ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА. ВДАЛИ ОТ СУЕТЫ И КОРЫСТИ… В год 120-летия памяти А.П. Чехова
Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА

Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА. ВДАЛИ ОТ СУЕТЫ И КОРЫСТИ… В год 120-летия памяти А.П. Чехова

 

Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА

ВДАЛИ ОТ СУЕТЫ И КОРЫСТИ…

В год 120-летия памяти А.П. Чехова

 

Достойное место в истории отечественной литературы занимают святочные и пасхальные рассказы Антона Павловича Чехова (1860-1904). В настоящее время возрождается – поистине воскресает! – классический жанр пасхального рассказа, который долгое время пытались замалчивать, скрывать от читателя. Однако глубоко прав оказался в своём пророчестве Н.В. Гоголь, из «Шинели» которого, по известному образному выражению Ф.М. Достоевского, вышла вся русская литература: «Не умрёт из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесётся звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее – праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»[1].

Светлое Христово Воскресение – сердцевина русской пасхальной словесности, впитавшей главнейшие идеи праздничного мироощущения: спасение человечества, преодоление смерти, пафос утверждения и обновления жизни. В этот свод включаются также единение и духовное сплочение, братство людей как детей общего Отца Небесного. Как писал Гоголь о Пасхе, «день этот есть тот Святой день, в который празднует святое, небесное своё братство всё человечество до единого, не исключив из него человека».

В пасхальной идеологии ведущее место принадлежит идее свободы во Христе, освобождения человека от рабства греха и от ига страха смерти. В послании святого Апостола Павла сказано, что Иисус послан был в мир, «дабы Ему, по благодати Божией, вкусить смерть за всех» (Евр. 2: 9), «И избавить тех, которые от страха смерти через всю жизнь были подвержены рабству» (Евр. 2: 15); «Посему ты уже не раб, но сын, а если сын, то и наследник Божий чрез (Иисуса) Христа» (Гал. 4: 7).

Таким образом, событием Христова Воскресения утверждается ценность, достоинство и духовная свобода человека, который уже не является узником и рабом собственного тела, но наоборот – вмещает в себя всё мироздание. В Богочеловечестве Христа сквозь телесное естество сияет неизреченный Божественный Свет: «Одеялся светом, яко ризою, наг на суде стояще и в ланиту ударения принят от рук, их же созда».

В Пасхе заложена также идея равенства, когда словно сравнялись, сделались соизмеримыми божественное и человеческое, небесное и земное; утверждается полнота величественной гармонии между миром духовным и миром физическим.

Праздничный эмоциональный комплекс радостной приподнятости, просветления разума, умиления и «размягчения» сердца составляет ту одухотворённую атмосферу, которая в пасхальном рассказе становится нередко важнее внешнего сюжетного действия. Внутренним же сюжетом является пасхальное «попрание смерти», возрождение торжествующей жизни, воскрешение «мёртвых душ». Лейтмотивом в русской пасхальной словесности звучит торжественно-ликующий православный тропарь:

Христос воскресе из мертвых,

смертию смерть поправ,

и сущим во гробех живот даровав!

Идеи русской классической словесности: «духовное проникновение», «нравственное перерождение», прощение во имя спасения души, «восстановление человека», воскрешение «мёртвых душ» – приводят к мысли о том, что «если не всё, то многое в русской литературе окажется пасхальным»[2].

Явно несправедливы те, кто в советские времена безоговорочно записал Чехова в стан атеистов. В конце XX века этот взгляд стал понемногу пересматриваться: «Какое это соблазнительно простое и какое неверное решение вопроса – называть Чехова атеистом. Без веры, без духовных ценностей, которые всегда назывались святыми, поскольку другого слова для них нет, без мысли о прошлом и надежды на будущее, без боли за ближних жить нельзя, как нельзя жить без совести»[3].

 Сам Чехов писал В.С. Миролюбову: «Надо веровать в Бога, а если веры нет, то не занимать её место шумихой, а искать, искать одиноко, один на один со своею совестью…»[4]. С особой силой звучит чеховская мысль: «Теперешняя культура – это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, ещё десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далёком будущем человечество познало истину настоящего Бога...» (П11, 106).

Художественное подтверждение этой писательской позиции – в пасхальном шедевре «Святою ночью» (1886), где очевидно нравственно-эстетическое воздействие «рождественского рассказа» «Запечатленный Ангел» (1873) Лескова. Особая тема лесковского рассказа – отношение к русской иконе и иконописанию. «Запечатленный Ангел» – уникальное литературное творение, в котором икона стала главным «действующим лицом».

Рассказ Лескова был книгой для семейного чтения. Интересно сообщение Чехова редактору Лейкину 7 марта 1884 года: «Отец читает вслух матери «Запечатленного Ангела»» (П1, 81). Таким образом, лесковский «Ангел» был у Чехова «на слуху», что не могло не отразиться в его творчестве, а именно – в создании пасхального рассказа «Святою ночью».

Этот рассказ, бесспорно, создан в художественной манере Лескова. Как лесковский шедевр снискал всеобщее признание, так и чеховское творение принесло автору заслуженную награду: рассказ был упомянут в материалах о присуждении Чехову Пушкинской премии.

Духовно-эстетическое начало чеховского рассказа связано не с иконописью, как у Лескова, а с красотой церковной поэзии, святого слова. Но в произведениях обоих авторов явственно проступают христианские идеалы истины, добра и красоты. Только Христос «мог установить между истиною и красотою тот союз мира, из которого потом возникло христианское искусство»[5].

Чеховский герой иеродиакон Николай – простой монах, который «нигде не обучался и даже видимости наружной не имел» (С5, 96), – обладал Божественным даром создавать акафисты. «Радуйся, древо светлоплодовитое, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!» (С5, 97), – воспевается в хвалебном гимне Богородице. Сложные, многокорневые слова, усвоенные православной гимнографией из греческой традиции торжественной церковной риторики, выражают чувство благоговения перед святыней и в какой-то мере чувство бессилия достойно воспроизвести святой образ на человеческом языке.

В рассказе «Святою ночью» словно слышен лесковский рассказчик с его изумлением перед чудом ангельского лика: «Лик у него <…> самый светлобожественный и этакий скоропомощный»[6]. Чеховский герой также стремится передать святую красоту иконы в святой фразе – теми же многокорневыми словообразованиями свойственными церковным песнопениям, которые, как сказано у Чехова, вмещают «много слов и мыслей» в одном слове. «Найдёт же такие слова! Даст же Господь такую способность! – дивится чеховский рассказчик таланту сочинителя акафистов. – Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово <…> «Светоподательна»! <…> слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его, нашёл в уме своём» (С5, 98).

Устами своего рассказчика – молодого послушника Иеронима – писатель развивает теорию жанра и стиля русского религиозного искусства: «Кроме плавности и велеречия <…> нужно еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молнии, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого» (С5, 98), «надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость, нежность<…> Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил» (С5, 97).

Здесь отчётливо различима та «очарованность» – душевное свойство изумляться открывающейся взору святой красоте, молитвенная способность к тончайшему духовному и эстетическому переживанию, характерная для любимых героев Лескова – праведников, «очарованных странников». Наличествует не только слуховая, но и зрительная, живописная, как в «Запечатленном Ангеле», образность. Стиль этих художественных творений Лескова и Чехова можно определить как словесную живопись.

Оба писателя настойчиво подчёркивают, что создание такого искусства, по Лескову, – «редкого отеческого художества»[7]– возможно только при условии высочайшей нравственности, красоты духовной самого художника, творца прекрасного, вдали от суеты и корысти.

Так, с болью видит рассказчик «Запечатленного Ангела», как цинизм и корыстолюбие, «обман и ложь бессовестные» разрушают «отеческие предания»: «Встарь благочестивые художники, принимаясь за священное художество, постились и молились, и производили одинаково, что за большие деньги, что за малые, как того честь возвышенного дела требует»[8]. Но теперь «это люди не того духа»: «как чёрные цыгане лошадьми друг друга обманывают, так и они святынею <…>, что становится за них стыдно и видишь во всём этом один грех да соблазн и вере поношение. Кто привычку к сему бесстыдству усвоил <…> даже <…> хвалятся: что-де тот-то того-то так вот-де Исусом надул, а этот этого вон как Николою огрел, или каким подлым манером поддельную Владычицу ещё подсунул»[9].

В рассказе «Святою ночью» Чехов пишет, что подлинного благообразия нет и в монастыре: «народ всё хороший, добрый, благочестивый, но… Ни в ком нет мягкости, деликатности» (С5, 99), «некому вникать» в слова пасхального канона, и кроткий поэтичный человек – безвестный творец акафистов – остаётся непонятым, ненужным даже среди монастырской братии. Он умирает под Пасху, и, согласно традиционному житийному представлению, это смерть праведника, открывающая двери в Царствие Небесное.

Также под праздник Светлого Христова Воскресения заканчивает свой земной путь герой другого пасхального рассказа Чехова – «Архиерей» (1902).

Главный герой рассказа – представитель высшего церковного духовенства, викарный архиерей. Наречённый в монашестве Петром, при крещении в младенчестве он получил имя Павел. Так в имени и судьбе архиерея соединяются имена новозаветных апостолов Петра и Павла, вводятся мотивы апостольского служения, подвижничества, мученичества.

Сюжетное действие разворачивается на фоне прогрессирующей болезни архиерея. Но перед самой кончиной ему ниспослано утешение, точно он скидывает с себя тяготивший земной груз, тяжкое телесное бремя и становится бесплотным, невесомым, готовым раствориться в небесных сферах, в милосердии Божием. Преосвященный Пётр «в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.

«Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!»» (3, 361).

Герой уже не ощущает себя высшим церковным иерархом, наоборот – он один «из малых сих», дитя Божье, дитя своей матери. А старуха-мать – вдова бедного сельского дьячка, которая стеснялась и робела перед высоким саном владыки, не знала, как вести себя с ним, – только теперь увидела в преосвященном Петре своё дитя – сыночка Павлушу: «она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как ребёнка, очень близкого, родного.

– Павлуша, голубчик, – заговорила она, – родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал? Павлуша, отвечай же мне!» (3, 361).

Любовь, жалость, сострадание острее проявляются к слабому, незначительному, беззащитному. Любовь соединяет человека с Богом и с людьми, а всё остальное, в том числе служба, карьера, чины, – разъединяет, подавляет душу, приносит страдание, одиночество.

На пороге инобытия преосвященному привиделось, что он стал простым богомольцем: «он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идёт по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!» (3, 362).

Отлетающей душе открылась истинная суть человека, который в своей земной юдоли – только путник к Богу. Герой испытал чувство необъятной свободы – той, что даруется свыше, но люди, придавленные материальными попечениями, забывают об этом даре, не умеют ценить его. И лишь душа, от Бога исшедшая и к Нему отходящая, освобождённая от гнёта земных забот, способна постичь эту свободу сполна.

Событийный ряд рассказа «Архиерей» разворачивается в течение Страстной Седмицы и завершается в праздник Пасхи. Автор преднамеренно точно указывает вехи развития действия во времени и в пространстве. «Под Вербное воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная» (3, 348) – это точка отсчёта. Развязка основного действия происходит с наступлением Светлого Христова Воскресения: «А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило» (3, 362).

Очевидно, что у Чехова представлено религиозно-философское понимание времени и пространства. Эти категории в рассказе «Архиерей» пасхальны, христиански сакрализованы. События Священной истории прочными духовными нитями связаны с православной верой, богохранимой землёй русской.

Настоящее показано в свете минувшего и в духовной перспективе предстоящего, православного чаяния «жизни будущего века». Именно эта философия времени, определяющая христианский смысл русских пасхальных рассказов, представлена в чеховском пасхальном рассказе «Студент» (1894), которому в нынешнем году исполняется 130 лет.

Убедившись на живом примере, что новозаветные пасхальные события имеют непосредственную связь с настоящим, герой рассказа Иван Великопольский – студент духовной академии – испытал небывалую, захватившую дух радость: «и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. «Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого». И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой» (2, 511).

Действие рассказа происходит в Страстную Пятницу – трагический день распятия Христа. Подводное течение внутреннего лирико-символического сюжетного плана движется от ощущения вселенского холода и мрака, людского одиночества и отчаяния, сиротского чувства богооставленности: «казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всём порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потёмки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно» (2, 508) – к ликующей пасхальной радости, приветной молитвенной вести о Светлом Христовом Воскресении, о торжествующей победе вечной жизни с её высоким таинственным смыслом: «Правда и Красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы <…> невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла» (2, 511).

Здесь очень важно синергийное «сотрудничество Божественного и человеческого, благодати и свободы твари»[10], сочетание Божественного отклика на свободное человеческое усилие по стяжанию благодати, ибо, как говорил преподобный Максим Исповедник, «у человека два крыла, чтобы возлетать к Богу: свобода и благодать».

Художественное время русских пасхальных рассказов не ограничено календарными рамками. Настоящее и прошлое сливаются воедино с грядущим в поистине евангельской «полноте времён», проповеданной апостолом Павлом: «Когда пришла полнота времени, Бог послал Сына Своего (Единородного) <…>, чтобы искупить подзаконных, дабы нам получить усыновление» (Гал. 4: 4-5); «В устроение полноты времён, дабы всё небесное и земное соединились под главою Христом» (Еф. 1: 10).

Так, в русских пасхальных рассказах устанавливается диалогическая соотнесённость с христианским новозаветным контекстом. Праздник Пасхи является мощным импульсом, уводящим в метафизические глубины художественного текста; придаёт ему религиозно-философскую универсальность, позволяет обратиться к вечным вопросам бытия.

Особое эмоционально-психологическое состояние радостной просветлённости, изумления перед непостижимостью Божественного Промысла, характерное для пасхального мироощущения отечественной словесности, передано у Чехова так, что «плакать хочется», «дух захватывает» (С5, 99). В произведениях русских классиков открывается необозримая духовная перспектива. Это истинное чудо, и не случайно оно является в чеховском пасхальном повествовании ключевым: «Чудо, Господи, да и только <…> Истинное чудо!» (С5, 96).

Подлинно пасхальным становится также знаменитый финал пьесы Чехова «Дядя Ваня» (1896). В словах, ставших поистине крылатыми, о «небе в алмазах», словно воспаряют на ангельских крыльях Истина, Добро и Красота – в христианских упованиях верующих душ на беспредельное милосердие Божие: «Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую...».

Финал чеховской пьесы созвучен Символу Православной веры: «Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым», пасхальным его чаяниям: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь».

-------------------

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. – М.: АН СССР, 1937-1952. – Т. VIII. – С. 409-418.

[2] Захаров В.Н. Пасхальный рассказ как жанр русской литературы // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX веков: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. – Петрозаводск: ПётрГУ, 1994. – С. 252, 256.

[3] Громов М.П. Книга о Чехове. – М.: Современник, 1989. – С. 126-127.

[4] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. – М.: Наука, 1974-1988. – Письма. – Т. 10. – С. 142. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страниц арабскими цифрами. Литерами С и П обозначены Сочинения и Письма.

[5] Смирнов Ф. Общий богословский взгляд на историю древне-церковной иконографии. – Киев, 1879. – С. 7.

[6] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. – М.: Правда, 1989. – Т. 1. – С. 400.

[7] Там же. – С. 417.

[8] Там же. – С. 428.

[9] Там же. – С. 429.

[10] Хоружий С.С. После перерыва. Пути русской философии. – СПб.: Алетейя, 1994. – С. 310.

 

Комментарии