Алексей ФУНТ. ЗОЛОТАЯ ПАНТЕРА. Рассказы
Алексей ФУНТ
ЗОЛОТАЯ ПАНТЕРА
Рассказы
ЛОСИНАЯ ВОШЬ
Пауты на железке – пруте буром. Над тёмно-зелёной рудой реки. Выплёвывает труба воду с пеной, захлёбывается словно. Кипень рвётся из дамбы-дороги через эту трубу. Бетонные плиты сковали канаву вблизи плотины, а далее река свободна. А труба ревёт, стремительные потоки сбивают с ног, не дойти до неё по прямой. Нужно идти вдоль стен и боком. А в углу на дне много рыбёшек. Нырнуть и хватать их. Так делал я. А брызги летят в лицо.
Где заканчиваются плиты, к телу может присосаться пиявка. Железный прут меж двух бетонных столбов – с ними застыл, как ворота нараспашку. А по ту сторону река в исконном своём русле, дика и вольна.
А лето ароматное. Светом залито всё: округа, липы, речные омуты... Свет – белогривая лошадь. Пробегают сверкающие пятна по воде в канаве. Жмурю глаза, ныряю. Вода безумно-гульливая у трубы, плюётся, гудит. Дальше по течению река лениво-ласковая, уходит в синюю даль. Лесная воронка сидит в листве. Бочаг на боковом ручье-притоке закоптила сосна смолой, амбра в травах.
Я ловлю рыбу по щелям в канаве, иногда и под пяткой оказывается гладкий карась. Пойманный улов бросаю на берег. А друг Костя, которого звали все ещё и Язь, подбирает рыбу в пакет. У него на шее болтается металлический кружок, отпиленный от толстого медного прута. Эту блямбу он превратил в свой амулет.
– Что это у тебя сердце зашалило, синее пятно на грудной клетке, что-то с тобой не то, – сказал ему кто-то, шутя, показывая на пятно от трения окислившегося медного амулета об кожу.
– Да иди ты!.. – отозвался Язь.
За день до того мы нашли выжженный молнией ствол дерева и бросили в реку. Он держался на плаву, частично погрузившись в воду сантиметров на тридцать. Из ветки вышло удалое весло. Вода хлюпала в полом бревне. Мы плыли на этом деревянном коне мимо поплавков и крючков рыбаков. Шумливой толпой на этой своей быстролётной ладье неслись вперёд. Я держал длинную палку как гитару. Рыбаки пеняли нам на отсутствие улова из-за нашего шумного сплава вблизи их рыбного места. Рыбёшкам мы, оказалось, не даём пойти на столы этих рыбаков.
Мы постарались по-быстрому уйти по тиховодной реке дальше, где не было ни души. В глухой части реки мы доплыли до омута. Длинной палкой до глубины не достали. Смотрели в эту бездонную глубину, но ничего кроме ивового листа, висевшего в глубине, нельзя было разглядеть. Это истинный чёртов омут. Рядом на берегу седая многовековая ветла и следы от старого кострища. Мы пытались исследовать это место, но погружаться в воду побаивались. Лишь держась за бревно стопой тянулись ко дну.
Раз кто-то ощутил под пятой что-то гладкое и округлое. Либо горшок, либо шлем, наподобие того шлема антского или праславянского воина с гривнами-брусками и женскими украшениями из Колосковского клада. Подцепить этот предмет не выходило. И не сом ли в таком глубоком логове притаился? Также вспомнили и про гробницу Аттилы на речном дне. Не изменяли ли древние русло и этой реки, чтоб спрятать свои секреты. На реке поставлено тавро с боков тмутараканских коней.
Мы всё ныряли… В зарослях на берегу торопилась куда-то болотная черепаха. Лето, как летучий ладан, тает, улетучивается. Свой утлый ушкуй мы направили дальше вглубь дебрей реки. А себя мы ощущали новгородскими ушкуйниками. Вода в тех дебрях совсем мутная, как глина или глиняное тесто с дресвой зарубинецкого гончара стародавних времён. Речка напоминает там Амазонку и анаконду, и змеёй крадётся сквозь зелёную бороду поймы. Заболоченная местность слева густо покрыта тростником. Справа лозняк, краснотал. Чертоги глухие, цепкие. Не пристать к берегу.
Длинные ужи переплывают речку поперёк. Край непуганых змей. Много плавника на пути. Ветхие колоды размокли. Плавали кроме них и другие серые стволы деревьев разной толщины. Всё это образовывало заторы. Мы их отгоняли к берегам как могли. Таким образом, верхом на бревне нами пройдено не менее двух километров. Пирогу мы бросили. Зверобой покачивался и ату окриком из уст древнего зверолова в нём стругало свои давние звероловьи тропы. Курился Ливан лета над луговыми травами и всей дикой степью. Коней боспорских видит в жёлтом сне пижма – кручинная кружка из кельи. Житейское марево белого города она бежит в жёлтой лощине своей. Алая лампада заката белой трепетной рукой зажжена. Там за мостом из стойбища ханша в закате мерещилась.
А после этого мы решили заняться рыбной ловлей. И вот улов наш в пакете, и мы идём обратно в село. Канава с оводами остаётся позади. Дорога белёсая от мела.
– А Митя Бубушонок ловил карасей в канаве, где отстойник натуральный. Редко вода из водохранилища туда идёт. А он в муляке и среди коряг как-то глаз себе не выбьет. Ныряет и достаёт откуда-то вот таких, как ладонь, – делимся мы по дороге.
На окраине села на самой дороге нам встретился Бурбон, наш односельчанин. Он спал прямо на краю грунтовки. Он частенько баловался рюмочкой.
– Вставай! Машина раздавит! Ты слышишь? – будил его Язь.
В его действиях и словах было переживание за чужую судьбу и добродушие с долей шутки. Подняв Бурбона, он направил его до дома. Бурбон оглядывался и нехотя шёл. Это прозвище прилипло к нему давно. Когда-то в Шляхово была Механизаторско-Тракторная Станция, которую называли просто мастерской МТС. В рабочее время возле обитых железом ворот мастерской кто-то увидел, как Бурбон лежит на траве и спит. А рядом дубрава, которую частично вырубили во время дорожных работ. Да так и прилипло к нему прозвище в честь одной из французских королевских династий – ибо лежал как король.
Пойманную рыбу мы решили продать и обсуждали, до кого её лучше отнести. Возле глубокой трещины у колеи лежал старинный заржавленный замок. А Бурбон спустя год умер, у него оказался запущенный сахарный диабет. Баловаться стал он рюмочкой после того, как его жена погибла в пожаре. А тот старинный замок всё лежал возле того места...
И где-то за оврагами курились печенежьи курганы.
В следующий раз мы ездили на речку на велосипедах. Пошёл дождь и пришлось возвращаться. Обратный путь оказался испорчен ливнем. Велосипеды оказались обузой, мы их тянули, счищали беспрестанно с них грязь. Долгий путь по грязным колеям казался ещё длиннее. Измученные, мы всё же одолели эти грязные километры и зареклись при тучах ездить на речку на велосипедах. Дорога земляная и рискует всегда стать вязкой. Что-то не давало нам изучить тот глубокий омут. И о нём мы забыли совсем.
Прошли годы и снова я вернулся к берегам родной реки. Заехав в один из лесков на берегах Разумной то ли на «оке», то ли на «четырке», давно это было, мы пошли через кучерявые кленовые перелески. Со мной был один из моих товарищей детства. Пролазив по той роще пару часов, мы сели в машину. И я почуял, как что-то передвигается у меня в волосах. Я запустил руки в волосы. Много усилий стоило, чтобы поймать нечто твёрдое и напомнившее сначала крупного муравья. Но всё же я выудил какое-то насекомое. Потом узнал, что это была лосиная вошь. Она же оленья кровососка. Эта муха – гроза парнокопытных, обитающая на сырых лосиных тропах. Друг на меня смотрел, когда я копался в волосах. Пальцы, как грабли, обрабатывали волосы, прочёсывали, как лесные угодья. Пальцы – как комбайны. И всё же я смог её изловить. Мы выехали на полевую дорогу и помчались в сторону села. Нарост на терновой древесине напомнил мне амулет старого друга, погибшего в аварии.
Уже давно пришла осень. По пасмурному полю, по горбу высот гонит ветром «уазик» в хмельную дымную даль отчего края. Доносится издали рокоток трактора. В чёрном огне нагретые плугом ошмётки-глудки в стуже осени остыли. Грай грачиный над дождевым червём. Вязнет подошва в чернозёме. Жидкая чернозёмность. Печалится копна у дороги, черна и как шелом смята. Рука тракториста на рычагах, а за стеклом крик фазана печальный. Тучи как овцебыки несутся на яйла, уже объеденные скотом. Тоскливо реке, из лап древесных ранетки просит. Попреют яблоки на её берегах, охваченные коричневым тленом. А в овражке в рощице упало золотое яблоко на следы от копыт косуль. Кабанье логово в камыше туча крышей кроет своей. Заунывно вепрь благовонную рощу обхрюкал. Гусли печальные осени всюду под её рукой, всюду она по ним дланью пройдёт. И отряхает листву и летят косяки утиные и ситник, мелкий, неспешный, тут как тут. От него чернотроп сырой, чахлый, прибирает листву вперемешку с криком гусей. Пугливый олень в сонный пруд глядит, и кричит сойка. Лосиная мгла за бугром, корягогной под ногами. Перепревшие листья и сучья. Купена душистая на берегу речном тростниковую свирель свила заунывную.
Жимолость татарская в глину рва смотрит уныло. А в глине варвохронология и родная Повесть временных лет. И колет от родных пейзажей в груди. Бехом – мы были… – говорят половецкие головы из-под глины. Чёрный гавран парит над синей ржавчиной земли, и до моста мотает его как катушку ветер. В бухту морского Гавра нормандского всё не попадёт, сносит его ветром. И край родной дороже.
Жёлтой репой луна смотрит на суглинок с золотоордынским черепом и генуэзской ржой от меча. Нагайка еголдаева в свекольных кормах искрошилась среди земляной зерни. Аттилы мизинец с перстнем преет в соевище. Жёлтым квасом лунный свет полил поля, полные русских побед. Широколицая и заржавленная в ножнах луна помнит мильоны русских побед. От синей Онеги и до Прохоровки.
КАГАНЫ ЗАРЫЛИ КАЗАНЫ
Высокое крыльцо, а дом будто на сваях, вокруг кустарники, сыростью тянет от реки и заболоченных берегов. Река спрятана от глаз зелёными кущами. Сидим на корточках. Отец разговаривает с моим дядей, а я вижу змею. Ползёт в мою сторону, вся коричневая и чешуйчатая, как еловая шишка. Видимо спустилась с чердака или выбралась из щели. Она символ вечности, скрутилась восьмёркой. Это и часть сил земли, она и есть олицетворение земных сил. И в то же время её глаза пугающие. Я трогаю отца за плечо и показываю на неё пальцем. Отец занят и продолжает беседу с дядей. А змея ползёт и смотрит на меня.
Вспомнилась мне эта сцена из моего ростовского детства и снова забылась. Сдвиженье, оно же Воздвиженье, уже позади, змеи и ящерицы уже попрятались все в норы и гнёзда свои. Мы едем на синей «ниве» в один из хуторских заброшенных садов за яблоками. Проезжаем мимо хутора. В чёрном поле разбросаны двухметровые свекольные валы, бурты. Вокруг следы от гусениц, ребристые колеи. Ветер шипением змеи проносится над чёрными тропами в поле. Над буртами шипит. Всюду запустение. Запашка грустно взирает на валы. Опустели поля, не видать людей. Подкова ржавая валяется у кромки поля. Где-то ревёт «кировец», каган русских полей. Туча – плугатор хмурый над нами, над буртами, заводит свой трактор, нависла. Она унылый джойнтер тащит в пустующие поля. Капли дождя вот-вот посыплются конскими бобами, но пока тихо.
Каганы здесь в полях казаны свои зарыли. Таганы окислами изъело. И кистень свинцовый обронили. Каганов чернозёмом поглотило навечно. А мы несёмся на «ниве» по их шляхам до заглохшего сада.
Такие бурты видел я в школьные годы. Помню «зил», помню – собирали в поле картошку и свеклу. И кагаты так называемые, прямоугольные, до одного метра высотой свекольные кучи, а бурты повыше. Помню директрису нашей школы, помню её костюмы. Вот она в пасмурном поле, вот одна из поездок на уборку урожая вместо уроков. Директриса строгая, одинокая женщина, в теле. Она всё своё время посвящала школе. Ездила по делам. А про её личную жизнь не было известно. Строгой она просто казалась. Спустя годы она стала частью огня прошлого, ностальгическими щипцами сжимающего в груди, жгучего мига школьных лет. Она организовывала эти выезды в поля. Её неусыпный глаз, строгий глаз всюду был на полевых работах. Её стремление всё контролировать делало школьный и прилегающий к нему миры понятными. Все носят вёдра, идут вслед за плугом. Соседнее поле задисковано. А Кулининский лес – чёрная брошь из гагата, древнего ига сгноил колодки под комлем. Он, как чёрный мешок Мамая, лежит, а вокруг деревеньки и собачий лай.
А рядом бредина – в сизое ненастье копытом козы бита. Сизая тоска у неё, а день ливнем грозится. Уголь и порох из её древесины, быть может, сделают. Тучи – как брикеты на корм скоту. Прёт силосом и навозом с благовонных полей. Прут тучи, прут… День темнее тёмного. До бригады колхозной, брошенной, бегут они. Бурак, как череп, извалялся в грязи. А ботва – это куманы бросили свои бунчаки, и конские волосы с них отцепились. Бурое сено локоток земли накрыло. Смурый вид. В нём шатёр преет ханский. Слижет корова былое царство. С одалисками пир утих навечно. Хандра непогод над головой, всё хмурится сильнее. России вечная сенность, испарина полей; объятия принимают в свои пары поля; любви её напиток в вечной печали. Работы в поле так быстро закончились. А казалось тогда, что это нудно и вечно. На руках рабочие перчатки, а тучи сердятся и дует откуда-то колючий ветер – не хотелось работать, возиться в земле, но это затянуло, и уже всё грело. Тепло от картофелин и от свеклы, тепло от гоготания некоторых одноклассников. А кто-то в кого-то бросался земляными бомбочками. Кто-то умудрился поймать полевую мышь. Полевую мышь заставили освободить.
– Ты что, живодёр, отпусти её, пожалуйста! – говорили возмутителю спокойствия мышиного царства.
– Евдокия Филимоновна, а Дима мучает мышь… – жаловались девочки директору школы.
– Не халтурьте! – говорила директриса, оценивая работу.
– Я тебе насыплю земли за шиворот! – кто-то кричал кому-то, разозлившись из-за чего-то, но ссора завяла, всё шло своим чередом.
Вёдра опорожнялись, корнеплоды летели в кузов. Рабочий день кончался. То, что казалось нудным... на самом деле оживляющее... теперь по-другому смотрю на те мгновения, когда в ведро картошку собирали и когда возле кагатов свёклу складировали. Вот один из тех дней закончился. Лежит свёкла в луже коричневой – это барда. Сама печаль от неё на душу пролита. А омёт прибило осадками к земле. Директриса сменила одежду и уже стояла не в рабочей робе, а в бирюзовом костюме. Я хотел подарить букет одной девушке, но та дала понять, что не надо. И я понял, что этот букет имеет иное предназначение. И это было уже после сбора корнеплодов. Я осмелился и зашёл в кабинет директрисы. Она сидела за своим рабочим столом. Она увидела меня и что-то сказала. И я подарил ей те розы. Её глаза были наполнены радостью и никакой излишней строгости. Она поцеловала меня в щёку в благодарность за цветы. Цвет её костюма мне запомнился. Бирюза – или иранская или что-то из небесных цветов, или смесь благородных оттенков этой же бирюзы. Всё куда-то незаметно катилось, школьные годы пролетели. Директрисы не стало, её сердце остановилось. Это произошло лет через десять, как я закончил школу.
Мы доехали до заглохшего сада. Где катух был, хлев для свиней, ныне тишина, серая почва, катятся непогоды одна за одной. Где под матицей звучали в мазанке голоса, ныне сырая почва молчит. Падалица под пятой норовит оказаться. Сказать хочет о чём-то, хочет, чтоб не спешили, чтобы подольше там побыли. Но нам надо ехать дальше. От старинного хутора не осталось ни следа. Добираемся до следующего заброшенного сада. Темнеет. А над головой чумацкий шлях бледным светом мерцает. В машине бутылка с узваром.
Дрожащие огоньки деревень мелькают, когда едем по полевым дорогам. То на дне падины, то за леском. А вон за редколесьем на зяби огонёк. Сквозь лесную стену его видно. Этот огонёк – янтарь чахлый. А лес почернел как уголь. Что-то сулящее надежды, что-то о будущем знающее в этом огне трепыхалось. И говорило что-то, что впереди целая жизнь. Это янтарный огонь шептал.
Едем дальше. Зябь чёрный полоз, древние летописи в русских деревеньках и хуторах, осень-полёвка с окрасом серых туч, наполнены тучи-бидоны, пригорюнилась природа. Там в тучах – кизяки чадят, треножники придавлены глиной, древоточцы источили сруб. Мышь махнула хвостом и котёл опрокинула в гуннском кучугуре. Кармин в глазницах пустых. Удар бронзы о бронзу и анаэробы. А луна светит словно лошадь – выбилась из сил, несясь во весь опор, пена со рта. Белая пена светит тускло, синеют мосты от неё над тиховодной рекой. То гонец скакал от Дмитрия Донского когда-то с вестью победной. Белая пена луны скрывается за тучами.
Мы добрались домой с яблоками поздно, почти заполночь.
Кулининский лес всё тот же. Как чернь шелома, гниющего в гумусе, но силы стали глаз видит там. За леском кучугуры и чагарник. Редняки ноют над родниками. Божница притаилась под гонтом. Свечка тёплым огоньком мелькает в водяной струе. В ключи взирает лик тёплый и смиренный с иконы. Иова пяты напоминают следы на раскисшей почве. А там дальше город из белёных камней.
Кто-то в школьные годы рассказывал, как всю ночь просидел на дереве, испугавшись мнимой кабаньей угрозы. Себя напугав блуждающим вепрем с огромными клыками. Пробираясь через лес из одного села в другое. Это было в перелеске за тем полем, где стояли бурты и директриса строго следила за выполнением работы. Тот лесок – всё тот же! – и помнит её и бурты, и забытые дани. Мешок Мамая чёрный. А вокруг собачий лай во дворах и печальные деревни по осени. На душе нардек – арбузный мёд, и незабытый след по осенней грязи вслед за плугом теми школьными осенними днями, и директрисы на память сохранённый в душе взгляд.
ЗОЛОТАЯ ПАНТЕРА
Отпылало лето, пришла осень, сентябрь заканчивался. Я пошёл за ежевикой. По скошенному кукурузному полю дошёл до балки. Перешёл на утрамбованную, пыльную грунтовую дорогу. Это одна из многих просёлочных дорог, на которых пустынно всё, ни справа ни слева нет ни машины. Посмотрел налево и направо. И вот видно пойменные заросли на берегу реки, те чащобы на увлажнённой почве.
Ещё жарко греет солнце. Спускаюсь с припёка, с высокого склона балки, где поле бежит к падению в раздол и резко начинается луговое дикое разнотравье.
Вхожу в глубокую траву. В основном, хвощ, но кое-где полевые цветы. А по правую руку сфумато – плавность переходов: в дымке тонут колеи в прибредной степи, словно трава прячет топь и колеи уводят в её утробу. Там дальше, в дымке последнего жаркого солнцепёка – мост. А выше лес.
Я иду к зарослям ближе к реке. Держу палку и как змеелов спереди себя начинаю ей шурудить. В такой траве и змеи могут быть. Хоть мои ботинки и крепкие...
Наконец-то вижу ежевику и обрезаю ягоды ножницами. Она колючая и маленькие шипы вонзаются в кожу. Много ягод перебродивших. Богатые витаминами ягоды притаились в тени густых кустарников. Огромные ракиты и ползучие лианы на тонких кустарниках.
Решаю прошерстить дебри. Продирался я сквозь буреломы. Ломился в лесные покои, где почти никогда не ступает нога человека. Это лесные терема, полные орехов и ягод. Птичий гомон. Шарит где-то выдра, любительница рыбы. На болоте коряги и кочки. Клочья одежды так и оставишь на них, а она обветшает и подумают, что век назад кто-то порвал тут свою одежду. Пестреет наряд лесной, багряные тряпки из ларцов, багряницы, а не листья. Жёлтое монисто и топаз на шейке берёзы-дамы. Бармы на плечи клёну легли. Пышет жаром на припёке. Перстень с рубином у кленовой дамы. Требует подойти и поцеловать ручку. Остатки тепла, как сокровища, солнце разбрасывает щедро.
Но скоро листопад, сорвёт листву, упадут листья под ноги, чтоб сопреть, гумусом стать.
Прохожу под поваленным деревом. Сквозь лесную малину пробираюсь. Нагромождения сухостоя всюду. Куртка на мне нараспашку и уже рваная. Теперь лоскуты повисли и торчит вата. Это пущевик сеял колючие лесные заграждения. Людей чтоб не пускать в свои владения. Фазаньи лазы, а не тропы... надо наклоняться, чтоб пролезть там. Заросли непролазные, как паутина – я в неё попал.
Вылез в куртке, которой досталось под конец и от шиповника. Видела б меня та, которая забыла меня. Таким оборванным, болотной жижей запятнанным. Но волшебную мазь вижу в ней только, и с лица не стираю. Вылезарий, как византийский Велизарий... внезапно надевший порванное тряпьё... море перипетий, лишь смирение в этом море – плот спасения...
Царская охота здесь в запахе перьев лесной дичи, в воздухе над забродившими ягодами... её призраки затихшие... древние письмена царя Алексея Михайловича, топот копыт, старинная одежда, колыхаемая ветром... аталбас... Голоса резвых наездников... Внезапно всё это затихло, пропало. Но русский лес всё помнит.
На опушку выхожу, как же любимо родное прошлое становится здесь наедине с дичью и осенью. Осень вот-вот пригонит стужи и зимние копыта спрессуют снег, замостят реки и сон опоит древесное царство из кубка с перьями сойки во влаге. Где-то древнерусская медовуха в морёной древесине. Пахнет лес. – Места, где охотился Алексей Михайлович Тишайший... крики охоты смолкли...
Впереди время, когда смёрзнется покров из прелой листвы. Помню, валялись лосиные рога... с лопатой, а я мал был, пытался оторвать их примёрзшие к земле, серо всё и земля слежалась и серая. Матёрый лось сбросил их. Крупные такие... Студёная улица, холодом дышит улица. Я всё пытаюсь оторвать рог от земли, и он оторвался и ударил я себя им в глаз. И ходил в школу с фингалом. Это было давно. Утекла далеко река детства.
Иду домой. Через поля. Некоторые сны мелькнули в памяти. В одном из них я на набережной ночью, в большом городе, морские волны, дрожь пальмовых листьев и какие-то люди в меня стреляют. В соннике я нашёл объяснение. Это перерождение либо начало новой жизни. В другом сне я так же в большом городе, в каком-то заведении, возможно в ресторане. Передо мной известный и влиятельный человек. Он шутит, что-то рассказывает. Рядом с ним охрана. В соннике сказано, что видевший такой сон обретёт влиятельного тайного покровителя. А в другом сне я захожу в пущу, а на меня несётся огромный лось. Я не успеваю броситься в сторону. Он прёт на меня. И сон обрывается. Такой сон и встречу с лосём суеверные россказни считали дурными. Но на самом деле встреча с лосём сейчас это золото, это найти золотой самородок... Величие природы, её живая ипостась, её токи жизни, мощь, пышущая силой плоть спины, рога, готовые биться... Лицезреть это – радость. Они тут редки, а в других местах их побольше.
Яруга дремлет, прощальный взмах крылом гусиным... дикие гуси улетают... смотрю на косяки снизу со дна глубокого...
Я перешёл через лесополосу. И уже уставший добрался до своего забора. Были гости, но я их не застал. Оставил кто-то письмо в конверте. Запах женских духов.
А монисто лесное напомнило мне мою бабушку, любившую монисто и бусы. Мы вернулись из Ростовской области к бабушке. Она встречала нас… сырой вечер… отсырела погода. Я сидел в красном кресле. Такие детские воспоминания. А на столе голубцы и пельмени. К бабушке пришли гости. Мужчина лет пятидесяти и женщина, его жена.
– Это мои лучшие друзья, – знакомила с ними бабушка.
Мужчина с морщинистым и тёмным от солнца лицом для всех был известен как Витя Гуток. Он начал работать на тракторе ещё при советской власти. Колхозы развалились, но он продолжал пахать и сеять.
Все стулья оказались заняты, поэтому Витя Гуток сидел на корточках, прислонившись спиной к шкафу. Тот шкаф до сих пор цел. Прошло с тех дней уже более 25 лет.
Он протянул мне свою руку и крепко сжал мою ручонку и заулыбался. На голове у него была фуражка старая, изношенная.
А на шее бабушки бусы, монисто... А на столе селёдка и рюмки. Прошло много лет с тех пор. Помню бабушкино монисто. И когда потом летом она принесла много веток и трав из дубравы... помню: и жук-бронзовка копошился в зелени на полу. Вечер, телевизор сломался, на стенах ветки, а на полу бронзовый жук. Это Троица – бабушка чтила праздники. Потом помню её уже совсем старой, сидящей у окна. Её не стало однажды ранней весной.
Я уже ходил вниз по течению реки Разумной и решил сходить к истоку реки, вверх. Пешком к хуторам. На одном из хуторов пруд, где я в детстве учился плавать.
Слева от дороги горбатой, по которой то вверх идти приходится, то вниз, словно горбы её подъёмы, – лесок, который сумрак дубравный... весь он испещрён ямами – следы окопов и блиндажей времён Великой Отечественной войны... следы огненных лет... Этот лес молчит. Грибы под трухлявыми кряжами льнут к слипшейся листве. Гон олений чтут и карк вороний проходит сквозь дубраву. Лесных дум принесло ещё больше осенью.
Справа поле задисковали. Полёвка в гнезде спряталась от холодного ветра... в ворохе трухи, упавшей с телеги... мякоть в дождевой воде – словно брагу сделало полевое запустение осенней поры. Далее чёрные борозды под тёмным небом убегали в даль, которая манила и ловила. Сколько глаз поймала. Не властны века над русскими полями. Ржавчина съедала в них металл кочевников. Тлели в них сердца полюбивших как жён эти поля, тлели сердца и спящих в курганах за Раевкой, насыпанных. В курганах схоронили мужей древности. Ни письма не оставили древние там. Лишь эти поля те же. Не властны века над Россией полевой, тетеревами пропахшей и дарующей покой и вечную таинственную непознанность. В чём она? В километрах, быть может, иль в ином.
Над байраком глубоким тучи – огромные скирды соломы синей и серой. Грозятся накрыть землю немыми стенами дожди. Немыми стенами мокрых струй. Илёгкая дымка из дроби дождевой скроют дорогу сюда. До первого снега спешу совершить свой поход к истокам.
Когда-то в этом поле трудился Витя Гуток. Редколесье жидкое, полоса чернозёма, поднятого плугом. Моторный рёв трактора в его ушах. Он пахал на ДТ-75. Вылазил из красной кабины, крутил самокрутку. Клочок газетной бумаги клал в карман. В орешнике умудрился пробить бак сучком. Тяжёлые лемехи на себе тащил до мастерской через всю чёрную зябь. А когда-то его трактор утоп в силосной яме. Сельскохозяйственная жизнь засосала его. С головой утонул в ней. Всюду колхозные пейзажи с затаённой печалью, пропитаны потом многих поколений. А печаль в них терпкая и усыпляющая, тонкое щемящее чувство. Но печаль светлая. Человек земли.
Я на высоте, далеко-далеко блеск церковной маковки, дальней деревни очертания. И в этот момент испытываю безграничное счастье. Оно везде, у подножий. С высоты на луга и березняки гляжу. И всё ещё впереди, жить ещё целую вечность. И ты никогда не умрёшь – говорит навес ветхий с освящённой иконой над родником. Там за Ольховаткой. А пруд заглох, одеялом из ряски накрыт. Утки барахтаются в тине. Муляка сосёт ноги смельчаку, который сунется в него. Глухая водь и кряквы. Тускло горит свеча, сквозь красное стекло лампады льётся тёплый свет. Печаль кроткого Спаса, но в печали светлые надежды дарит невидимая рука, распростёртая над глухими этими местами. Яблоня лесная роняет яблоки в камыши. Чернильные орешки на дубовых ветках. А на дороге пусто, автобусов в это время нет. Белёсые остановки из бетона в одиночестве запенились. Приуныли. Пыль ветерком погнало по обочине и на асфальт. Тополям грустно в осеннем одиночестве. А за тополями луг, похож он на Бежин луг – с теми же кострами погонщиков лошадей плыл он под этой луной.
А Витя Гуток поздней осенью где-то там в черноте борозд нашёл однажды золотую бляшку в виде пантеры. Пантера в русском чернозёме. Древнеиранские племена наследили и в наших душах и сердцах оставили след. Золотую пантеру он носил на груди, он пил, но её не пропил. Это был кошачий хищник. Полный динамизма и экспрессии образ хищника перед ним засиял среди комьев глины. Никогда он не сталкивался с такими вещами. Жёлтый металл решил сам прийти ему в руки. Так думал тракторист. Это был скифский звериный стиль... молчащий, вечно полный динамизма: вечно прыгающие барсы и вечно бегущие, сломя голову, олени... мышцы из бренного материала, запечатлённые в жёлтом металле. На бессмертие обрёк движения этих зверей глаз смертного, который подсмотрел. Там за Раевкой курганы стояли. Те, чей прах в них должно быть называл при жизни эту реку Оленьей рекой. И в их годы оленям тут не было числа, не то что в наше время. Хрупкость природы требует защиты.
И вот молчание сельхозугодий, грачи в полосе, железная кабина трактора. Куртка, пропитанная мазутом, запах солярки. С гусеницы комья грязи сыплются. Всюду колеи, очертания сегментов гусеницы. Сырость отовсюду ползёт, всё отсырело. И из этого молчания появилась золотая пантера. Жёлтое сияние металла вспыхнуло в непогоду. Давно забытое. Глаза увяли последних очевидцев. Тысячи лет прятала земля этот кусок золота. В движении зверь, но ничего не говорящий. Ни звука. Он не переставая смотрел на эту бляху. Как заворожённый. Этот металл в его ладонях молчал о давно забытых голосах, но хранил их в себе. И этим так сильно манил.
Размером она была как бляшки из Витовой могилы. Пел над ней когда-то быть может глухарь. Лесной птицей пропахли склепы с этими бляхами. Тысячелетия мчались. Теперь ревёт трактор над теми пастбищами древнеиранских племён.
Витя Гуток никому не говорил о своей находке. Дома один раз его сын Коля чуть было не раскрыл его тайну.
– Покажи, что у тебя?
– Да ничего у меня нет, табак вот, зажигалка вот, – говорил Витя сыну.
После пахотных работ выпал снег. Витя чувствовал себя неважно. И даже золотой бляхой любоваться ему опостылело. Какая-то усталость овладела им. До врачей он не хотел идти. Выходил из дома, смотрел в поле. Да взял и отвёз свою находку в один из музеев в город. А ранней весной он умер. Сын его Колька упорно пытался найти его находку, о которой он подозревал: один раз он почти смог разглядеть её в руках отца.
– Где же золотой самородок, батя, ты ж что-то прятал? – кручинился его сын. Но поиски были тщетны. Витя Гуток ушёл, смирившись, и с любовью к родному краю.
А я добрался пешком до Курской области. Где-то там древнекурская песнь-Кура журчала. Теперь я шёл назад. Осень затворяху дверь лабазов. Чеглок, птичка соколиная, ветром бросаемая, летит куда-то. Тонет в ветряном океане, в штормовых волнах. И я как чеглок в просторах России. А лесные яблони на моём пути гроши рассыпали. Полевой клён с поля наблюдает, как егерь... телёнка лосихи увидал... иль предчувствует белый покров... А в воздухе с заунывной игрой свистков непогод скрутившаяся в клубок пантера играет со временем. Музыку тростниковых флейт, из скифских рук выпавших, повторяет ветер. А пантеры, которые из глаз древних насельников ушли вглубь нашей природы, – это наша история. И те племена – часть нашего родного края.
Белгородская обл.