ему приснился дед? Андрей не думал о нем, не вспоминал, и никогда они не гуляли по Новодевичьему монастырю. Брусилов там действительно похоронен, сам же Владимир Аполлинарьевич упокоился на Ваганьков­ском.

О деде по матери Владимире Аполлинарьевиче Глушкове Андрей знал мало: родом из Костромы, учился в Московском университете, студентом был выслан на родину под надзор полиции. Рассказывая ему это, мать с усмешкой заметила: «Только не думай, что твой дед был истинным революционером. Типичный интеллигент с весьма путаными политическими взглядами».

Дед все же закончил университет, стал биологом, точнее энтомологом, защитил докторскую диссертацию, получил звание профессора, в начале тридцатых годов участвовал в экспедициях в Среднюю Азию, затем был арестован. О существовании деда Андрей узнал только осенью пятидесятого года, когда Владимир Аполлинарьевич вернулся из лагеря. Жить в Москве ему запретили, и он уехал в небольшой городок Нерехту под Костромой. Он него приходили посылки с яблоками – крупными, ароматными, одно к одному, но Андрей не помнил случая, чтобы в ящик была вложена записка. Письма от деда тоже не приходили. Мать сказала, что он работает садовником и живет у дальней родственницы.

Потом выяснилось, что «дальняя родственница» – родная тетка Андрея, сестра матери Агриппина. Она-то и приютила деда. Тетка Агриппина умерла в пятьдесят втором году, и пять лет дед жил совершенно один. Отношений с загадочной теткой Агриппиной, насколько Андрей знал, мать не поддерживала.

Владимир Аполлинарьевич вернулся в Москву в пять­десят седьмом году после реабилитации. За что дед отсидел в лагерях столько лет, Насонов толком не знал. Кажется, за связь с вейсманистами-морганистами или что-то в этом роде. Его это не интересовало – дед так и остался для него чужим человеком.

В памяти сохранился сухонький, очень вежливый, молчаливый старичок, он говорил Андрею «вы» и никогда не ел за общим столом. Дед и на улицу выходил редко, сидел в своей комнатушке, заканчивал книгу. Словом, он казался чудаком, едва ли не сумасшедшим. С матерью старик был сдержан, даже холоден. Но Андрей и это объяснял странностью его натуры.

Дед умер в ноябре прошлого года. Андрей приехать на похороны не смог, был в море.

«Дед твой ушел легко, – писала мать. – Уснул и не проснулся. Завидная смерть. Утром я вошла к нему, а он уже остыл. И лицо спокойное, ясное...».

Странный сон.

 

* * *

В дверь каюты громко постучали. Так стучать мог только Гаврилкин. У него прямо талант являться не вовремя.

– Валяешься, сибарит? – Гаврилкин ухмыльнулся. – Стыдно валяться в тот момент, когда нужно крепить боевую и политическую подготовку.

– Шел бы ты, Валера, а?

И не подумаю. Сегодня после обеда командир опре­делил личное время. Подготовка обмундирования, то-сё. А я личное время решил провести с тобой. И знаешь почему? Ты мне не нравишься в последнее время. Кислый какой-то... А жизнь, между тем, прекрасна, хотя и удиви­тельна.

Да, без Гаврилкина было бы скучно жить. Но сейчас он был совсем некстати, и Андрей слушал его с плохо скрытым раздражением.

– В жизни все нужно принимать с радостью, Андрюха, – развивал свою теорию Гаврилкин. – Допустим, получил ты втык от командира. Ну и что? Прими с благодарностью! Сколько еще фитилей будет, пока натя­нешь штаны с лампасами. А думаешь, генералам легче? Вот мне старпом говорит: «Гаврилкин, идрить, кабак, арестую!». А я – ничего. Преданно гляжу в его глаза и в сотый раз уверяю, что больше не буду. А был бы я
адмиралом? Командующий только бровью недовольно поведет, и все – драма, бессонница, валидол.

И, вообще, хватит жить среди железа. От него импотенция развивается. Давай снимем комнату. Вчера знако­мую встретил, она такой хатон предложила, закачаешься. Сад, отдельный вход, мебелишка из красного аж дерева. Жизнь для культурного белого человека!

Андрей усмехнулся. Ему вдруг захотелось позаба­виться, разыграть друга, сорвать на нем дурное настро­ение. Не ко времени сунулся Гаврилкин, не ко времени.

– Комната нужна. Очень, – вздохнул Насонов. – Но извини, мне одному.

– Как? – изумился Гаврилкин.

– Женюсь я, дорогой. Женюсь.

– Ты... серьезно?

– Вполне.

– Иди ты, разыгрываешь.

– Ничуть.

– И кто она? Почему я не знаю.

– Пока секрет. Ну, словом, давнее знакомство, еще с Ленинграда. На днях приезжает.

Гаврилкин поскреб в макушке.

– Погоди, а как же я?

– Ты назначаешься другом семьи. Будешь приходить с женой к ним в гости.

– С женой? Псих, почему ты решил, что я тоже женюсь?

– Женишься, голубчик, – Андрей злорадно улыб­нулся. – Женишься, не отвертишься. Я даже могу нарисовать точный портрет твоей будущей жены. Хо­чешь?

– Валяй, посмеёмся.

– Естественно, выше тебя ростом. Крупная красивая женщина. Брюнетка с твердым характером. Скорее всего, работает директором ресторана. Дома – чистота, ни пылинки. Тебя, дурака, будет заставлять снимать в коридоре ботинки и периодически поколачивать.

Гаврилкин долго молчал. У него от удивления даже рот приоткрылся. Наконец он испуганно сказал:

– Ты давай не очень! Судьбу он, паразит, пред­сказывает. Ты что, Людку видел? Говори, негодяй!

– Внутренним зрением, тебе не понять. А что, я сказал неправду?

– В том-то и беда, что правду. Людка в этом году торговый институт заканчивает заочно. Ей уже предло­жили пойти замдиректора в «Прибой». С перспективой. Она и выше и шире меня в два раза. А вчера подносом по башке треснула, я даже язык прикусил. И ходить мне по комнате разрешает только в носках, причем чистых. Ты понимаешь, злыдень, что ты мне нагадал?

– Ничего, хоть человеком станешь. А то взял привы­чку врываться в каюту.

– Сейчас же сними наговор, хиромант.

– И не подумаю.

– Ладно, моя месть будет страшной, запомни. А Людке сегодня же дам отбой, а то и правда женит на себе.

 

8.

 

Проворачивание механизмов – ежеутренняя проце­дура, что-то вроде намаза, и означает, что экипаж под­водной лодки находится на боевых постах и тщательно проверяет готовность оружия и технических средств.

Технические средства Насонова – софиты, стерили­затор, аптечка, наборы хирургических инструментов и прочее – сконцентрированы во втором отсеке. Крутить и проворачивать нечего. Подчиненных в наличии тоже нет. Коки-хлебопеки в разгоне: старший кок Габуния в отпус­ке, Матушкин работает на камбузе береговой базы. Ну, а Малеванный – вольный стрелок, он подчинен Андрею лишь отчасти.  Химик – кадр помощника командира капитан-лейтенанта Стулова, и после подъема флага по его заданию умотал в город.

Напротив Насонова за торцовой частью стола с каки­ми-то бумагами расположился Папышев, что-то пишет. Бумаг он терпеть не может, особенно отчетов – у зампо­литов тоже ведь своя бухгалтерия. Пишет он трудно. Хмурится, мучительно морщит лоб, кустистые брови сердито топорщатся.

Пахнет мокрой резиной, солярой. Слышно, как в глубине под палубой, в аккумуляторной яме, перекаты­вается тележка – электрик замеряет плотность электро­лита.

Писанины у Насонова тоже хоть отбавляй, а тут еще боевая и повседневная документация, её нужно коррек­тировать, обновлять. Проверяют-то в основном бумаги. Но делать сегодня ничего не хочется. Сплин.

Папышев отодвигает бумаги и неожиданно спрашивает:

– Сергеевич, а ты чего заскучал? Даже с лица сбросил. А-а? Вроде в отпуске недавно был. Матушка здорова?

– Более-менее. С коэффициентом на возраст. Работает.

– Может, обидел кто? Гаврилкин-то балбес, на него обиду не держи. Ляпнет что ни попадя, но не со зла. Я тебе честно признаюсь, я таким, как он, больше доверяю, чем
тихоням. Перебродит в лейтенантах, а потом славный командир получится. А Гаврилкин – башковитый, хорошо пойдет. Вот посмотришь. Да и дружки вы.

Темнит замполит, но не из хитрости, не из притворст­ве, а скорее из деликатности. Все знает, все понимает, все видит Николай Васильевич. И уж кому-кому, а ему с Куртновым тяжелее всего. К иным привык отношениям. Монихин для него не только командиром был, но и другом. Могли и поспорить, и поругаться. А теперь все спокойненько, строго официально: «Николай Васильевич, как вы полагаете...».

Скучно стало служить на «триста шестьдесят четвертой».

 

* * *

В «Каштане» – наша корабельная трансляционная установка – сухо щелкнуло, и вахтенный механик скомандовал:

– Механизмы в исходное!

В былое время Андрей быстренько бы провернул свои дела, а их набежало немного, и мотанул бы в госпиталь: рабочим рукам там всегда рады. Можно и на ночное дежурство остаться, авось привезут кого-нибудь с аппен­дицитом или травмой, удастся у операционного стола постоять. Крючки подержишь, и то польза. А если тревога или еще что, оповеститель знает, где Андрея отыскать, двадцать минут – и он на лодке. Так было заведено при Монихине. К Куртнову после того памятного разговора Андрей ни разу не подошел, чтобы отпроситься в госпи­таль. Бывал только в воскресные дни, а таких выпало за три месяца два или три, сейчас уж не вспомнить. Зато в патруле отходил дважды. Даже Адамский высказал удив­ление:

– С каких это пор медиков стали привлекать к несе­нию гарнизонной службы? У вас что, строевых офицеров не хватает?

– Начальству виднее, – уклонился от ответа Андрей.

Коллеги, врачи подводных лодок, предлагали «стук­нуть» на Куртнова комбригу. В конце концов – общее дело. Приказа министра не выполняет.

– Жаловаться не буду, – отрезал Насонов, – до такого паскудства я еще не дожил.

О диспансеризации офицеров все же позаботиться следует. Люди ни при чем. Андрей собрался было пойти в медчасть береговой базы, как по «Каштану» прозвучал голос дежурного по кораблю:

– Лейтенанту Насонову прибыть к командиру.

«Так, начинается, – подумал Андрей, – сейчас что-нибудь новенькое подбросит».

В центральном посту на разножке угрюмо сидел Стулов.

– Где командир?

– Оне на причале, самое, – ухмыльнулся Василий Васильевич. Он не скрывал своей неприязни к Куртнову. На днях спросил у Андрея:

– Сергеевич, скажи, по снам можно определить нор­мальный человек или псих?

– А что такое?

– Сон нынче приснился: вроде как тонем мы, в цен­тральный пост вода хлещет, а Куртнов мне вежливо так, с подначкой: «Василий Васильевич, не соблаговолите ли закрыть верхний рубочный люк?».

Командир прохаживался по причалу. Ничего не скажешь: подтянут, статен, на кителе ни складочки. Молод, но солиден. Вот бы душу ему еще.

И сразу же рядом с Куртновым возник, нарисовался в воздухе Монихин Николай Петрович в залоснившемся своем кителечке, в пилотке с зеленым от морской воды «крабом». Ноги колесом, обут в обрезанные сапоги, катит­ся по причалу, чем-то недоволен, вот-вот гаркнет на всю акваторию: «Боцман, твою перетак! У тебя корабль или плавучий сортир?». Что, впрочем, не помешает им вече­ром того же дня усесться в старшинской кают-компании играть в «козла», и тот же боцман, хитрюга Балабанов, ухмыльнувшись, скажет: «Товарищ командир, Николай Петрович, вы уж больно того... мухлюете». «Уж и смухле­вать нельзя», – смутится Монихин.

Глядя издали на Куртнова, Андрей с удивлением подумал: «А ведь он старше меня всего на четыре года. На танцах могли встретиться в Мраморном или Доме куль­туры связи. Забавно».

Подошел, доложил подчеркнуто четко, по уставу:

– Товарищ капитан третьего ранга, лейтенант Насо­нов прибыл по вашему приказанию.

Ни разу не назвал он Куртнова «товарищ командир». Куртнов без всякого выражения глянул на лейтенанта и тихо сказал:

– Пожинаем плоды вашего либерализма, Насонов. Малеванный задержан комендантским обходом, сейчас в комендатуре. Отправляйтесь за ним.

Наверное, у Андрея был настолько ошарашенный вид, что командир сухо поинтересовался:

– Вам что-то неясно?

– Ясно. Разрешите идти?

– Идите.

Непостижимо! Старшина второй статьи Аркадий Ма­леванный в комендатуре! Аркаша сидит сейчас в пропах­шей хлоркой камере гарнизонной гауптвахты? Тут что-то не так. Малеванный в Южноморске человек известный, Адамский его знает лично, к тому же они земляки. Чудеса, мистика!

Комендатура с соответствующим исправительным заведением находилась в двух шагах от рынка. Одно­этажное, казарменного типа здание имело одну особен­ность: в пыльном, грязноватом курортном городе оно было едва ли не единственным сооружением, всегда тщательно побеленным, с ухоженным палисадником и блистающими какой-то даже настораживающей чисто­той мостовой и тротуаром.

Адамский не терпел праздности. И всякий задержан­ный в городе военнослужащий прежде всего должен был внести свою лепту в поддержание порядка на вверенной коменданту территории.

Гауптвахтой же заведовал мичман Осип Осипович Коваль по прозвищу Мойдодыр. Коваль – неоднократ­ный чемпион флота по классической борьбе в тяжелом весе, и недоразумений с задержанными у него никогда не было. Он же руководил работами по обустройству окру­жающей местности, взбадривая нарушителей дисципли­ны решительными действиями.

Гаврилкин, частый посетитель исправительного заве­дения, утверждал, что Мойдодыр в один присест может выпить ведро молока. Кроме этого напитка, да еще чая, он ничего не употреблял и потому к пьяницам был особенно суров.

Андрей был знаком с Осипом Осиповичем, как-то зашивал ему рану на темени. Один арестант, стройбато­вец, переломил о голову мичмана черенок граблей. При этом, как гласит легенда, мичман, подержав в могучей руке обвисшего строителя, сказал с сожалением: «Только струмент испортил, паршивец...».

Вот Мойдодыра-то и узрел Андрей за деревянной перегородкой в комнате дежурного по комендатуре.

– Приветствую, Осип Осипович!

– Здравия желаю, доктор. Неужто опять вас на ук­репление гарнизона кинули?

– Нет, беда позвала, Осип Осипович. Выручайте. А где Адамский?

– Уехал. После обеда будет. А что за дела?

– Старшину с моей лодки сегодня утром задержали. Отличный моряк, ума не приложу за что?

– Это Аркашка-то? Насчет отличий – не ведаю, но деловой – факт. У меня к нему претензиев нет, не наш клиент. А на губешник загремел по неясной причине.

– Как неясной?

– А вот назовите мне случай, когда морской началь­ник сдаст матроса сухопутному патрулю и велит отпра­вить в комендатуру?

Андрей такого случая не помнил.

– Действительно, странно. А что Малеванный натво­рил?

– А ничего. Вроде как в неположенное время нахо­дился в городе. Все. Ладно, чего зря гутарить. Забирайте Аркашку, я дело замну. Новый какой-то ферт появился у вас в бригаде. Его работа.

Старшина второй статьи Малеванный понуро сидел в камере на табурете. Увидев Насонова, он вскочил. Его светло-голубые глаза потемнели от бешенства.

– Андрей Сергеевич! Ну что вы про то скажете, а?

– Спокойно, Малеванный, разговор по дороге. Ясно?

– Таки да, я не дефективный. Но ведь обидно, бля...

– Ну?

– Молчу. А почему не Стулова послал командир? Ах да, совсем Аркашка стал тупарь. Извиняйте.

 

* * *

Андрей – ровесник Малеванного, тот даже на полгода старше. Родом Аркадий из Одессы, кто отец – неизвес­тно, прочерк в карточке, мать – армянка. Сколько наме­шано в Малеванном кровей, трудно сказать, но гибрид получился редкостный: у него густые, с синеватым отли­вом черные волосы, ясной прозрачности голубые глаза, на переднем резце золотая коронка – «фикса». Закончил семилетку, потом ФЗО, профессия – токарь.

– Я в основном по хлебу токарь, – с усмешкой заявил Малеванный при первом знакомстве. – Как говорят у нас в Одессе-маме, национальность – парикмахер, профес­сия – армянин.

Аркадий не токарь и не парикмахер, он официант ресторана.

Стулов так характеризовал Малеванного: «Круче­ный, самое, парень. И огонь прошел, и медные трубы. Положиться можно, не подведет».

Малеванный служит по последнему году. У Андрея с ним сразу установились товарищеские отношения. Стар­шина умен, начитан, быстро ориентируется в обстановке. Впечатление портит цинизм, с которым он судит о жизни.

Андрей однажды сказал ему:

– Не понимаю, как ты можешь работать официантом.

Малеванный улыбнулся:

– И напрасно, Андрей Сергеевич. Это у нас официан­та за холуя держат. А в Европе кельнер – уважаемый человек. Да и заработки... Сколько у вас чистоганом в месяц выходит?

Андрей сказал. Малеванный развел руками.

– Извините, мелочевка. У нас, если банкет на тридцать кувертов или свадьба, я такую сумму за вечер имею.

Малеванный прирожденный хозяйственник, факти­чески он ведет всю документацию по продовольственному обеспечению. Андрей только подписывает чековые требо­вания и прочие бумажки. И не было случая, чтобы в хозяйстве произошел сбой. У других недочеты, а на их лодке полный порядок. Даже страшновато.

Аркадий Малеванный корешит с мичманами с продсклада, свой человек на базе военторга, выполняет раз­ные деликатные поручения Стулова.

По штатному расписанию специальность его звучит пространно: химик-санитар-инструктор-подводник. В походе Аркадий следит за содержанием углекислого газа в отсеках, а при необходимости ассистирует Насонову на операциях и делает это, нужно сказать, довольно квали­фицированно.

Отличник боевой и политической подготовки, отлич­ник ВМФ. За три года ни одного замечания, куча почет­ных грамот. Единственный недостаток – не член ВЛКСМ.

Как-то Андрей присутствовал при любопытном разго­воре Папышева с Малеванным.

– Объясни мне, того-этого, Аркадий, – спросил зам­полит. – Моряк ты крепкий, да и мужик по всем статьям. На товарищей положительно влияешь. Все хорошо, а не комсомолец.

Малеванный сделал страдальческое лицо.

– Ну, какой мне комсомол, товарищ капитан треть­его ранга? При моем-то нездоровом прошлом? Я же, простите, по прежней специальности фармазон. Таки да! Потом – халдей, то есть официант. Жуткое дело. Если хотите, я, как Сережа Есенин, готов, задрав кальсоны, бежать за комсомолом. Но ведь не догоню. А вот в отпуск по поощрению я бы поехал. Суток на десять. У моего деда Гургена свадьба. Думаете, шучу? Хорошие шутки. В семьдесят лет он взял тридцатилетнюю вдову, и она от него без ума. Вы не понимаете...

Некоторое время Насонов и Малеванный идут молча, наконец Аркадий не выдерживает и, горестно вздохнув, начинает:

– Вот так, Андрей Сергеевич, делаешь людям доброе дело, можно сказать гешефт, а что имеешь? Неприятнос­ти. И не себе одному, но и вам. Чтоб мне так жить, как моей парализованной бабке.

– Погоди причитать. Что случилось?

– Весь кошмарный факт заключается в том, что ничего.

– Как ничего?

– Вы на днях сдавали честные свои башли в общий офицерский котел?

– Сдавал.

– И не знаете для чего? У старшего лейтенанта Афиногенова день рождения, можно сказать, юбилей. Майю из военторга вы тоже не знаете. Понятное дело… Как сказал один одесский поэт: всех дам нельзя перелю­бить, но нужно к этому стремиться. Так вот, Майя мне пообещала оставить магнитофонную приставку марки «Нота». Или это не интеллигентный подарок? Стулов говорит: действуй, Малеванный. И что? Я имею честные башли в кармане, я иду этим занюханным городом, заметьте, при увольнительной, и рядом с баном, виноват, вокзалом тормозит легковуха. В натуре! Из неё выходит блескучий красавец, капдва, и задает мне нехороший вопрос: что я делаю утром в городе? Я, как фраер, виляю хвостом, показываю увольнительную, травлю понтюху, вы же меня знаете. А ему – до фени. Подзывает патруль, двух лбов в кирзачах, и отправляют меня в КПЗ. Вы такое понимаете? Я – нет.

– А что за капитан второго ранга? Наш?

– Как не наш? В том-то и кошмар, что наш. Новый замначпо. Фамилия еще такая... религиозная. Не запомнил.

Вот оно что! Действительно, полтора месяца назад назначили нового заместителя начальника политотдела, только из академии. Фамилия – Дьяченко. Но почему он отправил Малеванного в комендатуру? Новая кампа­ния – борьба за снижение увольнений в город? Аркадий врать не станет. Значит, так оно и есть.

Малеванный, похоже, начинает отходить. Даже щеки порозовели. Для него, «годка», быть задержанным комен­дантским обходом – позор. Но тут случай особый, и он это понимает.

– Не берите в голову, Андрей Сергеевич. Как только товарищ Стулов узнает о причине моего злодейского проступка, пойдет к командиру и все объяснит. Он же честнейший человек. Чуть даже от этого ненормальный.

Так оно и будет на самом деле. А что толку? Для Куртнова подобная промашка – семечки. Люди для него вообще не существуют. Неужели он сам не ощущает вакуума, который начинает образовываться вокруг его особы? А может, это все мои фантазии, думает Андрей, может, так и нужно служить, добиваться своей цели? Потому-то Куртнов в двадцать восемь лет командир, а Толкунов, который ничуть не глупее, – его старпом. Да и Монихин, человек редких душевных качеств, не про­двинулся, не вырос.

 

9.

 

Из «почтового ящика» приехали инженеры, поковы­рялись в гирокомпасе, задумчиво покивали головами и поставили диагноз: замене подлежит важный блок. А в результате – лодка будет недели две стоять на приколе.

Берег не сулит ничего хорошего. Наваливаются рабо­ты, обеспечения, строевые занятия и прочее. Кажется, самое время дать людям отдых – ничуть не бывало. БЧ-5 во главе с Якимовичем возится с дизелями, все свобод­ные от вахт и нарядов тоже вовсю вкалывают: скребут, подкрашивают, драют. Отовсюду слетаются инспектора, проверяющие, и каждый стремится продемонстрировать свою значимость.

Насонова два дня тряс инспектор из продовольствен­ного отдела тыла флота, худой желтолицый майор.

Майор обнаружил излишки рыбных консервов, кото­рые Малеванный не успел поменять у рыбаков на свежую рыбу. Ну какой здесь грех? Свежая рыба лучше консер­вов, и команде разнообразие. Инспектор пришел в него­дование, разразился актом и уехал. Но на этом неприят­ности не кончились, а, наоборот, посыпались со всех сторон. То одно, то другое. В точном соответствии с «законом подлости», по которому летняя фуражка обяза­тельно падает в лужу белым чехлом вниз. И как следст­вие – объяснение с Куртновым, холодное, вежливое и потому особенно обидное.

20 октября (дата запомнилась) Андрей заступил де­журным по медицинской службе береговой базы, еще не зная, что его подстерегает очередная неприятность.

Пекарский с утра, пользуясь отсутствием командира бербазы подполковника Кочерги – тот уехал на совеща­ние в Севастополь, – забрал дежурную машину и укатил по своим делам, Рюмин ушел домой – позвонила жена, младший сын засунул в ухо шарик от подшипника, и нужно срочно вести его в детскую больницу.

– Вы на камбузе особенно не шуруйте, – заискиваю­ще попросил он. – Там нормально, я смотрел утром. Пробу снимите, и ладно.

Камбуз береговой базы находился под особым попече­нием Пекарского – он объяснял это важностью объекта. Проверять санитарное состояние пищеблока и снимать пробу ходил сам или посылал Рюмина. Обстояло всё, понимал Андрей, гораздо проще: офицеры береговой службы на котловом довольствии не состоят, столуются дома, за что получают «хлебную» надбавку к окладу, а тут и пообедать можно и кое-что из продуктов на камбузе раздобыть. Те свертки, что Рюмин относит на дом Пекар­скому, надо полагать, имеют к этому прямое отношение. Дежурный врач обычно снимал пробу только перед ужином, да и то не всегда – Рюмин обычно задерживался часов до восьми.

«Шуровать» на камбузе у Андрея желания не было, поэтому шел он на «особый» объект спокойно, но то, что он увидел, требовало вмешательства. В душном, насы­щенном паром воздухе сновали коки. В посудомойке засорилась канализация, и жирные потоки затопили пол в варочном цехе. Лагуны с остывающим компотом стояли в луже. Слышно было, как кто-то озлобленно орет:

– Ты что стоишь, салага, в бога, в душу, в загробные рыдания! Бери ветошь, вытирай палубу. Руками, руками! Что ты шваброй скребешь?

На Насонова никто не обратил внимания. Сквозь облако пара в глубине цеха он разглядел своего кока Матушкина. На него наседал плотный краснолицый мич­ман. Фамилию его Андрей не помнил, но знал, что мичман – зять командира береговой базы подполковника Кочерги. Служил он сначала на вещевом складе, а теперь столовой заведовал. Хлебное местечко тесть ему опреде­лил.

Вольнонаемные повара – женщины, увидев дежурного врача, поспешили от греха скрыться. Андрей посколь­знулся, едва не упал и, ухватившись за край разделочно­го стола, крикнул:

– Мичман, идите сюда. Что у вас здесь происходит?

Мичман, не спеша, выбирая сухие места, подошел:

– Слушаю.

– Это я вас слушаю.

– Как это?

– Поясняю. – Андрей усмехнулся – словечко-то из лексикона Куртнова. – Я дежурный врач, доложите, как положено, и представьте к проверке ваше хозяйство. И потом, как вы разговариваете е матросом?

Мичман ухмыльнулся, небрежно сдвинул фуражку на затылок.

– Хозяйство? Ну-ну! Этот придурок, случаем, не с твоей лодки, лейтенант?

– Обращайтесь на «вы», мичман. А о том, как вы кроете матом матроса, поговорим позже. Возьмите каран­даш, бумагу и за мной будете записывать замечания, что вам надлежит устранить до раздачи обеда. Не устраните, запрещу выдачу пищи.

– Так уж и запретите?

«Наглый мичманок, чувствует силу. Только не выйдет номер».

Андрей стал накаляться, но все же сдержался и спокойно ответил:

– Запрещу, мичман. Есть у меня такое право.

– Я смотрю, вы из молодых, да ранний.

– Язык попридержите. И не пререкайтесь.

Матушкин, моргая белесыми ресницами, потрясенно наблюдал сцену.

– Что стоишь, раззява! – заорал на него мичман. – Палубу убирай.

– Отставить, мичман. Кстати, напомните вашу фами­лию.

– Петрачков наша фамилия. – Мичман смотрел те­перь на Андрея с ненавистью.

– Кок Матушкин стоит у вас рабочим по камбузу?

– Каким рабочим? Варит он.

– Почему же вы заставляете его делать грязную работу? Он же руками пищу разделывает.

– А убирать кто будет? Вы, что ли?

– Я, конечно, не буду. А вот вы, если не можете организовать работу, убирайте. При таком состоянии пищеблока я вам запрещаю выдачу пищи.

– Ну и запрещайте. Без вас обойдемся! – Петрачков махнул рукой и выскочил в коридор, бухнув дверью.

Такого хамства стерпеть уже было нельзя. Андрей прямиком отправился к начальнику штаба бригады. Он хорошо знал капитана первого ранга Бугрова, вместе играли в сборной бригады по баскетболу. Андрей перво­разрядник, был капитаном команды, а значит, в некото­ром роде начальством по отношению к начштаба. Тридцативосьмилетний каперанг, несмотря на средний рост и некоторую уже грузность, обладал превосходным дриб­лингом и под щитом работал отлично. Его прорывы часто заканчивались очками. Команда держала первенство в гарнизоне, да и на флоте выиграла призовое место.

Баскетбол – игра стремительная, тут не успеешь крикнуть: «Товарищ капитан первого ранга», имени не успеешь назвать. Бугров держался на равных, игрок он был азартный, злой. Спорт есть спорт. А вот на службе Бугров был крут, его боялись больше шумного, но добро­душного комбрига. В другой момент Андрей, может быть, и не решился сунуться к начштаба с камбузными дела­ми – вышибет. Но тут был иной случай, задержка обеда – равнозначна ЧП, да и хамства Петрачкову прощать нельзя. Зарвался мичманок.

В приемной начальника штаба Андрей взял лист бумаги и набросал рапорт.

Адъютант, точнее порученец, восседавший за столом между двумя дверями – одна к комбригу (он был в море), другая к начштаба, посоветовал:

– Вы бы не ходили сейчас, товарищ лейтенант, Гри­горий Иванович не в духах. Подождали бы, а я ситуацию провентилирую.

– Некогда мне ждать.

Капитан первого ранга Бугров, смуглолицый, бровас­тый, встретил Андрея неприветливо.

– Что у тебя, Насонов? Что ты мне цидулю суешь?

– Рапорт, товарищ капитан первого ранга. Я запре­щаю выдавать обед.

– Что-о? – Смуглое лицо Бугрова еще больше потем­нело. Он быстро пробежал глазами рапорт и осевшим голосом спросил: – То, что здесь написано, правда?

– Я изложил только часть замечаний.

Бугров, наливаясь краснотой, грохнул по столу кула­ком с такой силой, что из пепельницы вылетели окурки.

– Ах вашу так... Докладывают: ни жалоб, ни претен­зий. Тишь да гладь! А я этот гадюшник давно собираюсь разогнать. Да все времени не было. Идем, доктор.

Бугров учинил на камбузе форменный погром. Петрачкова тут же арестовал на пять суток, обед задержали на два часа. Досталось заодно и Андрею.

– Ты проявил инициативу, Насонов, тебе и замечания устранять. На флоте только так делается. Я этим шмуточникам больше не верю. Даю тебе пять матросов, ночь уродуйтесь, но чтобы камбуз сверкал, как задница у обезьяны. Утром сам проверю. С белым платочком приду, Насонов. Что не заладится – сразу ко мне, я сегодня в кабинете ночую.

 

* * *

«Битва» на камбузе длилась всю ночь. В подкрепление Насонову выделили мичмана и пятерых матросов. Тут же суетился насмерть перепуганный Рюмин.

– Господи, что вы наделали, – бормотал он, – страшно подумать.

– Да перестаньте вы ныть, – обозлился Андрей, – из-за вас я здесь кувыркаюсь. «Я смотрел, полный порядок». Вот он, ваш порядок! Благодарите Бога, что пищевое отравление не организовали!

Лишь под утро ему удалось вздремнуть на пустующей койке в лазарете. Но зато камбуз обрел более-менее пристойный вид. Бугров проверил с пристрастием, пошу­мел, но все же остался доволен. Дежурный по бригаде, старпом с соседней лодки, украдкой показал Андрею здоровенный кулак:

– Ну, Насоныч, схлопочешь ты. Меня Бугров час в кабинете за камбуз топтал.

Пекарский появился, как обычно, без пятнадцати восемь, бодрый, розовощекий. Потирая пухлые руки, уселся за стол.

– Ну, что у нас? Все спокойно?

Видно, дежурный по бригаде его не успел предупре­дить, а Рюмин струсил позвонить домой.

От усталости у Андрея слипались веки. Бодрый вид Пекарского вызвал приступ раздражения.

– Спокойно. Если, конечно, не считать бардака на камбузе.

– Простите, чего? – уголки рта у Пекарского опусти­лись.

– Бардака. Точнее не скажешь. Всю ночь пришлось порядок наводить. Хорошо еще, начальник штаба людей выделил и лично принял участие в ликвидации этого безобразия.

– Бугров... лично? – Пекарский побледнел. Раздумы­вая, побарабанил пальцами по столу и вдруг, срываясь на фальцет, крикнул: – Рюмин! Капитан Рюмин!

Явился Рюмин, точнее его бледная тень, и замер на пороге.

– Где вы, голубчик, были, когда лейтенант Насонов организовал скандал на камбузе? – ласково спросил он.

– Неприятности дома, младший сын…

– Ваши домашние дела меня не интересуют. Вы хоть представляете, что теперь будет?

Зазвонил телефон. Пекарский рывком снял трубку, грубо сказал:

– Да, слушаю. Говорите громче. Виноват, Григорий Иванович, майор Пекарский докладывает... Знаю, конеч­но, знаю. Камбуз – наше больное место. Боремся. Я тут уезжал по срочному делу, комбриг давал задание, а Насонова специально на дежурство поставил, с характе­ром лейтенант. Согласен с вашей оценкой. Так точно, товарищ капитан первого ранга. На том стоим. Есть, будет исполнено.

Пекарский бережно положил трубку и некоторое время сидел молча, уставившись перед собой.

– Да-а, заварили вы кашу, Андрей Сергеевич, – наконец задумчиво протянул он, повернулся к Рюмину и сухо сказал: – Бугров звонил. Петрачкову пять суток ареста, от работы отстранен. Кочерге – выговор. Прика­зал готовить проект приказа. Вот вы, Рюмин, и займитесь. Ваш прокол. Меня-то вчера не было, вы за старшего оставались. Так что не забудьте и себе в проекте приказа выговорок указать. Кочерга очень вам благодарен будет, у него на такие дела крепкая память.

– Но почему я? – взмолился Рюмин.

– Кто же еще? – Пекарский усмехнулся. – Ступайте, Рюмин, а вы, Андрей Сергеевич, задержитесь.

Когда Рюмин вышел, майор сказал:

– Не понимаю вас, Насонов. Хотите быть на виду? Но не такими же средствами. Вы что, не знали, что Петрачков зять командира береговой базы?

– А мне плевать, чей он зять, – грубо отрезал Анд­рей. Ничего он не мог с собой поделать, унять дрожь в руках. – Важно другое – он хам и бездельник. Или вы полагаете, что вспышка токсикоинфекции – лучший выход?

У Пекарского дрогнули щеки. Было видно, что сдер­живать себя ему трудно.

– Проплюетесь, Насонов, проплюетесь. Все, что вы сделали, можно было сделать без скандала. Спокойно, разумно. А так? Чего вы достигли? Обрели известность конфликтного человека? Так конфликтные люди в наше время, голубчик, не котируются. Не любят их. Мда-а. Надеюсь, вы понимаете, что эта история может помешать назначению меня на должность флагманского врача?

Андрей улыбнулся. Он знал эту свою улыбку, когда щеки вдруг становятся резиновыми, а узкие, с татарским разрезом глаза скрываются под тяжелыми веками. Улыб­ки этой побаивались ребята, когда что-то не клеилось и игре – не шла игра, и все. Что ни бросок по кольцу – промах.

– Ну вас-то назначат, Арнольд Яковлевич. Не беспокойтесь. Могу ли я отдыхать после дежурства?

Пекарский внимательно посмотрел на него, и Андрей понял, что этих слов тот не простит ему никогда

– Отдыхайте, голубчик. Конечно же отдыхайте. Не смею задерживать.

На плавказарме Андрей сразу встал под холодный душ. Скверно ему было, отвратительно. Гнусность, мышиная возня. Пекарские, Кочерги, Петрачковы... Что-то их слишком много расплодилось. Трусят, тянут по мелочам.

Андрей стоял, не замечая, как обжигающие струи секут тело.

«А может, зря я ввязался в эту гнусность? С одной стороны – Куртнов, с другой – эта свора. Ну, а стерпел бы, плюнул, лучше бы было? Так ведь и уважать себя перестанешь...».

Вечером, уже после вечернего чая, к Андрею подошел Матушкин и, комкая берет в руке, сказал:

– Товарищ лейтенант. Я вот... это, – он замялся, стоял, опустив голову, шевеля темными губами.

– Что у тебя, Матушкин?

– Дак, спасибо вам.

– За что?

– Заступилися... Когда мичман-то меня матюгами крыл на камбузе. – Он помолчал. И, видимо, решившись, продолжил: – Только здря все, Ондрей Сергеевич, здря.

– Почему же? Порядок на камбузе навели, а значит, люди болеть не будут.

– Оно, конечно, верно... Только нет я жизни правды. А вам спасибо.

– Ладно, Федор, все будет хорошо, иди отдыхай.

«Вот и дожил я до роли народного заступника», – с горечью подумал Насонов, глядя вслед Матушкину.

 

10.

 

Матушкин на «триста шестьдесят четвертой» недавно. Когда Андрей только пришел на лодку, вторым коком служил матрос Капустин, тихий, застенчивый, работящий парень. Но он так укачивался в море, что его в конце концов пришлось списать на берег.

Вместо него назначили старшину второй статьи Стеклова, пухлого, женоподобного малого, обладавшего мощ­ным басом. За какие-то прегрешения его вытурили из ансамбля Черноморского флота, а поскольку неудавший­ся певец перед призывом закончил кулинарное училище, его и направили на подводную лодку. Стеклов и дня не работал по своей специальности, не любил её, к тому же был ленив и бесовски хитер.

От Стеклова удалось избавиться довольно скоро. Вот тогда-то и появился матрос Федор Матушкин.

Матушкин низкоросл, худощав, с огромными лопатистыми руками. Бесцветные глаза смотрят испуганно, тол­стые, потрескавшиеся губы постоянно шевелятся, словно Матушкин что-то безззвучно повторяет. Когда проходит кто-нибудь из офицеров, он тут же вскакивает и вытягивается

Нездоровая, со свинцовым оттенком кожа на лице Федора густо опрыскана веснушками. Родом он из дерев­ни Топорня – это где-то под Котласом. Образование – четыре класса, профессия – конюх. Работает в колхозе с двенадцати лет. Одна мать, отец погиб на фронте, есть сестра годом младше. Вот и все, что Андрей почерпнул из его карточки. Обычная судьба. У трех четвертей экипажа нет отцов, война отобрала, есть и вообще сироты, при древней бабке, а то и рядом с чужими людьми подраста­ли, но в Матушкине сиротство как-то особенно ощу­щается.

Почему из конюха решили сделать кока? Непости­жимо.

Попытка разговорить Матушкина, побольше узнать о его жизни пока ни к чему не привела, он только моргал белесыми ресницами и односложно повторял: «Есть», «Так точно».

– Специальность свою любите? – поинтересовался Андрей. Нелепый вопрос, но его положено задавать подчиненным.

Матушкин с удивлением взглянул на него, пошевелил губами.

– Дак ить, что скажешь, само?! Готовкой я и дома занимался. Только какая в деревне еда? Картоха, молоко да грибы. А тут вон сколько всего. Послали – буду служить. Но мне бы к конякам поближе, на подсобное хозяйство. Я и за свинками ходить могу. – И он впервые за время разговора робко улыбнулся.

Устройство подводной лодки дается Матушкину тяжело. Но он старается, крупные капли пота выступают ни веснушчатом лбу, когда Андрей занимается с ним.

– Ты расслабься, Федор, – советует Насонов. – Не такая уж это премудрость. Одолеешь. А знать лодку нужно. Ведь случись что-нибудь, тебе самостоятельно придется действовать в аварийной ситуации. А от этого зависит жизнь всего экипажа.

– Сердцем-то я понимаю, – вздыхает Матушкин, – а вот поделать ничего не могу. Сызмальства к учению не приучен. Четыре класса, само, едва одолел. За день то в конюшне наломисси – како учение? До лежанки бы только добраться. Из всех механизмов – кнут, скребок и лопата. Вилы, правда, еще есть. – И добавляет, затаенно улыбаясь: – А коняки-то понятливые. Голос понимают, ушами стрит, стриг. Издали меня чувствовали.

Как должно быть тоскливо, тяжело Матушкину и тесных отсеках. На лодке он как бы становится меньше ростом, ходит, втянув голову в плечи, и с лице его не сходит выражение затравленности. И только во время работы он забывается – четкий рефлекс, усвоенный с детства: основное – работа.

Старший кок «триста шестьдесят четвертой» Тигран Габуния сразу взял Федора под свою защиту Зовет Мамушка.

– Мамушка шашлык никогда не ел, – изумленно говорит Тигран. – У них там и баранов нет. Баран, что, снег будет кушать?

– Убоинку-то едал, само, – пытается восстановить справедливость Федор. – Сохатого мужики завалят, всяко угостят. Да и не люблю убоинку-то, Рыбка – лучше.

– И вина не пил?

– Нет, баловство это. У нас дак вся деревня трезвая. А по суседству, на лесопункте, мужики – одна пьянь. Незнамо что творят.

В увольнение Матушкин ходил редко. А если выйдет, посидит в сквере напротив военного порта и назад, на плавказарму, искать себе работу. Он немного сапожничает – учен и этому делу, знает и плотницкое ремесло. А то просто возьмет швабру и приберет в кубрике.

– Федька, ведь ты приборщиком на юте расписан. Чо сюда-то лезешь? – шуганет дневальный.

– А я и на юте поспею.

– Чудик, приборку по команде делают. Иль не ясно?

– Большой ли грех? А ежели грязно?

Насонов пытался представить жизнь Матушкина, и не мог. В деревне Андрей никогда не был – так, видел из окна поезда по дороге из Москвы в Ленинград что-то неразличимо-серое: пашни, избы, сараи, баб в кузове забрызганного грязью грузовика. Был еще фильм «Ку­банские казаки» – конечно, туфта, показуха, но забавно.

Людей оттуда, из российской глубинки, можно было встретить на Ярославском, Курском или Белорусском вокзалах – мужчин в телогрейках, женщин в черных плюшевых жакетах, они спали на скамейках или прямо на полу, подстелив газеты, тут же ели, выпивали, укачи­вали детей. На курсе, где учился Андрей, было немало деревенских. Они держались особняком, жадно учились, жадно тянулись к культуре и к выпуску уже мало чем отличались от городских. Друзей среди деревенских у Насонова не было. Уже с первых месяцев учебы он попал в сборную факультета, а потом и академии по баскетболу, пользовался привилегиями – внеочередные увольнения, сборы, поездки – и общался в основном со спортсменами, ни с кем особенно не сближаясь, пока на четвертом курсе не подружился с Шурой Беркутовым.

Андрей с удивлением читал письма, что писал Папышев в адрес районных военкомов, председателей колхозов и совхозов, каких-то артелей. Папышев от имени командования корабля просил оказать содействие матери матроса такого-то, вдовы погибшего на фронте солдата, в ремонте крыши, приобретении дров, сена, единовремен­ного пособия.

Папышев писал коряво, с грамматическими ошибками и потому давал Насонову «поправить». «У тебя слог легкий, Андрей Сергеевич, того-этого, – замполит сму­щенно покряхтывал. – Сделай покороче и убедительней. Нужно помочь моряку».

Из писем-просьб вдов, матерей старшин и матросов, вырастала какая-то неведомая Андрею жизнь: там, в деревнях, не было кровельного железа, керосина, досок, дров, а порой и еды. В это как-то не верилось. В Елисе­евском на Невском проспекте в деревянных лотках лежа­ли кетовая и паюсная икра, маслины, колбасы разных сортов – от толстой, с фигурным рисунком сала на срезе, нашпигованной зеленоватыми ядрышками фисташек до похожих на сосиски охотничьих, приятно пахнувших дымком колбасок, в бочонках золотились сельди, миноги, а в булочной всегда можно было купить ароматную плетеную булку – «халу».

В Южноморске магазины тоже поражали изобилием, разве что деликатесов было поменьше. А там, на Орловщине или Вологодчине, были перебои с хлебом, а за пряниками и сушками – редкое лакомство – ездили в райцентр за сто двадцать верст. Это рассказал трюмный Попов, когда собирали его в дорогу хоронить отца, а хоронить оказалось не на что. Тогда Монихин снял засаленную пилотку с повелевшим «крабом» и сказал: «Скинемся, братцы, – святое дело!».

От названия деревни – Топорня, где родился и жил до призыва Матушкин, веяло чем-то средневековым.

После случая на камбузе Федор потянулся к Насоно­ву, но тому все было недосуг поговорить с ним, уделить внимание – захлестывала текучка.

 

11.

 

Начало ноября. В горах выпал снег, и сразу похолода­ло. А вчера задул норд-ост, первый в этом сезоне. Объявили штормовое предупреждение. Ночью плавказарма судорожно дергалась, скрипела обшивка. В трюм поступала вода. Завели пластырь, течь прекратилась, команды лодок перевели в береговые казармы, а на старушке ПКЗ остались офицеры-холостяки и вахта. Впрочем, ночевать в своих каютах приходится редко – чаще в море. Выходы какие-то дерганые: вечером «триста шестьдесят четвертая» возвращается в базу, а в три утра уже приготовление и снова выход.

Идет напряженная боевая подготовка.

Даже Гаврилкин поутих, осунулся, торчит в своем первом отсеке – лодка стреляет по эсминцу какими-то новыми торпедами, Афиногенов в краткосрочном отпуске по семейным обстоятельствам, и стрелять приходится ему. Точнее, не стрелять, стреляет-то командир, но все остальное – торпедисты. Куртнов снисходит даже до благодарности: самолично оповещает по «Каштану» эки­паж, что боевая часть три отлично справилась с постав­ленной задачей. Что-то новенькое.

Труднее всего конечно же приходится Матушкину. Габуния все еще в отпуске. И откуда столько выносливос­ти в этом худосочном пареньке?

Но, в общем, жизнь идет без происшествий. Работы у Насонова никакой, если не считать того, что лейтенанта Нечаева волной приложило о козырек рубки. Ссадина напоминает следы от ногтей, словно кто-то пятерней прошелся по его пухлому юношескому лицу. У Нечаева ревнивая жена, и он очень переживает.

– Андрей, – канючит он, – сделай что-нибудь, а то Алка меня домой не пустит.

– Что ты лезешь к доктору с чепухой, – подключа­ется Гаврилкин. – Ну намажет зеленкой. С зеленой рожей что? Лучше?

– А что же делать?

– Молодой, все тебя учить надо. Сходи к старпому и возьми выписку из вахтенного журнала. Мол, во время качки при исполнении служебных обязанностей получил травму... Не забудь широту и долготу указать.

Самое удивительное, что Нечаев верит и действитель­но отправляется к Толкунову. Даже через межотсечную переборку слышно, как орет на него старпом. Гаврилкин все же сочиняет справку, а Андрей ставит на неё врачеб­ную печать.

Ветер стихает, начинается отработка задачи по спасе­нию затонувшей подводной лодки. Собственно, работают в основном спасатели. Лодка лежит на грунте, наверху зависло аварийно-спасательное судно, водолазы грохо­чут свинцовыми подошвами по корпусу и перестукива­ются с подводниками. Неприятное ощущение. На подводной лодке тишина, и все с тревогой прислушиваются к глухим ударам. Ситуация, близкая к реальной.

Андрей лежит на своем «прокрустовом ложе» за холодильником и пытается представить десятки метров темной холодной воды над головой. И, хотя включены средства регенерации воздуха, становится трудно дышать.

Когда надоедает лежать, он протискивается в рубку гидроакустика, надевает наушники и слушает море. Ка­ких только звуков нет: легкий перезвон, хныканье ребен­ка, кошачий визг и глухое упругое бульканье, словно великан лежит на дне и пускает пузыри.

В Москве тоже полдень. Наверняка дождь, мокрый асфальт блестит, по Большой Пироговской катят трол­лейбусы и машины. У здания медицинского института мокнет под дождем памятник Николаю Ивановичу Пирогову. Пединститут рядом, мать читает студентам лекцию. Ее суховатый голос отчетливо звучит в аудитории, а студенты наверняка тайком почитывают детективы. На Ваганьковском кладбище пустынно, на могиле деда стоит простой деревянный крест – такова его последняя воля. Дед, ученый-биолог, оказывается, был верующим. Непос­тижимо!

«Почему он приснился мне, и почему я так часто о нем вспоминаю?» – думает Андрей. В последнее время его посещают необычные мысли, они даже пугают его. «А может, я наконец обретаю способность самостоятельно мыслить? – предполагает он. – Должен же я в конце концов повзрослеть? Кажется, Энгельс советовал: сомне­вайтесь во всем. Ничего себе заявочки. Игры классика! А как сомневаться, когда за меня все время думали другие? Отсюда и робость, и нежелание шевелить извилинами. Говорят о какой-то «оттепели», о культе, о кукурузе – но все это там, далеко, в Москве, в Ленинграде. А на флоте нет никакой «оттепели». Есть боевая и политическая подготовка. Приказ – и вперед, на выполнение задачи. Приказ-то ведь не обсуждают...».

Неспокойно Насонову, ноет внутри, челюсть нижняя побаливает – может, зуб мудрости прорезается?

 

* * *

В пятницу состоялись торжественные проводы Гамидова. Церемония происходила в конференц-зале штаба бригады. В президиуме руководство: комбриг, начальник штаба, начальник политотдела, на столе букеты георги­нов, астр. Бывший флагманский врач в парадной тужур­ке, при медалях, у левого бедра – кортик. Гамидов смущен, взволнован. Через несколько дней он в Ленин­граде, едет служить в академию, на кафедру организации и тактики, молодой преподаватель, будущий ученый.

Насонову нравится эта кафедра. Там в коридорах и классах стоят макеты кораблей, поблескивают всамделишные мины и торпеды, от флагов расцвечивания пес­трит в глазах, на стенах портреты флотоводцев, мореп­лавателей, известных флотских врачей. Даже запах осо­бый: пахнет оружейной смазкой, хорошим деревом, ла­ком и чуть табаком «Золотое руно», один из преподавателей, однорукий капитан второго ранга, курит трубку.

На этой кафедре им читали лекции по военно-морскому искусству, учили прокладывать курс, водить в атаку корабли, спасать раненых. И еще они занимались жутко­ватым делом – подсчитывали боевые санитарные потери во время морских операций. Моряки тонули, сгорали, погибали от переохлаждения, над водой зависал злове­щий гриб ядерного взрыва – к счастью, все это лишь на бумаге, но все равно война ощущалась, жила, присутство­вала в аудиториях и классах.

На кафедре преподавали капитаны первого ранга и полковники, майоры и капитаны, доктора и кандидаты наук, но настоящим кафедральным домовым был угрю­мый мичман по прозвищу Карасин. Никто из слушателей не знал его настоящего имени. Карасин и все.

Если по какой-либо причине мичман не приходил на службу, на кафедре начинался переполох. Преподавате­ли не знали, где лежат пособия, кому какой класс отведен.

Карасин вел практические занятия по устройству шлюпки, и Андрей на всю жизнь запомнил, что такое ширстрек, буртик, подлегарс и прочие мудреные вещи. Он и сейчас мог свободно завязать рифовый, шкотовый и брам-шкотовый узлы.

Карасин учил их ходить на шлюпке под парусом в Финском заливе. Посвистывал ветер, глухо хлопала влаж­ная парусина, мичман грузно сидел на кормовой банке, стиснув рукоятку румпеля в смуглой руке.

Теперь на этой кафедре будет преподавать Саша Гамидов. Каждое утро, минуя КПП на Загородном про­спекте, он будет идти знакомым до каждого деревца, до каждой тропинки больничным парком, где сейчас, осенью, пахнет прелыми листьями, а на облетевших кустах боярышника рдеют пучки ягод...

Начальник штаба огласил приказ командующего фло­том и вручил Гамидову именные часы. Зал аплодировал. Трибуну занял Пекарский, хорошо поставленным голо­сом зачитал приветственный подарок адрес от офице­ров-подводников и вручил коллективный подарок – маг­нитофон «Комета».

После церемонии Гамидов подошел к Андрею:

– У меня сегодня дома отвальная в два этапа, сначала штабные, а часов в двадцать подгребай, наши ребята соберутся.

– Спасибо, Саша, настроение что-то не то. Если не приду, не сердись.

– Погоди, а что случилось?

– Скажи, вместо тебя Пекарского назначат?

– Да, скорее всего.

– Но ведь он ни дня на подводной лодке не служил. Какой из него флагман?

– Не будь ребенком, Андрей. У него поддержка...

– Жена комбрига?

– Не только. Пекарский удобен. И ни черта здесь не поделаешь.

– Служить противно. Вот и я стал подумывать, а не подать ли рапорт? На гражданке хоть делом буду зани­маться, а здесь?

– А на гражданке что, легче? Я получил из дома письмо, от бати. Пишет: из райкома поступила команда – сеять кукурузу. А у нас отродясь и пшеница-то плохо всходит, больше овес да лен. И ничего не поделаешь – директивное указание. Отца уже в райком вызывали: или сей кукурузу, или партийный билет на стол. Брат с сеструхой в город нацелились, не хотят работать в колхозе. Одни старики останутся. Дело, конечно, твое, Андрей, но ты все же не торопись. Скоро на флоте большие перемены произойдут.

– Теперь подводников заставят сеять кукурузу?

– Ладно, будет настроение – заходи. И вообще, всег­да буду рад тебя видеть.

Да, хороший мужик Саша Гамидов, размышлял Анд­рей по дороге на плавказарму, но тоже ведь ловок: отличные отношения с комбригом, сам ни во что не вмешивается, работает на себя, при необходимости гово­рит нужные вещи, не конфликтует. Вот и пошла служба. Почему существуют две правды? Одна – официальная, другая – для жизни. Почему все мы живем в каком-то раздвоенном мире? И ведь живем, привыкли. На собрани­ях говорим одно, а думаем другое. Потому, что так нужно. Кому нужно?

Город, продутый норд-остом, опустел, листья на де­ревьях облетели. Обнажились дворики с летними печка­ми, коптильнями, сараюшками. Осень, а впереди зима, надоевший Дом офицеров флота со штатными красави­цами, танцульками, одуряющей скукой. А Гамидов будет ходить по Невскому проспекту. Огни реклам, улыбающи­еся лица, ярко освещенные витрины магазинов. Жизнь!

На плавказарме его ждало письмо от Шуры Беркутова. Андрей, не раздеваясь, торопливо вскрыл конверт и стал читать. Знакомый бисерный почерк с тщательно прописанными буквами. Опытный графолог сразу бы определил характер корреспондента, отметил бы и при­страстие к хорошей мелованной бумаге и нестандартным конвертам. Откуда только Шура их добывает?

После кратких извинений за продолжительное молча­ние Шура сообщал главное: служит он теперь на Сахали­не, в небольшом госпитале, ординатор глазного отделения – это, конечно, удача, из желдорбата – в госпиталь. Да и специальность – только мечтать можно. Но самая большая удача – Сахалин. Далее шло подробное описа­ние зарослей бамбука, «языческих» закатов, «светонос­ного» океана, старых японских фанз и прочей экзотичес­кой белиберды, к которой Шура всегда испытывал осо­бый, слегка даже нездоровый интерес. Состоялась его персональная выставка в местном Доме офицеров: живо­пись, графика. Имела успех. В местном издательстве предложили оформить книгу молодого поэта, уже есть договор. Планы грандиозные, посетить места, где некогда бывал Чехов, сделать серию работ...

Андрей присел на койку. Эх, Шура, Шура! Как не хватает его сейчас среди затянувшейся, горькой, полной неудач осени. Поговорить бы сейчас с ним, поспорить. Просто услышать голос: «Константин, в тебе нет сюжета... Ты слишком разбрасываешься...». Шура почему-то назы­вал его Константином, и Андрей даже стал привыкать к этому имени.

Андрей достал из ящика стола пачку фотографий. Несколько любительских снимков времен, когда они сни­мали с Шурой комнату на улице Красной. Шура без очков, с подрисованной бородкой, на обратной стороне фотографии надпись: «Месье Беркутофф, художник-халтурист. Ужин с дамами».

В памяти сохранился влажный блеск трамвайных рельсов, отраженные в лужах огни реклам. Они стоят на остановке трамвая, ждут девушек. Накануне поссори­лись: Шура купил на ужин гороховый концентрат – деньги уже были на исходе и приходилось экономить – и приготовил жаркое «по-македонски». Гадость получи­лась потрясающая. В отместку Андрей заклеил Шуре очки остатками этого самого «жаркого». Когда тот утром подхватился, нацепил очки, вид у него был на редкость ошарашенный.

Шура служил врачом железнодорожного батальона на Тихоокеанском флоте под Конюшками. Долго не писал. И вот такой поворот судьбы.

Удивительно, но Андрей подружился с Шурой поздно, на четвертом курсе. А ведь с лагерных сборов в одном взводе, в одном отделении, но не тянуло их друг к другу.

Беркутов – красавчик, этакий французский аристок­рат: нос с горбинкой, светлые волосы, надменные глаза. Росточком только маловат.

Многие считали Шуру чудаком, и для этого были некоторые основания. Во-первых, он был болезненно чистоплотен, постоянно что-то стирал, мьл, чистил, брился два раза в день. В его тумбочке аккуратно, по ранжиру были разложены тюбики с кремом для бритья, лосьоны, разные щеточки.

Перед сном он так долго плескался холодной водой, что на него было страшно смотреть.

Во-вторых, Шура совершенно не переносил бранных слов. И это в казарме! Запомнилась такая сценка: суббот­ний аврал, в кубриках все вверх дном, пахнет мастикой для натирания полов. Перекур. Шура сидит в углу на табуретке и тренькает на балалайке. Его записали в струнный оркестр.

В проходе между койками, как журавль, выхаживает на тощих ногах младший сержант Стальмакович, смуг­лый парень со злодейскими усиками. Он до макушки набит джазовыми ритмами и может по памяти воспроиз­вести все мелодии из кинофильма «Серенада Солнечной долины». Балалайка оскорбляет его слух.

Стальмакович знает, что Шуру трудно вывести из себя и тренькать он не перестанет до тех пор, пока старшина не объявит конец перекура. И тут его озаряет «идея». Он наклоняется к Шуре и громко, как заклинание, произносит матерное ругательство.

Шура подскакивает как ужаленный и под хохот кур­сантов покидает кубрик, унося под мышкой балалайку.

К третьей особенности Беркутова следует отнести страсть к живописи. Шура рисовал все свободное время. Курсовые гении получали медали за лучшие студенчес­кие научные работы, разгильдяи, вроде Славки Филимо­нова, ставили рекорды длительности пребывания на гауптвахте, а Шура рисовал. В воскресный день его можно было встретить с этюдником в Летнем саду или на набережной Невы у Академии художеств.

А в остальном– обычный парень, не жмот, у него всегда можно занять пятерку до стипендии или попро­сить поменяться дневальством – не откажет.

Подружились они случайно. Встретились как-то в Эрмитаже, разговорились. Насонов к тому времени бро­сил спорт, болтался один, заносило его то в одну, то в другую сторону, и Шура оказался тем камнем, за который Андрей зацепился якорем, уносимый течением.

Андрей читал много, но бессистемно, что попадалось под руку, Шура же читал по системе, строго отбирая книги, и это давало свои результаты. Он первым открыл Насонову Бунина, заставил читать Достоевского, водил по выставочным залам.

Важно и другое. Насонов, выросший на Якиманке, среди дворовой шпаны, с детства привык считать слово «интеллигент» бранным. Мать-профессор в минуты раз­дражения презрительно говорила: «Все это интеллиген­тщина!».

Шура же был интеллигентом.

Сейчас, сидя в каюте плавказармы, Андрей впервые в жизни испытал приступ острого одиночества.

«Итак, Шура в госпитале, специалист, все у него определилось, – думал Андрей, – а я так и торчу на лодке. И никаких перспектив...».

 

12.

 

С утра в понедельник по распорядку дня политзаня­тия. Ничто, даже эпидемия или иное моровое поветрие, не может отменить это важнейшее мероприятие. Отменяет­ся все: командировки, срочные работы, даже больных стараются не отпускать на амбулаторный прием. Да и приема в эти часы нет – медики тоже учатся. Вот уже год Андрей бессменный руководитель группы. В группе у него самый грамотный Аркадий Малеванный, осталь­ные – с четырьмя-пятью классами. Ребята в основном деревенские, больше привычные к тяжелому физическо­му труду, чем к книжным премудростям. Изложить что-нибудь своими словами для них мука, й понятно: у каждого за плечами военное детство, голодуха, нетопленные школы с забитыми фанерой окнами, ни учебников, ни бумаги, ни карандашей. У Якимовича в БЧ-5 народ пообразованней, с десятилеткой, со средним техничес­ким, горожане.

После подъема флага офицеры собрались на баке плавказармы. Подошел старпом.

– Всем – ша! Сообщаю пренеприятнейшее известие, к нам, идрить, едет ревизор.

Стулов настороженно посмотрел на него.

– Какой, самое, ревизор еще?

– Политотдел бригады проверяет на кораблях орга­низацию политзанятий. К нам идет Дьяченко. Так что к бою и походу приготовиться.

– Темная лошадка этот Дьяченко, – хмуро сказал штурман. – Знает его хоть кто-нибудь толком?

Якимович усмехнулся:

– Имел честь полгода служить на одной лодке.

– Ну и как он?

– Воздержусь от комментария. Сами увидите.

После случая с Малеванным Андрей стал вниматель­но приглядываться к новому заместителю начальника политотдела. Высокий, стройный, черноволосый, улыб­чивый. Слушал и его лекции по международному положе­нию; ничего не скажешь, грамотный мужик, хорошо говорит, часовую лекцию прочел без бумажки. И на вопросы отвечал живо, остроумно. А то, что он Малеван­ного сдал в комендатуру, тоже понятно. На флоте вовсю шла компания за повышение дисциплины и уставного порядка, резко снизился процент увольнений в город. Увольнение – форма поощрения личного состава. Хо­чешь поощряй, а хочешь воздержись, повод всегда можно найти. Куртнов безжалостно корректировал списки уволь­няемых.

Насонову вся эта кутерьма представлялась нелепой и дикой. Какой прок в том, если матрос нормально не отдыхает? Да и эффекта компания не дала. Наоборот, увеличилось число проступков. Перемахнул матрос че­рез забор, а там Адамский. На гауптвахту теперь можно было отправить нарушителя только по личному знаком­ству с комендантом – мест нет...

– Товарищи офицеры! – скомандовал Толкунов. – А ну, пузы убрать, идрить, и смотреть соколом.

По трапу поднимался капитан второго ранга Дьяченко. Как всегда в белой рубашке, плащ-пальто сидит, будто влитое, фуражечка тоже сшита по заказу. Штучная работа. Такие фуражки шьет только дядя Зяма с Лиговки. И попасть к нему непросто.

– Недавно прочитал я новый рассказ Евтушенко, – медленно сказал Якимович, – так в нем есть такие строчки: «К ней подходит морской офицер, блестящий, как никелированный чемодан».

– Вот сволочь! – возмутился Стулов. – Где он видел никелированный чемодан?

– Это метафора, Вася. Поэтическое видение пред­мета.

– Сам ты предмет.

Дьяченко поздоровался с офицерами:

– Ну, как боевой дух?

– Погибаем, но не сдаемся, – пробормотал Гаврилкин и зачем-то добавил: – При наличии отсутствия.

Дьяченко рассмеялся:

– Ну, тогда полный порядок. К кому идти на занятия? Приглашайте. Полная демократия. Кто смелый?

– На «триста шестьдесят четвертой» все смелые, – без улыбки сказал Якимович.

Дьяченко дружески похлопал его по плечу:

– Хороший ход, Юрий Николаевич. Но к тебе не пойду. Мне хотелось бы побывать в группе, где занимают­ся моряки, так сказать, с меньшим образовательным уровнем. Боцкоманда, коки, вестовые. С ними труднее. Кто ведет такую группу?

– Лейтенант Насонов, – представился Андрей.

– А-а, доктор. Давайте я к вам? Как?

– Особой радости не испытываю.

– Договорились. Загляну к командиру и к вам. Подо­ждите меня.

Когда Дьяченко спустился по трапу в кубрик, у Малеванного глаза полезли на лоб. И все же он четко скомандовал:

– Встать, смирно! Товарищ капитан второго ранга, группа находится на политических занятиях.

– Хорошо, хорошо. Садитесь, товарищи. Не возража­ете, если я посижу у вас?

– Завсегда рады, – начал было Малеванный, но осек­ся под взглядом Андрея.

Моряки отвечали четко, почти не заглядывая в кон­спекты, тянули руки, добавляли. Дьяченко перелистывал конспекты, кивал головой. Вид у него был довольный. Малеванный украдкой подмигнул Андрею: мол, полный порядок, активность – пять баллов. Особенно отличился вестовой Алешин – худенький застенчивый паренек из Белоруссии, рассказал, как встречали солдат после во­йны – из тридцати дворов двое только вернулись. Да и деревню немцы почти всю сожгли. Андрей с изумлением вслушивался в певучую речь вестового. Вот тебе и Але­шин. Ведь из него, бывало, слова клещами не вытащить. Дьяченко встал и растроганно сказал:

– Спасибо, дорогой. Очень хорошо. Замечательно. А теперь позвольте и мне несколько слов.

Капитан второго ранга заговорил о том, что на флоте происходят большие перемены, строятся атомные под­водные лодки и следующее поколение будет плавать на самых современных атомоходах, что партия и правитель­ство, лично главнокомандующий уделяют особое внима­ние подводникам, что идет большая, всенародная работа по преодолению культа личности Сталина. Если бы не Сталин, войну удалось бы выиграть с куда меньшими жертвами, не опустели бы белорусские села, да и в других местах...

Дьяченко увлекся, Андрею даже показалось, что он немного рисуется, но говорил хорошо, убежденно. И тем неожиданней на фоне его гладкой, отточенной речи про­звучал голос Матушкина:

– Не понимаю я, дак, этого...

– Что вы не понимаете? – растерянно спросил Дьяченко.

Матушкин встал. Серое его лицо с запавшими висками потемнело. Огромные красные кисти рук медленно шеве­лились, перебирая листки тетради. Федор облизнул блед­ные губы и твердым голосом ответил:

– Про культ не понимаю.

– И что же вам непонятно?

– А все. Оно, конешно, враги были. У нас председате­ля в пятьдесят втором году взяли. Так он, само, и был враг. На трудодень ни копейки не выписывал. Мамка цельные дни в колхозе ломила, а по осени – шиш. Хоть с голоду помирай. А когда я из стога сена охапку утащил, он меня матюгами. А Чернуха, коровенка наша, мукает, голодная. Дак он велел с избы нашей звезду срубить. Ту, что за тятю, когда похоронка пришла, соседский мужик прибил. Опозорил, грит, честь, поганец, колхозное добро тащишь. Враг он и есть!

– Да вы не волнуйтесь, расскажите подробнее.

Матушкин вдруг оскалился, подбородок у него задро­жал.

– Чего такое? А Сталин какой враг? За народ он стоял, вот. Тятя в последнем письме написал, положу, грит, свой живот, родные мои, за Родину и товарища Сталина. Выходит, здря? Али врал перед тем, как смертную муку принять? Не верю! Хоть в тюрьму сажайте, не поверю!

Матушкин опустился на скамейку, поскреб ногтями по коротко остриженному темени и заплакал. Молча. Жутко было смотреть, как слезы скатываются по его впалым щекам, застывают на подбородке.

– Доктор, что вы сидите? – крикнул Дьяченко. – Дайте ему воды, успокаивающего. Это же истерика. И перерыв объявите!

Громко стуча ботинками, он поднялся по трапу и вышел из кубрика.

Все растерянно молчали. Андрей положил Матушки­ну руку на плечо:

– Успокойся, Федор.

Матушкин всхлипнул и забормотал:

– Простите за ради Христа, товарищ лейтенант, не сдержался. Теперь вас из-за меня таскать будут. О-от горе-то...

– Ты мухоловку прикрой, – жестко сказал Малеван­ный. Оглядел сидящих моряков и, словно Насонова в кубрике не было, со злостью продолжил: – Лейтенанта подвел, сука! Написано в конспекте, говори, нечего отсе­бятину пороть. Салага!

– Оно правильно, братцы, виноватый я, сорвался.

– Вот-вот, беседовать будут, скажи – заблуждался. Затмение нашло. Письмо из дома плохое получил.

– А я и вправду получил. Мамку в больницу повалили. А ладно, терять мне нечего, хоть в петлю... Сеструху жалко.

Матушкин встал, низко поклонился Андрею.

– Вы, Ондрей Сергеевич, простите меня, дурака. С добром вы ко мне. А я, вишь, как отплатил.

Глядеть на Матушкина было невыносимо.

– Сделать перерыв, проветрить помещение, – авто­матически скомандовал Насонов и вышел.

Стоял солнеч­ный ветреный день. Гребни волн искрились. На плавказарме еще шли занятия.

Андрей стоял, опершись о леер, не ощущая упругих ударов ветра. Лицо горело, мысли в голове путались. «Что же произошло? А-а, зола, ничего особенного, обойдется... А что это я о себе? Очко играет, Насонов? Тебе-то чего бояться? Ну, не разобрался матрос, недоразвит, малообразован... А ведь это я недоразвит, инфантиль­ный идиот. Так плакать может только убежденный чело­век. Он, как и тысячи других, искренне верит, что Сталин стоял за народ. «За Родину, за Сталина!» – ведь было. Но было и другое. Почему я не рассказал Матушкину о своем деде? Почему не объяснил этому деревенскому парню, что мой дед без малого пятнадцать лет провел в лагерях и тюрьмах! Ни за что! Ведь его потом реабилитировали...».

Насонов горько усмехнулся.

«А сам-то я хоть раз об этом задумался? Для меня ведь дед так и остался врагом. Раз посадили – враг. За всю жизнь ни одного теплого слова деду не сказал. Вот в чем причина. Ничего толком не мог я объяснить Федору, а значит, защитить...».

Ветер вдруг стих, и Андрей услышал голос Папышева. Иллюминатор его каюты выходил на спардек, где сейчас и стоял Насонов. Иллюминатор, по-видимому, был приот­крыт, потому что голос слышался отчетливо.

– Вы, того-этого, не пугайте меня. Отвечу, как поло­жено. Да, незадача вышла. Выходит, плохо партийное слово в массы несем, плохо разъясняем. Вопрос-то непро­стой. Сразу такой поворот в сознании людей. Матушкин-то колхозник. С мальцов за лошадьми ходил. Ему одно говорили, он верил, теперь другое – вот и спуталось у него все в голове. Не нашли, значит, подходящих слов, не убедили.

– Поразительно! Подходящих слов не нашли! – Ан­дрей с трудом узнал голос Дьяченко. – Почему в таком случае доверяете ответственное дело политически не­зрелым людям?

– Доктор сам еще молодой, опыта нет.

– Академию закончил, год служит, а не может матро­су элементарных вещей объяснить...

Что ответил Папышев, Андрей не услышал, лицо его перекосило, щеки стали резиновыми, веки сошлись в татарском прищуре.

– А ну вас всех к черту! – громко сказал он, чувст­вуя, как деревенеют губы. – Надоело. Все надоело!

По трансляции объявили: «Сделать перерыв!». Андрей спустился в свою каюту, натянул плащ-пальто, надел фуражку и, хлопнув дверью, вышел. Вахтенный у трапа удивленно глянул на него:

– Товарищ лейтенант, а вас замполит спрашивал. Они в кубрик спустились.

– Очень хорошо, Свиридов. Как ваше горло?

– Прошло давно. Вы ведь меня вылечили. – Вахтен­ный проводил его растерянным взглядом.

Насонов спустился по трапу и зашагал на КПП. Куда он идет, Андрей не знал. Ветер разогнал тучи над горами, и обрывки их стремительно неслись на запад, а море было все такое же солнечное, искрящееся, только у горизонта начиналась пепельно-серая полоса. В голове было пора­зительно ясно, словно и там продуло ветерком, – все события последних месяцев как бы сошлись в одну точку: отношения с командиром, скандал на камбузе, Пекарс­кий, письмо Шуры, обжигающее чувство вины... Перед глазами стояло лицо Матушкина, землисто-серое, с кап­лями слез на подбородке. Можно было, конечно, спокойно разобраться во всем этом, выделить главное, определить в конце концов долю своей вины. Но сознание Андрея противилось анализу, его захлестнула обида. На кого?

«А ведь Папышеву за меня перепадет. Неприятности будут, – вяло подумал он. – Зачем же ему фитили получать из-за политически незрелого человека? Поли­тически незрелый... Дожил. Нет, нужно принимать реше­ние».

Перчатки Насонов забыл в каюте, руки замерзли – за последние дни резко похолодало, он сунул руки в карма­ны. Порывистый, хлесткий ветер вышибал слезы.

Андрей миновал сквер. Деревья с облетевшими листь­ями, казалось, были отлиты из чугуна. Слева тянулся бесконечный, унылый забор, за которым к низкому небу тянулись стрелы портовых кранов.

За спиной послышались тяжелые шаги. Насонов обер­нулся: его догонял матрос с красной повязкой на рукаве. Комендантский обход. Одно к одному. Даже лучше.

Матрос смущенно кашлянул, приложил руку к беско­зырке:

– Извините, товарищ лейтенант, вас комендант гар­низона к себе подзывают. – И, помявшись, добавил: – Я медленно бежал, думал, вы за угол успеете завернуть. А там...

– Ну зачем же? Я с удовольствием побеседую с товарищем Адамским.

Грозный комендант стоял за газетным киоском. Плот­ный, до голубизны выбритый, серые глаза смотрели холодно и твердо. Андрей подошел, небрежно отдал честь.

– Слушаю вас.

– Представьтесь, как положено, товарищ лейтенант. Почему во время занятий в городе? Да еще руки в карманах!

– Мы зря теряем время, товарищ майор. Вам доку­менты? Прошу. Лейтенант Насонов из соединения Иванкова. Впрочем, вы меня знаете. Буду признателен, если вы меня запишете. Не отдал честь, нарушил форму одежды и прочее.

– Вы, часом, не выпили?

– К сожалению, нет. Можно провести экспертизу на наличие алкогольных паров. Вдруг что и будет... Хотя вряд ли.

Адамский внимательно посмотрел на Андрея и тихо, чтобы не слышали матросы, сказал:

– Послушайтесь совета, лейтенант. Пройдитесь, ос­тыньте и возвращайтесь на корабль. И шарф поправьте, простудитесь. Вы свободны.

 

13.

 

Андрей шагал, с усмешкой бормоча под нос: «Ну и денек. Комендант гарнизона в роли доброго папаши. Шарф поправьте, простудитесь. Спятить можно...».

Он вышел на набережную. Тут уж ветер ярился вовсю. Плоские, со срезанными верхушками волны вонзались в пляж, оставляя после себя хлопья рыжей пены. Какой-то старик одиноко брел у самого уреза воды, опираясь на палку. Волны подкрадывались к самым его ногам. Андрей уже не чувствовал холода. Улицы в этот час были пусты, город точно замер в недобром предчувствии. Андрей настолько задумался, ушел в себя, что даже не вздрогнул, когда рядом заскрежетали тормоза, равнодушно поду­мал: «Майор Адамский решил все-таки от греха отпра­вить меня в комендатуру».

– Насонов!

Андрей обернулся. Голос показался ему знакомым.

Неподалеку, у обочины дороги, приткнулся зеленый санитарный «уазик», передняя дверца распахнулась, выглянул Пекарский:

– Живо в машину!

Андрей пожал плечами, ничего не понимая, протис­нулся в салон и увидел Эдуарда Эльзарова. Китель у него был расстегнут, виднелся застиранный тельник.

– Привет, Андрюха! А мы с Пекарским шумнули на плавказарме, а тебя нет. Лейтенант с твоей лодки, ма­ленький такой, еще на цирковой лошади катался, гово­рит – доктор ушел в госпиталь. Откуда ты узнал?

– О чем?

– Погоди, а чего же ты в госпиталь идешь?

– Да никуда я не иду. А что такое?

– Чепе, старик! Грузовик врезался в магазин. Зна­ешь, на Канатной недалеко от госпиталя новую «стекляш­ку» построили? А там у входа очередь стояла, старики, дети. Человек тридцать пострадавших. Может, и больше. Пекарский молоток, – Эльзаров кивнул на седой бобрик, маячивший впереди за стеклом, рядом с водителем, – быстро сориентировался – всех докторов прихватил, кто под рукой был, и в госпиталь. Второй рейс делаем. Госпитальным хирургам не управиться, а городская боль­ница и так задыхается – в коридорах люди лежат. Мишку Пекарский с дежурства снял, оставил за него Рюмина. Все равно от того проку нет.

Тут только Насонов разглядел в углу салона Мишу Короткого. Он сидел, ухватившись за брезентовую ручку.

– Как же грузовик? Водитель что, пьяный?

– Конечно. В дупелину. Закон парных случаев. Как с твоим командиром, Монихиным. Шофера с трудом мили­ция отбила, женщины его чуть не разорвали.

Санитарный «уазик» с ходу, чиркнув правым крылом о чугунные ворота, вывернул на площадку перед прием­ным отделением. Там уже стояли две машины скорой помощи, и матросы-санитары втаскивали на крыльцо носилки, накрытые простыней. На простыне расплыва­лось кровавое пятно.

Пекарский, бодрый, подтянутый – прямо не узнать, приказал:

– Эльзаров, Насонов, Короткий – в распоряжение хирургов. Я – на сортировке. – Повернулся к водите­лю: – А ты живо назад. Лови корабельных докторов и сюда. Работы всем хватит. Если доноры подошли, – тоже вези.

Работали часов до восьми вечера. От усталости Анд­рей настолько отупел, что уже не реагировал на ругань Эльзарова – он ему ассистировал.

– Крючки держи, твою ж мать! Рита, дай ему наша­тыря понюхать, а то уснет.

– Эдик, вы бы хоть при мне не ругались. Я все-таки женщина.

– Как с женщиной я с тобой попозже разберусь. Ближе к ночи. А сейчас ты операционная сестра. Кетгут давай, раззява!

Когда размывались после операции, Эльзаров сказал Андрею:

– Топай-ка ты домой. Видок у тебя, прямо скажем, не фешенебель. Приболел, что ли? Мы и без тебя управимся. Риточка мне сейчас спиртику нальет. Мензурочку. А, дорогуша? Иди ко мне, толстенькая.

– Тю на вас, Эдуард Николаевич!

– Давай, давай, не жмись. Заработал я. Ему не нали­вай, он непьющий. Ишь, раскраснелась, красавица.

Он хлопнул сестру по пухлому бедру. Та рассмеялась:

– Хулиган! И когда вы образумитесь, Эдик?

– Выйдешь за меня, и образумлюсь.

Андрея передернуло. «Как они могут? Ведь только что оперировали ребенка. Что это, профессиональная тупость?» – с досадой по­думал он.

Насонов стащил халат, умылся холодной водой. Его подташнивало. Утром он выпил только стакан чаю.

Ветер стих. Слышно было, как внизу, за госпитальным садом, волны ударяют о берег. Темнело теперь быстро. Госпиталь был ярко, как-то празднично освещен, окна операционных и перевязочных выделялись напряжен­ным голубоватым светом. Из гаража тянуло запахом бензина, остывающего металла. Андрей чувствовал себя совершенно опустошенным. Это состояние было для него новым: обычно после напряженной работы он испытывал прилив бодрости. Кровь, истерзанные тела стариков, женщин, детей... Дети, вот что его особенно потрясло. Ему и в академии и здесь, в госпитале, чаще всего приходи­лось иметь дело со взрослыми. Крохотные ручки, ножки и взрослые, наполненные болью и страданием глаза.

«Не получится из меня хирурга. Вон, Эдька, врежет сейчас спирту и снова готов стоять у операционного стола», – подумал он. Сегодняшнее происшествие на политзанятиях по сравнению с человеческой бедой вы­глядело пустым и мелочным.

«И чего я психанул?» – с удивлением подумал Насо­нов.

В киоске у вокзала он купил пачку сигарет, жадно закурил. И снова его замутило. Андрей присел на скамей­ку, прислушиваясь к гулким толчкам в висках. Перед глазами всплыло искаженное мукой личико белокурой девочки. Ей было лет шесть. Было... Скользкий ком подступил к горлу, Андрей, пошатываясь, подошел к дереву, и его мучительно вырвало.

Он не помнил, сколько времени просидел на скамейке в привокзальном сквере. С гор снова сорвался ветер. Над головой тяжело гудели деревья, раздраженно каркали, устраиваясь на ночлег, вороны. Идти на плавказарму не хотелось. От мысли, что он окажется сейчас в крошечной каюте, один, делалось тоскливо.

– Доктор, ты что здесь делаешь? – перед ним из темноты вырос Якимович.

– Сижу.

– Вставай, пойдем.

– Куда?

– Ко мне. Посидим, чаю выпьем. Нашел время для лирических раздумий. Жену в больницу вызвали. Черт знает, что у них делается. Говорят, автобус с детьми перевернулся. Я после обеда в техотделе застрял. Там никто ничего толком не знает. Ты не из госпиталя?

Андрей не ответил. Встал и побрел за Якимовичем, думая с усмешкой: «Надо же, сподобился, Якимович в гости пригласил. За год – впервые. Особняком живет, куркуль проклятый. Ладно, пойду. Все равно деваться некуда».

Якимович жил на улице Гастелло в блочной пятиэтаж­ке на пятом этаже. Юрий Николаевич открыл дверь, зажег свет в крошечной прихожей.

– Проходи. И не вздумай башмаки снимать. Вытри ноги о половик и довольно. Устраивайся поудобнее, а я пока что-нибудь соображу.

Андрей снял плащ-пальто, фуражку, прошел в комна­ту и удивленно огляделся. Ну и ну! Прямо антикварный магазин! Старинная кровать с инкрустированными пер­ламутром спинками, резная зеркальная горка с посудой, письменный стол-бюро со множеством ящичков, наполь­ные кабинетные часы. Маятник бесшумно раскачивался за помутневшим стеклом. Зеленый, склеенный во многих местах абажур настольной лампы – что-то чеховское, театральное, из прошлого века. Единственная современ­ная вещь – радиоприемник «Эстония».

Вошел Якимович.

– Ну, как моя берлога?

– Музей напоминает. Или театр. «Три сестры», «Дядя Ваня».

– Нынче все современной мебелью обзаводятся: серванты, кресла-модерн, какие-то рахитичные столики. А я этот модерн терпеть не могу. Мебелишку на свалке подобрал, кое-что купил за бесценок. Люди даже рады были от такого барахла избавиться. Сам отремонтировал, точнее отреставрировал. Пошли на кухню, все готово.

Небольшая кухонька была отделана под кабинет. Здесь торжествовал деловой стиль. Деревянные панели, книж­ный стеллаж под потолок, каждый сантиметр использо­ван рационально. В центре низенький столик на колеси­ках, над ним лампа, абажур сплетен из соломки. Электроплита спрятана в углу рядом с раковиной. Мощный вентилятор высасывал в форточку табачный дым.

«Хорошо механик обустроился, – подумал Андрей. – А может, я просто от человеческого жилья стал отвы­кать?».

– Сам я воздержусь, а тебе рюмку коньяку налью, – сказал Якимович. – Согреешься. И наваливайся на рубок.

Еда самая обычная, из магазина, но закуски были так изящно разложены на керамических тарелочках, что Андрей сразу почувствовал голод. И все же кольнуло: «Аристократ, даже вилочки серебряные в бутерброды воткнуты. Я таких вилочек и не видел никогда. Малеван­ный бы одобрил».

Якимович ополоснул кипятком большой фаянсовый чайник, смешал заварку.

Андрей выпил рюмку коньяку, сразу согрелся, захо­телось спать. А перед глазами плыло: дорога вдоль набережной, Пекарский, Эдька Эльзаров, голубоватый свет софита, черные сгустки крови в ране...

– Андрей, что у тебя сегодня произошло на политза­нятиях? – с тревогой спросил Якимович.

Андрей нехотя рассказал. Якимович покачал головой:

– Да-а! Как любит выражаться наш старпом, хозяй­ка – стерва, а пирог дерьмо. Отыграется теперь Дьячен­ко. Вытрет ноги о Папышева. У них давние отношения. Еще с Севера.

– Не вытрет. Мой подчиненный, мне и отвечать.

– Так-то оно так, но в ответе всегда отцы-командиры и политработники.

Якимович разлил чай, сказал с колючей усмешкой:

– А ведь я с Дьяченко месяцев шесть или семь проплавал. Совсем у меня с ним служба не пошла. Поразительный тип. Лодки боялся панически. Дифферентоваться начнем – бледный сидит, в испарине. В море самый тихий человек, ни во что не вмешивался, зато уж на берегу активизировался, страшное дело. Наглядной агитации на лодке столько – к механизмам не доберешь­ся. В случае пожара сгорели бы к чертовой матери. И все больше по части призывов. Еще очень любил конспекты проверять. У тебя, кстати, проверял?

– Листал у моряков. Вроде остался доволен.

– Повезло. У меня с ним на почве конспектов кон­фликт произошел. Я еще с училища завел толстые тетради, где ленинские работы конспектировал. Не для проформы, а чтобы понять. Причем так: справа на стра­нице – выписки, цитаты, а слева – лист, свободный для своих размышлений. Листа не хватит, подклею. Пухлая такая тетрадь получилась. Да не одна. Я, когда кандидат­ский минимум сдавал, только благодаря этим тетрадям выплыл. Экзамен серьезный, я с немецким языком проще управился.

А Дьяченко не понравилось. Почему конспекты старые? Поясняю, ленинские работы не стареют. Хотя, признаться, сам так не думаю. Времени-то вон сколько прошло. Однако линию свою гну, молодой я тогда был, горячий, втолковываю замполиту: не механическим переписыванием нужно заниматься, а попытаться понять, суть ухватить. А он мне: демагогию разводите, указания есть, вот и исполняйте, не умничайте. Ну я и попер на него, как слон на буфет, начетчиком его назвал и талму­дистом. Меня на партбюро. Дело до парткомиссии дошло. Но тут умный человек нашелся, дело приостановили.

Эх, Андрей, когда-нибудь показуха всем нам горькими слезами отольется. Это ведь про Дьяченко матросы сочи­нили: «Зам остался не у дел и ушел в политотдел». Матросы – народ зоркий, любую фальшь улавливают. А теперь, после академии, Дьяченко дальше пойдет. И знаешь почему? Удобен. Появилось этакое словечко. Красив, представителен, говорит хорошо, в демократию любит поиграть. А в душе пусто, ни одной собственной мысли.

Андрею не хотелось ни говорить, ни думать о Дьяченко.

– Хорошо у тебя, Юра, уютно, – вырвалось у него.

– Когда почти все время проводишь в пятом отсеке, хочется хоть несколько часов пожить как нормальный человек. Я это барахло с собой вожу. Мебелишку сделал разборной, на болтах. Не понимаю офицеров, которые привыкли на ящиках жить. Мебель берут в КЭЧ, эти ужасные столы, ржавые койки, гробоподобные шкафы. Озвереть можно. – Якимович вздохнул: – Моя Светка – блокадница. Детей нет и не будет. Думаем девочку из детского дома взять. Светка прибаливает, с работы придет – с ног валится. Она коллега твоя, врач-хирург. И ведь не в терапевты пошла, а в хирурги. Говорят, не все мужики выдерживают. Видишь телефон? Думаешь, мне поставили? Фига! За мной при случае матрос-оповеститель прибежит. Жене поставили. Среди
ночи вызывают.

«А ведь я её знаю, – подумал Андрей, – на патологоанатомических конференциях в госпитале встречались. Отделением заведует. Светлана Николаевна. Конечно она».

Якимович встал.

– Ладно, хватит о грустном. Черт с ним, с Дьяченко. Главное все равно делается: флот строится, лодки плава­ют. Давай лучше музыку послушаем.

Механик нажал на потаенную кнопку, зашелестела пленка на бобине. Андрей так и не понял, где стоит магнитофон. Все в крохотной квартире было продумано до последней детали.

После сухого щелчка, каким-то отдаленным голосом запел Булат Окуджава:

Очень жаль, что ты не слышишь,

Как веселый барабанщик

Вдоль по улице проносит барабан...

За окном стояла непроглядная темень. Ветер усилил­ся, от его порывов вздрагивали оконные стекла.

Потом слушали записи Михаила Анчарова, Клячкина.

Андрей подошел к книжному стеллажу, взял сборник стихов Андрея Вознесенского. «Парабола». Странное на­звание.

– Люблю Вознесенского, – сказал Якимович. – Из молодых он мне ближе всех. Андрей – архитектор, и в стихах его есть архитектурное изящество. Корбюзье в поэзии.

– А вот мой Матушкин, из-за которого сегодня весь сыр-бор вышел, вообще стихов, наверное, не читал, – хмуро заметил Андрей. – Может, в школе. Ему не до архитектурных изяществ. С одиннадцати лет с конями. Отца убили на фронте. По деревенскому обычаю красную звезду мужики на избу приколотили. Память. А предсе­датель колхоза велел снять её за то, что пацаненок охапку сена стащил голодной корове. А корова для них – жизнь. Я голодуху чуть-чуть зацепил, в эвакуации. А так все время в Москве, мать – профессор, кафедрой заве­дует, домработница была приходящая. Из физических нагрузок у меня один спорт да мусор сходить выбросить. В академии кормили, одевали, еще денег мать ежемесяч­но подбрасывала. Черный костюм, серый костюм. Ни черта, оказывается, я жизни не знал. А Матушкин плакал сегодня. Знаешь, как мужики плачут? Беззвучно. И еще поклонился мне в пояс. За что? Я же ничего для него не сделал. Ну, поговорил разок-другой. А ведь я больше его знаю, учен, сытно кормлен, а сделать ничего не могу.

Якимович долго молчал, курил, глядя в окно, потом мягко заговорил:

– Видишь ли, Андрей, мы, профессиональные воен­ные, в общем-то далеки от жизни народа. Не все, конечно. Но большинство. Оторвались. Информацию получаем в отредактированном виде. О жизни судим по отпускам, да не где-нибудь, а в столицах. Даже те мореплаватели, из деревенских, недельку погужуются дома, в какой-нибудь Гореловке, и привет – в Ленинград, поближе к цивилиза­ции. Что им родной колхоз?

Ты моложе, Андрей, и я не знаю, как ты отнесся к тому, что произошло на двадцатом съезде партии. А у меня целый мир внутри рухнул. Я вырос в семье, где имя Сталина было свято. И вот – культ личности. Цифры, факты. Чудовищные факты. Не верить им нельзя. Причем мы наверняка знаем много меньше о том, что тогда творилось. Почему же все это произошло? Почему допус­тили? Почему виноват только один человек? Вот этот вопрос и задает себе твой Матушкин. А ведь ему сложнее понять. Кому он больше поверит? Родному отцу или Дьяченко?

Наше поколение офицеров, выращенных в закрытых заведениях, крепко обжег свежий ветерок. Сквознячком продуло, аж внутри заломило. Одни в цинизм ударились, другие думать не хотят. Живут по принципу: мы – военные, наше дело приказы выполнять. Спору нет, приказы выполнять нужно, но ведь и не думать нельзя, нельзя не анализировать. С людьми работаем. Вон у меня их сколько! Если я архангельского колхозника, что у меня трюмным служит, буду убеждать, что кукуруза – на­ипервейшая культура для северной России, он мне ве­рить перестанет. А мне с ним плавать, может, воевать придется в одном отсеке. Или давай возьмем то, что нам с тобой ближе, флотские проблемы. Я рад, что строят новые современные подводные лодки, но зачем, скажи мне, было резать, переплавлять на патефонные иголки линкоры и крейсера? Ведь для того чтобы удержать баланс с теми же американцами, нужны мощные, как у них, корабельные соединения в океане, нужны современ­ные надводные корабли, средства обеспечения, манев­ренный тыл. Авианосцы нужны, наконец. А нашего быв­шего министра. Николая Герасимовича Кузнецова за светлые идеи с должности сняли, в звании понизили. Знаешь, что, пожалуй, самое страшное? – Якимович. затянулся сигаретой, его смуглые худые щеки запали. – Все мы так и остались «винтиками», бездумными испол­нителями. Хочется верить, что наступят другие времена. А если нет?

Андрей слушал Якимовича с напряженным внимани­ем, у него даже в висках заломило.

Засиделись за полночь. Когда Андрей добрался до плавказармы, было десять минут второго. Вахтенный у трапа спросил:

– Товарищ лейтенант, как там в госпитале?

– Худо, Сидоренко. Есть погибшие, тяжелораненые. Главное – дети.

– Вот сволочи, что делают, пьянь проклятая! Коман­дира жизни лишили. А ведь какой человек был! Теперь детишек.

 

* * *

А с утра снова работа в госпитале. Андрей, хоть и не выспался, но чувствовал себя лучше. Что его беды по сравнению с настоящей человеческой трагедией? При­шлось создать пункт переливания крови. В коридоре толпились доноры. Прикатил автобус с ракетчиками с соседней «точки» – тоже сдавать кровь. Из окна было видно, что у ограды госпиталя стоят люди.

В полдень умер мальчик Яша, второклассник. Вчера Эльзаров сделал ему трепанацию черепа и, нужно ска­зать, мастерски убрал кровяной сгусток. Андрей ему ассистировал. Операция прошла успешно. А утром раз­вилась картина отека мозга, и сердечко не выдержало. Когда бездыханное тельце сняли с операционного стола, Эльзаров хрипло попросил:

– Дайте, братцы, закурить.

Ему зажгли сигарету, сунули в рот. Сигарета в его зубах дрожала.

Яша – единственный сын. Мать с трудом привели в чувство, вырвалась из рук и бросилась к морю. Едва догнали. Реактивное состояние. Пришлось отправить в психиатрическое отделение.

Потом пришел отец, грек, портовый грузчик. Долго сидел на скамейке, вцепившись в волосы, потом сказал дежурному врачу:

– Сволочь эту, шоферюгу – убью! Сам сяду, а убью. Я ведь Яшке велосипед купил. В сарае прятал. Сказал: двойку исправишь – будет велосипед. Понимаешь? За­чем теперь велосипед, а-а? Жить зачем?

День прошел в хлопотах. Ночью Андрей в составе бригады хирургов дежурил в госпитале, спать почти не пришлось. Эльзаров не выходил из госпиталя третьи сутки, оброс зеленой щетиной.

– Слыхал, Андрюха? Говорят, вчера Пекарский подкатился к комбригу с просьбой поощрить докторов. Ком­бриг вроде согласился. Ничего не слышал?

– Нет.

– Если с меня фитиль снимут, ординатором в госпи­таль возьмут. Я не только пить брошу, я на эту дрянь смотреть больше не буду. Божусь, во!

– Ты бы побрился, на водяного похож.

– А? Лады. Пойду бритву у кого-нибудь попрошу. Скальпелем, на худой конец, побреюсь. Брились же шашкой.

Андрей вышел из госпиталя с расчетом, чтобы успеть на подъем флага. Перед построением офицеры «триста шестьдесят четвертой» мрачно отмалчивались. Стояли на причале, покуривали. Толкунов нервничал, ни за что распек боцмана, наказал двух матросов. Якимович, пожи­мая Андрею руку, тихо сказал:

– Папышева в политотдел вызвали.

– Понятно.

Обстановку несколько разрядил Афиногенов.

– Почему не бриты, минер? – спросил Толкунов.

Афиногенов покатал желваки на скулах и пояснил:

– Встал я сегодня, посмотрел в зеркало на свою рожу и так она мне не понравилась – смотреть противно. Как же бриться не глядя?

Никто не рассмеялся. А старпом мрачным голосом посоветовал:

– Впредь брейтесь на ощупь, минер. И чтобы небри­тым я вас не видел.

И только командир был, как обычно, спокоен.

Андрей поднялся на плавказарму в свою каюту и написал рапорт командиру, в котором изложил причины происшествия на политзанятиях. И, как оказалось, сде­лал это своевременно. После проворачивания оружия и технических средств командир вызвал его к себе в каюту на ПКЗ.

Андрей шел совершенно спокойный, готовый ко всему.

Командир жестом предложил сесть.

Андрей отверг.

– Постою.

Окинул взглядом каюту командира, где некогда раз­мещался Монихин. Тогда и дух здесь стоял иной – крепкий, табачный. И стаканы в глубине сейфа от громог­ласного хохота папашки нежно позванивали, настраивая на веселый лад. А теперь пахло туалетной водой. В каюте ни одной лишней вещи, одеяло на койке заправлено строго по уставу, на рабочем столе под стеклом календарь – все. Скучная стала каюта. Раньше, при Монихине, в углу стояли спиннинги, удочки – папашка иногда баловался рыбалкой, а на переборке перед столом висела большая фотография его дочери, десятилетней давности. Толстуха сидела верхом на козе, вцепившись в сваляв­шуюся шерсть пухлыми ручонками. И у девочки, и у козы было одинаково игривое выражение глаз, чувствовалось, что они вот-вот что-то выкинут.

Андрей помолчал и твердым голосом, упреждая хо­лодный, вежливый разнос командира, начал:

– Я знаю, зачем вы меня вызвали, товарищ капитан третьего ранга.

– Вот как? – вроде бы даже удивился Куртнов. – Уже знаете?

– Да. В срыве политзанятий виноват только я один. Поэтому и отвечать мне. Папышев здесь ни при чем. Все это я изложил в официальном рапорте и готов получить свое, вплоть до увольнения из рядов ВМФ.

Куртнов равнодушно взял рапорт, пробежал текст, затем неторопливо, тщательно разорвал листок и обрыв­ки швырнул в обрез для окурков.

– В этой бумаге, Насонов, с которой я столь непочти­тельно обошелся, есть только одна правда – вы мало занимаетесь подчиненными. Мало. На что я вам неоднок­ратно указывал. Что касается политзанятий, то, по утвер­ждению замполита, вы один из лучших политгрупповодов, да и я как-то разок, если помните, у вас присутство­вал. Мне понравилось. Кстати, проверяющий в самой
организации и методике проведения крамолы не усмот­рел. Так что зря вы себя так уж... Ну, а Матушкин? Честно сказал матрос, что думает. Хуже, если бы он отмалчивал­ся. Успокойтесь, никто вам ни подрыв, ни срыв, ни контрреволюцию приписывать не собирается. А вызвал я вас совсем по другому поводу, точнее двум: одному – приятному, другому – не очень. Я вызвал вас, чтобы первым поздравить с присвоением очередного воинского звания старший лейтенант медицинской службы.

Куртнов встал и пожал ошеломленному Андрею руку.

– Сам ритуал состоится в кают-компании перед обе­дом, с вручением погон и прочее. Теперь второе. Вчера комбриг подписал приказ о поощрении врачей, оказав­ших помощь пострадавшим при автокатастрофе. Там есть все фамилии, кроме вашей. Почему? Плохо рабо­тали?

У Андрея запламенели уши. Вот значит как, свел все-таки счеты Пекарский. Ну и гнусность.

– Так в чем дело, товарищ уже теперь старший лейтенант?

– Выходит, плохо работал.

– А вам не кажется, что во имя справедливости дело нужно поправить. Я собираюсь переговорить с Пекарским и начальником штаба.

– Прошу вас не делать этого.

– Ладно, не пойду, раз просите. Тут я вас понимаю. Мелковато со стороны медицинского начальства. А вот другого понять не могу. Вы ведь не трус, Насонов, и характер у вас есть. Вон какой тарарам на камбузе устроили, до сих пор звон стоит. Даже кормить лучше стали. Отчего же вы не попытались убедить меня в том, что я не знаю приказа министра обороны? А я ведь не знал, честно сознаюсь, не знал, что вышел приказ, запре­щающий привлекать медиков к несению гарнизонной службы. Только специальные дежурства. А недавно мне этот приказ в простом делопроизводстве показали. Пони­маю, гордость не позволила возразить Куртнову? Так? Кстати, если уж вам столь неприятно обращаться ко мне за разрешением отправляться в госпиталь или еще куда, – берите «добро» у старпома. Но чтобы служба была, как часы. И последнее – не спускайте глаз с Матушкина. Что-то он мне не нравится. Все, вы свободны и больше с дерьмовыми бумажками ко мне не приходите – выгоню.

«Вот уж поистине непредсказуемый человек, – рас­терянно думал Андрей, охлаждаясь на свежем ноябрьс­ком ветерке, – никогда не знаешь, чего от него ждать...».

Странное чувство охватило его. Казалось бы, после всего, что произошло в последнее время, – и вдруг такой поворот. А радости не было. Что-то вроде досады даже пробивалось на поверхность этакими воздушными пу­зырьками. Два хода и мат вам, Насонов, шах и мат. Припечатал вас Куртнов, голубчика. И опять вы в дураках-с. А может, вы, Андрей Сергеевич, и правда дурак? И в силу своей врожденной тупости допускаете, что люди могут быть только такими, какими они вам нравятся. А люди-то разные, Куртнов, к примеру, вообще ни на кого не похож. И что же?

Чайки садились на воду и сразу теряли изысканность, на пологой волне они напоминали домашних уток, глупых и вечно чем-то озабоченных.

В разговоре с Куртновым, в самом его конце, была болезненная точка, источник тревоги – Матушкин.

Андрей спустился в кубрик команды. Дневального почему-то на месте не оказалось. В иллюминаторы зате­кал мутный осенний свет. В левом углу, за посудным рундуком, Насонов разглядел голого по пояс матроса. Он сидел на табурете, зажав коленями руки, и раскачивался из стороны в сторону.

– Где дневальный? – крикнул Андрей.

Матрос вскочил, и Насонов узнал Матушкина.

– Он, само, за водой кипяченой пошел, товарищ лейтенант. Взял бачок и...

– А ты что здесь делаешь?

– Заступать на камбуз готовлюсь. На бербазу. Забо­лел там кто-то. – Матушкин взглянул на Андрея изму­ченными глазами. – Ондрей Сергеевич, должно спишут меня теперь с лодки?

– Почему?

– Дак как же, наворотил незнамо что...

– Перестань, Федор. Мы еще с тобой поплаваем. Кстати, можешь меня поздравить.

– С чем?

– Я только от командира, объявил мне: звездочку добавили.

– Виноват, не пойму.

– Присвоили очередное звание – старший лейте­нант.

– Господи, воля твоя! Значит, пронесло? – Федор хлопнул себя по тощим бедрам.

 

14.

 

Старлейтскую звездочку Насонова обмывали на квар­тире Василия Васильевича Стулова. Офицеры присут­ствовали почти в полном составе, кроме, разумеется, вахты. Не было и Куртнова – он в подобных мероприя­тиях не участвовал. Потому Андрей пригласить его не рискнул, другие тоже не решились. Да и чувствовали бы себя все неловко, скованно. Слишком свежи в памяти были товарищеские застолья при Монихине – искрис­тые, шумные, с выдумкой.

Верховодил, как обычно, старпом. Папышев сидел на молодежном крыле, среди Гаврилкина и Нечаева. Были ли у него неприятности, столкновения с Дьяченко, никто не знал. История с Матушкиным шума в бригаде не вызвала.

Медицинское руководство факт присвоения Насонову очередного воинского звания игнорировало. Пекарский вообще перестал замечать Андрея, даже на дежурство не ставил. Врачи роптали. Кому охота лишний раз дежурить? Долго так продолжаться не могло. После ноябрьских праз­дников Андрей все же заступил дежурным по медицинско­му пункту береговой базы. Инструктировал его лично врио флагврача Арнольд Яковлевич Пекарский. При этом был сух и деловит.

– Санитарное состояние пищеблока проверит Рю­мин, – в заключение сказал он.

– Простите, не понял, Арнольд Яковлевич. Есть ин­струкция, по которой функции санитарного надзора за камбузом и другими объектами питания возложены на дежурного врача.

Пекарский потер розовые щечки и вполне миролюбиво спросил:

– Что вам неясно, Насонов?

– Неясно, почему вы ограничиваете мои полномочия, заставляете действовать в нарушение инструкции? В таком случае дайте письменное распоряжение. Я не хочу отвечать за недоработки капитана Рюмина.

Розовые щечки у Арнольда Яковлевича стали блек­нуть, он задумался и, вроде бы размышляя вслух, заго­ворил:

– Интересный вы человек, Насонов. Я тут старался, нажимал, чтобы вы звание получили, о вашей учебе договаривался, а вы? Зачем опять на скандал нарывае­тесь?

– По поводу очередного звания я все знаю, Арнольд Яковлевич. Знаю из первых рук. – Андрей действительно знал от штабных писарей, своих пациентов, что представление «пробил» через начштаба Куртнов, Пекарский же был катего­рически против и всячески препятствовал отправке докумен­тов. – А что касается учебы – я подожду. Учеба ведь форма поощрения, не так ли? Действовать я буду строго по инструк­ции, либо снимайте меня с дежурства. Но в этом случае я
оставлю за собой право обратиться к командованию бригады. А то неловко перед коллегами. Они дежурят, а я нет.

Пекарский вдруг рассмеялся. Хорошо так, даже игриво.

– Заступайте, голубчик, и действуйте, как положено. Я же, собственно, для вашей же пользы.

Андрей склонил голову.

– Спасибо, Арнольд Яковлевич. Большое спасибо. Вы настоящий гуманист, – серьезно, с грустью в голосе произнес он, пытаясь в глазах начальника уловить холод­ный, беспощадный блеск. Не уловил. Пекарский прикрыл глаза.

Появление Насонова на камбузе перед обедом не явилось для Петрачкова сюрпризом – предупрежден он был, надо полагать, и тщательно проинструктирован.

Белая накрахмаленная куртка на нем вкусно похрус­тывала, колпак явно медицинского происхождения сидел не лихо, а скорее подобострастно. И сам Петрачков являл собой человека, готового выполнить любые указания дежурного врача. Он суетился, бегал, ловил каждое слово Насонова и тут же записывал ценные указания в специ­альную книжечку.

«Почему холуи чаще всего хамы? – брезгливо думал Андрей. – Тут какая-то внутренняя связь существует».

Когда Андрей готов был уже приступить к снятию пробы, дверь черного входа, куда выставлялись лагуны с отбросами, бухнула, и в легком облаке пара возникли два старших офицера: капитан первого ранга Бугров и под­полковник интендантской службы Кочерга.

«Забавно», – успел подумать Андрей, направляясь к начштаба с докладом.

– Здравствуй, Андрей Сергеевич! – Бугров пожал Андрею руку. Кочерга ограничился кивком. Худой, суту­ловатый, он почти на голову был выше начальника штаба. Желтые немигающие глаза смотрели настороженно.

– Замечания есть? – спросил Бугров.

– Есть, конечно.

– Устранимы?

– Вполне.

Бугров обернулся к начальнику береговой базы.

– Пошли, Василий Никанорович. Тут нам с тобой делать нечего. Насонов, послезавтра тренировка в спорт­зале техникума. Придешь?

– Так точно.

– Добро, старлей.

– Смир-рно! – заполошно заорал Петрачков, когда начальники двинулись к двери,

– Вольно, – скомандовал начальник штаба.

«А ведь приятно бывает доказать свою правоту, – подумал Андрей, – вот бы еще научиться определять, когда ты прав, а когда нет».

– Товарищ старший лейтенант, может, в моей комна­те перекусите? – спросил Петрачков. – Там все готово.

– Я не перекусывать сюда пришел, товарищ мичман, а снимать пробу. Ясно? А теперь продолжим...

 

15.

 

Флот проверяет Инспекция Министерства обороны во главе с маршалом. В бригаде вторую неделю скребут, красят. Ошалевшие боцмана мечутся по складам, выби­вают ветошь, краску, растворитель и черт знает что еще.

Матросам выдали новые робы, офицеров заставили подстричься под «полубокс», вечерами под треск бараба­нов экипажи подводных лодок маршируют по плацу, расчерченному белыми полосами.

Говорят, в штабе бригады составлен целый план-сценарий: как кормить высоких гостей, где разместить, что показать из достопримечательностей. Отремонтированы и натоплены охотничьи домики в горах, предупреждены егеря – инспектора традиционно заядлые охотники, коман­да умельцев вышла на лов ставриды – свежая рыбка очень кстати к столу. Командир бербазы Кочерга носится по району, добывая деликатесы и напитки. Тщательно, в деталях, продуман маршрут, по которому должны дви­гаться инспектирующие лица – не дай Бог свернут, куда не следует.

«Триста шестьдесят четвертую» вся эта суета косну­лась в меньшей степени – лодка готовится к походу. Топливо и воду взяли на полную автономность, продо­вольствие – сверх того. В отсеках лежат мешки с луком, картошкой, свеклой. Пахнет, как в погребе. Ясно, что проверяющие на лодку не пойдут – не тот объект.

Прибытие инспекции ожидали со дня на день, и все же свалилась она неожиданно. Как-то очень буднично на пустыре у военного городка сел вертолет, и из него вышли генерал и три полковника – все армейские. Оказалось, группа тыла Министерства обороны. В бригаде облегчен­но вздохнули – тыловики. Что они понимают в морском деле? Но уже на другой день тщательно продуманный план полетел к чертовой бабушке. Старший группы генерал-лейтенант – двухметровый гигант (Насонов ви­дел его мельком издали) начал с того, что вдребезги разнес береговое хозяйство, вещевую и продовольствен­ную службы, досталось артиллеристам и минерам. Веж­ливые и улыбчивые полковники из штаба тыла и инже­нерного управления тоже изрядно копнули. Кочерга по­чернел лицом, и в глазах его появился волчий блеск.

Инспектирующие лица не проявили интереса к охоте и рыбалке, отказались столоваться в адмиральском сало­не, а по очереди обедали в командах вместе с матроса­ми – это уже вообще ни в какие ворота не лезло.

Про генерала-громилу ходили легенды: то он на скла­де обнаружил фантастическую недостачу мясных кон­сервов, то устроил показную варку на камбузе береговой базы и весьма посрамил коков.

Экипажу «триста шестьдесят четвертой» все завидо­вали – лодка вот-вот должна была отойти от причала и тем самым избежать нашествия инспекторов.

Стояло начало декабря, а зима еще так и не наступила. Ни жестоких, неделями, ветров, ни слякотной ростепели. Тихо, солнечно.

Утром этого памятного дня Насонов получил на бере­говой базе медикаменты, шовный материал, стерильное белье. Малеванный проверил готовность электростери­лизатора, прокипятил инструментарий, шприцы. Стол во втором отсеке застелил простыней и перебирал медика­менты в аптечке. Время близилось к обеду.

– Андрей Сергеевич, вам не кажется, что в халате я имею солидный вид? – спросил Малеванный.

– Кажется.

– Нужно сделать фото: героические будни подводни­ков. Кстати, появилась возможность провернуть один гешефт. Я тут договорился. Короче, можно поменять рыбную консерву на яблоки. Личный состав будет иметь реальный витамин.

– Вот-вот, а потом этот майор из продотдела нагря­нет. Давай заканчивать, вестовой уже дергаться начина­ет – ему к обеду накрывать нужно.

– Переживет, молодой. Один момент! – Малеванный поднял руку, прислушался. – Какой-то хипеж начинается. Дежурный по кораблю наверх выскочил.

– Ты что, сквозь переборки видишь?

– Чувствую. Я вообще чувствительный.

– Где спирт, чувствительный?

– Обижаете, на месте. Я привел его в непригодное для питья состояние. Зеленки туда жахнул и слабительного. Злоумышленника будет слабить даже при легком покаш­ливании...

Малеванный не успел договорить.

Щелкнула кремальера, приоткрылся люк, и в проеме показалась огромная нога. Зеленый креп брючины с широким малиновым лампасом отразился в отполирован­ной задами подводников горловине люка. Нога дернулась, совершила круговое движение и тотчас втянулась назад.

– Чур меня, – пробормотал Малеванный.

В следующую минуту в отсек не шагнул, а скорее впал старпом. Вид у него был ошарашенный.

– Ты здесь, доктор? Тогда нормально, идрить. Гене­рал из инспекции лоб о край люка разбил. Нужна по­мощь...

Толкунов не закончил. Отодвинув его, в люк с трудом протиснулся генерал. Фуражку он держал в руке, по широкому лбу стекала темная струйка крови. Спокойно огляделся и спросил у Насонова:

– Ты что, заранее знал, что я башку расшибу? Даже стол операционный подготовил. А ну-ка взгляни, что там у меня.

Из-за широченного генеральского плеча выглянуло узкое носатое лицо комбрига. Вперед протискивался порученец – розовощекий, аккуратный лейтенантик в пехотной форме.

– Прошу всех лишних покинуть отсек! – чуть гром­че, чем требовалось, скомандовал Андрей.

Все, кроме генерала и его порученца, попятились и поспешно, с всасывающим звуком, исчезли в люке. Ляз­гнула кремальера. Лейтенант испуганно пялил на Андрея серые мальчишеские глаза.

– Присядьте, товарищ генерал. Давайте расстегнем ворот рубашки. Китель лучше снять. Голова не кружит­ся?

– А чего ей кружиться?

Генерал был уже не молод, круто за пятьдесят. Нас­тоящий атлет.

– Малеванный, дайте стерильный халат и подготовь­те необходимое для обработки раны,

– Есть, – старшина действовал спокойно и быстро, словно накрывал на стол в ресторане, благо все под рукой, даже инструменты простерилизованы.

Андрей промыл рану перекисью водорода, салфеткой вытер кровь со щеки генерала.

– Ничего особенного, товарищ генерал. Парочку швов наложу, и порядок.

Генерал шумно выдохнул воздух.

– Нахал ты. Я чуть башку не свернул, а тебе – ничего особенного. Ладно, штопай.

– Малеванный, новокаин, шприц.

– Э-э! – генерал попытался встать. – Мы так не договаривались. Сколько швов, повтори?

– Два.

– Шей без новокаина.

– Вы плохо переносите новокаин?

– Я, братец, все хорошо переношу.

– Больно же будет.

– Не твоя забота, потерплю.

– Ну смотрите.

Андрей вскрыл ампулу со стерильным шелком, вста­вил иглу в иглодержатель и зашил рану. Генерал только разок крякнул.

– Ну что?

– Готово. Сейчас только лейкопластырем заклею.

– Фуражку могу носить?

– Конечно. Нужно противостолбнячную сыворотку ввести, товарищ генерал.

– Никогда не делал и делать не буду.

– Зря. Сами рискуете и врачей подводите. Посидите минут десять. Можно прилечь. Голова не кружится?

Генерал с интересом посмотрел на Андрея.

– У меня голова ни разу в жизни не кружилась. Пятак есть?

– Не понял.

– Пять копеек.

– А зачем?

Генерал скосил на Малеванного светлые глаза.

– Есть пятак, матрос?

– Один момент, товарищ генерал. – Малеванный извлек из кармана монету.

– А теперь смотрите, подводники. – Генерал взял пятак и без видимых усилий согнул.

Малеванный изумленно пробормотал:

– Это да! Не имею слов.

– То-то! – Генерал улыбнулся. – А ты мне, доктор, про голову талдычишь.

– Травма все-таки, легкое сотрясение.

– Сотрясение. Благодарите Бога, что я ничего не свернул в вашей железной трубе. В танке и то уютней. Ладно, доктор, чтобы зря времени не тратить, коротко доложи мне о своем хозяйстве. Имей в виду, я тылом округа командовал, медицина мне с потрохами подчиня­лась, так что я кое-что понимаю.

Андрей доложил.

Генерал слушал внимательно, задал несколько вопро­сов. Потом поинтересовался:

– В море оперировать приходилось?

– Только травмы.

– Справился?

– Да вроде... Служат моряки.

– Сознайся, знал, что мы на лодке будем?

– Понятия не имел, товарищ генерал. Мы к походу готовимся, потому и развернулись в отсеке. Стерильное белье и все прочее утром получил.

– Учиться хочешь?

– Хочу.

– Правильно. Титоренко!

– Есть!

Порученец с трудом отлепился от переборки. Он был бледен. Должно быть, и представить не мог, что лоб его генерала можно зашивать, как футбольную покрышку.

– Вот что, Титоренко... Запиши все данные доктора, а когда вернемся в Москву, напомни, я позвоню в Цен­тральное медуправление. Подводников нужно учить в первую очередь. Ясно?

– Так точно.

Генерал повернулся и, погрозив Андрею здоровенным пальцем, добавил:

– Об этой дурацкой истории никому ни слова.

И стал осторожно протискиваться в люк. Когда он исчез, Малеванный, не обращая внимания на порученца, восхищенно сказал:

– Ну, генерал! Ну, штопорило! Пятак смял, как плас­тилиновый. Одобряю!

Лейтенант-порученец, сразу преисполнившись важ­ности, достал записную книжку и записал скудные данные Насонова. Малеванный, заглянув в книжку, решил попол­нить список его добродетелей.

– Они у нас еще в быту опрятны и с девушками общительны, – заметил он, ухмыльнувшись.

– А вас не спрашивают, – отрезал Титоренко. Пору­ченец, видно, уже вкусил от власти и наверняка теперь мог отшить не только старшину, но и полковника. Скоро совсем испортится парнишка.

Андрей с сожалением разглядывал сероглазого лейте­нанта. В затею с учебой он не верил. Вряд ли решится этот пацан беспокоить шефа по такому пустяковому поводу. Забот у генерала и так достаточно.

Порученец кончил писать, уточнил кое-что и, попро­щавшись, торопливо скрылся в люке. Видно, боялся отстать от хозяина.

Малеванный стоял, склонив голову, слушал:

– Все, начальство на берегу. Сейчас других кушать пойдут. Как вы полагаете, Андрей Сергеевич?

– Откуда мне знать. Давай барахло убирать.

– Таки да, орденок вам подкинут. Или учиться пош­лют.

– По дереву постучи, Аркаша.

– Я не глазливый и все же, – Малеванный с самым серьезным видом постучал себя по темени.

Как потом выяснилось, на «триста шестьдесят четвер­той» генерал оказался случайно – шел по причальной стенке и решил посмотреть лодку. Куртнова не было, получал последние указания в штабе бригады, инспекто­ра встретил Толкунов, тут же схлопотал втык за нефор­менную фуражку и неизвестно, чем бы закончился визит генерала, не стукнись он головой о край люка.

Насонова все шутливо поздравляли, даже Куртнов пожал руку и загадочно сказал: «Не знаешь, где найдешь счастье, доктор. Иногда это лоб генерала».

 

* * *

На исходе вторая неделя, как «триста шестьдесят четвертая» в море. Переход на полигон, работа в полигоне. Все буднично: всплывает, ходит галсами у каких-то буев, снова погружается. Обычный набор команд, привычные, устоявшиеся запахи: щей с камбуза, мокрой резины, соляра, подгнивших овощей, обычный ритм – смена вахт через каждые четыре часа, обычный набор развлече­ний – подняться в ограждение рубки, покурить, посмот­реть на едва различимый берег, на застывший у горизон­та сухогруз, в субботу – кино, если не будет каких-либо вводных.

Погода стоит пока отличная, легкая зыбь, тихо. Зима сюда, на побережье Колхиды, еще не заглянула. Да и будет ли вообще в этом году зима?

Самое яркое событие гаснущего дня – стая дельфи­нов-афалин, атакующих косяк ставриды: темный, с се­ребристым отливом клин проступил на голубоватой по­верхности моря, скользнул влево, распался, и в центре его возникло торпедообразное тело дельфина.

Это только в книгах романтиков-маринистов во время похода случается что-нибудь героическое. В жизни обыч­но ничего героического не происходит. Просто – работа. Старпом так и говорит: «Работаем, идрить, по суточному плану».

Насонов ни вахт, ни нарядов в походе не несет. Про­шелся по отсекам, замерил содержание углекислого газа, провел амбулаторный прием – в море к врачу обраща­ются редко, – и если нет чепе, раненых, угоревших, свалившихся за борт – он свободен. Правда, много бумаж­ной канители: всякие ведомости наличия-расхода, пла­ны-конспекты занятий с боевыми санитарами и прочее. С этим он успевает справиться в первые дни похода.

Предшественник Насонова фельдшер Кожемякин в походе спал. Мог проспать шестнадцать часов, даже на завтрак и обед не поднимался. Андрею не спится, да и неловко валяться в койке, когда все трудятся. Потому Насонов в походе размышляет.

Думается в море хорошо, не то что в береговой сутолоке, душу точно ветерком прохватит. И мысли порой приходят необычные.

Снова вспомнился дед – теперь уж хоть понятно почему: Андрей решил поговорить с Матушкиным, рас­сказать о Владимире Аполлинарьевиче и, к стыду своему, убедился – рассказывать нечего. За что арестовали деда? Связь с вейсманистами-морганистами? Как он, Андрей, объяснит это Матушкину, если сам толком ничего не знает?

А то всплыла вдруг мысль об отце. Отца – тоже военного врача – Андрей совершенно не помнил, тот развелся с матерью в сороковом году и погиб в первые месяцы войны – немцы потопили санитарно-транспортное судно «Армения», на котором эвакуировались ране­ные. Сохранилась единственная фотография: отец в ки­теле с нашивками среди командиров и краснофлотцев на палубе военного корабля.

Снимок уже после войны прислала хозяйка, у которой отец в Севастополе снимал комнату. Конверт с адресом хозяйки затерялся, Андрей запомнил только, что дом стоял на Корабельной стороне, неподалеку от госпиталя, где работал отец.

Фотография Андрею не нравилась. Отец в нелепых круглых очках, худой и совсем штатский, странно выгля­дел среди крепких загорелых военморов. Этакий интел­лигент, случайно попавший на корабль.

Отца Андрей не уважал, его оскорбляло, что такой невзрачный человек мог оставить мать. Мать же всегда вспоминала о бывшем муже с теплотой и однажды сказала Андрею: «Ты можешь гордиться своим отцом». Чем гордиться? В истории их развода было что-то недо­сказанное, а расспрашивать мать было неудобно.

Вообще, события последнего месяца как бы обострили зрение Андрея. Он приглядывался к окружающим лю­дям и с удивлением обнаруживал у них новые, неведомые ему ранее черты.

Грубоватый, нахрапистый старпом, оказывается, чув­ствителен и сентиментален, слезу может уронить во время грустного фильма. С другой стороны приоткрылся механик Якимович. А Куртнов? Железный, лишенный эмоций человек в море взял с собой монографию Лионелло Вентури «От Моне до Лотрека». Помнится, этой книгой зачитывался Шура Беркутов. Каково? А вчера в очеред­ной раз удивил Гаврилкин.

Вернулись с полигона, встали на якорь. Слегка пока­чивало. Андрей забрался на свою койку за холодильни­ком, попытался уснуть. Не спалось. Муторно было как-то на душе. Решил подняться наверх, постоять в ограждении рубки.

В центральном посту на разножке сидел старпом. Подремывал.

– Прошу добро наверх.

Толкунов открыл один глаз.

– Добро. Сходи, проветрись, доктор. Заодно дружка своего навести.

Сырая беззвездная ночь. Волны глухо всплескивали в шпигатах. Слева, в отдалении, проглядывались огни по­селка, словно горстка углей догорающего костра.

Гаврилкин курил, пуская дым в ворот канадки.

– Не спится, Андрюха?

– Да так... как-то. Дождь, что ли, будет. Гнетет.

– Не думаю. Разгонит тучки. Сигнальщик!

– Есть сигнальщик!

– В оба глядеть!

– Есть!

Гаврилкин выбросил сигарету за борт и, зябко пое­жившись, спросил:

– Как ты думаешь, о чем разговаривают офицеры в походе?

– Странный вопрос. О разном.

– Ничуть не странный. Я провел специальное иссле­дование и убедился, что существует всего пять тем. Причем даже последовательность их не меняется. Хо­чешь, доложу?

– Валяй.

– Тема первая. Только вышли за боновые ворота, отдифферентовались, всплыли, пошлепали в надводном положении. Готовность «два» – от мест отойти. Подыма­ются в ограждение рубки отцы семейств и начинают травить о своих любовных похождениях. Такое рассказы­вают!

Идем дальше. Тема два. Теперь разговор только о политике. На уровне Министерства иностранных дел. Прогнозы, оценка политической ситуации. Ну точь-в-точь «пикейные жилеты» из произведения Ильфа и Петрова «Золотой теленок». Всплываем, погружаемся, преодолеваем противолодочные рубежи, выходим в торпедные атаки – напряженная боевая подготовка. Тема три: разговор только о службе. Где лучше, где хуже. Кого продвинули, кого задвинули. Заодно обсуждаются козни вероятного противника. Моряки те, конечно, ничего, но не тот моральный дух. Не наш, не советский. Надо же, всплывают в Средиземном море и открытым текстом заказывают в Неаполе номера в отеле для господ офицеров, да еще с девочками. Разве мы до такого додумаемся?

Выполнили задачу, поворачиваем к дому. Корабель­ная жратва надоела до чертиков, даже при таком коке, как Тигран Габуния. Опять флотский борщ, опять рагу? А нельзя ли приготовить шампиньоны под белым вином? Тут включается четвертая тема – о женах. И какие они хозяйки, и как готовят. «А моя Женечка такие пельмени делает, закачаешься». «Нашел, чем удивить. Пельменя­ми! А суп «пити» она варить умеет? А кашу гурьевскую, а торт с ромом? То-то!». «Нет, братцы, чепуха все это. Какой-то «пити». Галка украинский борщ сварит – ложка торчком стоит». И пошло, поехало. Холостяки только зубами клацают.

И вот подходим к дому. Тема пятая и последняя – о детях. «И какой мой Игорек умненький, два года пацану, а уже соображает: теще кубиком в лоб закатал». «Моей Альке, мужики, шесть лет, поет, танцует. Рисунок на международную выставку послали». И вот что удиви­тельно, Андрюха, те самые кобели, что хвалились в начале похода своими любовными победами, сейчас сю­сюкают и чмокают. Я как-нибудь об этом книгу напишу.

– Пиши, Валера, все равно своей смертью не умрешь.

Удивительно порой складывается жизнь. Гаврилкин – коренной русак, из Рязани. Отец, мать и старшая сест­ра – железнодорожники. Почему его потянуло в военно-морское училище?

 

16.

 

В Южноморск вернулись в середине января и едва приткнулись к пирсу, как начался обычный крутеж, беготня по складам, отчеты, конференции. Гаврилкина на неделю откомандировали в главную базу на сборы мине­ров, Якимович засел со своими «маслопупами» в пятом отсеке – перебирали правый дизель. Юрий Николае­вич после того вечера потеплел к Андрею, и все же не было душевной близости, после которой начинается дружба.

Зимы как не бывало. Яркое солнце. Сухо. То и дело срывался хлесткий ветер, колючая пыль секла глаза. Горы как бы приблизились, отжали Южноморск к бухте, в распадках лежал серый снег. Мать писала: в Москве слякоть, грипп, улицы убирают плохо. С погодой вообще происходит нечто странное – все сместилось, перемеша­лось. На Грузию обрушился снег, скатываются лавины, а в Белоруссии ноль градусов, метеорологи говорят, весна в этом году будет ранняя.

Может, правы адвентисты, и скоро наступит конец света? Адвентистам почему-то важно, чтобы поскорее. Во всяком случае некоторые предвестники грядущих катак­лизмов уже есть. Пекарский официально назначен флаг­манским врачом, пришла выписка из приказа.

Он даже внешне переменился, стал стройнее и вроде бы выше. Андрей видел его мельком, сделал вид, что не заметил. Не подходить же к пухлой ручке с поздравлени­ями.

Как-то в коридоре бербазы Насонова окликнул капи­тан Рюмин. Был он бледен, лицо испуганное. Значит – на Японию или Филиппины обрушился тайфун невидан­ной силы. Судорожно сглотнув, он сказал:

– Вас Пекарский разыскивает. Зайдите, пожалуйста, к нему.

Все ясно, сейчас последует разнос – Андрей в срок не представил отчет за поход. Отчетность в этом крысином царстве превыше всего. Только бы не сорваться, не нагрубить.

– Где он сидит? В кабинет флагмана перебрался?

– Нет, они в санчасти.

«Они»! Ай, молодец Рюмин! Ну чем ни пример для подражания? Служит себе, не чирикает. Удобный чело­век, не конфликтует. А страх – это так, биологическое. Ухватил кусочек и сволок в норку. Политически зрел, благонадежен, политику партии и правительства пони­мает правильно – так обычно пишут в характеристиках. У Андрея тоже написано. Хотя есть и негативы: высокомерен, болезненно реагирует на замечания. Еще в академии приляпал ему формулировочку начальник курса полковник Хилоногов.

Андрей с усмешкой разглядывал Рюмина. Да, хвост ему бы очень подошел, помог бы выражать верноподдан­ность – хвостик ведь можно поджать или повилять им при случае.

– Ну-ну! Вас тоже можно поздравить?

– С чем?

– Вместо Пекарского вас назначат?

– Нет, нет. Что вы? Я бы не согласился. Зачем мне. Тут бы до пенсии дотянуть.

Все верно, зря Андрей спросил. Жалко ему стало Рюмина.

Разговор с Пекарским вышел неожиданный. Арнольд Яковлевич шариком выкатился из-за стола и замер, грозно шевеля бровями-гусеницами.

– Скажите, Насонов, что это за трюк с учебой в академии?

Не поздоровался даже. Не похоже на него. Чем-то перевозбужден, а может, и раздосадован.

– Какой трюк?

– Что вы дурака валяете? Вчера из штаба флота пришла выписка из приказа заместителя министра – начальника тыла Вооруженных Сил, в соответствии с ней вам надлежит в феврале убыть в Ленинград на академи­ческие курсы.

– В первый раз слышу. Ошибка какая-то.

И тут Андрей вспомнил генерала-атлета. Неужели сработало?

– Да бросьте вы, никакой ошибки. Я уточнил у кадро­виков. Но как можно? Вы не прошли даже первичной специализации.

– Кстати, а почему я ее не прошел? – Андрей откро­венно усмехнулся.

– Не забывайтесь, Насонов! – Щечки у Пекарского порозовели. Но все же он взял себя в руки и проникновен­но, пожалуй, даже доверительно поинтересовался: – Откуда дует ветер, Андрей Сергеевич?

Вот как, уже по имени-отчеству изволит называть. Тут уж никак нельзя обмишуриться, ответить следует достойно.

Андрей улыбнулся, чувствуя, как становятся упруги­ми, точно резиновыми, щеки.

– Ветер, Арнольд Яковлевич, дует сверху. Самого-самого. – Насонов указал пальцем на потолок, где сидела муха, точь-в-точь такая, что влетела в форточку тогда, октябрьским деньком, и послужила как бы началом многих огорчений.

Пекарский с удивлением взглянул на Андрея, словно лицезрел впервые. Пухлые его губы совершили движе­ние, словно он обсасывал вишневую косточку. Неужто не знал о том случае с генералом-инспектором? Впрочем, мог и не знать.

– Вот, оказывается, вы какой, Насонов, – задумчиво пробормотал флагврач, прикидывая что-то про себя. – Теперь понятно... Ну что ж, не смею задерживать. Курсы с пятнадцатого февраля, время еще есть. Только кем я вас заменю?

Вопрос уже не к Насонову, просто Пекарский размыш­ляет вслух. Пусть поразмышляет.

Андрей взялся за ручку двери, церемонно поклонился, и тут Арнольд Яковлевич все же не удержался, спросил:

– Признайтесь, у вас есть покровитель в кадрах Центрального военмедуправления?

Андрей небрежно пожал плечами. А что? Играть так играть.

– Кадровики, Арнольд Яковлевич, конечно – сила. Но и они лишь клерки, исполнители. Всего вам доброго.

Прав Гаврилкин. Не минер, а философ, кладезь муд­рости. Жизнь не только прекрасна, но и удивительна. И еще как удивительна: три месяца в Ленинграде! Три месяца прекрасной жизни!

И все же нужно уточнить, подержать в руках выписку из приказа, только тогда Андрей окончательно поверит в свершившееся чудо.

Подход к секретной части у Насонова есть. Сидит за железной дверью знакомый секретчик – Андрей, ему как-то челюсть нижнюю вправил. Крепко зевнул паре­нек, челюсть и выскочила.

За окошечком, врезанным в железную дверь, в совер­шенно секретной глубине после легкого постукивания возникла знакомая физиономия.

– Приветствую, Святкин! Как челюсть?

Старшина первой статьи расплылся в улыбке. Че­люсть все же придерживал.

– Полный ажур, товарищ старший лейтенант. Зеваю с осторожностью. Да и некогда зевать, работы навалом. У вас какие-то проблемы?

– Будь другом, посмотри. Пекарский сказал, выписка из приказа пришла из штаба флота. Будто бы меня командируют в Ленинград на учебу.

– Сейчас глянем. Папку с почтой я только что от комбрига принес. Что-то такое было. Ага, есть! Вот она. И резолюция комбрига – исполнить. Запишите номерок входящего на всякий случай. Поздравляю вас, товарищ старший лейтенант!

– Спасибо, родной!

Андрей пробежал глазами выписку. Буквы плыли. Нет, все правильно: и фамилия, и номер войсковой части, и резолюция на месте. Фантастика!

– Ну, пока. Порадовал ты меня, Святкин. Зевай в полную мощность. В случае чего – вправлю!

Андрей вприпрыжку помчался на плавказарму. А по дороге увял. Последний барьер можно и не взять, застопорить может Куртнов. Снять врача с плавающей лодки, да на три месяца! Возьмет командир, передоложит комбригу, найдет убедительные доводы и все – плакала учеба. Хотя приказ серьезный...

Андрей с минуту, наверное, стоял у двери в каюту командира, не решался войти. И все же постучал.

– Да, войдите, – откликнулся за дверью Куртнов. Андрей вошел.

– Разрешите, товарищ командир.

– Присаживайтесь, Андрей Сергеевич, – Куртнов жестом указал на стул. – Слушаю вас.

Насонов помялся. 

– Видите ли, я только что держал в руках выписку из приказа. Меня командируют на академические курсы в Ленинград, с пятнадцатого февраля. Я понимаю, три месяца – большой срок. Лодка плавает. Но я готов... готов учиться в счет очередного отпуска.

Куртнов покатал карандаш по столу, пожал плечами.

– Заманчивое предложение. Очень заманчивое. Сорок пять суток плюс дорога, считайте – два месяца уйдет на отпуск, остается месяц. Ну, месяц мы как-нибудь без вас
перебьемся.

Куртнов поднял на Насонова глаза и засмеялся. Анд­рей, пожалуй, в первый раз видел, как смеется командир.

– Заманчиво, но не положено.

– Как не положено?

– Не положено офицеру учиться во время отпуска. Офицер должен отдыхать. Учитесь, что тут поделаешь, а уж отпуск как-нибудь потом отгуляете. О приказе я знаю, видел у комбрига. Ну уж если вы поделились со мной таким приятным известием, я вам тоже кое-что сообщу.

Есть решение поставить нашу лодку на модерниза­цию. Так что вы успеете и курсы закончить, и отпуск отгулять.

 

17.

 

В начале февраля в здешних местах случаются дни, когда утром вдруг с моря наползают тучи, городок на несколько часов замирает в полном безветрии, зато к вечеру начинается настоящее светопреставление: дождь – первый за зиму, хлещет как из ведра, ручейки, сбегающие с гор, вспухают, и по улицам несутся потоки мутной воды.

Светопреставление длится несколько дней, потом вы­катывает солнце, и над садами зависает зеленоватая дымка – на деревьях проклевываются почки.

Именно в такой день Андрей покидал Южноморск. Провожал его Гаврилкин. Накануне на квартире Стулова по традиции Насонов дал «отходную» – присутствовали почти все офицеры «триста шестьдесят четвертой».

Вечерело. Тучи надвигались на город с трех сторон. Их сизые подбрюшья уже готовы были пролиться дождем.

Андрей поставил портфель на причальную стенку. Над старушкой ПКЗ мотались чайки.

Гаврилкин кивнул на черные шары, вывешенные на мачте рейдового поста. Несмотря на сгущающиеся сумерки, шары на фоне беле­сого моря видны были хорошо.

– Давай сматываться, Андрей, а то старпом меня завернет. Видишь, штормовое предупреждение объяви­ли. Нужно успеть до дождя добраться на вокзал.

– Доберемся.

«Триста шестьдесят четвертая» стояла у пирса вто­рым корпусом. В носовой части и на боевой рубке алели пятна сурика, и оттого лодка казалась больной и брошен­ной.

– Хорошо все-таки быть доктором, – размышлял вслух Гаврилкин. – Зашил лоб генералу – получай три месяца прекрасной жизни. И где? В Ленинграде. Опупеть можно. А что я здесь буду без тебя делать?

– Целиком отдашься боевой и политической подго­товке.

– И почему дуракам всегда везет?

– Потому, что на Руси «дурак» и есть самый умный. Классический пример – Иванушка-дурачок, который всех облапошил. Умный, как известно, в море не пойдет, умный на берег сойдет. Дарю экспромт, молодой.

До вокзала добрались без приключений. Дождь так и не решился пойти.

– Ладно, Валерик, целоваться не будем. У тебя на­сморк.

– Тогда иди к черту! – Гаврилкин ткнул Андрея кулаком в грудь и зашагал вдоль вагонов. Желтый свет плафонов обтекал его хрупкую фигурку. Андрею стало грустно.

Между тем на Южноморск пала тьма. И только вокзал – аккуратный, маленький терем-теремочек праз­днично светился огнями, как прогулочный теплоход.

– Заходи, лейтенант, три минуты осталось, – зябко сказала проводница, худая, длинноносая. – Порожняком едем, пять пассажиров на весь вагон. Какое хочешь место выбирай. Лафа!

Андрей поднялся в тамбур, кисло пахнущий угольной пылью. Вагон был плохо освещен, в глубине его тихо разговаривали. Дверь в купе была приоткрыта, луч прожектора скользнул по стеклу, высветив пустые пол­ки, белый квадрат салфетки на столике, и, лизнув пото­лок, исчез, откатываясь к пляжу. В курортный сезон пограничники таким образом вспугивали парочки, устраивающиеся ночью на деревянных лежаках у самого уреза воды.

Чемодан Андрей загодя отправил багажом в Ленинг­рад, с собой взял только портфель с самым необходимым. В чемодан пришлось забить едва ли не весь вещевой аттестат. Только фуражек две – черная и белая, а шапка на себе. Хотя шапку он, конечно, надел зря, в Ленинграде зимой тоже не пахло. Ничего не поделаешь – форма одежды. Едет зимой, а вернется уже к лету...

Поезд медленно тронулся, за окном поплыли желтые, в радужных полукружьях фонари, приземистые здания складов, унылые пустыри, напоминающие кладбища, замелькали разноцветные окна привокзальной улицы, потом все это оборвалось, словно поезд нырнул в туннель, лишь слева во мраке вспыхивал и гас одинокий огонь, будто светлячок на фоне ночного леса, – это посылал сигналы проблесковый маяк. Сколько раз Андрей видел его подмигивающий глаз с моря, когда лодка возвраща­лась в базу.

В вагоне было холодно. Он не стал снимать шинель, присел к столику. Гаврилкин, наверное, уже миновал сквер и сейчас идет темной улицей. За КПП его ждет ветреный простор причальной стенки, подрагивающий под ногами трап и каюта на плавказарме...

В Ленинград Андрей ехал через Москву, решил – лучше опоздает на пару дней, зато повидается с матерью.

В вагоне зажгли свет. Проводница принесла стопку сыроватого белья, спросила, будет ли Насонов пить чай, и ушла, оставив запах чеснока.

Разыскивая зубную щетку, на дне портфеля он обна­ружил кусок копченой колбасы, банку любимой «севрю­ги в томатном соусе» и бутылку «Пухляковского». Поче­му-то на лодку чаще всего выдавали именно это сухое вино. Малеванный позаботился. И когда успел запихнуть харчи?

Есть не хотелось. Андрей сидел, испытывая жуткова­тое ощущение, что не может пошевелиться. Расслаб­ляющий приступ безволия парализовал его. Радостное возбуждение, с каким он прожил последние дни перед отъездом, сменилось отупляющим равнодушием.

В тамбуре гремела совком проводница, подбрасывая уголь в печь. Стало как будто теплее. Андрей глянул в окно: черная, безлунная ночь. Огонек проблескового ма­яка исчез. Проводница принесла чай. Стакан, подстакан­ник и даже сахар в бумажной обертке пахли чесноком.

Следующий день Насонов почти весь проспал. Видно, не просто дались ему последние полгода. Приходила подвыпившая женщина, звала играть в карты, проводни­ца спросила с тревогой: «Морячок, не заболел? Все спишь и спишь. Поел бы, пока вагон-ресторан не закрыли». Сту­чали колеса, где-то позвякивала, перекатываясь, пустая бутылка, в соседнем купе громко разговаривали, бранились, выделялся визгливый женский голос: «Маль­чики, не химичить, давайте по-честному...», снова появи­лась женщина, темноволосая, похожая на цыганку, в цветастой шали, спросила:

– Товарищ военный, у тебя выпить нечего?

Андрей отдал ей бутылку «Пухляковского». Соседи по купе её возвращение приветствовали радостным ржанием. Опять стук колес, серые пятна на потолке, крупная станция, стояли долго, жидкий старческий голос предла­гал: «Малосольных огурчиков не желаете?». «А этот все спит?» – спросил за перегородкой купе бойкий тенорок. «Умаялся служивый. Достается им», – ответили ему.

Поезд в Москву приходил в начале десятого вечера. За окном отгорел февральский вечер, небо перечертили дымные полосы, и тотчас стало темно. Поезд уже катил по Подмосковью.

Андрей прикинул: домой он попадет часам к десяти, то бишь в двадцать два, мать наверняка уже дома. Телег­рамму он давать не стал. Зачем лишний раз беспокоить? За окном уже мелькали знакомые станции. Андрей вы­шел в коридор. Соседи с помятыми лицами выволакивали какие-то корзины.

А вот и Курский вокзал, перрон в черной наледи. Толкотня, предупреждающие крики носильщиков. С неба сыпал редкий снежок. Добираться до Усачевки на метро удобнее, но Андрей взял такси – хотелось посмотреть вечерний город. На привокзальной площади он купил большую ветку мимозы, и теперь в салоне такси пахло весной. Большая Пироговская, белые стены Новодевичь­его монастыря, левый поворот, и Андрей дома.

Такое впечатление, что мать ждала его. Стоило надавить на пуговку звонка, как дверь тотчас открылась. На матери вязаная кофта, горло перехвачено белой повязкой. Высокая, худая… Глаза смотрят твердо. Седые волосы подстрижены коротко, по моде двадцатых годов. Елизавета Владимировна Насонова не позволяет себе ни на минуту расслабиться.

– Почему не дал телеграмму, сын? – строго спросила она. – Не целуй меня, я гриппую, заразишься.

– Я заражусь? Да меня никакая чума не возьмет!

Андрей подхватил мать на руки и, ткнувшись лицом в плечо, сказал:

– Ну, здравствуй, ма!

Елизавета Владимировна не терпит нежностей, но сейчас она покорно выдержала объятия и лишь тихо, немощно попросила:

– Будет, Андрей, отпусти. А то еще уронишь старуху.

– Какая же ты старуха?

– Старуха, кто же еще. Раздевайся и иди мой руки.

С раннего детства, с той самой поры, как Андрей стал осознавать себя, мать заставляла его мыть руки. Этот очистительный ритуал должен был совершаться по не­скольку раз в день.

– Ты как? Может, все-таки вызвать врача?

– Врача? – мать рассмеялась и сразу помолодела. – А разве мой сын не врач?

– Знаешь ли, лечить близких...

– И не надо лечить. Чепуха, пройдет. У тебя отпуск, командировка?

– Еду в академию на курсы усовершенствования по хирургам. Завтра в Ленинград вечерним поездом. Заско­чил на денек.

– Что же, завтра так завтра. Господи, мой сын – хирург. А знаешь, с годами ты становишься очень похож на отца.

 

* * *

Было уже за полночь. Они сидели на кухне, разгова­ривали. На столе початая бутылка «московской» – мать всегда держала дома водку, могла выпить рюмку-другую, закуска – в основном консервы. Елизавета Владимиров­на не любила и не умела вести хозяйство. Когда еще был жив дед, управляться с домашними делами помогала приходящая домработница, а теперь мать отказалась от её услуг.

На кухне идеальный порядок, как в хорошем операци­онном блоке. В квартире торжествует культ рационализ­ма и чистоты. Кажется, здесь не живут, и запах стоит какой-то музейный. Может, поэтому Андрея всегда так тянуло в комнату деда, где на книжных полках стоят чучела птиц, на письменном столе поблескивает микрос­коп, накрытый стеклянным колпаком. В комнате много самых неожиданных вещей: бинокль в облезлом футля­ре, обломок дерева, источенный шашелем, кажется, с парусника «Святой Фока», штатив с пробирками, заткну­тыми ватно-марлевыми пробками, в пробирках насеко­мые – мошки, комары, клещи. Есть и сачок, и сумка для полевых исследований.

Как все это удалось сохранить после того, что про­изошло с дедом, – трудно представить. Заслуга загадоч­ной тетки Агриппины...

– Ты доволен своей работой, сын?

– Как тебе сказать. Служба на корабле, конечно, не сахар. Мало практики, много дополнительных обязаннос­тей.

– Невнятно говоришь. Или я чего-то не понимаю? Мне бы хотелось, чтобы ты занялся наукой.

– Я практик.

– Ты еще не знаешь, кто ты. Торопись, время уходит. Как с вступлением в партию?

– Ты даешь! Я же комсомолец, мне еще три года в комсомоле.

– В твоем возрасте я уже была членом партии, занимала выборную должность.

– Время другое.

– Нечего сваливать на время. Время сейчас не менее сложное.

Мать рассказывает о делах в институте, и её голос садится от горечи.

– Представь себе, в институте из меня пытаются сделать великомученицу. Дочь репрессированного, не­винно пострадавшего человека. Сейчас даже модно быть потерпевшим.

– Кстати, я так до сих пор и не знаю, за что был арестован мой дед. Вейсманисты-морганисты... Неужели так серьезно?

– Владимир Аполлинарьевич работал со многими известными людьми. Во время «ежовщины» их всех взяли. Обвинение сейчас выглядит абсурдно. Но ведь и в самом деле было много врагов, вредителей. В такой ситуации возможны и ошибки.

– Вот как? Лес рубят, а щепочки, значит, пусть себе.

– Не юродствуй. Тут определенную роль сыграло и политическое прошлое твоего деда. Известно ли тебе, что он состоял в партии эсеров?

– Ты не находишь странным, что я узнаю об этом так поздно?

– Ты должен был подрасти, сын, стать взрослым.

– Тогда можно еще один вопрос, если ты полагаешь, что я повзрослел.

– Спрашивай.

– Почему вы развелись с отцом? Прости, но... мне важно знать.

– После того что случилось с твоим дедом...

– С дедом? И что, отец согласился на развод по этой причине?

– Нет, конечно. Он был глубоко порядочный человек. Инициатива исходила от меня. Я не хотела, чтобы тень пала на него. К сожалению, твой отец многого не понимал. Ладно, давай спать ложиться. Поздно уже.

Андрей некоторое время ошеломленно смотрел на мать, потом неуверенно сказал:

–  Ну что же, спать так спать...

Уснуть он долго не мог. Пытался читать, но смысл прочитанного ускользал от него, он ворочался, вздыхал Он никак не мог осознать, постичь то, что услышал от матери. «Инициатива исходила от меня», – сказала она о разводе. Выходит– обманула отца, что-то такое сказала или сделала, чтобы оттолкнуть его, заставить уйти и тем... спасти. «Я не хотела, чтобы тень пала на него...».

Что же такое нужно было придумать, чтобы заставить отца пойти на развод? Непостижимо. Конечно, мать жесткий, волевой человек. И все-таки... Не эта ли причина холодности в отношениях матери и Владимира Аполлинарьевича? Андрей даже мысленно чаще называл деда по имени. Дочери нередко враждуют с отцами, но здесь другое...

Андрей припомнил давний теперь денек, когда, воз­вращаясь из школы, он торопливо взбирался по лестнице и едва не налетел на худого, стриженного наголо старика. Старик сидел на лестничной площадке и жевал кусок черного хлеба. Глянув на Андрея, он собрал с колен крошки, отправил их в рот и спросил:

– Молодой человек, вы не скажете, здесь ли живут Насоновы?

Андрей от удивления едва не выронил портфель.

– Здесь. Я Насонов... Андрей. А вам кто нужен?

Лицо у старика вдруг сморщилось, он издал лающий звук, голубые, почти прозрачные глаза налились влагой, слеза скользнула по щеке, застревая в седой щетине. Он махнул на Андрея рукой, точно прогонял прочь.

– Значит, Андрей Насонов?

– Да, – пробормотал Андрей, не в силах отвести взгляд от голой, поросшей седыми волосами груди стари­ка, выглядывающей из расстегнутого ворота телогрейки.

– Здравствуйте, Андрей, – тихо сказал старик, – я вам прихожусь в некотором роде родственником. А где ваша мама?

– На работе. Она скоро придет, но...

– Не извольте беспокоиться, я понимаю. Посижу в сквере на скамейке. Когда она придет, скажите ей, что Владимир Аполллинарьевич вернулся.

Мать пришла через час. Когда Андрей ей сказал про старика, она сильно побледнела, бросила сумку и побежа­ла в сквер. Потом старик мылся в ванне, а затем чисто выбритый, в новеньких, даже с печатями, кальсонах и рубахе сидел на кухне. Его одежду мать завернула в узелок и отнесла в мусорный ящик. Андрею она шепнула в коридоре:

– Это мой отец и твой дед. Он был в заключении, отбыл наказание и завтра уедет в Кострому.

– Почему уедет?

– Не задавай глупых вопросов. Ему нельзя жить в Москве. Кстати, говорить в школе о Владимире Аполлинарьевиче не следует. Ясно?

Удивительно легко и бездумно отнесся он тогда к истории с дедом. Андрей всегда и во всем безоговорочно верил матери, и если она избегала говорить о деде, то значит так и нужно.

Но сейчас минувшие события виделись в несколько ином свете: в нем и дед, и особенно отец, выглядели фигурами трагическими. «Значит, отец погиб, так и не узнав истинную причину развода», – подумал Андрей и содрогнулся. Пожалуй, только сейчас, впервые за всю жизнь, он думал об отце как о родном человеке.

Сорок первый год. Погиб при эвакуации раненых из осажденного Севастополя. Приблизительно так было ска­зано в ответе на запрос, посланный матерью. Еще слуша­телем академии Андрей как-то спросил преподавателя кафедры Организации и тактики, что случилось с сани­тарным транспортом «Армения». Преподаватель смутил­ся, попытался уклониться от ответа, потом все же сказал, что история с «Арменией» вышла некрасивая. Понятное дело, война, паника, вот-вот немцы войдут, ну и погрузи­ли на судно кроме раненых медицинские учреждения. Тысячи людей погибли, Черноморский флот разом ли­шился почти всех госпиталей, санэпидотряда, врачей, сестер, лаборантов – тех, кто мог спасти не одну тысячу раненых, а значит, число погибших значительно больше. Преподаватель хмуро добавил, что написано об «Арме­нии» мало, никто не хочет заглянуть в эту черную воронку войны.

Почему он больше не пытался ничего узнать об отце? А ведь мог. На кафедре в академии наверняка сохрани­лись какие-нибудь материалы об «Армении», да и в Севастопольском госпитале кто-нибудь еще помнил отца.

 

* * *

Проснулся Андрей довольно поздно. Из кабинета ма­тери слышался треск пишущей машинки, а ведь ей не­здоровится. И зачем он вчера полез со своими вопросами? Тоже мне правдоискатель! А в результате только душу разбередил. И себе и матери. Черт знает, видятся раз в году и все время какие-то сложности.

После завтрака Андрей заглянул к матери. В кабинете было накурено, дым вытекал в распахнутую форточку.

– Доброе утро, мама. Как ты себя чувствуешь?

– Превосходно.

– Я пойду пройдусь. Может, что-нибудь купить?

– Не хватало, чтобы ты в форме ходил по магазинам. Я же дома, что-нибудь приготовлю на обед. Сходи. Погода весенняя. В этом году, похоже, зимы так и не будет.

На улице ростепель, с крыш капает – это в феврале, на карнизах по-весеннему гукают, постанывают голу­би, в мире пернатых тоже все сместилось. А небо се­рое, скучное, осеннее. Деловая Москва уже схлынула, уступив тротуары старичкам, старушкам, женщинам с колясками.

Андрей на метро доехал до станции «Библиотека имени Ленина», сел в троллейбус и вышел на остановке у кинотеатра «Ударник». Отсюда рукой подать до улицы детства.

Мать не любила вспоминать прошлое и все же однаж­ды рассказала Андрею, что давно, когда его еще на свете не было, Глушковы (девичья фамилия матери) жили в большой квартире на Герцена. После того что произошло с Владимиром Аполлинарьевичем, пришлось пере­браться в коммуналку в доме на Малой Якиманке. Отец в это время по комсомольскому набору ушел служить на флот.

Из дома на Малой Якиманке Андрей с матерью эвакуировались в Куйбышев, в Москву вернулись в конце сорок второго. Все впечатления раннего детства связаны с этими местами – узкими улочками, сбегавшими к реке, дворами, где по весне буйно цвела сирень, двух- и трехэтажными домиками, сараями, закоулками – милое, исчезающее Замоскворечье.

В их коммунальной квартире на первом этаже юти­лось восемнадцать семей. Общая кухня, один на всех туалет. А ведь дружно жили, не ссорились. Или, может быть, память за давностью лет сохранила только хоро­шее? Все, что было перед войной, да и первые её годы Андрей помнил смутно, урывками.

Летом сорок третьего года он с мальчишками полез на крышу смотреть салют, кажется, наши войска освободи­ли Орел. С домов на Берсеньевской набережной стреляли трассирующими пулями. Было страшно и весело. Напро­тив их дома – знаменитый «дом академиков», туда часто приходил известный шахматист гроссмейстер Василий Смыслов. Говорили, что он берет уроки пения, но никто из ребят не верил. Зачем гроссмейстеру петь?

Малая Якиманка считалась воровской улицей. В со­седнем доме жил карманник Миша Крот, а чуть дальше обитала шпана покрупнее.

В сентябре сорок четвертого мать отвела Андрея в первый класс школы в Старомонетном переулке. В школе учились ребята из «дома правительства». Тремя класса­ми старше – сыновья академика Лысенко, а в его клас­се – сын летчика Водопьянова, Мишка. Сам Водопьянов не раз выступал в школе.

В клубе фабрики «Красный текстильщик» в те годы шли потрясающие фильмы «Восьмой раунд», «Артисты цирка», «Багдадский вор». В «Ударнике» крутили много­серийного «Тарзана». Ребята из «дома правительства» как-то провели Андрея в закрытый клуб, и он видел там Шверника и профессора Лепешинскую.

Напротив «Ударника» – огромный пустырь, знамени­тое «Болото». Там устраивали праздничные ярмарки.

Удивительное было время: джаз запретили, на школь­ных вечерах танцевали бальные танцы, а на квартирах у ребят побогаче, таких было немало, лихо отплясывали фокстрот и буги-вуги. Каждый день какие-нибудь новос­ти. Арестовали врачей – «врагов народа», они замышля­ли убить Сталина. Их дружно осудили на классном собрании и аплодировали бесстрашной женщине-врачу Тимошук, разоблачившей врагов. Потом выяснилось, что Тимошук наврала, теперь уже осуждали её.

Верили легко, на слово, и никому в голову не приходи­ло усомниться.

Особенно запомнился мартовский день пятьдесят треть­его года – умер Сталин. Андрей в киоске на Полянке купил кипу газет – читали всем классом, учителя плака­ли. День похорон Вождя. Ученики выстроены у кинотеат­ра «Ударник», слушают трансляцию с Красной площади. Мать смерть Сталина перенесла тяжело, заболела, неде­лю лежала дома.

На Усачевку переехали в пятидесятом, но Андрей продолжал ходить в школу на Старомонетном. Новый район он возненавидел. Дико было жить вдвоем в отдель­ной трехкомнатной квартире. Мать к тому времени уже заведовала кафедрой, и во дворе Андрея называли «проф­ессорский сыночек».

Да, поблекла, постарела Малая Якиманка, а рядом, на улице Димитрова, бывшей Большой Якиманке – переименовали, кажется, в пятьдесят седьмом году, – ревели автомобили. Тут уже чувствовалась столица.

Домой Андрей возвращался пешком. Смутно было на душе. Вспомнился вчерашний разговор с матерью. И зачем он его затеял? Справа, за пустырем, за высокой чугунной оградой возникла церковь. Андрей с удивлени­ем разглядывал торжественные, устремленные к небу купола. Сколько раз он проходил мимо церкви, не обра­щая внимания. Он не помнил – действующая церковь или стоит пустой. Мальчишкой он бегал сюда на пустырь, скатывающийся к Москве-реке, играть в казаки-разбой­ники.

На деревьях тяжело раскачивались вороны, проноси­лись мимо автомобили, спешили по своим делам люди, а Насонов стоял, вбирая в себя красоту. «Это у меня от Шуры, – растерянно думал он. – Шура на церквах свихнулся. А мне-то что? Но значительно, ничего не скажешь. Почему я раньше не обращал на нее внима­ния?».

У ворот стояла старушка. Она склонила голову, пере­крестилась. Андрей осторожно тронул ее за рукав:

– Бабушка, простите, пожалуйста. Как называется церковь?

Старуха подслеповато глянула на него и строго ска­зала:

– Воина Иоанна, батюшка. Заступника за всех во­инов, а значит, и за тебя. Храни вас всех Господь.

Она что-то еще пробормотала и, приволакивая ногу, пошла прочь.

И пока Андрей шел домой, все никак не мог избавиться от впечатления: церковные купола, кресты, вороны на ветвях и пустырь, освещенный скудным февральским солнцем, уклоном уходящий к набережной.

 

18.

 

Вот уже месяц, как Насонов живет в общежитии на улице Рузовской, и все никак не может привыкнуть. Дико просыпаться в кубрике, где в былые времена размещался чуть ли не взвод курсантов, а теперь обитают трое: Лео Сумм, Славка Филимонов и Андрей.

По утрам их будит не свист боцманской дудки, а разноголосый треск будильников. Не нужно вскакивать, торопливо одеваться, чтобы не опоздать в строй. Все это в прошлом. Но казарменный дух так и не выветрился из коридора, где выстраивалась рота в полном составе, а в конце этого гулкого пространства все так же громоздятся гимнастические снаряды.

Даже вешалки сохранились, на которых раньше висе­ли аккуратно заправленные шинели и бушлаты. У столи­ка дежурного – пустая пирамида для оружия.

История общежития на Рузовской такова: на четвер­том курсе, после зимней сессии, курсантов перевели на положение слушателей, они обрели право жить на част­ных квартирах, переодеваться в гражданское (вне служ­бы, разумеется) и бывать «на берегу», когда угодно. Студенты, но только военные. И стипендия по тем време­нам довольно приличная.

Часть новоиспеченных слушателей разбрелась по квар­тирам, часть женилась, а для остальных начальство открыло общежитие, наскоро переоборудовав бывшую казарму.

В общежитии со временем образовалось что-то вроде колонии холостяков. Вид колонисты имели забавный. Один слушатель, например, щеголял в купальном халате и лаптях. Где ему удалось раздобыть настоящие лапти, трудно сказать. Был некто, носивший засаленный фрак. Фрак в сочетании с белыми солдатскими кальсонами производил сильное впечатление.

Начальство пыталось навести порядок, но безуспешно. Необычные наряды означали домашнюю одежду. Ну а кто вам запретит ходить дома, скажем, в легководолазном снаряжении?

Андрей прямо с вокзала отправился в общагу и подгадал – оказывается, там селили офицеров, прибыв­ших на академические курсы.

Удивительное чувство испытал Андрей, когда поднял­ся по каменной лестнице и услышал знакомый плеск воды в гальюне, оснащенном корабельными унитазами типа «Генуя». Время здесь как бы притормозило свой бег. Следующее потрясение он пережил уже в коридоре, когда увидел широкую улыбчивую физиономию Славки Филимонова по прозвищу Лошадь. Славка и сообщил, что с их курса на учебу прибыло уже трое: он, Лео Сумм и Шура Беркутов.

– Шура Беркутов? – Андрей удивленно уставился на Филимонова.

– Он, дружок твой. А ты что, не знал, что он едет на учебу?

– Вот скотина! И где он?

– На стороне пристроился. Кажется, у сестры живет. Ихней утонченной натуре казарма претит. А мне хоть что. Устраивайся в нашем кубрике.

– Спасибо, Лошадь.

Шуру Насонов встретил в тот же день в приемной начальника академических курсов.

– Что ты здесь делаешь? – поразился Щура.

– Тебя, дурака, разыскиваю. Почему не сообщил, что едешь учиться?

Щура обиженно поджал губы:

– Как ты груб. Письмо я тебе написал, оно, видимо, тебя уже не застало. Я до последнего дня не верил, что еду в Ленинград. Выписка из приказа пришла за неделю до отъезда. Я ведь на Сахалине служу, не то что некоторые.

– Ладно, я тебя прощаю.

Они обнялись и тут же, в приемной, договорились снять квартиру на двоих.

 

* * *

День выдался хмурый. После оттепели ударили моро­зы. Раскисшие мостовые подмерзли, а у тротуаров обра­зовались бурые ледяные заструги…

Непогода разогнала завсегдатаев. По квартирному рынку бродили одни неудачники. Со стороны Измайлов­ского проспекта временами ударял жесткий, обжигаю­щий ветер. Андрей в своей шинели «на рыбьем меху» изрядно продрог.

В иное время квартирный рынок представлял доволь­но любопытное зрелище. Кого здесь только не встретишь! Студенты, военные, усталые, грустные люди, потерпевшие семейную катастрофу.

И сразу было видно, кто ищет, а кто предлагает жилье. Из каких мышиных углов вылезли эти старушки в траченых молью шляпках или жилистые старички с офицерской выправкой? Старички астматические сипели и безбожно драли за каждый метр жилой площади, старушки интересовались родословной, спрашивали, не храпит ли кандидат в жильцы и не имеет ли порочных наклонностей.

Дама лет эдак тридцати пяти с выщипанными бровка­ми предложила Насонову пойти угловым жильцом. Она играла глазами, нахваливала бытовые удобства и откро­венно дала понять, что раскладушку в комнате ставить незачем, они и на тахте, мол, поместятся.

Некий мордатый гражданин соблазнял дачей в Парголово – при этом он не брал денег, но выставлял требова­ние – кормить и выводить гулять собаку. Собака еще что! На прошлой неделе капитан дальнего плавания бесплат­но сдал студентам-молодоженам однокомнатную кварти­ру, где в ванне жили два симпатичных крокодильчика. Он их привез с Кубы и полюбил всей душой. Крокодильчиков следовало кормить свежей рыбой, мясом и периодически менять воду в ванне.

От низкого неба веяло безнадежностью. Андрей еще раз окинул взглядом опостылевший переулок и пошел прочь. Теперь он с нежностью вспоминал свою каюту на плавказарме, койку-гробик, старый шкаф, в недрах кото­рого хранились запахи минувшей эпохи. Тепло, сухо, уютно потрескивает паровая грелка, и не нужно думать, где сегодня обедать.

Он и не заметил, как оказался за Обуховским мостом. Фонтанка стаяла во льду. Трубы тепловой электро­станции сочились жидким дымком. К Введенскому ка­налу подкатывали самосвалы, надрывно урчали мото­ры, и слежавшиеся плиты снега с глухим звуком соскальзывали из кузова в канал, забитый ледяным кро­шевом.

Место непривлекательное, его не встретишь на турис­тских маршрутах по городу, да и открыток с изображе­нием Введенского канала Андрей что-то не видел. Зимой здесь было пустынно, ветер посвистывал в сугробах, осенью над каналом курился туман – голубоватый, рых­лый, как над болотом, от черной воды тянуло запахом гнили.

Лишь весной набережная Введенского канала преоб­ражалась. Яркая зелень упорно пробивалась между бу­лыжниками мостовой, а вдоль канала росли бледно-желтые одуванчики. И хотя радом пролегал грохочущий Загородный проспект, здесь было тихо, как на окраине провинциального городка. Наверное, многие бы удиви­лись, узнав, что набережная Введенского канала – его любимое место в Ленинграде. Казалось, здесь все: и старые, склоненные над каналом тополя, и легкий ажур­ный мосточек, и даже унылый желтый забор – хранит в себе память об ушедшем времени. Вон там, на третьем этаже мрачноватого корпуса, построенного принцем Ольденбургским, помещался класс самоподготовки, где они, курсанты, высиживали долгие часы после обеда, а потом и после ужина. Окна глядели на Введенский канал, и оттуда, из душного класса, набережная выглядела очень привлекательным для прогулок местом. Хотя, оказав­шись в увольнении, никому бы и в голову не пришло гулять вдоль канала.

А вот здесь, в заборе, был скрытый лаз, через который можно было смотаться в самоволку. На первом, точнее полуподвальном этаже здания бывшей Обуховской боль­ницы они жили на первом курсе. На окнах – решетки. Весенними вечерами к окнам подходили девушки, и это напоминало свидание с заключенными. Окно кубрика, где обитали Андрей и Шура, прикрывал разросшийся куст сирени, тяжелые грозди зависали между прутьями решетки, и комната с низким сводчатым потолком была наполнена сладковатым запахом.

Над куполом Витебского вокзала бугрилась туча. В голом парке перед Военно-медицинским музеем на деревьях возились и раздраженно каркали вороны.

Давным-давно здесь, на площади, стояла Введенская церковь Семеновского лейб-гвардии полка. Когда строи­ли Царскосельский вокзал, деревянную церквушку снес­ли. В здешних местах – Андрей знал из истории – многое было связано с Семеновским полком. И улицы, где раньше стояли роты, назывались линиями. На Рузовской, к примеру, стояла пятая рота, и до конца прошлого столетия улица именовалась Пятой линией. Название Рузовской она получила в честь города Рузы. Историчес­кие места! И пусть одним нравится Дворцовая площадь или Невский проспект, для Насонова Введенский канал и прилегающие к нему улицы значат много больше, как нечто изначальное в его жизни.

На Загородном проспекте у КПП академического го­родка Андрей встретил Гамидова:

– Привет, Саша!

– Здравствуй, Андрей.

– Ты что, дежуришь?

– Нет, на кафедру иду, хочу поработать. Дома ника­ких условий.

До этого Андрей видел Гамидова только один раз, после приезда в Ленинград зашел навестить его на кафедру.

Гамидов как-то поблек, осунулся, не было в нем былой легкости, остроумия.

– Ну, как ты здесь? – спросил тогда Андрей.

– Вписываюсь потихоньку. Не раз вспоминал нашу бригаду добрым словом – там все совсем по-другому было. Взаимоотношения на кафедре сложные. Впервые столкнулся с людьми, которые думают одно, говорят другое, а поступают и совсем иначе. Что ты хочешь? Зона повышенной конкурентности. Основной принцип – не высовываться, иначе съедят. На меня, как на молодого, навалили массу нагрузок. Я понимаю, через это нужно пройти, и все же...

– А с жильем как?

– Дали комнатушку в семейном общежитии на Литей­ном. Теснотища, склоки. Квартиру обещают не раньше, чем через три года. Давай как-нибудь вечерком встре­тимся, посидим, поговорим. Много интересных наблюде­ний. Мы там, на флотах, оказывается, ни черта толком не знаем...

Сейчас Гамидов выглядел посвежевшим. Даже щеки порозовели.

– Чего не заходишь, Андрей? – спросил он.

– Времени нет. Закрутило. В группе все ребята стар­ше меня, опытней. В основном из госпиталей, базовых лазаретов. Хирурги, не мне чета. Приходится нагонять. Ты же знаешь, как я на курсы попал. Куратор – подпол­ковник Березовский встретил настороженно, две недели к операционному столу не подпускал. С лодок нас двое: я да Саша Белов, дальневосточник. Нам больше всех и достается.

– Новости из Южноморска есть?

– Письмишко от своего друга, минера, получил. Пе­карский командует. Мишу Короткого назначили начме­дом бербазы, Рюмин с крыши упал, ремонтировал там что-то, сломал руку, ходит с гипсом. Что еще? Эдьку Эльзарова назначают ординатором хирургического от­деления, рад без памяти.

– Ну, а как жизнь в целом?

– Какая жизнь? За месяц в кино ни разу не был. Читать много приходится. Общага обрыдла до последней степени. Хотел с другом комнату снять – куда там. Я ведь с Малкова иду.

– Неужели так сложно?

– А ты думал?

– Погоди, давай мы сейчас к Капитолине Дмитриевне зайдем. Вдруг у неё квартира свободна. Я у неё два месяца прожил. Мировая старушка, и квартира ничего. Совсем рядом, в доме, что на углу набережной Фонтанки и проспекта Мира.

– А что за Капитолина Дмитриевна?

– Забавная старушка. Живая история: три революции, пять войн, блокада. Я думал, что таких людей уже в природе нет. Институтка, Смольный заканчивала. Позна­комилась с выпускником Военно-медицинской академии из разночинцев, ни кола ни двора. С отцом – тайным советником у неё полный разрыв. А тут война с Японией, врач погиб под Мукденом. Капитолина в семью не верну­лась, жила тем, что преподавала в женской гимназии, а после революции работала костюмершей в Мариинском театре. Из школы её поперли за непролетарское проис­хождение. Чем не роман? Капитолина Дмитриевна к медикам по старой памяти благоволит. Мне её адрес на кафедре дали.

– Она... одна?

– Одна. У подруги живет. Квартиру сдает – тем и кормится старушка. Впрочем, старушка она лишь с виду, а душой помоложе нас с тобой. Ни одной театральной постановки не пропускает в Мариинке, по выставкам, вернисажам ходит. Под восемьдесят катит, а ничего, бодренькая старушенция, без признаков склероза.

– И что, отдельная квартира?

– Отдельная. Бывшая дворницкая: крохотная прихо­жая, комната вполне приличная. Вход прямо под аркой. Правда, первый этаж. Ни ванной, ни телефона. Пойдем.

Они миновали Технологический институт и направи­лись к Обуховскому мосту. Гамидов сказал:

– Имей в виду, Андрей, Капитолина Дмитриевна человек своеобразный. Постарайся ей понравиться. Ну вот мы и пришли.

Гамидов остановился у сумрачной арки подъезда.

В глубине проглядывался узкий двор, уставленный контейнерами с мусором. Гамидов нашарил пуговку звон­ка, надавил.

За обитой дерматином дверью послышался шелест, звякнула цепочка и старческий голос спросил:

– Кто там?

– Капитолина Дмитриевна, это я, Гамидов.

– Александр Павлович? Заходите.

– Простите, я не один. С товарищем...

– Прошу без церемоний.

Дверь распахнулась. Маленькая старушка взглянула на Андрея с ясной улыбкой. Дряблые щеки слегка подру­мянены, на морщинистой шее янтарное ожерелье. Опрят­ный серый костюм, белая блузка.

«А ведь ей пошло бы пенсне на бархатном шнурке, – подумал Андрей, – вот уж поистине реликтовое созда­ние».

Гамидов галантно поклонился:

– Позвольте представить моего товарища: старший лейтенант Насонов Андрей Сергеевич.

– Очень приятно. – Старушка протянула Андрею руку. Должно быть, так подавали руки для поцелуя. – Какими судьбами, Александр Павлович?

– Откровенно говоря, по делу. Но мы, кажется, не ко времени. Ведь вы собирались уходить?

Старушка смутилась:

– Признаться, да. Меня ждет подруга.

– Мы на одну минуту.

– Разденьтесь и проходите, товарищи. – «Товарищи» прозвучало как «господа».

Офицеры сияли шинели, фуражки, повесили на ве­шалке в тесной прихожей, которая одновременно была и кухней – в углу стояла газовая плита. Вслед за старуш­кой прошли в комнату. Широкое окно глядело на Москов­ский проспект. За ветхой портьерой скользили тени прохожих.

Две железные койки, стол, стулья – из тех, что называли «венскими», шкаф темного дерева. На стене картина, что на ней изображено – не разобрать. При всем этом жалком убранстве комната выглядела довольно уютной.

– Присаживайтесь.

Стул под Андреем подозрительно скрипнул.

– Как поживаете, Капитолина Дмитриевна?

Старушка вздохнула:

– Слава Господу, живу. А это в моем возрасте, согла­ситесь, уже немало.

Пока шла светская беседа, Андрей разглядывал ком­нату. Похоже, здесь сейчас никто не живет, койки акку­ратно заправлены. Хорошо бы здесь устроиться. И до больницы совсем рядом. Можно ходить пешком по набе­режной Фонтанки.

– Позвольте перейти к делу, Капитолина Дмитриев­на? – спросил Гамидов, заметив, что старушка погляды­вает на часы.

– Да, конечно же.

– Не могли бы вы приютить моего товарища? Он прибыл на курсы по хирургии.

Старушка коротко взглянула на Андрея:

– В сущности, квартира свободна. Точнее, освободится на днях. Постоялец получил жилплощадь. Не правда ли, ужасное слово – жилплощадь? Сколько сейчас непо­нятных, просто чудовищных слов. А устроит ли вас, Андрей Сергеевич, арендная плата?

Она назвала довольно скромную сумму. На Малковом драли значительно больше.

– Да, да, конечно, – поспешил заверить Андрей.

– Если найдете приличного компаньона, я возражать не стану. Арендная плата возрастет незначительно. Пос­тельное белье и прочее. Вы понимаете. Условие одно: в конце мая ко мне приезжают давние друзья.

– Срок вполне подходит. Курсы заканчиваются в мае.

– Ну что же, значит, договорились. Вы где останови­лись, Андрей Сергеевич?

– В общежитии на улице Рузовской.

– Знаю. Телефон дежурного у меня есть. Позвоню. А сейчас простите великодушно, спешу. Даже чаем вас не успею напоить.

Офицеры поднялись. Гамидов широко улыбнулся:

– Капитолина Дмитриевна, вы добрый ангел. Сколь­ких врачей вы обогрели, дали кров.

Старушка царственно улыбнулась:

– Не преувеличивайте, Александр Павлович. Мне неловко, но право же я спешу.

– Всего вам доброю, Капитолина Дмитриевна.

– Храни вас Господь. До встречи, Андрей Сергеевич.

Когда они оказались на Московском проспекте, Анд­рей спросил у Гамидова:

– Простите, сударь, когда вы успели закончить па­жеский корпус? Какой светский тон, какие манеры!

– Для тебя старался. Цени!

 

19.

 

Понедельник – операционный день, Андрей встал пораньше, наскоро поскреб подбородок безопасной брит­вой, умываться пришлось холодной водой – дежурный забыл включить титан.

Андрей ночевал в кубрике один – Лео Сумм дежурил в клинике, а Славка Филимонов третий день на практи­ческих занятиях в Кронштадте.

Группа хирургов работала на базе больницы водников. Если идти по набережной Фонтанки – самое большее минут двадцать. Андрей не удержался от соблазна пройти мимо дома, где ему теперь предстояло жить. Шуре он решил пока ничего не говорить.

За ночь подморозило. Под ногами похрустывал ледок. Все равно к обеду развезет. Февраль, а зима всерьез так и не начиналась.

«Всего месяц, как я уехал из Южноморска, – думал Андрей, – а уже стал забывать. Во всяком случае все уже не так остро воспринимается...».

В работу пришлось включиться с первого дня. Группой руководил преподаватель кафедры Военно-морской хи­рургии подполковник Березовский, человек мрачнова­тый, неразговорчивый. Ему лет тридцать пять, но выгля­дит он старше. Совершенно седой. Березовский спокоен, голоса не повышает, не ругается, зато уж бровью пове­дет – сразу вспотеешь. Постоянно держит в напряжении. К разборам больных, семинарским занятиям нужно тща­тельно готовиться – Глеб Сергеевич беспощадно карает нерадивых. Ирония его убийственна.

К Андрею Березовский потеплел только в последнее время. Даже снизошел до разговора.

– Вы, Насонов, человек способный, как говорится – «с руками», только одних рук мало, нужен еще и харак­тер. Признаюсь, меня насторожило, что вас направили на академические курсы без первичной специализации. Сам я на такие курсы попал после четырех лет службы на
лодке. Ну что же, направили – значит будем работать. Сразу предупреждаю, на поблажки не рассчитывайте, самая черная работа – ваша. Вам коллег нагонять нужно.

Андрей вспыхнул:

– А я и не рассчитываю. Не будет получаться – простимся.

– Зря обижаетесь. Эмоции в кулаке нужно держать.

Больница водников занимала ничем не примечатель­ное здание. Перед входом разбит чахлый скверик. Сейчас он покрыт серой ледяной коркой.

Справа от входной двери, в фойе, на стуле сидела сгорбленная старуха гардеробщица тетя Груня по про­звищу Командирша. Нрав Командирша имела суровый. Даже в сухую погоду заставляла сотрудников вытирать ноги о тряпку. Больше всего от нее доставалось молодень­ким сестрам.

– Привет, теть Груня!

Андрей тщательно вытер ноги.

– Чего эт-ты так рано приперся? Два полоумных – Глебка да ты, ни свет ни заря являетесь. Да перестань шкрябать-то, до дыр тряпку протрешь. Счас мокрощелки пойдут, наследят, прости Господи.

Глебка – Березовский. Командирша работает в боль­нице с незапамятных времен, помнит Глеба Сергеевича еще курсантом. Впрочем, она и с начальником кафедры, генералом, на «ты».

– Весна, тетя Груня.

– Весна ему. До весны еще дожить нужно.

– Так ведь март!

– Марток – наденешь двое порток.

Андрей натягивал халат, когда в ординаторскую за­глянул дежурный хирург Потапенко – веселый горбун с угловатым, но симпатичным лицом.

– Насонов, дорогулечка, – оживленно зачастил он. – Аппендицит хочешь прооперировать? Девку привезли – форменная тигрица. У тебя плановые есть?

– Ассистирую на резекции в десять. Ничего. Успею. В какой палате больная?

Потапенко сладко потянулся:

– Ну и ночка. Перфоративная язва, ущемленная гры­жа, несколько травм – в основном бухарики. Умаялся. Девка на каталке в коридоре. Лет двадцать. Фамилия – Быстрою. Матом кроет. Представляешь?

Потапенко низкоросл. Чтобы было удобнее опериро­вать, он подставляет специальную скамеечку. Оперирует бережно и очень тщательно. Андрею нравится с ним работать. Потапенко – старый холостяк, и, несмотря на уродство, его обожают молодые женщины. Две медицин­ские сестрички подрались в курилке. Оказалось, сопер­ницы, обе влюблены в Потапенко. Их разбирали на профсоюзном собрании. Наревелись до икоты, но мирить­ся отказались.

– Пойдем, Насонов, я тебя к тигрице отведу. Еле живот дала пощупать. Не лапай, орет, старый черт.

Девчонка, чернявая, со злым, некрасивым лицом, лежала на каталке в предоперационной.

– Молодого просила, дорогулечка? Привел тебе моло­дого. Морской доктор Насонов Андрей Сергеевич.

Девчонка скосила на Андрея лихорадочно блестящие глаза.

– Студент небось?

– Военный врач, говорю тебе.

– А-а, все едино. Быстрее бы... Болит, – она закусила темные запекшиеся губы.

Андрей взял ее тонкую смуглую руку. Пульс частил. На лбу у девчонки выступили капельки пота.

– Как вас зовут?

– Нас? – девчонка ухмыльнулась. – Нюра нас зовут. А брить-то зачем? Вот срам. Голая да бритая перед мужиками. У вас здесь врачих совсем что ли нет? Гляди, покраснел. Вот умора! – И спокойно добавила: – Под твой нож лягу, совестливый ты. Будет больно – матюгнусь, не бери в голову.

Как всегда перед операцией, Андрей был немного взвинчен, лицо горело. Он знал: стоит войти в операцион­ную – и волнение пройдет.

Во время операции Нюра вела себя мужественно. Андрей показал ей удаленный отросток.

– Во, гадость! – Нюра вздохнула. – А все равно жаль, свое ведь.

После Нюры они с Потапенко взяли на стол заросшего обезьяньей шерстью таможенника с ущемленной гры­жей, здоровенный мужик, а кричал тоненьким бабьим голоском: «Ой, товарищи, не надо! Ой, милые, не надо!».

– Вот боров! – не выдержала операционная сестра.

– Что? – ясным и строгим голосом спросил таможен­ник. – Что вы сказали? – И снова плаксиво заголосил.

А потом началась плановая операция. Освободился Насонов после обеда и, хотя простоял у операционного стола почти шесть часов, усталости не чувствовал.

В ординаторской одиноко сидел капитан Белов, перед ним на столе громоздилась рыхлая стопка историй болезни.

– Уже все разбежались? – удивленно спросил Андрей.

Белов поднял на него грустные глаза:

– Позвонили из управления: срочно прибыть в клуб академии, будут читать какое-то постановление. Бере­зовский рвет и мечет – дневники в историях болезни не записаны. Я вот пишу. Когда расходились, я спрятался. У меня от постановлений нервная почесуха начинается.

– Тебе помочь?

– Помоги. Пальцы от писанины онемели. Оперируешь полчаса, а потом час пишешь. Еще удивляются, что у хирургов плохой почерк.

– Не ворчи. Я сейчас чайник поставлю. Нам еще с Потапенко отписываться, а он после дежурства.

 

* * *

Работу в клинике Андрей закончил в начале седьмого. Вот уже несколько дней он не видел Шуру Беркутова – не заболел ли? Шура приехал на цикл глазных болезней, клиника располагалась у Финляндского вокзала, виде­лись они нечасто. Андрей решил заехать к его сестре.

Сестра Беркутова – София, жила на Литейном. Блед­ная, худая, с поджатыми губами – типичная старая дева.

Андрей долго звонил в дверь квартиры.

София наконец появилась.

– Вы к Саше? – с неприязнью спросила она. – А его нет. Срочно вылетел в Североморск, тяжело заболел отец.

Вот оно в чем дело. С минуту, наверное, Андрей разглядывал потрескавшуюся краску на захлопнувшей­ся перед его носом дверью. На двери было пять звонков, под каждым табличка с фамилией жильца. Да, Шуре тут несладко живется. Ничего, все скоро образуется. Только бы старушка не раздумала.

Прошло несколько дней. Капитолина Дмитриевна не звонила. «Неужели опять придется тащиться на квартир­ный рынок? – с досадой думал Насонов. – Очередь Щуры, но он в Североморске, по-видимому, дела у отца обстоят неважно. Отец Шуры инженер-полковник. Щура – точная его копия с поправкой на возраст».

Субботним вечером Андрей валялся на койке, лениво прислушиваясь к рваным звукам баяна – кто-то наигры­вал в коридоре. Один за другим отправлялись в город обитатели общежития, дежурный, Славка Филимонов, провожал их поощрительным ржанием.

Идти никуда не хотелось, день выдался хлопотный: субботний обход профессора, перевязки, куча писанины, потом Березовский учинил зачет по топографической анатомии пищевода – в понедельник предстояла слож­ная операция – начал, как обычно, с Насонова, и тот «поплыл».

Теперь учебник топографической анатомии лежал в ногах, своей тяжестью напоминая могильную плиту. Дверь распахнулась, показалась добродушная физиономия Филимонова.

– Ты что скучаешь, Андрей?

– Настроения нет.

– Настроения? Это псе метафизика, идеализм. Хуже, когда денег нет. Хочешь, одолжу четвертной? Новенькая ассигнация, только из-под станка.

– Отстань.

– Может, влюбился? Симптоматика схожая: блед­ность кожных покровов, потеря аппетита, потухший взор. Зуда нет?

– Отстань, Лошадь.

Филимонов – первый на курсе орденоносец. Получил орден Красной Звезды за спасение водолаза. О Славке даже в «Правде» писали. Семьдесят восемь часов проси­дел с водолазом в декомпрессионной камере, чуть сам дуба не дал – в камеру полез с пневмонией, – но водолаза спас.

Прозвище Лошадь он получил не только за свою длинную, угловатую физиономию, но еще и за исключи­тельную выносливость. Славка был неизменным побе­дителем кроссов, эстафет и марш-бросков. И еще он обожал статистику. У Андрея сохранилась запись одного его статистического исследования. Филимонов подсчитал, что за три курсантских года он получил 670 писем, написал 329, износил 6 пар ботинок, от казармы до камбуза преодолел расстояние в 131 километр, в карау­лах и нарядах выстоял 3500 часов, исписал 3 литра чернил, выкурил 12 000 сигарет и так далее...

В глубине коридора кафедры Организации и тактики, где сейчас преподавал Гамидов, стояло чучело с напялен­ным на него трехболтовым водолазным скафандром. В перерыве Славка уговорил ребят вынуть чучело, а ска­фандр напялить на него. Сказано – сделано. Но тут взвод подняли по тревоге – горел склад за виварием. Про Филимонова забыли. Стоять ему надоело, и он двинул по коридору, шлепая свинцовыми подошвами. Лаборантка, увидев оживший скафандр, грохнулась в обморок.

Во время практики на учебном корабле Славка высы­пал целый барабан хлорки в носовом гальюне и сидел там с единственной целью, чтобы выяснить, какое ругатель­ство чаще всего произносят курсанты, оказавшиеся в отравленной хлором атмосфере. Таких историй с ним, как и с Гаврилкиным, случалось множество. И вот надо же – боевой орден и всесоюзная слава. Впрочем, известность Филимонова не испортила.

За месяц ленинградской жизни Андрей только раз выбрался в кино, посмотрели с Шурой «Золотую симфо­нию». Балет на льду, яркие краски, музыка. Обычно вечером приходилось сидеть в библиотеке – на пя­тиминутке Березовский может поднять по любому вопросу. Но сегодня было как-то особенно тоскливо. Да и куда податься? Старые «явки» завалены, новых знакомств он не успел завести. Может, в театр сходить? С рук билет всегда купишь.

Андрей побрился, причесался у зеркала в коридоре.

Славка Филимонов, стоя за спиной, заметил:

– Годится, Андрюха! На барахолке у Балтийского вокзала сойдешь за молодого. Только вот плешь у тебя прорезалась. Ничего, придает солидности. Повариха из молочного шалмана тобой заинтересовалась. Галя, чер­ненькая такая. Говорит: только он очень нервный, когда ест, макароны изо рта вываливаются. Куда собрался?

– На ту самую кудыкину гору. Орден дай поносить.

– Тебе не пойдет. Кроме начинающейся лысины, в тебе нет ничего героического. А женщины, как известно, любят длинноногих, пылких и политически грамотных. Как я, например.

– Тут ты, пожалуй, прав.

– Не унывай. Подрастешь еще, возмужаешь. Питайся только получше. И нажимай на зелень, гормоны тонизи­рует.

– Шел бы ты подальше со своими гормонами.

– Не могу. Я лицо официальное, облеченное властью, и по долгу службы должен тебя проинструктировать: избегай случайных связей, не знакомься с девушками при переходе проезжей части. А теперь предъяви чистый носовой платок.

– Чтоб тебе провалиться, лошадиное отродье.

 

* * *

На улице лепил дождь со снегом. Верно говорит Командирша: марток – наденешь двое порток. Над Клинским проспектом плыли фонари, желтая их вереница устремлялась во мглу, к проспекту Мира. У Технологи­ческого института Андрей сел на трамвай, доехал до Театральной площади. Театр оперы и балета осаждала толпа. Уже на остановке театралы спрашивали лишние билеты. Дождь усилился и хлестал теперь с каким-то остервенением. Андрей полчаса без всякой надежды потолкался в толпе и зашагал к площади Труда. Почему он выбрал именно этот маршрут, понял, только когда в туманной глубине над Мойкой возникли расплывчатые неоновые буквы. Если их сложить, то получалось: «Дом культуры связи». Значит, сработал некий внутренний механизм, что-то вроде гирокомпаса, выводя Андрея на курс прежних беспутных развлечений.

Дом культуры связи был одним из излюбленных мест, где собирались курсанты высших военно-морских учи­лищ. Захаживали туда и молодые офицеры. Там играл отличный оркестр, было много красивых девушек, а танцами руководил знаменитый Хавский – тощий эле­гантный старик в смокинге, с плешью, прикрытой наклад­ными волосами.

Многие девушки прямо из танцевального зала разле­тались по флотам в качестве жен новоиспеченных лейте­нантов, их можно было встретить в Гремихе, Балаклаве, Бичевинке и даже в бухте Разбойник. Дом культуры связи так и называли: «Как много девушек хороших» и «Ярмаркой невест».

Обстановка там царила непринужденная, но при том существовали довольно жесткие правила. Грубость не поощрялась, и считалось хамством отказать девушке во время «белого» танца. Какого-нибудь подвыпившего мо­рехода без лишних слов и привлечения патрулей тут же выставляли на улицу освежиться. Танцевальные вечера заканчивались «разводом караула» – то есть девушек разводили по домам. Имеющие увольнительную на ночь, договаривались более основательно и спешили покинуть Дом культуры до закрытия магазинов.

Андрей представил оживленную толкотню в фойе, у зеркал, в которых отражались черное сукно курсантских шинелей, золото и серебро якорей, нашивок и звезд, и ему захотелось оказаться в тепле, среди праздничного ве­селья.

Он в нерешительности постоял у ярко освещенного входа. Идти или не идти? В конце концов он еще не стар и свободен. Офицеров на. таких вечерах достаточно, случается, заглядывают даже капитаны третьего ранга. А он-то всего лишь старлей.

Андрей купил билет, разделся. Сверху накатывали звуки музыки и слышался картавый, усиленный микро­фоном голос Хавского:

– Дамы пгиглашают кавалегов! Танцуем медленный танец.

Андрей поднялся по лестнице, устланной ковровой дорожкой, вошел в зал, оркестр заиграл «Колыбельную острова птиц», свет погас, по стенам побежали «зайчики», отраженные от зеркального шара, вращающегося у по­толка.

Андрея тотчас пригласила девушка. Он даже не успел ее разглядеть, услышал насмешливое: «Вы позволите?» – и пошел за ней, маневрируя среди танцующих. Девушка повернулась, положила ему руку на плечо – оказалось, она почти одного роста с Андреем. Одета она была несколько необычно. Простенькое, должно быть ситцевое, похожее на домашнее платье, с которым так не гармони­ровали дорогие замшевые туфли на «шпильках» и золо­той медальон на изящной цепочке.

– Ну и как? – спросила девушка неожиданно ни­зким, чуть хрипловатым голосом.

– Что как?

– Как вы меня находите? Может, приподнять подол, чтобы вы посмотрели ноги?

Андрея кинуло в жар. Вот уж проклятая способность краснеть по всякому поводу. Из-за этого в академии на младших курсах к нему прилепилось прозвище Анюта, и Насонов очень переживал. Но попробуйте не смутиться от такого вопроса.

Положение спас Хавский. Он чертом возник из толпы и пропел:

– Пгелесно, пгелесно! Чуть повыше левую гуку, мо­лодой человек!

Девушка без стеснения разглядывала Андрея. Темно-зеленые глаза смотрели насмешливо, пожалуй, даже нагло.

– Почему у вас такие опереточные погоны? Красное, зеленое, серебряное... Только мишуры не хватает.

Сказано было небрежно. Андрей сразу напрягся.

– Видите ли, я – врач.

– Ах да, я не разглядела змею мудрости... И где же вы работаете? Врач или фельдшер?

– Если для вас это столь важно, – врач. Служу на корабле, еще точнее – на подводной лодке.

– Да, вам крупно не повезло. Ведь никакой практики, а через пару лет полная деградация. – Девушка неприятно рассмеялась.

Надо же, попала в больное место. Андрей сбился с ритма, кого-то толкнул, извинился и, ожесточась, спро­сил:

– Зачем вы меня пригласили? Говорить дерзости?

– У вас был на удивление радостный вид, как у мальчишки, сбежавшего со скучного урока. Почему же вы не бросаете меня посреди зала?

Андрею удалось овладеть собой, он даже улыбнулся:

– Хавский мне этого не простит.

– Хавский? Кто это?

– Распорядитель бала. Худой старик в смокинге.

– А-а, плешь у него еще мочалкой заклеена. Так вы завсегдатай?

– Да. Танцы – моя слабость. После строевых занятий, конечно.

– Я так и подумала.

– Ну, а вы зачем сюда пришли?

– Познакомиться с кем-нибудь. И чем проще, тем лучше. Зачем усложнять? Я слышала, здесь у вас быва­ет... как это? Развод? Когда тебя обязательно уведут. Послушайте, вы двигаться будете? – злым шепотом спросила она. – Или мне повести? Складывается впечат­ление, что за всю свою долгую жизнь вы не совершили ни одного опрометчивого поступка?

– Почему вы так решили?

– Есть в вас что-то эдакое.

Андрей попытался выдернуть руку, но девушка дер­жала крепко. Прижавшись к нему, шепнула:

– Спокойно. Понял?

«Психопатка какая-то, – растерянно подумал он. – Или пьяная... Не похоже... Ну и кадр».

Музыка наконец оборвалась, зажгли свет. Андрей сухо поклонился, хотел уйти.

– А на место проводить, воин? Разве так обращаются с дамами? Да, вон в тот угол. Танцуете вы, как этажерка.

Девушка рассмеялась. При свете выглядела она иначе: тонкий прямой нос, высокие скулы, ровные белые зубы. Ну и конечно глаза, зеленые, ведьмовские, нахальные. Притом в облике её не было ничего вульгарного – это вызывало ощущение двойственности. И оттого острее чувствовалась обида.

«Красивая, стерва», – подумал Андрей и спокойно вздохнул только в коридоре. Нет, такие приключения не для него. И вообще, зачем он сюда пришел, дурак? Настроение было испорчено. Черт знает, ну почему имен­но его эта ведьма выбрала? Какая-то фатальная невезуха. Некстати вспомнилось, что Капитолина Дмитриевна так и не позвонила, значит завтра опять переться на квартир­ный рынок.

Минут двадцать Андрей бродил по коридору, пытаясь унять обиду. Не совершил ни одного опрометчивого пос­тупка. Как будто это самая высшая добродетель. Лучше бы топографическую анатомию полистал, в понедельник операция. А его, как пацана, потянуло на танцульки. Довольно!

Насонов спустился по лестнице, с горьким чувством прислушиваясь к музыке. Оркестр исполнял что-то зна­комое, из тех прекрасных времен, когда они с Шурой Беркутовым снимали комнату на Красной улице.

– Эй, вы, подождите!

Андрей удивленно обернулся.

По лестнице спускалась его зеленоглазая обидчица. И опять кольнуло: хороша! Но это небрежное: «Эй, вы!». Ему, флотскому офицеру! Приперлась на танцы в ситце­вой распашонке. Экстравагантная девица.

– Будем считать, что вы меня склеили, – небрежно сказала девушка. – Так ведь, кажется, звучит на вашем жаргоне? Провожать вам все равно некого. Вот мой номерок. Буду ждать в фойе. Имейте в виду, ни шляпы, ни тем более платка у меня нет, а то будете еще приставать к гардеробщику.

Потрясающая наглость. Ну а что поделаешь? Не швырнуть же номерок ей под ноги.

Курсант помог Андрею без очереди взять шинель и потертое пальтишко незнакомки. «Развод» уже начался. Обладатели увольнительной на ночь торопились к выхо­ду, увлекая подруг.

– А вы шустрый, – с издевательской усмешкой ска­зала девушка, принимая пальто. – О, не стоит беспоко­иться, я привыкла одеваться сама. Умерьте ваш пыл.

Она неторопливо, мужским движением надела пальто. Ни сапог, ни другой обуви у нее не было – только легкие замшевые туфельки.

– Ну и как вас зовут, лейтенант?

– Имя обязательно?

– О-те-те! Кажется, вы наконец обиделись. Не обяза­тельно, конечно. Формальность. Меня зовут Наталья.

– Андрей. Кстати, пора бы разбираться в званиях, если вы ходите на танцы в такое место. Я – старший лейтенант.

– Даже старший? С ума сойти! Что же вы стоите как истукан? Берите меня под руку, проявляйте активность.

– Так и пойдете с непокрытой головой? На улице дождь со снегом.

– Так и пойду.

Стало еще холоднее. Дождь перестал, в воздухе кру­жились снежинки. Может, зима наконец началась? На­талья бесстрашно шагала по лужам. Тучи висели низко, верхние этажи домов тонули в тумане. Молча миновали Поцелуев мост, подходили к Театральной площади, как вдруг, откуда-то сверху, из тяжело нависшей мокряди, донеслись звуки рояля. Это было неожиданно, странно, казалось, там, на небе, невидимый пианист перебирает клавиши, и звуки плывут, растекаются над погруженным в темноту городом.

Наталья остановилась.

Ах, как хорошо, вы только послушайте, – тихо сказала она. – У Саши Черного есть такие строки: «К незнакомым рукам, что волнуют рояль по ночам, я стремлюсь, как лунатик». Сашу Черного, вы, естественно, не читали?

– Естественно. Люблю Щипачева. Самый мой люби­мый поэт, а эти все рояли, незнакомые руки – так, сопли-вопли.

– Да вы прямо дуб какой-то.

Андрею вдруг все это надоело. Снег, холод, истеричка какая-то. Что я ей сделал? Шлепает по лужам, хамит, стихи читает. Саша Черный, Андрей Белый. Нет, с него довольно.

Из серой мглы выплыл зеленый огонек такси. Андрей поднял руку, машина остановилась, обдав Андрея грязью.

– Вам куда? – хмуро спросил он у Натальи.

– На Дерптский.

– Садитесь, я вас отвезу. Прогулки по лужам не в моем вкусе, как и разговоры о поэзии.

Андрей сел рядом с шофером, девушка сзади. Через несколько минут такси свернуло на Измайловский про­спект, слева мелькнул пустынный угол, где рядом с Малковым переулком днем толкались желающие запо­лучить жилье бездомные бедолаги. Завтра и он будет здесь прохаживаться. Черт бы побрал такую жизнь! Ехали молча. Андрей взглянул на Наталью в зеркальце и поразился выражению ее лица. Она точно сбросила маску. Усталое лицо, с горькими складками у носа. И не такая уж юная эта девица. Андрей никак не мог подавить раздражение.

«Дерптский – это где-то у Обводного канала, что ли? – подумал он. – Высажу её, и на такси на Рузовскую. Хорошо бы сейчас в горячий душ. Даже душа нет в общежитии. Скотство».

Дерптский переулок напоминал ущелье. Андрей поп­росил таксиста подождать, помог Наталье выйти из машины. Свет в подъезде не горел.

– Проводить до двери? – спросил он.

Наталья рассмеялась:

– Я же вижу, как вам хочется. Спасибо, дойду сама. Что же вы номер телефона у меня не спрашиваете?

– Без надобности. Всего доброго, Наталья.

– Ну-ну, рыцарь! Тогда запоминайте. – И она назва­ла несколько цифр, которые Андрей тут же забыл.

Таксист сказал:

– Я вообще-то на вызов ехал. На Рузовскую мне не с руки, старлей. Времени в обрез.

– Ну хоть до остановки троллейбуса отвези, – попро­сил Андрей.

В троллейбусе к нему привязался пьяный, стал рас­сказывать, как служил на линкоре «Октябрьская револю­ция», а в заключение попросил рубль.

Улица Рузовская в поздний час выглядела особенно мрачной. С Обводного канала тянуло сладковатой дрянью. Во дворе общежития Андрей угодил в лужу и промочил ноги.

Славка Филимонов, загадочно улыбаясь, сообщил:

– Тебя тут, Андрюха, старушенция добивалась. Ты даешь, на старух уже переключился. Говорит, желаю его видеть на своей фатере.

– Что ты несешь, Лошадь? Какая старуха?

– Нам про ваши грехи неведомо. Капитолина её зовут. А если ласкательно – Капуля. Наказывала передать: ключи можешь получить завтрева. Гляди, как устроился. И только дрогнула бабуся в бандита опытных руках!

– Дай я тебя поцелую, Славка!

– Иди гуляй, дефективный. И осторожнее, не шуми. Я в коридоре капкан на крыс поставил. Величиной с кошку есть, паскуды.

 

21.

 

Рабочий день начался как обычно: пятиминутка, об­ход. Операцию по поводу рака пищевода отложили – больной отяжелел.

Нюра встретила смущенной улыбкой. Андрей присел у её койки на табурет.

– Как дела?

– Хорошо. Точно на собаке затягивается. Уже сама в туалет шкандыбаю. Рубец, правда, ноет.

О Нюре Андрей уже кое-что знает из её рассказов. Блокадница, попала в детский дом, там её разыскала родная тетка, взяла к себе, но они не ужились. Девчонка перебралась в общежитие, выучилась на портниху, те­перь работает в ателье брючницей.

– Сегодня опять смотреть будете? – Нюра натянула одеяло до подбородка.

– А как же, скоро швы снимем.

– Вот вы, наверное, на баб-то нагляделись. Теперь все равно, что баба, что полено.

– Подыши животом. Рубчик у тебя маленький, на пляже не будет видно.

– Что же, я голяком, что ли, купаться буду?

– Поправляйся и не кури. Неловко девушке среди мужиков в курилке стоять.

Остальные больные, которых вел Насонов, – в муж­ской палате. Когда он вошел, маленький, желтый, усох­ший, как мумия, старичок Бубенчиков скомандовал гус­тым басом:

– Смир-р-на! Равнение на середину! – и приложил огромную, похожую на клешню, руку к впалому виску.

– Вольно! – Андрей улыбнулся. – Всем лежать, к врачебному обходу приготовиться!

– Рубаху задрать, пуп оголить, – пробасил старичок.

Трудно представить, как в таком немощном теле рождается столь могучий бас. В прошлом Бубенчиков – боцман лихтера, потом шкипер баржи-грязнухи. У него неоперабельный рак желудка, но он не унывает,

– Чего там, пожил, – спокойно говорит он.

Таможенник, тот самый, что скулил в операционной, лежит благостный, строгий. Он не помещается на койке, желтые ступни торчат между перекладинами спинки кровати.

Фамилия у таможенника редкая – Хрящик.

– Товарищ доктор, нельзя ли сюда каку-никаку ба­бенку организовать? Вон у Кольки, – Бубенчиков кивнул на Хрящика, – дурная кровь играет. Дух от него по этой причине, как от козла.

Хрящик скривился:

– Я бы вас попросил, товарищ Бубенчиков.

– Ты не меня проси, дура, а доктора.

Больные прислушивались к разговору и улыбались.

 

* * *

Березовский отпустил Андрея пораньше. Пришлось брать такси, чтобы отвезти на квартиру чемодан с барах­лом и книги. Чемодан весил килограммов сорок. По коридору Насонов тащил его волоком.

– Ты что, женился, Андрей? – поинтересовался Слав­ка Филимонов.

– Женился.

– Неужто на той старушке, что звонила?

– На ней. На ком же еще?

– Небось на инвалидную пенсию польстился?

– На деревянную ногу. Я же сексуальный маньяк. Лучше бы помог чемодан дотащить, чем скалиться.

– Никак не могем. Любишь со старушками баловать­ся, люби и чемоданчики таскать.

– Приходи в гости, Лошадь. Супруга любит придур­коватых. Появится Беркутов, скажи, что я его разыски­ваю.

 – Будет сделано, баловник.

Как водится, Андрей забыл в общежитии кое-какие мелочи: одеколон, шлепанцы, бритвенный прибор. При­шлось возвращаться.

По коридору с озабоченным видом бродил Лео Сумм.

– Привет, Лев!

– Салют!

Маленький, тощий, белобрысый Лео обладал твер­дым характером. Все шесть лет он был чемпионом акаде­мии по боксу в наилегчайшем весе.

– Андрей, тебя Беркутов спрашивал, – сказал он.

– А где он?

– Посмотри в кубрике.

Андрей распахнул дверь своей «кельи». Шура лежал на его койке, задрав ноги в шерстяных носках на спинку кровати.

– Константин, зачем я тебе понадобился? – спросил он без удивления, – сестрица сказала, что я срочно нужен.

– Ну, насчет срочно – вранье. Как отец?

– Перфоративная язва желудка. Перитонит. Сейчас ничего, а было совсем худо.

– Мда-а! Ладно, хватит валяться, собирайся, идем.

– Куда?

– Я хату снял. Совсем рядом, угол Московского и Фонтанки.

– Ну-у? Вот удача.

Квартира Шуре понравилась. Он оглядел крохотную прихожую-кухню, потер переносицу и изрек:

– Квартирку оформим в форме чайного домика. Бам­буковые циновки можно купить по весьма умеренной цене. Столик на колесиках я где-то видел. На стены – мои последние работы, фотографии вулкана Фудзиямы, Пря­мо сейчас отправляемся в магазин, потом заскочим к сестре.

– Может, сначала все-таки поужинаем?

– Ты пошлый материалист, Константин. Поужинаем в домашней обстановке. Мне что-то не нравится твой вид. Синяки под глазами. Небось опять впал в блуд? Кстати, как тебе удалось раздобыть жилье? При твоей непрак­тичности...

– Секрет.

– Значит, тут замешана женщина. Но теперь твоему безнравственному поведению пришел конец. Умеренная еда, спорт. Бегать будем по утрам.

– Пошел бы ты... сам знаешь куда.

 

* * *

К счастью, Шура вскоре отказался от идеи превратить комнату в «чайный домик». Предпочел стиль «ретро». Старый облупленный шкаф он подправил морилкой, затем покрыл лаком. Вонь стояла чудовищная. Два вечера убил на ночник, зато теперь он выглядел музейным экспонатом. Картина после промывания какими-то рас­творами вновь обрела краски. На темном полотне просту­пили низкий, покрытый валунами берег, зеленоватое предвечернее небо, а в отдалении две фелюги под пару­сами. Шура утверждал, что это Боголюбов, и собирался отнести картину эксперту, чтобы определить ее ценность.

Жизнь налаживалась. Только раз они поссорились, когда Шура приволок со свалки странное сооружение, напоминающее гондолу аэростата в уменьшенном виде. Оказалось – старинная люстра, даже бачок от керосина сохранился.

– Ей цены нет, – заявил Шура. – Настоящая бронза. Обрати внимание на патину.

– Гадость! Ты инфекцию в дом занесешь. Этих... стасиков.

– Каких еще стасиков?

– Тараканов.

– Молчи, брандахлыст, не демонстрируй духовной убогости.

– У меня механик с лодки тоже на старине трехнутый, вроде тебя. Мебель по свалкам собирает.

Нужно отдать Щуре должное, после реставрационных работ комната обрела вполне уютный, даже респекта­бельный вид.

В оформлении интерьера деятельное участие прини­мала Капитолина Дмитриевна. Шура её совершенно оча­ровал.

– Александр Васильевич, у вас изысканный вкус, – сказала она с повлажневшими глазами. – Сейчас это такая редкость. Вы прямо чародей и настоящий худож­ник. У моей подруги в кладовой я видела сломанный ломберный столик. Красное дерево, тонкая работа. Удивительно, как его не сожгли во время блокады.

А на другой день она принесла икону.

– Я понимаю, вы атеисты. И все же позволю себе напомнить, что Николай Чудотворец – покровитель мо­ряков.

Шура по-прежнему не терпел бранных слов, утоми­тельно долго мылся под краном, два раза в день брился. Туалет обклеил вырезками из японских журналов. При­вез с Сахалина. Теперь стоило присесть на толчок, как на тебя тут же начинали взирать очаровательные гейши. Почему-то к этой вольности Капитолина Дмитриевна отнеслась снисходительно.

А потом Шура выкинул вот такой номер: на все деньги, что они положили в общий котел на жизнь, купил билеты в театры и филармонию.

– Ты что, спятил? – обозлился Андрей.

– Ах, оставь. Нужно пользоваться благами Ленингра­да, а то ты совершенно очерствел в своем пошлом Южноморске.

– Некогда мне ходить по театрам! Понимаешь ты, болван? Читать мне нужно, больных выхаживать. Это не то что твои глазные болезни. На хирургии за день так намантулишься.

– Откуда у тебя эти вульгарные выражения? Короче, в ближайшую субботу идем в филармонию. Дебюсси, Равель. Я чудом достал билеты. Говорят, на концерте будут представители дипломатического корпуса.

– Чтоб тебя разорвало!

Судьба все-таки покарала Шуру. Один из офицеров заболел, и Беркутова в субботу назначили дежурить по общежитию.

– Ничего, сходишь без меня, – великодушно разре­шил он. – Можешь пригласить знакомую девушку.

– Нет у меня знакомых девушек

– Так я тебе и поверил. Ты насквозь порочен, Кон­стантин. И, пожалуйста, не возражай.

 

22.

 

Дежурства в больнице редко проходят спокойно, но сегодня, что называется, «подфартило». Бригада хирургов от усталости валилась с ног. Спал Андрей часа полтора, не больше, приткнулся на жестком диванчике в ордина­торской.

Сначала Нюра отколола номер. Подружка принесла ей бутылку портвейна, они выпили в честь выздоровления и запели в палате. Едва Андрей их утихомирил, как сани­тарка положила перед ним на стол жалобу от Хрящика. В жалобе он утверждал, что Бубенчиков высказывает мысли «политического содержания» и подбивает палату к нарушению режима, как-то игре в карты.

Реагировать на жалобу было некогда, начали посту­пать больные.

У портовиков аванс, с вечера пошли бытовые травмы. Одного грузчика жена треснула по голове сковородкой, другой упал в канализационный люк, затем случилась драка в пивном баре, в ход пошли тяжелые пивные кружки. Андрею довелось вытаскивать осколок стекла из верхней челюсти пострадавшего. Уже под утро привезли пьяного молодца, боксера или самбиста, они впятером едва с ним справились, привязывая к операционному столу, чтобы обработать и зашить рану на волосистой части головы. Документов при молодце не оказалось, но, судя по виртуозной брани, – матрос с какого-то судна. Одет он был, правда, несколько необычно: элегантный вечерний костюм, со вкусом подобранный галстук. Позже выяснилось – доцент из Лесотехнической академии.

Андрей настолько устал, что даже крепчайший кофе, сваренный Сашей Беловым, на него не подействовал. Сидел, тупо перелистывал истории болезни. А тут еще Щура с его культурной программой. Билеты продать не удалось, желающих пойти на концерт классической му­зыки не оказалось.

На перекидном календаре чьим-то небрежным почер­ком были записаны номера телефонов. И тут, видимо, по ассоциации в утомленном мозгу всплыл номер телефона той странноватой девицы, которую он провожал в злопо­лучный вечер из Дома культуры связи.

Надо же! Обычно телефонные номера Андрей запоминал плохо. Не очень понимая, зачем он это делает, Насонов набрал номер и с минуту слушал, как звонок вызова гремит в отдалении. Ему представилась огромная коммунальная квартира, коридор, уставленный шкафа­ми, велосипедами, ящиками. Чтобы добраться до телефо­на, нужно преодолеть метров двадцать опасного для жизни пространства.

Наконец сонный голос, растягивая слова, сердито спросил:

– Какой мерзавец звонит в такую рань?

Андрей не без труда узнал зеленоглазую обидчицу и, глуповато хихикнув, сказал:

– Это я.

– Исчерпывающая информация. А дальше что?

– «К незнакомым рукам, что волнуют рояль по ночам...».

– А-а, лейтенантик! Запомнили все-таки телефон? Ну и что скажете в столь ранний час?

– У меня предложение...

– Вот как? Любопытно. Уж не предложите ли выйти за вас замуж? Как в песне: «Едем мы друзья в дальние края, станем новоселами и ты и я».

– Замуж чуточку позже. Сегодня в филармонии вели­колепный концерт. Дебюсси, Равель. Будут члены дипло­матического корпуса.

– А вы не треплетесь, лейтенантик?

– Как можно? – Андрей разыграл возмущение и тут же подумал: «Что я делаю, идиот?».

– Равель, Дебюсси. Что-то не увязывается с вами. Ну, танцы, цирк, кукольный театр – это еще куда ни шло.

– В таком случае, простите.

– Эй, не бросайте трубку. В половине седьмого вечера я буду у филармонии. И посмейте не прийти!

В трубке сердито загукало.

Андрей ошалело огляделся. Зачем он позвонил этой психопатке? О, идиот! Теперь на самом деле придется тащиться в филармонию.

Андрей представил, в каком экстравагантном наряде может заявиться эта зеленоглазая ведьма, о чем придет­ся вести разговор, и ему стало совсем нехорошо.

Хирурги собирались в ординаторской на пятиминутку. Апраксин, капитан из Владивостокского госпиталя, глянув на Насонова, спросил с усмешкой:

– Андрей, ты что такой перепуганный? Опять твоя пациентка запила?

 

* * *

В субботу Насонов освободился пораньше и, поминая Шуру последними словами, стал готовиться к вечеру. Возникла трусливая мыслишка – не пойти, но он тут же одернул себя: некрасиво, флотский офицер все-таки, обещание – дело чести.

В ушах звучало обидное: «Да вы прямо дуб какой-то...». Поэтому первоначально план выглядел так: он является в черном костюме, в белой рубашке и галстуке «бабочка», но тут, вспомнив небрежное «лейтенантик», он разозлил­ся. Нет уж, играть так играть, явлюсь-ка я в затрапезном виде. По Сеньке, как говорится, и шапка.

Извлек из чемодана рабочий китель с боевыми пятна­ми соляра, залоснившиеся брюки. Из зеркала на него взирала довольно нахальная личность. Отчего-то возни­кла уверенность, что Наталья не придет и маскарад не понадобится. Появляться в общественном месте в таком виде рискованно – в Ленинграде строго следили за формой одежды.

День выдался медленный, серый. Капало с неба, с сосулек, с крыш домов. Днем повалил снег, тут же растаял, машины плыли в коричневой жиже. Андрей доехал до Невского и пошел пешочком, с каждым шагом наполняясь уверенностью, что Наталья не придет. Он настолько расслабился, что не сразу отреагировал на насмешливое: «Эй, лейтенант, ау!». Обернулся и замер. Наталью было не узнать. Перед ним, улыбаясь, стояла молодая красивая женщина в элегантном меховом жаке­те, на ногах высокие замшевые сапоги, через плечо переброшена сумочка на лакированном ремешке. И толь­ко глаза были прежние: зеленые, ведьмовские.

Рядом с такой дамой Андрей выглядел, прямо скажем, не очень. Вид во всяком случае не для филармонии. Но это его еще больше подхлестнуло – вновь ожила обида. И Насонова понесло.

– Привет, Натуля! – заорал он так, что обернулись чистенькие старушки, жавшиеся к входу, ожидая лиш­них билетов. – На фиг нам концерт? Давай забодаем билеты и вперед!

Наталья взглянула на него с удивлением, но безропот­но согласилась:

– Как хочешь, милый.

Вот как! Он – уже милый. Прекрасно, поехали дальше.

– Братцы, кому два билета на Равеля! – Андрей умышленно исказил фамилию композитора, сделав уда­рение на «а».

К нему тут же кинулся интеллигент в шапке «пирож­ком».

– Рублишко-то накинь служивому, – Андрей под­мигнул Наталье, – а то на водку не хватает.

– Да, да, конечно, – интеллигент смутился и накинул не рубль, а два.

– Спасибочки! – Насонов подхватил Наталью под руку. – А теперь ловим мотор и в «Уют». Там потрясно посидеть можно.

Наталья повиновалась. Её покорность Андрею не пон­равилась. Что-то здесь было не то. Совсем не походила эта холеная женщина на ту странную девицу, что шлепала по лужам в туфельках и старалась его уязвить. Андрей понимал, что переигрывает, но остановиться уже не мог. «Под Гаврилкина работаю», – угрюмо подумал он.

У гостиницы «Европейская» удалось перехватить длин­ный черный «Зил».

– Куда едем, командир? – спросил шофер, пожилой осанистый мужчина.

– Кутить, шеф. В «Уют». Гони, за мной не заржавеет.

– Смотри, командир, в комендатуру не попади.

– Эх, была не была! Кутнем, Наташ? Где наша не пропадала.

Наталья молчала, безучастно глядя перед собой. Ее молчание настораживало.

«Ладно, гудим дальше, – подумал Андрей, чтобы себя немного подбодрить. – Притихла птичка».

 

* * *

В те давние времена на Литейном проспекте на месте нынешнего ресторана «Волхов» размещалось кафе «Уют». Кафе действительно было уютным: столики на двоих, на столах лампы под разноцветными абажурами, в зале полумрак. Кормили вкусно и недорого, подавали марино­ванные миноги, крошечные пирожные, отличный кофе. Из напитков – только шампанское и ликеры. И было еще одно преимущество – в кафе редко заглядывали патру­ли. Пожалуй, в Ленинграде было еще одно место, пользу­ющееся такой же популярностью, – кафе-мороженое на Невском, которое студенты почему-то прозвали «Лягу­шатником».

В «Уют» обычно отправлялись после стипендии, нани­мали у Витебского вокзала такси и с хохотом катили по городу. Андрею всегда казалось, что вот так же ездили гусары, только на лихачах. Скрип снега под полозьями, ржание лошадей, звон шпор...

Такси остановилось у кафе. Наталья протянула так­систу деньги.

– Эй, что ты делаешь? – Андрей схватил ее за руку.

– Спокойно, мымрик. Вам, мужикам, только доверь деньги. Верно, шеф?

– Конечно. Счастливо отдохнуть, командир. С такой женой не пропадешь. – Таксист рассмеялся.

Андрей помог Наталье выйти из машины.

– Почему это я мымрик? – запоздало обиделся он.

– Не знаю. Мымрик – такое мягкое, кудрявое живот­ное. Его можно дергать за уши. Кстати, как твоя фами­лия?

– Насонов, а что?

– Да так...

На двери висела табличка: «Мест нет».

Наталья посмотрела на Насонова и расхохоталась:

– У тебя сейчас на редкость глупый вид. Что будем делать, кутила?

– Поищем еще что-нибудь.

– Эх ты, поищем! – она постучала маленьким кулач­ком в дверь. Дверь приоткрылась, в проеме показалось недовольное усатое лицо швейцара.

– Привет, Казимирыч! – Наталья ловко сунула в руку швейцара пятерку.

– Здравствуй, Таточка! Здравствуй, коханая. Что-то тебя давно не было?

– К отцу летала. Этот юноша со мной. Столик где-нибудь в уголке организуешь?

– Как же, как же, Королева! Кавалер твой в мундир­чике. А сюда патруль стал наведываться, пся крев.

Швейцар суетился вокруг Натальи, не обращая на Андрея внимания.

«Ловко мне нос утерли, – растерянно подумал, он. – Этот юноша со мной. Королева... Ну и дела!».

– Ну что же, Насонов, веди меня вон к тому столику. Что Казимирыч про патрулей говорил?

– Так, в порядке шутки. Ты что, решила взять меня на содержание?

– А что, осилю.

– Не выйдет, мадам. Флотские офицеры денег не берут. Ужинаем на скромное офицерское денежное дово­льствие.

– О-тю-тюшеньки! Вот мы и опять обиделись. – Наталья погладила Андрея по щеке.

– Откуда тебя здесь знают?

– Я часто бывала здесь с мужем.

– С мужем? Вот это щи!

– А что удивительного? Да, была замужем. Кстати, почему тебя потянуло в этот тихий вертеп? Здесь обычно собираются деловые люди.

Наталья достала из сумочки пачку сигарет, зажи­галку.

– Здесь курить нельзя, – осторожно заметил Андрей.

– Это тебе нельзя, а мне можно. Мне все можно.

Она зажгла сигарету, жадно, по-мужски затянулась.

– Ты что увял? А то вон как раздухарился. Я понача­лу клюнула: Господи, думаю, какой дурак. А потом гляжу, мальчик-то играет. И не без таланта. Ты перед тем, как в медицину податься, небось в театральный провалился?

– Ладно, хватит тебе.

Андрей ощущал неведомую ему еще власть женщины над собой. Спокойная уверенность исходила от Натальи. «Неужели это та девица? – опять мелькнуло у Насоно­ва. – Какое-то невероятное, ведьмовское перевоплощение. И впрямь ведьма».

– Не буду, миленький. – Наталья погасила сигарету о блюдечко, услужливо принесенное официантом. – И каким ветром занесло меня на танцульки? Тоска одолела. Как была в домашнем платьице, так и выскочила. Тебе сколько лет?

– Двадцать пять.

– Хорошо хоть совершеннолетний. А мне двадцать восемь, Насонов. Вот такие щи, как ты выражаешься. Хорошо я тогда из себя полоумную филологичку изобра­зила? Тоже на игру сорвалась. Поиграть дурочке захоте­лось. У тебя на шампанское-то хватит?

– Хватит. Почему ты все время хочешь меня обидеть?

– Потому... Ладно, действуй. Охмуряй меня по всем правилам военного искусства.

Долговязый официант принес ведерко с шампанским, холодные закуски.

– Открыть? – спросил он у Натальи.

– Не нужно, Леша. Мой кавалер – чемпион по откры­ванию шампанского.

«Похоже, она решила весь вечер надо мной издевать­ся, – подумал Андрей. – Поглядим, что дальше будет».

Что-что, а технику открывания шампанского он осво­ил, не оскандалится. И тут случилось непредвиденное: едва Андрей открутил проволочку, как пробка с громким хлопком выстрелила, ударилась о стену и рикошетом угодила в тарелку лысого мужчины, сидевшего за столи­ком напротив.

Тот поднял на Андрея изумленное, в мелких каплях соуса лицо. Его соседка, молодая женщина, громко расхо­хоталась. Андрей похолодел, узнав в лысом доцента полковника Панкратьева. Доцент спокойно вытер лицо салфеткой и неожиданно подмигнул ему.

– Знакомый? – спросила Наталья.

– Кто?

М Этот плешивый, кого ты соусом заляпал. Отмечу, миленький, ты попал в цвет. Здесь считается, что только так и нужно открывать шампанское. Показывает широту натуры. Кто этот пахан?

– Доцент из нашей академии с кафедры хирургии.

– Ничего дядечка. Только сидит он не с дочкой, потому неприятностей у тебя не будет. Ну что, Насонов, за любовь?

Наталья отпила глоток шампанского и сказала, обра­щаясь сама к себе:

– Ишь, Наталья Леонидовна, на чистенькое вас потя­нуло, – и, скосив на Андрея глаза, затараторила цыган­ской скороговоркой: – Таки што, маладой, красивый? Хочешь погадаю, судьбу твою расскажу. Позолоти ручку, кудырявый. – Она извлекла из сумочки колоду потрепанных карт. – Эх, чавела!

– Может, не нужно, Наталья?

– Вот-вот, Натальей меня называй. Не Наташей, а Натальей. И никогда – Татой. Так меня муженек назы­вал. Ну, не хочешь на картах, я и так все про тебя расскажу. Только на шампанское не налегай, терпеть не могу пьяных. А ты ведь не пьешь и вообще слаб по этой части. Слушай сюда, суженый. Зазнобы у тебя были, да ни одна к сердцу не прикипела. В скором времени предстоит тебе разговор в казенном доме с трефовым королем. А потом – дальняя дорога.

Зеленые глаза Натальи потемнели, она зябко поежи­лась, словно подавляя зевоту.

– Не так, чтоб дальняя, но и не близкая. А на сердце у тебя дама треф, скорее всего мать. Ну что, кудрявый? В цвет? Будешь помнить Наталью Толмазову. Глотни шампанского, помогает, а то вид у тебя перепуганный.

– Ну, знаешь...

– Знаешь, знаю. Гляди, а твой доцент уже сматыва­ется. Ишь, какую крохотулю отхватил.

Панкратьев поднялся, учтиво пропустил свою даму вперед. Полная блондинка с кукольным личиком гордо прошествовала между столиками. Панкратьев похлопал Андрея по плечу и шепнул:

– Желаю удачи, дружок.

– Как его зовут? – спросила Наталья, когда доцент удалился.

– Кирилл Викторович.

– Патриций. Похож на Нерона. Лысина ему идет необыкновенно. В такого можно влюбиться. Я понимаю его розового поросеночка.

И Наталья очень похоже задрала голову и повела плечами, подражая блондинке.

Подошел швейцар:

– Таточка, в фойе сидит комендантский обход, а с ним парочка ментов. Я шинель кавалера и твою меховушку прибрал от греха. Капитан уже на твоего дружка глаз положил, формочка на нем не та. Если эти козлы засидят­ся, я вас через кухню выведу.

– Спасибо, Казимирыч, дай я тебя поцелую.

Швейцар ухмыльнулся:

– Нам нельзя, Таточка. Мы на службе.

– Тебе обязательно в форме ходить? – спросила Наталья.

Андрей пожал плечами:

– Нет, конечно.

– Так зачем ты её надел? А-а, понимаю. По замыслу ты должен был сыграть военного дурачка. Отчасти тебе это удалось.

Окна налились темнотой, в них отражались собранные в гирлянды крошечные абажуры. Казалось, на улице вот-вот начнется карнавальное шествие.

– Ты, миленький, что-то осоловел? – спросила На­талья. – Спатеньки хочешь?

– Почему ты так со мной разговариваешь?

– Ух ты, как мы губки надули. Прямо поцеловать хочется. Пойду скажу Казимирычу, чтоб он наше шматье на кухню нес. Еще заметут тебя в комендатуру, а мне сегодня одной никак нельзя оставаться. Расплатись с Лешей, только чаевых не давай, я сама с ним сочтусь.

Швейцар вывел их через кухню, они довольно долго шли какими-то дворами и наконец вышли на улицу. Андрей огляделся.

– Ты представляешь, где мы находимся? Тайны ночного Парижа. Вы, случаем, не связаны с контрабандистами, мадам? Твой Казимирыч напоминает гангстера на пенсии. Как он ловко спровадил нас через кухню.

– Не болтай, Насонов. Лучше скажи, что будем делать дальше?

– Прогулки при луне. На Марсовом поле сейчас чудно, бродят тени великих предков.

– Хватит валять дурака, холодно. – Наталья потерла щеку. По улице медленно полз трамвай, из-под колес сыпались искры. – Моя тетка улеглась спать, но спит она чутко...

– Может, пойдем ко мне?

– В общежитие? Ты с ума сошел?

– Простите, мадам, но я... то есть мы с другом аренду­ем квартиру. Чай, кофе, выставка работ известного ху­дожника Беркутова. Правда, я не уверен, что вам придет­ся по душе наше скромное жилище.

– Не ломайся, надоело. Господи, опять художники. И где это жилище?

– Угол Фонтанки и Московского проспекта.

– Тогда чего мы здесь торчим? Едем. Что ты на меня смотришь, как пес? Запомни, мне плевать, что ты обо мне подумаешь. Лови такси, туда рубль с полтиной накрутит.

– Верно, с ветерком, к цыганам, в Стрельну. Все, молчу, Наталья Леонидовна.

Такси попалось настолько разбитое, что оставалось только удивляться, как оно вообще движется. Все дребез­жало, скрипело. Водитель, молодой парень, видно, недав­но из армии, весело глянул на Наталью:

– Поссорились, ребята? Да бросьте, жизнь прекрасна!

– И удивительна, – Андрей вздохнул.

Автомобиль катил по набережной Фонтанки. Миновали горбатый мосточек, переброшенный через Введенский канал, мелькнуло недостроенное здание клиники.

– Притормози, друг. Приехали.

Андрей расплатился с водителем. Парень улыбнулся:

– Счастливо, ребята. Не ссорьтесь.

– Пока.

Машина уехала. Во тьме еще некоторое время были видны красные огоньки. Андрей взял Наталью под руку.

– Ты когда-нибудь видела Обуховский мост снизу?

– Как это – снизу?

– Мы на шлюпках ходили по Фонтанке, и я видел все мосты снизу.

– Я люблю мосты, особенно в белые ночи. Я тогда совсем становлюсь тронутая, не сплю. Пойдем, Насонов, дует.

– Ты осторожнее, здесь темно. Вход в квартиру прямо под аркой. Бывшая дворницкая. Ты не могла бы мне посветить, никак не найду замочную скважину.

Наталья щелкнула зажигалкой, но пламя тут же сбило ветром.

– Все, нашел. Прошу, мадам!

Наталья оглядела крошечную прихожую-кухню.

– Ну и ну! Тут же повернуться негде. – Имитация корабельной обстановки. А что за занавеской?

– Там, пардон, туалет. Прошу в комнату. – Андрей включил свет.

Наталья подошла к стене, где были вывешены послед­ние работы Шуры. Брандмауэры и мусорные контейнеры теперь сменили соборы и церкви.

– Ну как?

Наталья пожала плечами:

– При таком освещении трудно что-либо сказать. Ученические работы. Но что эти картинки и вся мировая живопись по сравнения с этим?

Наталья задернула шторы.

– Погаси свет.

Насонов повиновался.

– Смотри. Каково, а?

Андрей подошел к окну. Вид действительно был не­обычный: посреди густой тьмы, рядом с осколком луны, висел уличный фонарь под железным абажуром. Ниже, на фиолетовом фоне, изломанные ветви деревьев Измай­ловского сада, еще ниже – серая полоска забора и опять вороненая чернь. Одиночество, безысходность.

– Страшно, – сказала Наталья.

– Александр Блок. «Ночь, улица, фонарь, аптека...».

– Помолчи... Все, теперь зажги свет.

Наталья села на скрипучий стул.

Хорошо бы сейчас кофе или чаю.

– Нет ничего проще. Могу приготовить кофе по-турецки.

– Ладно, иди вари кофе, а я подумаю, что мне с тобой делать, Насонов. У вас курят?

Шура во всю смолит.

– Одна сигарета осталась.

– У Шуры есть. – Андрея бил озноб, он спрятал руки под стол.

– Кстати, когда твой Шура придет?

– Он дежурит. Завтра утром, часов в десять.

Кофе пили молча. Потом Наталья, усмехнувшись, сказала:

– Во мне много плохого, Насонов, но я никогда не была ханжой. Отправляйся на вашу корабельную кухню, а я уж как-нибудь сама.

Андрей долго, пока не заломило от холода руки, плескался под краном, а когда вошел в комнату, свет был погашен, мутно-серым квадратом проступало окно. И было так тихо, что ему показалось – Натальи нет, ушла, сбежала.

Выставив вперед руки, Андрей шагнул вперед и услышал из темноты шепот:

– На стул не налети, чудо. Ну, ну, не трусьте, Насонов. Господи, почему ты такой холодный и мокрый? Как цуцик.

– То мымрик, то цуцик. Ну, мадам.

– Молчи...

Андрей не знал, сколько они лежали вот так, молча. У него бешено колотилось сердце. Он точно оглох, звуки проникали в комнату, как через подушку.

Наталья провела ладонью по его лицу:

– Разочарован?

– Что ты!

– Врать ты не умеешь. Еще не научился. – И с неожиданной горечью добавила: – Удивительно! Я и не знала, что такие, как ты, существуют. От тебя даже пахнет... яблоками. От мужа паяло хорошим одеколоном, табаком, иногда коньяком. И еще он был надежный, как бетонная плита. А ты нежный. И это мне нравится, словно я ребенка ласкаю. Не надувай губы.

– Почему ты разошлась с мужем?

– Его посадили в тюрьму. Два года назад. А там он умер. Представляешь, за неделю до ареста он вдруг говорит: «Тата, нам нужно развестись». Я чуть не рехну­лась. Он меня по голове погладил, говорит: «Дурочка, я же хотел, как лучше. Но может, все и обойдется?». Не обошлось.

– А за что его? – спросил Андрей, отодвигаясь от Натальи.

– Шулер он был, картежник. Но очень высокого класса. Король картежников.

– Я и не знал, что такие профессии еще существуют.

– Ну а что ты вообще знаешь? – с неожиданной злостью спросила Наталья. – Ты же дитя. Мир в твоем инфантильном воображении населен только добрыми людьми. Злых нет вообще. Злые там, за кордоном. Ать-два! Черное – белое!

– Ты не очень-то!

– Молчи и слушай тетю. Можешь даже палец в рот засунуть, дурачок. Я тебя не на три года старше, а на тридцать. Вас, военных, мальчишками сажают в казарму, раз в неделю пускают посмотреть на свет божий, а потом направляют на корабль, и вы глядите на землю, как на иную планету. Известно тебе, что такое подлость, низость человеческая?

– Между прочим, я тоже кое-что повидал, Наталья Леонидовна. Голодать не голодал, но что такое кусок хлеба – знаю.

– Значит, ты дурачок от рождения. Прикури мне сигарету.

Андрей ощупью разыскал на стуле среди вороха одежды сигарету, прикурил, протянул Наталье.

Огонек высветил её темное, с широко открытыми глазами лицо. Наталья закашлялась:

– Что за гадость курит твой друг?

– «Ароматные».

– Кошмар. Так вот слушай, милый. Я с пятнадцати лет живу самостоятельно, как папенька ушел к своей лаборантке и мы с мамой остались вдвоем. Мама такая же была прекраснодушная, как ты. И к тому же непрактич­ная. Собрала два чемоданчика, и мы уехали к тетке в Ленинград. Попытайся представить, что должна испы­тывать девчонка, привыкшая к достатку, отдельной комнате, автомобилю – папенька у меня уже в те времена был сверхсекретный конструктор, академик. А тут комната в коммуналке, нищета, когда считают каждый грош. Мать умерла через несколько месяцев, от нее остался золотой медальон – тот, что ты видел на мне ни танцульках. Перед смертью она заклинала меня выжить, но не обра­щаться за помощью к отцу. Она прокляла его, хотя и любила. – Наталья рассмеялась: – Не правда ли, смахивает на романы Черской? Слёзы, жертвенная любовь, ненависть и счастливый конец. В моем случае счастли­вого конца не было, В шестнадцать лет я устроилась лаборанткой в один «почтовый ящик» – сработал авто­ритет отца. Училась в вечерней школе, потом поступила в университет. Жили мы с теткой и ужасающей бедности, но все переводы отца я аккуратно отсылала назад. Очень было жаль денег, что приходилось платить за отсылку, зато на бланке перевода и могла написать две строчки от себя. Можешь представить, что я ему писала.

А потом я встретила художника. Имя его неважно, его уже нет. Этакий элегантный седеющий джентльмен с обложки рижского журнала мод. Влюбилась как полоум­ная. Он меня только пальцем поманил, и я побежала за ним в ситцевой застиранной юбчонке и парусиновых босоножках. Он и правда был художником, член Союза, мастерская на Петроградской стороне. Писал он мало, больше перепродавал картины. Оценивал их. Кого только у нас в доме не было – весь Ленинград. Трехкомнатная квартира, на камине бронзовая модель паровоза, мебель старинная, музейная, ей цены нет. Еда какая хочешь. О том, что он игрок, я узнала позже. Пододвинься, а то у меня бок замерз. Кстати, ты не знаешь, зачем я тебе все это рассказываю? Я же завтра буду жалеть, дура, а злость вымещать на тебе. Погаси сигарету, да смотри чулки не прожги, они где-то там на стуле валяются.

Что было потом? Потом случилась беда. Муж выиграл у какого-то чудака крупную сумму, а тот взял и повесил­ся, да записочку с наводкой оставил. Мужа взяли, еще кое-какие делишки нашлись, словом, получил он на полную катушку с конфискацией. И оказалась я у тети Жени при собственном интересе. Дружки мужа отверну­лись. Принимают, правда, кое-где в мастерских и на «катранах». Что такое «катран» знаешь?

– Акула вроде есть такая.

– Сам ты акула. «Катран» на жаргоне картежников – игорный дом, нелегальное Монте-Карло, понял? Тебе интересна сия исповедальная чепуха?

– Продолжай,

– А всё. Вернулись к тетке, биофак заканчиваю. У меня ведь перерыв был. Неделю назад папенька вдруг появился, больной, постаревший. Молодую жену похоро­нил. Ну мы и помирились.  Жаль мне его стало. Теперь я богатая невеста. Не дыши мне в ухо, щекотно. Когда, говоришь, твой компаньон заявится? В десять?

– В начале десятого.

– Ничего, успеем выспаться. Будильник стучит, как дизель, где вы такой выкопали? Господи, какое у тебя плечо жесткое. И вообще ты еще мальчишка, рядовой
необученный.

 

* * *

...Андрей не слышал, когда Наталья ушла. Проснулся от треска будильника, включил настольную лампу. На столе лежал листок, вырванный из тетради с конспекта­ми лекций. Насонов взял листок и прочитал: «Ну ты и спишь, мымрик! Позвони через неделю. Не раньше, понял? Наталья».

Андрей свесил ноги с койки, панцирная сетка ржаво скрипнула, вспомнил слова Натальи: «А коечка у тебя музыкальная», с удивлением огляделся. На столе ни чашек, ни кофейника. Да была ли Наталья? Вчерашний вечер, ночь? Только записка. В её реальность нельзя не верить.

Шура заявился минут через двадцать. Он еще в дверях подозрительно принюхался и, медленно стягивая перчатки, сказал:

– Здесь была женщина. Очень тонкие духи, скорее всего французские.

– Путаете, сэр. Запах гуталина. Как известно, ботин­ки нужно чистить вечером, чтобы утром надевать их на свежую голову.

– Оставь свои казарменные пошлости. Был вчера на концерте?

– Конечно. Сидел рядом с послом из Южной Кале­донии.

Щура озабоченно прошелся по комнате.

– Все ясно, ты опять погряз в разврате.

 

23.

 

Позвони через неделю. Не раньше... Загадочная жен­щина. Вспомнились слова Натальи, сказанные во время танца: «Чем проще, тем лучше...» – выходит, он под руку подвернулся? И все же Андрей испытывал мужскую гордость – такой женщины у него еще не было. А рядом – сомнения: жена короля шулеров... Ничего себе! И потом этот Казимирыч, деловые люди. Гнусность.

«Офицерам-подводникам не до шикарных квартир с каминами и бронзовыми паровозами, – думал Андрей, – какой-нибудь угол добыть и то счастье. И никому в голову не придет скупать картины. Да и откуда деньги? Живут частенько на два дома, как Афиногенов. Двое детей, а ни кола ни двора».

Наталья не осуждала, нет. Посадили мужа в тюрьму, беда, а останься он на свободе, так же бы благоденство­вала среди роскоши. И все же в ее ночной исповеди сквозила горечь...

 

* * *

Андрей позвонил Наталье раньше установленного срока. Шура, видите ли, решил отметить его день рожде­ния,

– Тоже мне юбилей, – упирался Насонов.

– Не скажи. Первая четверть века! Я приглашу Майю, а ты свою загадочную незнакомку. Я должен сам на нее посмотреть, тебе ведь решительно ничего нельзя дове­рять.

– Ты стал похож на ворчливую бабушку. И даже в ухе чешешь, как старуха.

– Оставь свои гнусности. Устроим вечер при свечах. Выпивки – минимум, а то еще надрызгаешься. Заметь, я от тебя этих словечек набрался. Сделаю глинтвейн, все на уровне. В Елисеевском я сушеные трепанги видел. Скоб-ланка из трепангов по-корейски. Известно ли тебе, что это такое, брандахлыст?

– Уж лучше приготовь рагу «по-македонски» из горо­хового концентрата. Столько лет прошло, а меня до сих пор мутит.

– Ты недобр и злопамятен. У нас, к счастью, есть некоторые средства. Собираемся в субботу в девятнад­цать часов. Заодно и новоселье отметим. И, пожалуйста, не возражай.

Позвонил Наталье рано утром, по дороге в больницу. На этот раз она сразу взяла трубку.

– Ты неисправим, Насонов! Что за идиотская привы­чка вытаскивать меня то из постели, то из ванны?

Но голос был теплый, похоже – рада звонку.

– Прости, боялся тебя не застать.

– А я уж решила, что не позвонишь. Думаю, все, перепугался миленок, принял меня за Соньку Золотую Ручку. А вообще-то был ли мальчик, Насонов? Может, его и не было?

– Какой мальчик?

– Классику нужно читать, мымрик. Небось «Жизнь Клима Самгина» так и не осилил?

– Я тебя на самом деле из ванны вытащил?

– Конечно. Стою в коридоре голая. Хорошо, соседи на работе, кроме бабки. Но бабуля внешний мир адекватно уже не воспринимает. Меня считает ведьмой и всякий раз крестится.

– Зоркая старуха!

– Наглый ты тип! Говори скорее, а то рядом со мной уже лужа натекла. Да и холодно.

– Понимаешь, в субботу мой день рождения. Начало торжества в семь вечера. Мне бы хотелось, чтобы ты пришла.

– Ах, Насонов, Насонов! А я-то думала, что ты благо­разумный юноша. Ну зачем тебе такая скверная баба, как я? Пропадешь со мной. И сколько тебе стукнуло?

– Ты простудишься.

– Отвечай.

– Двадцать пять.

– Трепач. А говорил, что уже исполнилось. По срав­нению с тобой я старуха. И вообще, Насонов, я решила завязывать. Чувствую себя нашкодившей кошкой.

Какой-то малый нетерпеливо постучал в дверь теле­фона-автомата.

– А иди ты!

– Ты это мне? – удивилась Наталья.

– Нет. Тип какой-то в телефонную будку ломится. Придешь?

– Приду. А там посмотрим. Гостей много?

– Мой товарищ с девушкой.

– Художник, что ли?

– Он.

– Отлично. А то меня что-то на шумные кутежи не тянет. До встречи, милый...

 

* * *

В субботу в четырнадцать часов занятия на теорети­ческой кафедре, той самой, где нынче преподает Алек­сандр Гамидов.

На кафедре собрались офицеры со всех циклов: тера­певты, хирурги, окулисты, спецфизиологи. Стояли в ко­ридоре, разговаривали. Курильщики галдели в курилке.

Славка Филимонов ухватил Андрея за лацкан тужур­ки и, ехидно улыбаясь, спросил:

– Как дела, половой гангстер? Старушка-то жива еще? Ты не очень усердствуй. Ишь, как рожу-то тебе обтянуло.

– Полный порядок, Лошадь. Супруга передает тебе привет. У нее подруга есть, ровесница века. Ты как?

– Спасибо, мне моей возлюбленной за глаза хватает. Возьмет меня на руки и носит по комнате. Жизнь!

На кафедре мало что изменилось. Разве что появились новые экспонаты, огруз, постарел Карасин, хотя был еще крепок и мичманские его погоны отливали червонным золотом, сменился состав преподавателей. А вот запахи остались прежние: лака, дерева, оружейной смазки и трубочного табака.

Рядом со столом дежурного висел стенд: «Выпускники академии – орденоносцы». Сколько знакомых лиц! С одним когда-то стоял в карауле, с другим сидел за столиком в том же «Уюте», вот фотография героя-спасителя Филимонова, строгое, пожалуй, даже суровое лицо у баламута Славки. А вот... Неужели Березовский? Да. Березовский Глеб Сергеевич. Юное, улыбающееся лицо, темные волосы. Андрей и не знал, что Глеб Серге­евич награжден орденом Красного Знамени.

Подошел Шура Беркутов:

– Константин, я ухожу после перерыва, у меня от этой галиматьи в глазах пестрит. Как кончится, сразу домой. Понял?

– Слушаюсь, деспот.

Андрей заглянул в преподавательскую. Ему нужно было повидать Гамидова – вдруг Саша поможет разыс­кать какие-нибудь материалы о гибели «Армении». В библиотеке найти ничего не удалось.

Гамидов сидел в преподавательской за столом, обло­жившись книгами.

– Здравствуй, Саша! Я к тебе с просьбой, – начал с порога Насонов.

– Привет. А без просьбы зайти не можешь? Ладно, излагай.

– Кто у вас на кафедре занимается санитарными транспортами?

– Полковник Бондаренко. Он сейчас болен. А что нужно конкретно? Уж не диссертацию ли писать над­умал?

– Во время войны на санитарном транспорте «Армения» погиб мой отец. Может, сохранились какие-нибудь подробности?

– Извини, я не знал. – Гамидов устало потер щеки. – Дай мне несколько дней, я постараюсь навести справки. Ты на лекцию?

– Да.

– Иди, сейчас начнется. До встречи.

 

* * *

Беркутов старательно споласкивал под краном зелень. В кухне по-весеннему пахло петрушкой, примешивался еще и запах корицы. Значит, Шура успел смотаться на рынок и в магазин. Эстет, любитель глинтвейна и вечеров при свечах!

Беркутов сердито покосился на него:

– Явился, именинник. Где ты был?

– В библиотеку нужно было зайти.

– Нашел время!

Андрей снял шинель, прошел в комнату. Подруга Беркутова – Майя сидела за столом с книжкой. Она поднялась, поцеловала Насонова в щеку, тыльной сторо­ной ладони стерла след губной помады.

– Поздравляю, Андрюша, будь счастлив. Сашик так старался. А меня выгнал из кухни, чтобы что-нибудь не испортила.

Майя, красивая, несколько полноватая брюнетка, обладала еще более уравновешенным характером, чем Шура. Казалось, ничто не может ее вывести из душевного равновесия. Она была на полголовы выше Шуры и круп­нее. Рядом с ней Беркутов выглядел этаким поджарым кочетом.

Майя заканчивала физико-математический факуль­тет университета, обладала феноменальными способнос­тями к математике, свободно перемножала в уме трех­значные цифры, но была совершенно беспомощна в домашних делах. Однажды, пытаясь пришить Шуре подворотничок, она уронила пакет со швейными иглами в кровать, и им пришлось часа полтора прощупывать каждую складочку на простынях и подушках.

«Я прямо, как слон, мальчики», – говорила она, бли­зоруко щурясь.

– Представляешь, она Эйнштейна читает! – с выра­жением ужаса на лице рассказывал Шура. – Редкие способности. Ее оставляют в аспирантуре.

– Женись, – советовал Андрей. – Для тебя это един­ственная возможность стать известным. Будут говорить: видите, вон тот, носатый... Ну, муж академика Сазоновой.

Беркутов был знаком с Майей вот уже несколько лет, она то исчезала, то появлялась снова. Майя никогда не спорила, стараясь во всем уступать Шуре, и только в одном была непримирима: не понимала и не хотела понять его страсти к живописи.

– Сашик, а оно тебе нужно? – спрашивала она, разглядывая очередное творение Беркутова. Майя жила в мире рациональном и точном. Шура в таких случаях бледнел от бешенства, и на его аристократическом носу проступали веснушки.

На столе стояли стеариновые свечи. Вместо подсвеч­ников Шура приспособил керамические блюдца. Получи­лось довольно мило. В центре в высоком стакане желтел букетик мимозы.

Наталья явилась в назначенное время, и Андрей увидел ее уже в третьем образе – студенточки из хоро­шей семьи. Этакая пай-девочка, отличница, восторжен­ная и наивная. Юбка из твида, черный облегающий свитер, из украшений – железная цепочка, напоминаю­щая вериги. И никакой косметики.

Всем привет! – весело затараторила она, оставив в руках Насонова душистый меховой жакет. – Меня зовут Наталья. А вас? Саша и Майя? Очень приятно. Не стану утверждать, что я здесь впервые, но сейчас все выглядит по-другому. Какой вкус! Лампа – позднее барокко, настоящая бронза. А вот это уже нечто! – Наталья остановилась у картины, которую Шура реставриро­вал. – Неужели Боголюбов? Да вы богатые люди.

– Картина принадлежит хозяйке квартиры, – со значением сказал Шура. – Я не уверен, что это Боголю­бов, но вещь действительно ценная. – Он улыбнулся. Наталья ему явно понравилась.

– При дневном свете этюды выглядят иначе, – мягко сказала Наталья, разглядывая работы Шуры. – Вы, наверное, очень любите импрессионистов, Саша. Цвет, манера.

Шура поправил очки.

– Я и не скрываю. Писарро, к примеру, считал: «Мнение ошибочно, будто бы художник является единственным создателем своего стиля и что походить на кого-нибудь – значит не быть оригинальным...». Возьмите Серова, да и более поздних мастеров.

Только бы Шура не сел на своего конька. Об импрес­сионистах он перечитал все, что когда-либо издавалось у нас, часами корпел в публичке. И мог прочитать двухча­совую лекцию. Тогда конец вечеру. Он измучил Андрея ссылками на Моне, Сислея, Ренуара. Каждый из этих живописцев хоть что-нибудь, но сказал о жизни. Не художники, а кладезь вселенской мудрости!

Наталья примирительно сказала:

– Дурно ли подражать великим? Важно видеть по-своему. И еще, на мой взгляд, важна техника.

Беркутов, загораясь, тут же парировал:

– «Пишите самое существенное в характере вещей, старайтесь передать это любыми средствами, не заботясь о технике», – советовал Писсарро.

– У тебя что-то подгорело, – оборвал его Андрей.

– О, простите, глинтвейн! – Беркутов опрометью выскочил на кухню.

Наталья, конечно, актриса – ничего сейчас в ней не было от той самоуверенной, дерзкой женщины, что сиде­ла за столиком в кафе, и уж совсем не походила она на ту странноватую девицу, что читала стихи Саши Черного. Оставалось одно – удивляться.

– Держи, именинник, – Наталья протянула Андрею сверток. В нем оказалась пластинка фирмы «Амиго».

– Неужели Элла Фитцджеральд?

– Она. Там «Чай на двоих» и другие вещи.

Андрей попытался ее обнять. Она ловко выскользнула, показала кончик языка и шлепнула его ладонью по лбу.

– Ведите себя прилично, юноша. Лучше включи ра­диолу. Она хоть работает?

Старенькую радиолу «Рекорд» купили вскладчину в комиссионке. Вид у нее был обшарпанный.

– Где тебе удалось раздобыть пластинку?

– Не задавай бестактных вопросов. Свечи. С ума сойти! Я смотрю, вы с Сашей ужасные снобы.

– Это все Шура. Мне чем проще, тем лучше.

– Но, но, миленький! Костюмчик-то у тебя небось у Алексеева сшит. По покрою вижу. Муженек у Алексеева обшивался. Дорогое удовольствие.

– Подарок матушки. У нее книга вышла, вот она и отвалила мне башлей.

– Оставь жаргончик, Насонов. На таком поганом языке ресторанные лабухи изъясняются. Чтобы я от тебя таких словечек не слышала, мымрик.

– Опять мымрик?

– Мымрик ты и есть!

Шура с торжественным видом внес кастрюлю с глин­твейном. Комната сразу наполнилась запахом корицы и мускатного ореха. За ним следовала Майя с закусками, она каким-то чудом донесла тарелки, ничего не уронив на пол. Шура расстарался: зелень, сыр, ветчина, миноги. Черт его знает, где он раздобыл миноги?

Андрей не любил глинтвейна, но пришлось терпеть.

Вечерок, похоже, складывался недурно. За окном мелькали тени прохожих. Темнело медленно, комната заполнилась голубоватым светом. Шура взял стакан и торжественно произнес:

– Само ощущение нашей жизни как чего-то естес­твенного и удивительного растворяет в себе разочарова­ния, потери и проблески счастья. За тебя, Андрей!

Наталья едва заметно усмехнулась.

Майя сразу приняла Наталью и спокойно уступила ей место первой леди – не часто такое бывает у женщин. Сидела, слушала, задумчиво улыбалась.

Наталья поддела ножом ломтик сыра и без улыбки, с плохо скрытой горечью произнесла:

Случайно на ноже карманном

Найдешь пылинку дальних стран –

И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман.

Шура восхитился:

– Божественно. Чьи это стихи?

– Блок, если я не ошибаюсь.

– Прочтите что-нибудь еще, Наташа.

– Еще? Ну, слушайте:

Я думала, что ты мой враг,

Что ты беда моя тяжелая,

А вышло так: ты просто враль.

И вся игра твоя дешевая...

Андрей слушал стихи и думал: «А может, я влюблен? Во всяком случае я ничего подобного не испытывал...». А рядом другое – ощущение непрочности, зыбкости всего, что происходит с ним.

Шура зажег свечи, поставил на радиолу пластинку. Мощный голос Эллы Фитцджеральд заполнил комнату.

Допили глинтвейн, танцевали. Наталья уверенно «держа­ла площадку», рассказала серию довольно забавных анекдотов про Хрущева. Шура был задумчив, украдкой поглядывал на часы. Майя, как водится, залила глинтвей­ном платье, пришлось пятно посыпать солью. Наталья встала:

– У меня, друзья, что-то голова разболелась. Пошли, Насонов.

– Может, еще посидим?

– Собирайся! – заявила она тоном приказа. Андрей заметил, как Майя благодарно улыбнулась ей.

В подъезде Наталья ущипнула Андрея за руку:

– Ты на редкость недогадлив. Им же хочется побыть вдвоем.

– А нам что делать? Холодно.

– Эгоист. В прошлый раз ты предлагал пойти на Марсово поле.

– Как?

– Ладно, возьми меня под руку, име­нинник. Сейчас сядем на троллейбус и поедем на Дерптский.

– Там же тетка.

– Тетушка укатила на месяц к подруге в Выборг.

– А соседи?

– Привыкли, что любовники ко мне ходят табунами. Одним больше, ну и что? Вид у тебя солидный, сойдешь за квартирного маклера.

– Вы мне льстите, мадам.

С Фонтанки тянуло сыростью. Измайловский сад был темен, глухо шумели деревья.

– Местечко сие издавна пользовалось дурной сла­вой, – громко сказал Андрей. Ему хотелось смягчить неловкость вопроса. – Участок земли Петр Первый под­арил обершталмейстеру Алабердееву, тот продал его вельможе Артемию Волынскому, которого вскоре казни­ли, а землю отдали под псовую охоту. На зайцев здесь охотились. Так что, Наталья Леонидовна, мы тоже кое-
что почитываем.

Наталья сжала его руку:

– Расхвастался мальчик. А ты лучше, чем хочешь казаться. Жаль, что ничего путного у нас с тобой не получится.

 

* * *

Утром Андрей едва успел заскочить домой, чтобы переодеться. Не пойдешь же в гражданском в больницу? Наталья заставила его выпить чашку крепкого кофе и проводила до дверей. После бессонной ночи она выгляде­ла свежей. Халат наброшен на голое тело, в глазах насмешка.

– У тебя сейчас вид напроказившего школьника. Представляю, что Саша обо мне подумает. Звони, Насо­нов. – И она захлопнула дверь.

Шура из деликатности промолчал. В квартире было убрано, посуда вымыта, и только веточка мимозы напо­минала о вчерашнем вечере.

У Беркутова сегодня занятия в Военно-морском госпитале, и им по пути. Шагали по набережной Фонтанки. Выглянуло солнце, с сосулек капало. Лед на Фонтанке потемнел, сквозь осевший снег проступал разный хлам: кукла с оторванной ногой, детские санки, рваный башмак. Апельсиновые корки, вмерзшие в лед, ярко светились на солнце.

– Сегодня, по сути, первый весенний день, – сказал Шура. – Обрати внимание, какой свет. Никому из фран­цузских импрессионистов не удавалось написать весну. Я имею в виду раннюю весну, еще лишенную красок. А вот Саврасову удалось... Трудно будет покидать Ленинград. Ты посмотри, какое великолепие. Я очень бы хотел жить в этом городе. Но вряд ли вернусь. Разве что в отпуск приеду. И с живописью моей ничего серьезного не выйдет. Не настоящее... Так и буду малевать этюдики.

– У нас с тобой есть настоящее дело, Шура. Вот и надо заниматься делом. Игра в богему – зола. Жизнь и тебя и меня еще так по башке стукнет.

– Грубый ты человек... Грубый. Но в тебе есть сила. Ты и сам еще не знаешь. Прости, у тебя с Натальей серьез­но? – Беркутов смущенно кашлянул.

– Не знаю...

– Эффектная женщина. И с характером. Вы бы очень дополняли друг друга.

– Ты уверен?

Шура перепрыгнул лужу, поправил очки.

– В тебе, видишь ли, глубоко скрыт лидер. Либо научишься уступать, либо... Такие браки, как свиде­тельствует история, иногда приводили к удивительному взлету.

– А может, я не хочу взлетать? Взлетишь и шлеп­нешься на землю.

– Ты лукавишь. Ты честолюбив, но лентяй. Довольно редкое сочетание. И развить свои способности можешь только в условиях противодействия. Не помощи, а именно противодействия.

– Погодите, дорогой психолог, только что вы назвали меня сильным человеком.

Некоторое время они шли молча.

– А ты знаешь, – сказал Шура, – я все больше и больше увлекаюсь офтальмологией. Микрохирургия гла­за, изысканно тонкие операции. А слепой человек, ожи­дающий исцеления как чуда? Прозрел – это ведь не только физическое понятие, но и духовное. Ты общий хирург, тебе этого не понять.

– Я еще не хирург, Шура, и неизвестно, стану ли им. В жизни так много зависит от обстоятельств...

 

24.

 

Тетка Натальи все еще гостила у подруги. Насонов прижился в доме на Дерптском. Наталья оказалась при­мерной хозяйкой, отлично готовила, быстро, без суеты. Все хорошо, если бы не перепады её настроения. Без каких-либо причин она могла вдруг заявить Андрею;

– Ты мне надоел, Насонов. Проваливай.

Андрей обижался, уходил, а через день-два Наталья являлась сама.

В квартире жила еще одна семья: рабочий с Кировско­го завода с женой и матерью – древней старухой. Тихие, деликатные люди.

Наталья с теткой занимали большую, метров сорок, комнату. На стене у кровати, где спала Наталья, висело два этюда в простых деревянных рамках. Наталья пояс­нила:

– Все, что осталось от муженька. Слева – Коровин, рядом – малоизвестный Айвазовский. Как ты думаешь, сколько они стоят? Впрочем, откуда тебе знать. Порядоч­но. Муж оформил через комиссионку на имя тети Жени. Предчувствовал.

Андрей никак не мог определить своего отношения к Наталье. В ней удивительно уживались жестокость и нежность, возвышенность и пошлость. Суждения её были резки и необычны.

– Чехов – нытик, – утверждала она, – самое силь­ное у него – драматургия. Лев Толстой интересен только религиозно-философскими статьями. Ты их конечно не читал.

– Где уж нам.

– Не умничай. Читал или не читал?

– Не читал.

– Так-то.

– Откуда в тебе это? – спрашивал Андрей. – Ведь ты собираешься стать биологом. Шла бы на филфак.

– Сейчас главное происходит в биологии. Сначала нужно прочно встать на ноги, обрести независимость. К тридцати пяти, ну к сорока я защищу докторскую, вот посмотришь.

Наталья могла исчезнуть на неделю. Андрей не ре­шался спрашивать, где она пропадала. Ее интересовало все: парапсихология, оккультные науки, история, поэзия, автомобили. Андрей с удивлением узнал, что она водит автомобиль и мотоцикл, имеет водительские права.

В минуты близости она сбивчиво шептала ласковые слова, но потом, закурив, могла с ошеломляющим циниз­мом рассказывать о людях из окружения своего покойно­го мужа: спекулянтах антиквариатом, фармазонах, квар­тирных маклерах, театральных знаменитостях, прости­тутках – людях коварных и алчных.

– Неужели ты никогда не встречала хороших лю­дей? – удивлялся Андрей.

Нередко они тяжело ссорились. Ссоры начинались с пустяков.

– Из тебя не получится хороший хирург, – с ехидцей заявляла Наталья. – Ты слишком впечатлителен. Сколь­ко раз у тебя будет умирать больной, столько раз и ты будешь умирать вместе с ним. И вообще, в искусстве врачевания тебе нравится только внешняя сторона.

«Ведьма, – думал Андрей, – настоящая ведьма». Эти мысли и его нередко посещали. Он примеривал себя к Березовскому, и сравнение было не в его пользу. Ему действительно не хватало истовости, подвижничества. А настоящий врач – всегда подвижник. Он уставал от больных, от чужой боли. Операция, когда ты забываешь обо всем на свете, – узкий квадрат операционного поля, голубоватый свет софитов, ощущение собственной значи­мости – это увлекало, а выхаживание больного длилось неделями, а то и месяцами, груз его страданий давил, больной становился понятным, близким и уже не таким интересным. К тому же ситуации часто, порой в подроб­ностях, повторялись, Насонова удивляло, что суровый Березовский выделял его среди слушателей курсов, был к нему особенно придирчив и требователен. Глеб Сергеевич чаще именно Андрея брал ассистировать на слож­ные операции, чаще оставлял дежурить. А Насонову казалось, что он его обманывает.

Наталья умела заглянуть в душу, она обладала дьяволь­ской прозорливостью. Иногда, издевательски прищурив­шись, она начинала насмехаться над Андреем.

– Эх, вы, худосочное поколение, взращенное на Ре­марке. Ты хоть замечаешь, как говоришь, как держишь себя? Ты все время кого-то копируешь. Этакая полудетская бравада, а рядом страх: то – бяка, это делать нельзя или, как там у вас, у военных, не положено.

Насонов выходил из себя.

– А ты... ты другое поколение?

– Другое. Я из грядущего. Мир будет принадлежать прагматикам. Но притом людям страстным, способным на безрассудства.

– Как-то не вяжется с прагматизмом. Прагматизм – синоним пошлого рационализма. При чем здесь страсти?

– Дурачок, одно другому не мешает. Вот ты, к приме­ру, живешь без конкретной цели. Куда кривая вывезет. А нужна цель.

– Знакомая философия. Не оригинально. Ну и какая у тебя цель? Обрести независимость? Смешно.

Зеленые глаза у Натальи темнели, она, вульгарно покачивая бедрами, дразня его, ходила по комнате.

– Не для тебя, миленок. Да и зачем тебе знать? Твое дело – служба. Женишься на дурочке, она будет тебя боготворить. Двое детей, унылая гарнизонная жизнь. Ф-фе, скучно!

Разговоры с Натальей будоражили.

– Скажи, ты считаешь себя образованным челове­ком? – спрашивала она с самым невинным видом.

– В каком смысле? Академия дает неплохое медико-биологическое образование, но в остальном...

– Не крути. По-настоящему образованным можно считать только того человека, который мыслит самосто­ятельно.

– Ты, что же, считаешь...

– Да, считаю. Мы – и ты и я, все наше поколение, не способны к самостоятельному мышлению. Неужели тебя не поражает наше легковерие? Всему, что нам говорят, верим безоговорочно. Нам сказали: Ницше – дерьмо, и мы, как попугаи, твердим – дерьмо. Скажи, ты что-нибудь читал у Ницше? То-то! В лучшем случае столбец скучного текста в философском словаре. Реакционный философ, апологет буржуазии и фашизма, воспевал «белокурую бестию». Так? А я читала. Чуть не спятила. В какие задворки души ухитрился заглянуть этот гени­альный и недобрый немец. И как он, увы, во многом прав.

– А фашизм? Между прочим, «белокурые бестии» убили моего отца. Вот она, практика твоего гениального немца.

– Удивительно! Тебе любую чепуху скажут с амвона, и ты будешь повторять, как попка. Фрейдизм – кака! А Фрейда и не читал. Ты – поколение исполнителей. Иног­да мне кажется, что в детстве всем нам сделали какую-то страшную операцию.

– Ничего себе заявочка!

– Эх, ты! Ать-два! У кого медный щит, у того медный лоб. Поцелуй моего ишака под хвост.

После ссор Андрей быстро отходил. «У Натальи изло­манная судьба, – думал он, – отсюда и нигилизм, и озлобленность. Я должен быть с ней терпимее и мягче».

Одна из ссор вскоре переросла в разрыв.

Как-то Наталья вернулась из университета очень взволнованная.

– Представляешь, вышел первый том сочинений Николая Ивановича Вавилова. Потрясающе! А всего будет издано пять томов, если, конечно, опять не помеша­ют. Наконец-то лед тронулся. Ты хоть знаешь, кто такой Вавилов?

– Смутно. Академик, селекцией занимался.

– Поразительно! Неужели в академии вам ничего о нем не говорили?

– Не забывай, что я учился не на биолого-почвенном факультете.

– Да причем здесь... Он же всемирно известный ученый, генетик.

Андрей рассмеялся:

– Вейсманист-морганист?

– Что ты смеешься, дурак? Вейсман и Морган – гениальные ученые.

– Еще, помнится, был монах Мендель, горохом зани­мался или мухами. Не помню.

– Какое убожество! Чему только вас, дебилов, учат?

– Ругань не аргумент. Вавилова, честно признаюсь, не читал, а вот Фрейда пытался. Пошел как-то на кафедру марксизма-ленинизма проконсультироваться, почему венский психиатр с его теорией подсознательного воз­ымел такое влияние на искусство, в частности на литературу и живопись. А полковник, начальник кафедры, меня выдрал. Говорит, чепухой занимаетесь, читайте труды Ивана Петровича Павлова.

– И ты, конечно, согласился?

– Не перебивай. Теперь о генетиках. У меня, между прочим, дед был профессор-энтомолог. Так он за связь с вейсманистами-морганистами срок отмотал.

Наталья вдруг смягчилась:

– Правда?

– Конечно. Червонец получил. Хотя нет, больше. А потом всякие ограничения.

– Расскажи.

Андрей коротко пересказал все, что знал о деде. Наталья долго молчала.

– Ловко у тебя получилось, в ля-мажоре, – заметила она. – И когда был арестован твой дед?

– Точно не знаю. Увидел я его впервые в пятидесятом.

– Даже так? Похоже, его судьба тебя не очень инте­ресовала? А мать благополучно закончила аспирантуру и защитилась?

– Да. А что?

– Известное дело: дочь за отца не в ответе. Только туфта все это.

– Что ты хочешь этим сказать?

– А то, миленочек, что по логике тогдашних событий она должна была отправиться вслед за твоим дедушкой, а ты – в специнтернат. Откуда я знаю? В окружении моего муженька были не только жулики и проходимцы, встречались и люди, вернувшиеся из мест не столь отдаленных. Я таких историй наслушалась!

Наталья торопливо, по-мужски, зажгла сигарету, затянулась.

– Только без обид, Насонов. Договорились? Скажи, ты любишь свою мать?

Андрей с удивлением взглянул на нее:

– Как можно не любить мать?

– Можно. Я – не любила. Жалеть – жалела, но не любила. И не уважала. Размазня! Не могла постоять за себя. Весь свет в окошке – мой дорогой папенька.

– Ты не находишь, что это жестоко?

– Конечно. Ну и что? Жизнь вообще жестока. А разве милосердно поступила твоя мать по отношению к своему отцу? Человек прошел через такое, а потом еще столько лет жил один, старый, больной.

Наталья замолчала, погасила сигарету и отрешенно глядела на струйку дыма, выползающую из пепель­ницы.

– Возможно, я не права и все могло быть иначе. Но чудес, к сожалению, не бывает.

– О чем ты?

– А вот о чем, Насонов. Уцелеть твоя мать могла лишь при одном обстоятельстве. Повторяю, это лишь предпо­ложение.

– Каком обстоятельстве? Говори, раз уж начала.

– Официально отказаться от отца, публично осудить его преступную деятельность, которой, как потом выяс­нилось, не было. Другой вопрос – сделала она это созна­тельно или под давлением обстоятельств?

Андрей вскочил:

– Ты понимаешь, что говоришь?

– Понимаю. И, кстати сказать, не осуждаю ее. Тем самым она спасла и тебя, и твоего отца. Ведь, в сущности, дед был обречен, так поступали многие.

Наталья снова потянулась за сигаретой, но передума­ла и продолжила:

– Ни я, ни ты до конца не осознали того времени. И, наверное, не осознаем. Я ревела, когда умер Сталин. И вдруг такое! Знаешь, я даже в церковь пыталась ходить. Тайно, конечно. Стою, бывало, слушаю... И не берет. Фальшиво, сладенько. Для утешения слабых. А я хочу быть сильной. Сейчас наше время приходит.

– Ты – стерва! Да, стерва! У тебя ничего святого нет!

Наталья зло рассмеялась:

– Браво! Наконец-то мужское слово сказал. Ох, каким праведным гневом мы наполнились: очи мерцают, лик его страшен. Сядь, мымрик... Впрочем, иди к черту, надоел. Смотреть противно. Хотел правды? А правда кусается. Как будто ты сам над этим не задумывался? Так что не пускай пузыри, все равно никуда не денешься. Посидишь, попереживаешь и выдумаешь какую-нибудь сказку во спасение собственной души. Мол, ничего не знал, не понимал. Облапошили меня...

Наталья зевнула, не прикрывая рта. Лицо её сдела­лось некрасивым, отталкивающим.

Андрей оделся и ушел с твердым намерением никогда не возвращаться. Его уход напоминал бегство, но он никогда бы себе в этом не признался.

 

* * *

Набережные Фонтанки созданы для одиноких мечта­телей. В наш жестокий, суматошный век их значительно больше, чем мы предполагаем. Кто, например, этот плохо одетый старик, что стоит, опершись о чугунную ограду, и смотрит в черную воду? Или бледная девушка с лицом сомнамбулы, скользящая среди зыбкого света, отбрасы­ваемого уличным фонарем? Вокруг жизнь: несутся авто­мобили, зажигаются огни в окнах домов, город устало гудит, шевелится, ссорится, плачет, смеется, любит, рожает, умирает, и ему нет никакого дела до этих двоих, выбитых обстоятельствами из колеса жизни. Люди отчужденно проходят мимо, погруженные в свои заботы.

От одиночества и душевной смуты ты не защищен, даже если на тебе форма флотского офицера – символ мужественной профессии. Тебя из десятков других ото­брала специальная комиссия – даже две: медицинская и мандатная, потом над тобой много работали, учили на великих примерах, закаляли физически, тебе внушили мысль, что ты избранник судьбы, но тебя не закалили душевно. Там, в глубине, под казенным сукном, остался прежний, очень ранимый, живой человек, и ему тоскливо поздним апрельским вечером на мокрой от дождя набе­режной, бесприютно в городе, беременном белыми ноча­ми. Трудная, опасная пора.

Сейчас хорошо дома, в тепле, с другом, но некая сила выталкивает тебя в стылую морось. Все смешалось в душе, встало на дыбы, как льдины в буйный весенний паводок. Потребовался только год жизни, чтобы смести­лись, потеряли четкость привычные, казавшиеся незыб­лемыми понятия. Ты сейчас точно корабль, потерявший ход и дрейфующий в неизвестном направлении под влиянием стихии.

Да, в мире все сложнее. Мечется Наталья, и ее цинизм – маска, попытка защитить себя от действитель­ности. Ее правда страшна, и она умышленно делает ее еще страшнее. Ожесточенность обостряет разум, но ту­манит зрение, и тогда добро уже неотличимо от зла. Зло, прикрытое пленкой, – мимикрия не только для окружа­ющих, но и для самого себя. Можно не заметить и переступить черту...

Люди разные. Шура – романтик, мир его светел, наполнен красками, как полотна его любимых импресси­онистов. Импрессия – впечатление, мгновение, выхваченное глазом, а под разноцветными бликами – суровое загрунтованное полотно, холст. Но ведь и в романтичес­кой душе Беркутова произошло смешение понятий: жи­вопись – вторична, не хватит таланта, первична микро­хирургия глаза, пусть человек не сможет различить мир во всем его разнообразии, но он хотя бы увидит контуры, и это уже счастье.

Он, Андрей Насонов, путающийся, рефлексирующий человек, тоже стал различать контуры. Пока еще только контуры. Что его ждет впереди? Полное прозрение или сумерки? Важно одно – пусть медленно, ощупью он продвигается вперед, в нужном направлении.

Так или приблизительно так думал Андрей, шагая под дождем на переговорный пункт. Он шел дорогой, по которой они курсантами ходили в баню, но тогда строй сворачивал в переулок Ильича, а ярко освещенный Нев­ский проспект оставался слева, как мечта, как надежда. Теперь же Насонов мог двигаться по своей воле, сам выбирать направление. Но это его почему-то не радовало, так и хотелось услышать команду: «Левое плечо вперед, арш!».

В зале междугородних переговоров стоял невообразимый гвалт. О чем только не говорили люди! «Веруня! Веруня! – орал в трубку дикого вида мужичок, красный, распаренный, в расстегнутом пальто. – Вес-то какой у него? Слышишь, вес! Ого, нашенской породы». А рядом, в соседней кабинке, женщина, близкая к обмороку, повторяла одно и тоже: «Как ты мог? Как ты мог?». Студенты, курсанты военных училищ, какие-то подозрительные типы, известный киноактер, растерянно дующий в трубку. Были даже два негра в заячьих шапках, напряжённо прислушивающиеся к тому, что скажет телефонистка.

– Москва, первая кабина... Повторяю, Москва, первая кабина. Абонент у телефона.

Несмотря на поздний час, Андрей позвонил на кафедру и не ошибся. Мать еще была на работе,

– Андрей, ты? – удивилась она. – Что случилось?

– Все нормально. Писем от тебя долго нет. Здорова?

– Относительно. Опять слегка простудилась. Слякотное время.

– А почему на работе?

– Дела накопились. Комиссия из министерства. Ты как?

– Отлично. Вкалываю в больнице, самостоятельно оперирую.

– Рада за тебя...

Даже по телефону мать говорила строгим учительс­ким голосом. С внезапной горечью Андрей подумал, а была ли мать счастлива? Она редко рассказывала о своей жизни, и в ее рассказах на первый план всегда выступала работа. И еще – война. Андрей смутно помнил город на Волге, деревянный дом, полутемную кухню, чадящие керосинки. Он часто болел. То свинка, то скарлатина, затем по всему телу пошли нарывы. Ходил, вымазанный «зеленкой», и с ним не разрешали играть соседским детям. В сорок втором вернулись в Москву, на родную Малую Якиманку. Из всего запомнились окна, перечер­ченные белыми крестами, – специально наклеивали бу­магу, чтобы при бомбежке не поранило осколками стекла, и еще очереди в булочной. На руке писали номер чер­нильным карандашом, и у Андрея до сих пор в памяти осталось ощущение от холодного грифеля, вдавливаемого в ладонь. Цифры потом долго не смывались. Да и мыла не было. Забывается, все забывается.

Сейчас он не мог вспомнить, были ли у матери наряд­ные платья. Всегда видел ее в темном костюме и белой блузке. Она ненавидела халаты и всякие женские побря­кушки. Мать как бы носила траур, траур по себе и своей жизни. В их доме никогда не было мужчин, не собирались компанией. Заглядывали студенты-заочники, робко зво­нили, заносили работы и неслышно удалялись.

Только раз Андрей видел мать в минуту душевной слабости. Летом пятьдесят седьмого года он приехал в отпуск. Как-то вернулся поздним вечером, стараясь не шуметь, открыл дверь своим ключом и с удивлением прислушался: мать пела на кухне. Он никогда не слышал, как она поет, и ему стало страшно. Он осторожно заглянул на кухню. Мать сидела за столом, слегка раскачивалась, и лицо ее было мокрым от слез. Перед ней стояла бутылка водки. Она подняла на Андрея глаза и крикнула: «Закрой дверь!».

А утром объявила:

– Твоего деда реабилитировали и разрешили вер­нуться в Москву. Он теперь будет жить с нами. – Она отвернулась, но Андрей все же успел заметить, как у нее задрожали губы.

Что она должна была пережить в тот день, какой карой явился он для нее? Да и так ли все было? Может, и сейчас она уверена в своей правоте? Какую же ношу она взва­лила на себя и несла всю жизнь, оглушая себя одним – работой!

Разве он имеет право судить мать?

«Ни ты, ни я до конца не осознали того времени. И, наверное, не осознаем», – сказала Наталья. Но сама попытка понять – разве не шаг вперед? И потом, можно ли осуждать целое поколение? Как же тогда вообще жить?

 

25.

 

Умер старичок Бубенчиков. Еще на утреннем обходе он шутил, подначивал Хрящика, и из мужской палаты то и дело слышался смех, а после обеда боцмана не стало.

Вел Бубенчикова не Насонов, и все же смерть старика подействовала на него угнетающе. Вспомнились слова Натальи: «Сколько раз у тебя будет умирать больной, столько раз и ты будешь умирать вместе с ним».

В конце рабочего дня в ординаторскую вошел Березов­ский и сказал:

– Андрей Сергеевич, звонил дежурный по кафедре Организации и тактики и просил передать, что Гамидов оставил для вас пакет. Сам он улетел в командировку.

– Спасибо, Глеб Сергеевич.

Из больницы Андрей вышел в начале восьмого, на троллейбусе доехал до Витебского вокзала. С утра свети­ло солнце, а к вечеру погода испортилась. Вода в Введен­ском канале казалась черной, словно расплавленная смола. Деревья в академическом парке угрюмо гудели.

Гамидову, по-видимому, удалось разыскать кое-какие материалы о гибели «Армении». Что же еще он мог передать?

Насонов шел дорогой, которой они, курсанты, три раза в день ходили строем на камбуз. Он застал еще времена, когда в столовой во время обеда играл оркестр. Старшина роты командовал: «Вторая рота, сесть!». И так почти четыре года. Четыре! Как они тогда мечтали о лейтенан­тских звездочках!

«Андрей, – писал Гамидов, – справку о санитарно-транспортном судне «Армения» Бондаренко получил из Черноморского пароходства. На сегодняшний день это все, что удалось узнать. Прими соболезнования и дер­жись. Александр».

Андрей спустился по лестнице и вышел во двор. Справа высился скучный брандмауэр, дальше, за полен­ницами дров, поблескивали стекла оранжереи. Насонов сел на скамейку, развернул листки и стал читать.

«Грузопассажирский теплоход «Армения» был пос­троен на Балтийском судостроительном заводе в 1931 году и вошел в состав Черноморского пароходства, совер­шая рейсы по Крымско-Кавказской линии.

В июле 1941 года теплоход «Армения» входит в состав санитарных транспортов, которым руководил медико-санитарный отдел Черноморского флота. На нем в поме­щениях салонов были оборудованы операционная с пред­операционной и три перевязочные. Имелось помещение для лаборатории и аптеки. Число эвакуированных обычно превышало штатное число коек в 2-3 раза и более, люди размещались на матрацах или носилках между койками, в коридорах, в проходах и твиндеках.

«Армения» ходила с опознавательными знаками сани­тарного транспорта. Всего «Армения» сделала 15 эвакорейсов.

Капитаном судна был известный в то время черномор­ский капитан Владимир Яковлевич Плаушевский.

6 ноября 1941 года теплоход «Армения» подошел к Павловскому мысу, где располагался Севастопольский военно-морской госпиталь, и принял в течение 4 часов на борт раненых, больных, медицинский персонал главной базы флота и Приморской армии, других военнослужа­щих и гражданское население.

В ночь с 6 на 7 ноября «Армения» прибыла из Севас­тополя в Ялту, чтобы принять на борт эвакуирующиеся из Ялты лечебные учреждения и часть гражданских организаций, а затем затемно, в 4-5 часов утра уйти в Туапсе.

Фактически «Армения» вышла в 8 часов 30 минут утра, имея на борту 11 000 человек, а через три часа вместе с людьми и имуществом была потоплена фашис­тами в открытом море на траверзе Гурзуфа в 30 милях от Ялты. Во время вражеского налета судно бомбили и торпедировали около 40 фашистских самолетов...».

Андрей дважды перечитал справку. О чем думал отец в последние минуты жизни? Может, дремал после бессон­ной ночи и проснулся от взрыва торпеды, скрежета разрываемых переборок, гула поступающей воды? А если он был в трюме, медленно задыхался среди стонов и криков о помощи? Наверное, кто-то пытался спастись, плавал, хватаясь за обломки? Сколько можно продер­жаться в ноябрьской воде? Обожгла мысль: отец тогда ненамного был старше его...

 

* * *

До глубокого вечера бродил Андрей по набережным Фонтанки. Шел ли дождь или просто влажная хмарь висела в синем весеннем воздухе – он не запомнил. Андрей точно оглох и ослеп.

Сегодня он хоронил отца.

Отец! Отчего за четверть века прожитой жизни он, Андрей Насонов, не вспоминал, не думал об отце, не ощущал горечи утраты? Чья злая воля лишила его сыновнего чувства? Почему не возникла потребность хоть что-то узнать об отце в Севастопольском госпитале? А ведь и время было, бродил по Корабельной стороне так, без дела, переживая чужое горе, равнодушно поглядывал на одноэтажные домики за высокими, из инкерманского камня заборами. А ведь в одном из домов некогда жил отец. И, возможно, жива была хозяйка, приютившая его.

Он стеснялся отца. Как же, бросил их с матерью. Жил этой ложью, удивлялся, когда мать говорила: «Ты мо­жешь гордиться своим отцом». А он знать его не хотел. Осудил заочно к беспамятству. И даже когда узнал правду, ничто в нем не шевельнулось, не испытал ни раскаяния, ни боли. Занят был собой. Только собой.

«Я должен, обязан узнать как можно больше об отце, – думал Андрей, – и я это сделаю. Родных его не осталось, отец был сирота, но ведь жив же хоть кто-нибудь, кто знал его? Человек не может просто так исчезнуть. Нет!».

 

* * *

– Ты где шлялся, брандахлыст? – сердито спросил Шура, но, глянув на Андрея, осекся. – Что-нибудь слу­чилось?

– Просто устал, тяжелый день. Дай сигарету.

– Поешь сначала. Я приготовил омлет с сыром. Остыл, конечно.

– Не хочу.

– Хоть чаю выпей.

– Сейчас бы стакан водки.

– Магазины уже закрыты.

– Обойдусь.

Спал Андрей плохо. Лежал, прислушиваясь к отдаленному скрежету трамваев. В подъезде остервенело орали коты. Подушка пахла духами Натальи, запах был неприятен. Уснул под утро и тотчас же, как ему показалось, проснулся от того, что Шура тряс его за плечо.

– Ты что стонешь? Заболел?

– Уже вставать?

– Спи, еще пяти нет.

 

* * *

Днем еще ничего, работа в больнице отвлекала, а вечерами на Андрея наваливалась хандра. Шура снова стал исчезать с этюдником, весна, наверное, подействова­ла. Писал он теперь только акварелью. На листах ватмана сквозь яркие, напоминающие взрывы праздничного фей­ерверка пятна, проступали нанесенные тушью летящие мосты, опрокинутые церкви и лица. Понять, что изобра­жено на этих этюдах, было трудно.

В субботу вечером, вернувшись из больницы, Андрей открыл дверь и сразу почувствовал, что в комнате кто-то есть. Капитолина Дмитриевна? Обычно она закрывала дверь на цепочку. Шура с Майей должны были уехать в Сестрорецк на дачу.

Окно было плотно задернуто шторой, в полумраке едва ощутимо пахло духами. Андрей нащупал выключа­тель, зажег свет– на койке спала Наталья. Платье и чулки небрежно валялись на стуле. На ней был его свитер, ноги прикрыты меховым жакетом.

Наталья открыла глаза, зябко поежилась:

– Холодно. У вас топить перестали. Удивлен?

– Как ты сюда попала?

– Шура еще был дома. Они с Майей куда-то укатили. Кажется, в Сестрорецк. Сядь! – Она подвинулась, осво­бождая место на кровати.

Андрей снял шинель и присел рядом. Наталья легким движением коснулась его лица и тихо сказала:

– Похудел, осунулся. Прости. На меня нельзя оби­жаться. Ты же знаешь, когда мне плохо – всем должно быть плохо. И прогонять меня сейчас нельзя. Я скоро сама уйду, Насонов. Чего молчишь? А теперь иди ко мне...

 

* * *

Незаметно растаял апрель, миновали майские праз­дники, наступила пора белых ночей. Небо по вечерам становилось зеленым, и долго еще над городом тек, струился тревожный свет. Шпиль Петропавловской кре­пости блестел в ночи, точно его надраили зубным порош­ком. На набережной Невы стояли рыбаки с удочками – шла корюшка, и воздух был наполнен запахом свежих огурцов.

Шура научился жарить корюшку «по-гречески» – с овощами, Капитолина Дмитриевна перенесла пневмонию. Андрей устроил ее в клинику терапии. Старушка выка­рабкалась с трудом.

Однажды на проспекте Гааза Андрей встретил Нюру. Он не сразу узнал ее. Недорогое, но отлично сшитое пальто, на ногах – туфли на каблуках. Она постриглась, прическа называлась «я у мамы дурочка», и сразу пов­зрослела.

Нюра смутилась:

– Здравствуйте, Андрей Сергеевич. А ведь я вас в форме ни разу не видела. Чудно даже. В халате вы солиднее.

– Не идет форма?

– Идет, даже очень. Небось на танцульки бегаете?

– Оттанцевался я, Нюра. А ты как?

– В порядке. Проводите меня немного, а? Я еще ни разу с офицером не гуляла.

Андрей проводил Нюру до общежития, отметив, как гордо выпрямилась она, прижалась к его плечу, когда мимо проходили две накрашенные девицы. Одна, полная блондинка, озорно глянула на Андрея и спросила, слегка картавя:

– Нюрк, с морячком познакомишь?

– Охмырнешься, – отрезала Нюра.

 

* * *

Наталья стала мягче, избегала острых разговоров. Нередко Андрей ловил на себе ее взгляд. Ей нравилось делать ему подарки, то рубашку купит, то галстук. Она тут же требовала, чтобы он примерил обновку, и озабо­ченно говорила:

– Господи, какой ты худющий. Вы что, на одном хлебе с Шурой сидите? Еще чахотку схватишь.

А Насонов остыл к ней, что-то надломилось внутри. А может, ничего и не было?

Однажды, когда в окно барабанил весенний дождь, Наталья сказала:

–  Я должна выжечь тебя в себе. И тогда... тогда я начну жить сначала.

Андрея раздражало, что она не стесняется Шуры. Еще на улице Красной, где они снимали комнату на четвертом курсе, Беркутов разработал своеобразный прейскурант. Если девушка приходила к Андрею и Шуре предстояло удалиться, Насонов должен был обеспечить развлекательную программу компаньона. Желания, помеченные в прейскуранте, были самые разные. Заинтересованному лицу приходилось основательно выложиться. Зато уж когда они менялись местами, Андрей, злорадно улыбаясь, составлял такой перечень, что Шура, багровея, кричал на него:

– Брандахлыст, кровопийца!

– Спокойно. Стрижка – раз, бритье – два.

– Ты бреешься дома.

– Хорошо, я остаюсь бриться дома.

– Черт с тобой! Что еще?

– Я думаю так: сначала баня, а потом зоопарк.

– Может, все-таки наоборот?

Наталья легко включилась в игру. Развлекаться Шуре приходилось все чаще и чаще. У него стал портиться характер. Стоило ему взяться за книгу, как в прихожей-кухне дребезжал звонок.

– Ну вот, – ворчал Шура, – позанимался. Иди уж. Наталья, всегда свежая, хорошо причесанная, не­брежно целовала Андрея в щеку, входила в комнату.

– Салют, Шурик!

– Салют, – хмуро отзывался Беркутов, пытаясь уг­лубиться в книгу. – Мне идти стричься или сразу в баню?

Наталья начинала издалека:

– Как ты меня находишь?

– Восхитительной.

– Лицедей. А вот Насонов меня разлюбил.

Останавливалась у мольберта с неоконченным этюдом.

– Очень знакомое место. Набережная Мойки?

– Введенский канал.

– Симпатично. Насколько я понимаю, у тебя начался новый период в творчестве. Удивительный колорит.

– Ты находишь? – Шура терял бдительность. На­талья прекрасно знала его слабые стороны.

– Шурик, – ласково говорила она, доставая каран­даш и бумагу.

– Не хочу, не хочу! – Беркутов топал ногами.

Наталья была непреклонна:

– В «Авроре» идет потрясающий фильм – «Поли­цейские и воры». Итальянский неореализм, в твоем вкусе. И Майе понравится.

– Майя в университете.

– Шурик, какой университет? Математики с утра разбежались.

Понимая бессмысленность борьбы, Шура приступал к торгу:

– В кино я не хочу. Правда, вечерок можно скоротать в «Лягушатнике». Для вас, конечно, дороговато.

– Ничего, Насонов сегодня щедрый.

– Имей в виду, Андрей, я надеваю твой галстук.

– Не возражаю.

– Хм-м...

– Что еще, деспот?

– Из-за вас я постоянно хожу простуженный.

– Стыдись, Шурик, – Наталья обворожительно улы­балась, – на улице теплынь. Впрочем, надень теплое белье. Хотя я не могу тебя представить в столь мерзком одеянии.

У Шуры розовела горбинка носа, он одевался и уходил, показав Андрею кулак.

 

* * *

За несколько дней до отъезда Насонова в Южноморск возник Гаврилкин. Он разыскал Андрея в больнице через дежурного по общежитию. Произошло это так: в приот­крытую дверь ординаторской сначала просунулась узло­ватая клюка, затем показалось сморщенное, как печеное яблоко, лицо гардеробщицы тети Груни по прозвищу Командирша. Она обшарила подслеповатыми глазами комнату и спросила:

– У вас Фасонов имеется?

Потапенко рассмеялся:

– Может, Насонов? Андрей, кажется, тебя.

– Вот-вот, Насонов, – старуха неодобрительно пос­мотрела на Потапенко. – Тебе, кобель, лишь бы смеяться. Вертопрах, прости Господи.

– А что такое? – спросил Андрей.

– Иди, какой-то шкет внизу добивается. Я не пустила. На щипача вокзального похож. Никакого приличия.

Недоумевая, Андрей спустился в фойе. Там на дере­вянной скамье сидел Гаврилкин. Джинсы, легкомыслен­ная курточка, замшевая кепка с маленьким козырьком. Действительно – шкет.

– Привет, Андрюха! – заорал Гаврилкин.

– Здравствуй, здравствуй. Тебя гардеробщица за во­кзального щипача приняла. Похож, стиляга!

– Щипача? Это карманник, что ли? Ну, лютая бабка. Смотри, польстила, карга.

– Ты откуда, красавчик?

Гаврилкин шмыгнул носом:

– Проездом из отпуска. По тебе соскучился.

– Темнишь, Гаврилкин. Я же сам через несколько дней в Южноморск двигаю.

– Деваха тут у меня на Васильевском острове. Седь­мая линия.

– Уже теплее. Ну и как?

– Полное динамо. Заехал вчера вечером, позвонил, выходит амбал под два метра, я, говорит, муж, а ты кто? Я ему, мол, из санэпидстанции по части грызунов. От вас заявление поступило – грызуны беспокоят. Верно, гово­рит, грызуны беспокоят, только двуногие. Ухватил меня, гад, за шиворот и спустил по лестнице. До сих пор копчик ноет.

– Поделом. Не будешь к чужим женам ходить.

– Ты долго еще, эскулап?

– Через час могу оторваться.

– Добро. Переночевать у тебя можно? Ты в общежи­тии?

– Квартиру снимаю, молодой. Иди, через час встре­тимся у метро «Технологический институт».

– Я вами понят.

А вскоре они уже топали по Московскому проспекту. Гаврилкин по обыкновению болтал без умолку, выклады­вая новости.

– На Юру Якимовича вызов пришел из академии, в августе едет сдавать экзамены. Профессором будет наш механик. Лодка в заводе. Похоже, надолго. Да, Толкунов третьего ранга получил, по этому поводу был соответ­ствующий бэмс...

В квартире все было перевернуто вверх дном. Этюды стояли, прислоненные к стене, матрацы с постельным бельем скручены в узлы, сам Шура что-то разглядывал под кроватью.

– Что здесь происходит? – удивился Андрей.

– Таракан откуда-то залез, – Шура содрогнулся от отвращения.

– Не будешь люстры со свалок приносить. Я тебя предупреждал.

– Да бросьте, ребята. Таракан, тоже невидаль! – с ходу включился в разговор Гаврилкин. – Таракан, мож­но сказать, друг человека. У меня на этот счет собствен­ная теория есть.

Валерка уселся на стул и стал излагать теорию. Шура слушал его с немым изумлением.

– Таракан – абсолютно безвредное насекомое. Наукой доказано. К тому же показатель определенного до­статка. Бороться с тараканами на корабле – глупость. Их нужно разводить. Только породистых, спортивных.

– Слышали, Валера, игра есть, «тараканбол» называ­ется.

Не перебивай, космополит. Есть национальная рус­ская игра – тараканьи бега. Представляете, сделаем из фанеры в старшинской кают-компании ипподром, у каж­дой боевой части своя тараканья конюшня. Отдельные экземпляры пронумеруем, дадим звучные имена, напри­мер «Черная вдова», «Драгун», «Пальмира», «Быстрый Джек». График соревнований утвердим у старпома. Потрясуха! Да у нас матросы так увлекутся, что перестанут в увольнение ходить. А это значит – никаких проступков в городе, ни дисциплинарных взысканий. Корабль выхо­дит в отличные, приз комфлотом, статьи в базовой многотиражке, поэтов подключим. «Ода флотскому тара­кану». Гениально, да?

– Ты лучше скажи, когда амбал тебя вчера с лестни­цы спустил, ты темечком не стукнулся?

– Скучный ты человек, Андрюха. Нет в тебе порыва. У вас пожрать что-нибудь найдется, доктора?

Шура наконец вышел из оцепенения и стал наводить порядок. Похоже, лихая «теория» Гаврилкина подейство­вала на него успокаивающе.

От выпивки Гаврилкин отказался:

– Все, ребята, лейтенантский период закончился. Я ведь теперь, простите, старший лейтенант. Так-то, моло­дые люди. Ничего, можете сидеть.

Он сложил на животе руки и покрутил большими пальцами.

– Сейчас только вперед, прямая дорога в адмиралы. У меня все спланировано: через год – командир боевой части, затем старпом.

– Может, все-таки помощник? – ехидно поинтересо­вался Андрей.

Гаврилкин хмыкнул:

– Лишняя ступенька. Старпом. Потом командирские классы. Меня, между прочим, сватают на атомную лодку. Я согласился. Нужно же укреплять атомный флот опыт­ными кадрами. Вот так, мореплаватели, идрить, как говорит наш старпом Эдуард Владимирович. К докторам
я буду благосклонен. Кое-какая польза от вас все-таки есть.

Они засиделись до двух часов ночи. Гаврилкина уло­жили на койку Андрея, сам он устроился на матраце, брошенном на полу.

Валерий понюхал подушку и изрек:

– Исключительно тонкий аромат. Андрюха, ты опять за старое взялся?

– Он совершенно погряз в разврате, – со своей койки подтвердил Шура.

– Я так и думал. – Гаврилкин вздохнул. – Пред­ставляю, что мне сегодня приснится. Обнаженная дева, такая, знаете ли... Даже лучше, а то в последнее время преследует один и тот же сон: суд чести младшего офицерского состава, а я в роли председателя. Просыпаюсь заплаканный.

– Ты замолчишь наконец?

– Все, молчу, – пробормотал Гаврилкин и тут же засопел, изредка причмокивая, как ребенок.

Андрею не спалось. Потрескивали обои. Где-то в глубине дома возник рыдающий звук, глухой стон прока­тился по трубам парового отопления. Наступил час при­зраков. Зеркало на стене излучало серебристый свет, и казалось, что из него вот-вот кто-то выйдет.

 

26.

 

Гаврилкин укатил на следующий день, а вскоре и Андрей Насонов прощался с Ленинградом. Казалось, еще совсем недавно он сошел с поезда, первые встречи, общежитие на Рузовской, толкотня в Малковом переул­ке, Березовский, Наталья, радости, огорчения и ощуще­ние, что впереди еще много времени...

Весна набирала силу. Белыми ночами во дворе орали коты, по утрам шел теплый дождь, а вечера стояли тихие, словно город накрыли стеклянным колпаком. А запахи! С ума можно сойти. Хотелось за город, в лес, на берег Финского залива, а нужно было готовиться к зачетам.

Ошалевший от зубрежки Шура бродил по комнате, натыкаясь на стулья.

– Мы разумом свихнуться не должны, – бормотал он.

– Ты бы поел, – советовал Андрей, – одни уши остались, смотреть противно.

– Ты прав, Константин, во время еды человек наиболее интимно соприкасается с природой. Представь, мне сегодня приснилась двенадцатиперстная кишка со всеми анатомическими подробностями, потом из кишки вышли какие-то уродцы со свиными и птичьими головами. Иеронимус Босх «Сад наслаждений», свинячий бред.

После одной из операций Березовский сказал Андрею:

– Вы, Насонов, безусловно, одаренный человек. Хи­рургом, и неплохим, вы можете стать. И все же я не уверен, что это ваше главное дело...

Капитолина Дмитриевна на прощанье вручила им с Шурой по небольшому сверточку, чуть побольше тех, куда заворачивают порошки с лекарствами.

– Положите в портмоне, не обижайте старуху. Вдруг поможет. Когда Александр Платонович уходил на япон­скую войну, я подарила ему ладанку. А он был такой шутник, целовал меня, смеялся, а ладанку не взял. Господи, полвека с той поры утекло. Ключ оставьте
дворнику. Проводить не могу, нездоровится. Храни вас Господь.

Когда она ушла, Андрей развернул сверток. Там лежал дешевый нательный крест и бумажка с молитвой, написанной каллиграфическим почерком бывшей инсти­тутки.

Больше всего Андрея тяготило предстоящее расстава­ние с Натальей – в последнее время их отношения снова стали напряженными. А вышло просто.

– Спасибо, Андрей, – сказала Наталья и летучим движением руки коснулась его лица. – Насчет тебя я не обольщаюсь. Так... еще один шаг к возмужанию. А для меня... Для меня все гораздо серьезнее. Теперь прощай и не смей меня провожать. Обойдемся без сантиментов.

Она повернулась и ушла. Только каблучки отстучали в вечерней тишине. Что значила для него Наталья? Любовь? Ворвалась, обожгла. Любовь тоже обжигает. Но тут другое, не настоящее. Почему-то всегда кажется, что настоящее впереди, еще будет. А если не будет? Но она права, он сделал еще один шаг вперед, шаг ценой потерь. От потерь люди взрослеют...

Он не испытывал ни облегчения, ни горечи. Было грустно. Шура куда-то исчез, находиться в комнате одному стало невыносимо. Андрей оделся и вышел.

Небо над Измайловским садом вздрагивало, словно там, в саду, полыхала гигантская газовая горелка. На Московском проспекте у входа в артиллерийское учили­ще стояли курсанты и девушки в нарядных платьях. Из Измайловского сада волнами накатывали звуки музыки. Андрей вспомнил, как на первом курсе, осенью, к нему приехала мать, и они пошли в этот сад на концерт. Певица пела о малыше, который вырос и поднялся до звезд. Мать сидела, сцепив руки, лицо ее было бледным.

Они тогда впервые расставались надолго.

Андрей шагал и думал, что музыка позволяет удержи­вать в памяти целые пласты жизни. Взять хотя бы забытые ныне «Инее», «Рио-Риту». А ведь это первые школьные вечера, это девочки в белых фартуках, сбив­шиеся в углу, это эпоха вельветовых курточек, кепок «лондонка», зауженных брюк.

А «Колыбельная острова птиц», что исполняла на студенческих вечерах Нонна Суханова, уже другое вре­мя. Исчезает ли вообще прожитая жизнь? Может, где-то в другом измерении так же шелестят шины «эмок», загораются огни, высвечиваются улицы сороковых годов, а у кинотеатра «Ударник» стоит огромная очередь за билетами на фильм «Судьба солдата в Америке».

Проспект Мира выплеснул Насонова к станции метро «Технологический институт», и никто из пассажиров не знал, что некогда второкурсник Насонов прошел пешком по туннелю до станции «Пушкинская». Курсанты Военно-медицинской академии помогали строить метро, таскали носилки со строительным мусором и орали что-то дикое на мотив песенки «У попа была собака». А гулкие своды вторили им угрожающим эхом.

Загородный проспект устало затихал. Серая дымка рождалась в глубине больничного парка. Андрей подошел к КПП академического городка.

– Куда ты на ночь глядя? – спросила вахтерша.

– В читальный зал, – соврал Андрей и вступил на заповедную территорию, с которой предстояло теперь проститься.

Здесь памятно было все. Вот у этой ограды Андрей стоял перед отправкой в летний лагерь. А неподалеку, у фонтана, который нынче не сохранился, он провел тягос­тный вечер, когда за опоздание в строй схлопотал «неде­лю без берега». Казалось, жизнь кончилась и хотелось выкинуть что-нибудь этакое назло командиру роты.

Грязно-желтое здание лазарета навсегда осталось в памяти как тихое и теплое прибежище. Ни физзарядки, ни караулов, ни самоподготовки. Сухое, пахнущее утюгом постельное белье, неторопливое воркование старушки-санитарки, красавицы сестры, их нежное утреннее при­косновение и скользкая прохлада термометра под мыш­кой. И опять сон, спасительный, исцеляющий, как спится только в молодости.

Андрей свернул на узенькую тропинку, пересек парк и остановился около оранжереи. Пахло осиновыми дрова­ми и печным дымом. Дым вытекал из трубы низенького деревянного домика – караульного помещения. Около караулки высились сизые поленницы дров. И дрова, и караулка с жесткими топчанами и медным чайником, всю ночь посвистывающим на печке, тоже были историей.

За караулкой – хозяйственный двор, виварий, чуть дальше мрачноватое здание анатомического корпуса, окна нижнего этажа, где помещалась анатомичка, были темны. А много лет назад одно из окон было ярко освещено. Они только что вернулись из военного лагеря, еще не приступили к занятиям, и их послали патрулировать по академическому городку. Андрею выпало хо­дить в паре со Славкой Филимоновым. Лил дождь, они продрогли. А окно в анатомичке радостно-притягательно светилось. И видно было, как хорошенькая лаборантка что-то варила в кастрюле на газовой плите. Славка причмокнул губами и сказал: «Посмотри, какая булочка». Девушка взяла блестящий корнцанг, открыла крышку и подцепила что-то большое, круглое и темное. «Что это она делает?» – спросил Андрей. «Не видишь, вываривает человеческую голову, готовит анатомический препарат». Андрея тут же вырвало. Славка хохотал: «Ну, слабак!».

Андрей постоял у библиотеки, повернулся и пошел к КПП. И тут в глубине больничного парка забил, защелкал соловей, напоминая о весне, о белых ночах, о том, что было, и о том, что будет. Пел он красиво, с переливами, то замирая, то вспыхивая вновь, трель ручейками разбега­лась по парку. А может, сразу несколько птиц затеяли вечерний концерт. И его сейчас слушали больные, те, кому суждено было поправиться, уйти домой, и те, для кого сегодняшняя ночь, возможно, была последней.

По Загородному проспекту, бренча, катили трамваи. На набережной Введенского канала на раскладной скаме­ечке сидел Шура с альбомом на коленях. Он слепо глянул на Андрея, что-то пробормотал и сосредоточенно заскреб грифелем по ватману.

Андрей взглянул из-за его плеча на рисунок и в изумлении замер: он увидел себя, горбатый мостик, переброшенный через канал, а оттуда, из сумрачно-черной воды канала, проступали какие-то лица, огни незнакомого города, лежащего среди сопок; за сопками море, перечеркнутое лунной дорожкой, а поперек ее – силуэт подводной лодки. Андрей понял замысел Шуры: Введенский канал являл собой как бы зеркало Судьбы.

– Пойдем домой, Шура, – тихо сказал Андрей, – нам же собираться нужно. Завтра уезжаем, чудак.

– Иду, – откликнулся он.

А Насонов с горечью подумал, что с Шурой он тоже расстается надолго.

 

Комментарии

Комментарий #35165 13.02.2024 в 17:40

Да, благословенное время - время нашей юности.
Спасибо, Юрий Николаевич, за экскурс в него! Спасибо за вашего Насонова, растущего и меняющегося, впитывающего сложность мира вокруг и неоднозначность людей, встречающихся на его тернистом пути.