Пётр КУЗНЕЦОВ. ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ. Рассказ
Пётр КУЗНЕЦОВ
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ
Рассказ
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Сергей ЕСЕНИН
Тетя Катя слабела. Усадьба от наседавших зарослей вишни и клена сжималась. Грядки овощей заметно оскудели, уменьшились. Среди них там и сям виднелись молодые вишневые побеги. В палисаднике не было цветов.
Последняя курица от недогляда переметнулась к соседям. Тетя Катя не в обиде на хохлатку: "Кажин к обчеству льнеть", – говорила она, когда приходила ко мне, опираясь на отшлифованную до стеклянного блеска палку, и всякий раз спрашивала:
– Дык ты бежанец али пярябешшик?
Я поначалу на "пярябешшика" обижался, потом раскусил лукавую насмешку, привык и даже научился подхватывать её интонацию.
– Бежанец я, бежанец! У меня статус! – орал я ей на ухо нарочно громко, будто обижаясь.
Она на верхнем конце палки скрещивала ладони, опиралась на них острым подбородком и беззвучно смеялась, сотрясаясь всем телом. Потом выпрямлялась, клала мне на плечо тяжеленную костлявую руку с узловатыми, корявыми пальцами.
Тете Кате 82 года. Она отставляла в сторону палку, с треском разгибала спину. Глаза её светились, морщины разглаживались. Она разводила плечи, вскидывала голову и вела станом. «Какая она была красивая лет шестьдесят назад», – с сожалением подумал я. В садах наливались яблоки и груши. Дул лёгкий ветер.
Ситцевая широкая кофта в белый горошек и черная юбка в складку обрисовали её сухое жилистое тело. Я угадал его стройным и сильным в пору молодости. Юная красавица с тонкой талией, сильными бедрами, гордо посаженной головой на высокой открытой шеей представилась мне. Тетя Катя поняла моё состояние и передёрнула плечами. Под тонкой кофтой будто колыхнулись налитые тяжёлые груди. Я перевёл дух. Она опустилась на палку, в полколеса согнув спину, и, будто выполнив тяжёлую работу, шумно выдохнула:
– Дык вот, Валянтине письмо напясала. А ты ня пярядумав?
Я покачал головой
– Тады на, чатай, патом запячатай.
Письмо было в незаклеенном конверте и адрес не написан. "Валянтина здрастуй стара я стала мощи нету агарот зарастае ня магу управица куры разбяжались в паселке живее пяряселенец гаварит семю друзей вызаве ка мне и мяня даглядять да смерти но дом патом им". В этом месте неожиданно стояла точка, а ниже большими буквами было дописано: "Преежжай" Мы отправили письмо. Через десять дней Валентина приехала, продала дом и увезла тетю Катю в Воронеж. Я будто осиротел и чувствовал: нам обоим неловко за нашу затею. Среди зимы я получил письмо. Адрес на конверте был написан красивым женским почерком. Я заволновался. Тетрадный листок затрепетал в руке. Тетя Катя! От неё весточка! Четыре года назад, когда я с семьей после долгих мытарств поселился в собственном доме, она навестила нас первой.
– Пайду, думаю, пагляжу, што за люди.
И сразу спросила:
– Аткель?
Я в свои 45 лет первый раз в жизни пробовал растопить печь. Тетя Катя проворно сбегала домой и принесла гусиное крыло:
– Будяшь смятать мусар всякий с печки, вазьми.
Я бросил возиться с печью и стал рассказывать, кто мы, откуда, почему оказались здесь. Открывал крышку пианино, бестолково бил по клавишам. Она цокала языком и говорила:
– Па тялявизору видала.
Мы сразу понравились друг другу, а когда она ушла, я наконец-то растопил печь. Огонь заволновался, будто желая вырваться из плена. Я обрадовался и выбежал во двор, чтобы посмотреть на трубу и позвать жену.
– Нина, горит, пойдем посмотрим! – и показал на трубу, откуда валил дым.
Мы открыли дверь, в нос ударил запах горелых перьев, весь дом был в дыму: гусиное перо горело пламенем на плите. Я вспомнил тетю Катю, улыбнулся и стал читать письмо:
"Сасет здрастуй". –
Я разволновался. Буквы запрыгали перед глазами:
"Ты ня абижайси, што так вышла живу я ня плоха устаю (встаю, значит) кали все уйдуть патом адна да вечера усе есть внучка лутший кусок мене дае дом высаченый акон баюсь а уборна как ты гаварил рядам с кухней срам".
Я чувствовал невыносимую тоску за каждым её словом. От меня ничего она не могла скрыть.
"Целай день плачю вытти некуды ня магу здесь жить ня хачю а деццы некуды яблачка бы с нашего сада госпади".
У меня заколотилось сердце. Я услышал, как на выдохе произнесла она имя Создателя, и понял: конец её близок. Ей не хватало дома и сада, восхода солнца и росной травы, тумана над прудом и зовущей тропинки к нему. Она не могла привыкнуть к воде из трубы.
Тетя Катя умерла летом, через год. Её привезли из Воронежа, выполнив волю усопшей: похоронить рядом с мужем. Гроб с телом поставили во дворе её бывшего дома. В нём она прожила тридцать лет с мужем и двенадцать – одна. Усадьбу купил беженец из Чечни, человек ещё молодой, с деньгами, военный. Он разобрал и за зиму сжег в печке старые деревянные катухи (сараи), на их месте был залит бетонный фундамент, сложены штабеля красного и белого кирпича. Здесь же лежали металлические пакеты будущего забора. Все старые деревья и кустарники выкорчеваны, насажены новые молодые деревца. Они зазеленели, затрепетали первыми листочками и смело потянулись вверх. Красиво и крепко было сработано новое крыльцо. Усадьба ожила, преобразилась. Хозяин согласился, чтобы гроб с телом поставили во дворе или занесли в дом. Семья на время прощания тети Кати с домом и садом ушла к соседям. Вокруг гроба собрались люди. Старикам вынесли стулья, кто-то достал из колодца воды и поставил стакан у изголовья покойницы. Я поднялся на крыльцо и вошел в сени. Окно на чердак было открыто, как и год назад. Я засмеялся неожиданно и громко. Опомнился, левой рукой закрыл рот и незаметно перекрестился.
Тем прошлым летом я случайно оказался возле дома и зашел. Взгляд её карих глаз поймал сразу. Она большой серой мышью глядела на меня сверху, через чердачный лаз. Лестница валялась на полу. Я всё понял. Она лезла на чердак за луком и, когда руками уже ухватилась за обвязку окна, лестница поехала и упала. Тетя Катя повисла. Дороги назад не было: высота больше двух метров. Она еле-еле вскарабкалась на чердак. Стучи – не достучишься. Кричи – не докричишься. Я быстро приставил лестницу, наступил ногой на основание, и вынужденная пленница крыши спустилась вниз.
– Я толька на тебе рашшитывала. Ждала, кали скучисся, – сказала она, неуклюже топая ногами и потирая руки. Мы весело рассмеялись.
Я снова улыбнулся. Воспоминания захватили меня.
– Ох, пярядумала я многа за энти три дня и две ночи. Вот ты мне скажи: Коль друг али нет.
Я отстранялся, таращил на нее глаза:
– Ты чо, теть Кать, того что ли за двое суток? Кому друг-то?
Она хитро улыбалась, лукаво подмигивая.
– А кто яво другом заве? Тялявизор глядишь?
– Ельцин?
Тетя Катя прикладывала узловатый палец к губам, вертела головой и зыркала глазами:
– У мяня падруга жива ишшо пака. Вона, за пасатками село. Пади спраси у нее: Коль друг? Я была у нее надысь.
Скоро тетикатину подругу Марию Астапову местная администрация определяла в дом престарелых, и я побывал у неё дома. Изможденная женщина содрогалась от рыданий. Ржавая железная кровать вторила ей жалобным скрипом. Душно. Несчастная была накрыта застиранным пододеяльником, плотно облегавшим её тощее тело. Правая нога не проглядывалась: она потеряла её на той проклятой войне. В избе гуляла бедность. Только старый черно-белый "Рекорд-В-312", подаренный хозяйке властями к 40-летию Победы и стоявший как раз напротив изголовья, оживлял комнату. Я пожалел, что послушал тетю Катю и спросил о Коле. Мария задохнулась, стала надрывно кашлять, проворно повернулась и сплюнула в таз на полу. Полежала тихо, свесив голову, и приняла прежнее положение. Лицо от натуги было красным, в глазах – слезы.
– Будь они все прокляты! И дети их и внуки в семи поколениях пусть будут прокляты! – и без всякого перехода добавила: – Чтоб ты сдох!
Сказано это было с такой ненавистью, что я содрогнулся. По взгляду, направленному на меня, понял: не обо мне. Наверное, о друзьях, связанных крепкой мужской любовью (Ельцин по телевизору сказал, что у них с Колем мужская любовь. – П.К.). Одинокую женщину положили в "скорую" и увезли в больницу оформлять документы. Я сидел у изголовья, но ни о чём не решался спрашивать: так сурово было лицо её. В этот же день у тети Кати расспросил про Марию.
– Да она детишков своих усех трех халодными из калодца вынула. В Нижедевицком раене пад акупацией была. Бабы тады с ума пасхадили.
Мы долго молчали. В дальний залив пруда садилось красное солнце. Ревели невстреченные в стаде редкие коровы. Село затихало.
– И я гаварю: будь ани прокляты!
Я смотрел на неё сверху вниз. Лицо сделалось чёрным. От худобы его и горбатости тела большой гнутый нос, кажется, перекрывал рот. Углы рта провисли.
– Теть Кать, времени прошло – пропасть. Может, забыть и простить? – тихо и вкрадчиво спросил я.
Она срезала меня без запинки:
– Люди живут памятью о плохом и хорошем. Нет памяти – нет людей.
Она, когда злилась на меня, переходила на чистый литературный язык, хотя считала это барством, всегда кривляла односельчан, говоривших без диалекта.
– А ты говоришь: забыть – глянула на меня строгим мудрым взглядом и отвернулась.
Мне вспомнилась древняя мудрость: "Чтобы уничтожить народ, надо украсть у него прошлое". Тетя Катя, конечно же, не знала её, но вывела сама из богатого опыта многострадальной жизни.
А теперь она лежала в гробу, безучастная, равнодушная ко всему вокруг. Будто весь мир летит мимо, а она вне его. Ни беды, ни радости – ничто больше не тревожит и не волнует – так мудра она от поглотившей её вечности. Стояла хрустальная тишина. Сад застыл в неподвижности.
– Веч-на-а-й-а па-мя-а-ать, – протяжно грустно пропел квартет местных старушек. Все замерли. Даже снующие везде дети притихли.
– Веч-на-а-й-а па-мя-а-ать и-и ве-эч-най па-ко-о-ой.
Все встали, склонили головы. Люди прощались с великой труженицей, замечательным человеком, мудрецом и философом – Боковой Екатериной Яковлевной. Она безмолвно и навеки прощалась со всем и всеми.
– Теперь на кладбище, – тихо проговорила дочь Валентина.
Я держался от неё подальше: вроде и нет моей вины, "но всё же, всё же, всё же", как сказал поэт. У могилы стали прощаться по очереди и степени родства. Толпа глазела. Я успокоился, отвлекся. Ну, умер человек, прожив 83 года. Может, в своем доме она и прожила бы на год-два больше. Годом больше, годом меньше, что изменилось бы? Ничего. Есть тетя Катя, нет тети Кати – пройдут годы, что останется, кто будет знать? Мысли бестолково роились, сталкивались, разлетались вдребезги. Но ведь и тебя может не быть, и его, и её, и всех! Я повёл глазами по головам людей. Взгляд мой остановился и замер. К гробу подошла юная женщина. Платье строгого покроя хорошо облегало ладную фигуру. Проглядывались ровные красивые ноги, высокая талия, покатые плечи, открытая белая шея. Яркие с приподнятыми уголками губы что-то шептали. Она повернулась ко мне в профиль. Нос с еле заметной горбинкой, чистый открытый лоб и маленький подбородок показались мне удивительно знакомыми. Я чуть не вскрикнул: "Это же тетя Катя шестьдесят лет назад!", – и спросил у пожилой женщины рядом: "Кто это?".
– Внучка Катина. Валина дочка. Тожа Катей завуть, – был ответ.
Я заволновался, вспомнил адрес на конверте, "лутший кусок мене дае", и грустные мысли улетучились, смятение исчезло. Внучка Катя стояла над гробом бабушки Кати. Внучка, как ветка плакучей ивы, изогнулась, губы её коснулись бледного сухого лба.
Склонённая, она поправила платок на голове бабушки, открытой ладонью провела по убору покойницы, выпрямилась. Красотой и силой дышало тело её.
"И правда, – подумалось мне, – смерти нет!".
Смерть с плотно сжатыми губами, крючковатым большим носом на худом без щёк лице, глубоко запавшими глазами, резко обозначенными костями вокруг них лежала в гробу. Жизнь с открытым лицом, тёплыми карими глазами, сочными полураскрытыми губами, молодым здоровым телом в полном цветении стояла над смертью. Горе не сломило её. Она торжествовала. Тело предали земле. Застучали молотки. Гроб качнулся над ямой и медленно поплыл вниз, в никуда.
Вечерело. Уставшее за день солнце катилось к закату. Умиротворенная тишина одела пространство.
Около кладбища накрыли длинный, специально сделанный для поминальной трапезы стол. Люди подходили, говорили, вспоминая, хорошие слова о покойнице, пили чарку, закусывали, нюхая хлеб, отходили.
Ко мне подошла внучка Катя: ей указали односельчане.
– Бабушка любила вас, вспоминала, называла "пярябешшиком" и смеялась.
Я глупо улыбался, забыв, где нахожусь. Мои глаза шарили по её телу. Она то ли почувствовала мой взгляд, то ли подумала, что я не слышу её, сделала два шага навстречу, поправила волосы и повела плечами. Как год назад с тетей Катей, дунул лёгкий ветерок, и высокие налитые груди наяву качнулись под тонкой одеждой. Движения ног и рук, покачивание всего тела сливались с изгибом шеи, наклоном головы, взмахом ресниц – красота и гармония во всей своей силе открылась моему взору.
– Я все магла. Мяня на все гулянки звали. И страдания, и матания, и барыню плясала. А частушек знала – пропасть! – вспомнились мне слова тети Кати. Если раньше они никак не вязались с дряхлым обликом, то теперь я понял: она во всём была первой.
Я будто оцепенел, и внучка Катя, наверное, не поняв моего состояния, повернулась и пошла прочь.
* * *
Теперь зима. Выпал глубокий снег. Замерли от удивления сады. Снег накрыл землю ослепительным полотном. Скоро следы людей и машин обозначили рельеф местности, и только кладбище оставалось нетронуто белым.
Я заглядываю к тете Кате, и мой одинокий след петляет среди могил. Подхожу. Кладу руки на крестовину. Слова вспоминаются в точности, образ – нет.
– Бывалоча, зимой аткроем кагаты, а ана ляжить адна к адной, розовая, красивая. – Это тетя Катя о свекле. И кагаты они зимой открывали, чтобы дышала "радимая".
Теперь никто ничего не открывает, и самая крупная свекла бракуется, потому что по величине своей не подходит в сажалку.
– Руки атарвать забретателю. Мы её радимую вручную сажали, мяшки на себе на полю таскали. Семяна были – во! – в моей голове звучит даже её интонация.
Я долго стою, стремлюсь воссоздать внешность покойной, но перед глазами неотвязно... взмах длинных ресниц, тёплые, полные слёз карие глаза, перевязанные чёрной косынкой русые шелковистые волосы. Я сильно тряхну головой, отгоню видение... и ясно вижу мелкий шаг мне навстречу, движение руки, поправляющей волосы, и волнующий трепет грудей под тонкой одеждой.
– Вечная память вам, Екатерина Яковлевна, – говорю я, сильно волнуюсь и быстро, ступая в свои же следы, иду домой.
Ах, какой поворот - Мастер! Всегда у вас чему-то учишься.