Игорь БАХТИН. КОСЕНЬКАЯ. Рассказы
Игорь БАХТИН
КОСЕНЬКАЯ
Рассказы
НАКАЗАНИЕ
– Сейчас, док, никак не могу, а через пару недель я ваш. Дела заедают, – Борис Геннадьевич ласково тронул профессора за руку.
– Странно. Так к своему здоровью относиться нельзя, – пожал плечами профессор. – Я бы не советовал вам тянуть с обследованием. Знаете, святой привратник Пётр работает без выходных и отпусков.
– С ключником мы договоримся. Думаю, и там берут… – ухмыльнулся Борис Геннадьевич.
– Ну, не знаю… – протянул профессор с неудовольствием. – Там своя валюта.
Борис Геннадьевич о смерти не думал и умирать в данный момент не собирался. Сердце грел горячий аванс, полученный от банкира Нефёдова, и он собирался жить долго и счастливо. Дело было плёвым: закончить его бракоразводный процесс с очередной жёнушкой-молодкой, глупой дурочкой, разбухшей от неумеренных аппетитов, оставить её, что называется, «на бобах». В таких делах Нефёдов был докой и в успехе не сомневался.
В последнее время его тревожили боли под левой лопаткой, поэтому сегодня он и встретился со знаменитым кардиологом. Профессору не понравилась его кардиограмма, он предложил ему срочно обследоваться, прямо сказав, что прогноз неутешительный. Но лечь на обследование сейчас Борис Геннадьевич никак не мог: Нефёдов был крутым товарищем и требовал быстрейшего решения вопроса, этого требовал и договор.
Профессия приучила Бориса Геннадьевича никому не верить. Не вполне поверил он и знаменитому кардиологу, подумав, что вся врачебная мафия только и мечтает затащить денежных господ на больничную койку, подольше их удерживать в своих пенатах, чтобы доить, пугая страшными диагнозами. Слушая профессора, льстиво кивая ему головой, он снисходительно думал: «Пугай, пугай, светило. Я точно так же делаю, как и ты, стращаю клиентов сложностью ситуации, чтобы выжать деньгу. Закончу дела и лягу подлечиться».
Он поехал в свой офис. В дороге ему позвонил сын от первого брака из Лондона, просил денег. Борис Геннадьевич выругался и посоветовал ему найти работу. После звонила новая пассия, ведущая развлекательного канала. Она фальшиво сетовала, что чувствует себя вдовой, плаксиво ныла, что он совсем её забыл, не навещает. «Вдова! – хмыкнул Борис Геннадьевич. – Денег давно не подкидывал – овдовела. Хотя, можно и заехать. Расслаблюсь».
Он назвал водителю адрес любовницы, с раздражением думая о том, что жена его больше совсем не волнует, раздражает, а дочь стала похожа на испуганную лупатую лягушку. Мысли о разводе уже не раз приходили ему в голову в последнее время.
У любовницы он задержался и в свой загородный дом попал после полуночи. Жена встретила его, приветливо улыбаясь, но сочившаяся с её лица радость показалась ему фальшивой. Скривившись, он не удержался и бросил: «Вижу, сильно рада меня видеть». Улыбка сползла с лица жены, она растерянно замялась. А он, пристально на неё глянув, сказал про себя: «Всё – прогоню без выходного пособия. Надоела, дура».
Не став ужинать, он прошёл в спальню, лёг в постель и задремал под бормотание телевизора. Глаза открыл от боли: ему казалось, что голову закрепили в тисках и медленно сжимают, отпуская на время зажим, с тем чтобы уже через несколько секунд опять сдавить.
– Наталья! – взвопил он, а когда жена появилась, простонал: – Скорую…
Жена смотрела на него с ужасом: перекошенное серое лицо будто присыпали цементом, нос заострился, левый глаз и левая рука подёргались, бескровные губы кривились в муке.
– Скорую, дура! – простонал он искривлённым ртом.
Жена дозвонилась, вызвала неотложку, а когда повернулась к мужу, то поняла, что ему уже ничего не поможет: он хрипел, выгибаясь дугой.
Но тиски неожиданно ослабили нажим, Борис Геннадьевич расслабленно обмяк. Его глаза встретились с глазами жены. На её лице блуждал странный злорадный оскал и нескрываемая радость. «Сука», – выдохнул он. Это были его последние слова – тиски сжали голову с такой силой, что она лопнула.
Вслед за этим к Борису Геннадьевичу пришла изумительная лёгкость. Он кричал и куда-то летел в кромешной темени с далёкими всполохами. Посвистывал ветер, где-то далеко угадывался рассвет, ему было страшно и холодно. Когда вдали, в молочном тумане, стали различаться неясные холмы, скорость полёта резко упала, и он плавно приземлился на ноги у крепостной стены с крепкими широкими воротами и узкой калиткой, окованной позеленевшей от старости медью.
За стенами слышался неясный гомон людских голосов, крики. Борис Геннадьевич огляделся. Место было пустынное, с чахлой растительностью, по прихваченной сизой изморозью поникшей траве стелились клочья утреннего тумана. «Холодно, однако», – клацая зубами, подумал он, привычно вскидывая руку, чтобы взглянуть на часы и оторопело замер: его дорогущий Rolex был без стрелок. Он поднёс часы к уху – они молчали.
Со сторожевой вышки кто-то гортанно крикнул: «Новенький у ворот!». Заскрипели петли, и из калитки вышел седовласый старик в странной одежде, похожей на тяжёлый шерстяной халат до пят, с наброшенным на плечи цветастым покрывалом. Он раздражённо махнул рукой:
– Ну, что телишься-то? Живее, живее, шевелись, холодно.
И Борис Геннадьевич, не ожидая от себя такой прыти, побежал, а когда приблизился к старцу, то похолодел: на поясе старика висело ржавое кольцо с множеством больших ключей.
«Неужели я умер и стою у тех самых ворот, а это ключник Пётр, про которого вспоминал сегодня врач?» – ошеломила его страшная мысль.
– Вот ещё! – сварливо сказал старец, будто прочитал его мысли. – Надо апостолу с каким-то адвокатишкой встречаться, у него полно дел поважнее. У нас всё демократично – всяк на своём месте, хотя иерархию никто не отменял. Задумаешь апелляцию подать, адвокат, по инстанциям придётся побегать, как и на бренной земле. И здесь администрирование. Сообразительные новички быстро понимают бессмысленность таких телодвижений и апелляций не подают. И запомни, проходной земной вариант: «не подмажешь – не поедешь», здесь не работает. Вовсе не работает, вникай.
– Я не какой-нибудь адвокатишка, у меня ордена, я знаменитый, меня сам президент награждал, у меня стаж работы… – обиделся Борис Геннадьевич.
– Знаменитый! – ворчливо проговорил старец. – Стаж у него! Ордена от президента! Когда-нибудь ваш президент непременно и сам к нам попадёт и ему здесь напомнят, кому и за что он ордена раздавал, где накосячил, а самого по косточкам разберут. Не в плюс ему это выйдет. И вообще, нам без разницы, кто кем был. Мы пенсий не назначаем, а большой стаж здесь не достижение. Он, скорее, предполагает большее количество накопленных грехов и большее наказание.
Старец остановился, хохотнул и отрезал:
– Знаменитый он! У нас тут Паблий Ювентий Цельс, Тит Ауфидий Гоэний Севериан молчат в тряпочку, а Понтий Пилат положенные ему пять тысяч семьсот двадцать семь умываний рук в сутки, прописанные ему нашим судом, который век молча выполняет. Вымоет руки, вытрет полотенцем и снова моет. Ты думаешь, ты тут шишкой на ровном месте будешь? Вашего сословия господ тут пруд пруди. Гонораров не получают, живут, кхе-кхе, согласно приговору. А поскольку гонораров здесь нет вообще, то и здешним прокурорам и судьям смысла ловчить нет совсем. Всяк своё непременно получит по делам своим. Проходи, проходи, адвокат – «купленная совесть». Подлючая профессия, надо сказать, хуже самой древней. У нас тут пословица гуляет: «Один ловкий адвокат – хуже трёх пройдох прокуроров». Проходи живей, на сквозняке стоим, а я подпростыл маненько. Не завидую я тебе, адвокат.
Старец грубо пихнул Бориса Геннадьевича в спину:
– Иди прямо по тропке, увидишь стрелку «Офис дознаний» – свернёшь.
У Бориса Геннадьевича от холода заслезились глаза. Он полез в карман за платком, но рука его скользнула по холодному бедру, и он неожиданно с изумлением обнаружил, что голый! Он покраснел и быстро прикрыл срам руками.
Старец хихикнул:
– Жаль, что вторых рук нет, зад прикрыть, да? Ты ж, скакун-потаскун, по саунам с негодными девками да молоденькими мальчиками ошивался, тряс мудями и не краснел, что теперь-то? Эх, люди! Никогда не слышал, что человек в мир голым приходит и голым уходит? Иди, иди, скоро забудешь про срам, будет о чём подумать.
Прикрывая мошонку и подрагивая от холода, Борис Геннадьевич затрусил по истёртой миллиардами босых ног каменной дорожке, озадаченно размышляя о том, что совсем не так он представлял себе загробную жизнь: здесь довольно холодно, но чертей с вилами и сковородок раскалённых не видно.
Он постучал в дверь с табличкой «Офис дознаний», ему никто не ответил и он вошёл. За дверью была огромная комната, похожая на обычные земные районные присутственные места: с облупленной штукатуркой, деревянными стеновыми панелями в метр высотой и с рядами скамей, приткнутых к ним. На них плотно сидели голые люди с озабоченными бледными лицами.
Никто не прикрывался. Он присел рядом с полной женщиной, стараясь не касаться её, но его сразу же бесцеремонно придвинул к ней мужчина, разрезанный от горла до лобка, разрез был грубо сшит крупными стежками. Влажная и холодная женщина смотрела вперёд, не мигая, как слепая, Борису Геннадьевичу стало страшно. Разрезанный мужчина высморкался и тихо заплакал.
Происходило нечто странное. Периодически, безо всякой команды, по какому-то неслышному сигналу кто-нибудь из присутствующих вставал и торопливо входил в широкие двустворчатые двери. Через эти же двери люди довольно быстро выходили назад и, опустив головы, направлялись в дальний конец помещения, исчезая по лестнице, круто спускающейся куда-то вниз. Однако количество людей не уменьшалось, постоянный приток новых создавал давку на скамьях.
Борис Геннадьевич осмотрелся. Здесь было множество молодых прелестных дам с прекрасными телами и печальными лицами. Старый сладострастник исподтишка разглядывал их, удивляясь тому, что не чувствует никакого трепета и эротического подъёма. Неожиданно у него в голове прозвучал грубый голос: «Рыбчинский Борис Геннадьевич!». Он, вздрогнул, быстро поднялся, как до него поднимались другие люди. Перед ним распахнулись двустворчатые двери, он вошёл в овальный зал с высоченными купольными потолками с облупившейся мозаичной картиной Страшного суда.
Всё было похоже на обычные судебные заседания. Отдельно сидел, по всему, прокурор в форме, напоминающей военную, троица судей была в мантиях, стражники с копьями в медных латах стояли у дверей. Бледного хлыща в костюме Борис Геннадьевич опытным взглядом определил в адвокаты, подумав с завистью: «Ловко устроился. Может и мне подфартит?».
Два стражника с копьями бесцеремонно толкнули его на скамью, стали по краям. Пару минут судьи пристально его разглядывали, после пошептались и повернули головы к прокурору. Тот встал и сказал:
– Господа судьи! У подсудимого такой зловонный букет грехов, что рука не поднимется отправить его на прожарку к чертям. Это было бы для него слишком мягким наказанием, к тому же, вы знаете, что взгляды чертей стали удивительно либеральны, налицо коррупционное влияние последней партии чиновников и бизнесменов из России. Представьте себе, в преисподней теперь даже устраивают часы на обед и перекуры развели, понимаешь, – кумовство и блат. Полюбуйтесь на этого представителя профсоюза раскалённых сковородок, на его наглую ухмыляющуюся физиономию…
Прокурор ткнул пальцем в дальний конец зала, судьи повернули туда головы. Посмотрел туда и Борис Геннадьевич и увидел нагло развалившееся в кресле существо с рожками, поросшее редкой шерстью, ухмыляющейся харей неуловимо похожее на его коллегу по цеху Харчевского.
– Господа, вы конечно уже знаете всё о ничтожной и вредоносной земной жизни подсудимого, – продолжил прокурор, – и согласитесь, что он заслуживает особого, уникального наказания, сопоставимого с тяжестью его преступлений, я имею в виду применение третьей части нашего кодекса…
«О каких это преступлениях он говорит? – недоуменно поднял брови Борис Геннадьевич в этом месте речи прокурора. – Какая третья часть, какого кодекса?».
– …Не кажется ли вам, уважаемые господа судьи, – продолжал прокурор, – что мы должны предоставить подсудимому возможность (тут он усмехнулся и подмигнул судьям) вдосталь пообщаться со всеми пострадавшими от его, г-мм, долгой преступной профессиональной деятельности? Общение с ними, я думаю, будет для него полезным. Надеюсь, вы меня понимаете? Приговор должен быть таким, чтобы наш адвокатишка через месяц-другой стал бы мечтать о раскалённых сковородках у наших рогатых вольнонаёмных сотрудников.
Судьи, переглянувшись, закивали головами.
– Понимаем. Но Dura lex, sed lex, мы обязаны предоставить слово адвокату подсудимого, – важно произнёс главный судья.
Адвокат встал, извиняюще глянул на Бориса Геннадьевича.
– Ваша честь, мой подзащитный всё же однажды в детстве м-м-м-м…
– Прямо-таки, «м-м-м-м»? – поднял брови судья.
– Совегшенно вегно, ваша честь, именно «м-м-м-м» …
– В детстве мы все чисты и можем себе позволить совершать добрые дела, – сказал судья задумчиво. – Это не аргумент для смягчения приговора. Увести подсудимого. Нам нужно посовещаться.
Грубо толкая Бориса Геннадьевича копьями, стражники загнали его в тёмную клетушку и закрыли дверь. Когда же его ввели обратно, быстро оглядев лица судей, он пал духом: полжизни он провёл в судах, был хорошим физиономистом и то скрытое торжество, предвещавшее суровое наказание, незримо витавшее на лицах судей и прокурора, он сразу увидел.
Но приговор его озадачил, удивил и даже немного ободрил. «Не огненные сковородки, в конце концов», – подумал он, однако расслабляться не стал, смутно догадываясь о каком-то подвохе.
Он выслушал вердикт суда, удививший его, стоя. Вердикт гласил: «Подсудимый приговаривается к вечному и бессонному заточению. Все жертвы его преступной деятельности, умершие и находящиеся ныне в нашей ойкумене, будут оповещены о решении суда и получат полные сведения обо всех закулисных действиях подсудимого, приведших к несправедливым и трагичным решениям судов по их делам. Процесс посещения узилища преступника пострадавшими будет свободным и круглосуточным. Они могут входить в узилище в любое время суток, оставаться там, сколько им захочется, делать и говорить все, что им заблагорассудится. Ныне живые жертвы его преступной деятельности по своей будущей кончине также будут посещать осужденного согласно приговору. Решение суда обжалованию не подлежит и вступает в силу сразу после оглашения приговора».
После оглашения приговора Борису Геннадьевичу было предложено сказать последнее слово. Он встал и открыл было рот, но судья скривился и прикрикнул на него:
– Молчите, ради Бога. Достаточно. Мы это враньё устали слушать. Тут недавно один тип из вашего проклятого семени попросил Библию. Когда я спросил его: «Зачем тебе она, неверующему?». Он ответил, что поищет лазейку… Уведите его, тошнит от его рожи.
Стражники привели Бориса Геннадьевича в коморку с крошечным зарешеченным окошком и ушли, стуча копьями о каменный пол.
Борис Геннадьевич огляделся. Вся «мебель» была каменной. В центре коморки стоял прямоугольный стол, по его длинным сторонам две скамьи. Он заглянул в окошко – за ним на предзакатном голубом небе висел тусклый серп молодой луны, и устало присел на скамью.
Ему невыносимо хотелось спать, голова клонилась к столу, глаза закрывались, но неожиданно открылась дверь и в коморку вошла молодая женщина, держа за руку прелестную девочку. Борис Геннадьевич их никогда прежде не видел, но сразу же затрепетал, узнав их: он видел их фотографии в деле, которое когда-то вёл. Лет десять назад эта мать с девочкой погибли под колёсами джипа любовницы главы местной управы на пешеходном переходе. Пьяная в хлам молодка неслась в здоровенном джипе с непозволительной скоростью и сбила мать с ребёнком. Истцами были муж этой женщины и её мать. Он хорошо помнил это дело. Деньги от главы управы он получил хорошие и всё устроил как надо. Покладистыми оказались врачи – анализ крови покойной женщины «показал» сильное опьянение, а шалава-гонщица стала совершенно трезвой, следователи, прокурор и судьи были «справедливы». Всё это моментально пронеслось в голове Бориса Геннадьевича.
Он нервно заёрзал на скамье, ожидая неприятного разговора, криков, оскорблений, рыданий. Но женщина не заговорила. Она с девочкой присела на скамью напротив него, ребёнок склонил голову к её плечу, женщина поглаживала её по голове. Иногда она смотрела на него с печальной улыбкой с выступившими на глазах слезами, а Бориса Геннадьевича бросало в трясучий озноб, он отводил глаза в сторону.
Они сидели долго, после тихо встали и ушли. А на скамье невесть откуда появился мужчина. Он тихо плакал, на его животе чернел страшный отпечаток ожога в форме утюга.
Борис Геннадьевич, холодея от страха, узнал и его. Это было в начале девяностых. Крупный водочный воротила восхотел квартирку с эркерами в старинном доме в центре столицы, но хозяин не хотел её продавать. Нанятые ублюдки, пытая хозяина квартиры, «отжали» у него квартиру в пользу заказчика. Хозяин, став бомжом, обратился в суд. Борис Геннадьевич был адвокатом воротилы. Потерявший квартиру мужчина, услышав вердикт, умер прямо в зале суда.
Рот Бориса Геннадьевича будто склеился, он не мог отвести взгляд от лица мужчины. Тот сидел и тихо плакал, иногда поднимал руку и грозил ему пальцем. После него в каморку птицей влетела худющая седая старуха с огненным взором. Не дав Борису Геннадьевичу опомниться, не сказав ни слова, она плюнула ему в лицо, отвесила увесистую оплеуху и исчезла. Борис Геннадьевич озадаченно потёр щёку, он не смог вспомнить эту старуху.
Стемнело. Вошёл стражник, поставил на каменный стол тусклую лампадку. В коморку продолжали входить люди. Они подолгу, молча, сидели на скамье и смотрели на него. Когда он не мог вспомнить некоторых, они сами рассказывали ему о себе, о своей судебной тяжбе и её печальных результатах, а он вспоминал своё участие на стороне выигравших, вспоминал перипетии этих дел и суммы гонораров за свою грязную работу.
К рассвету он клевал носом, желание закрыть глаза стало нестерпимым, но как только он закрывал глаза, влетала страшная старуха с жёлтыми горящими от ярости глазами и хлёсткой пощёчиной будила его.
Когда холодный луч солнца заглянул к нему в коморку, опять пришла женщина с ребёнком. После неё вошла другая женщина, и он узнал в этой ещё молодой, с распущенными седыми волосами женщине Нину, свою первую жену, судьбой которой он давно перестал интересоваться.
– Ты думал, что никогда меня не увидишь? – спросила она тихо, и Борис Геннадьевич заёрзал на каменном стуле. – Я-то давно здесь, после того как ты меня упрятал в психиатрическую больницу и отнял у меня сына. Ты и ему сломал жизнь, отправил с глаз долой в Лондон, где он стал наркоманом. Тогда мне жить расхотелось. Я умерла. За мной ушёл папа, после мама, они здесь со мной…
«Чёрт, – подумал Борис Геннадьевич, – это же мне и с ними придётся встретиться».
– С мамой моей ты уже встречался, – сказала Нина тихо, будто услышала его мысли. – Когда я умирала, она поклялась, что если встретит тебя по своей смерти, то непременно плюнет тебе в лицо и ударит. Я больше не буду к тебе приходить, не хочу больше тебя видеть, Борис. Мне жаль тебя.
Она встала. У двери обернулась:
– Я просила маму не приходить к тебе, но не смогла её убедить. Прощай.
Борис Геннадьевич сжал голову руками, затрясся ознобной дрожью и, раскачиваясь маятником, застонал.
ХОДЬБА В КВАДРАТЕ ПО КАТЕТАМ И ДИАГОНАЛИ
Буркнув: «Дрянь погодка!», Иван Фомич прикрыл шею шарфом, зябко передёрнул плечами, и держась за лестничный поручень, осторожно спустился во двор и огляделся. Погода в самом деле была холодная и сырая, впрочем, довольно типичная для питерского ноября. Несколько дней кряду подсыпал снежок, пробуя голос перед будущими снежными вокализами. Ночью подмораживало, днём дороги раскисали несмотря на морозец, темнело рано, рассвет приходил тягуче долго. Думая: «За короткие белые ночи приходится расплачиваться долгими тёмными ночами», и осторожно ступая по наледи, Иван Фомич пошёл между рядами машин. Шёл неспеша, до закрытия магазина было ещё полчаса. В его доме давно открыли с довольно терпимыми ценами магазин «Красное и Белое», но с некоторых пор по вечерам он иногда ходил в такой же, но в дальний от его дома.
Весь район, в котором он проживал, был разделён широким и прямым проспектом на две части. Двадцатиэтажные, шестиподъездные человейники здесь спланировали «лесенкой». Дома располагались не в ряд, а были несколько сдвинуты друг от друга в глубь района относительно главного проспекта. Задумка была хороша: таким образом удалось перед каждым домом высвободить большие площади для стоянок автомобилей в два ряда с широким проездом между ними. Шёл он к магазину по воображаемой диагонали через автомобильные стоянки, каких ему нужно было пройти три. Он рассеянно рассматривал ряды иномарок, обращая внимание на номерные знаки. Преобладали номера питерские, но через три-четыре машины встречались автомобили российских регионов как показатель великого переселения народа в места, где ещё можно найти работу. Когда он шёл этим маршрутом, его всегда одолевала навязчивая мысль: «Бедно живём!», и он тихо и беззлобно поругивался. На середине первой автостоянки его догнал сосед Андрей Миронович и весело затараторил:
– Ты что, старый, тащишься по диагонали? Дамочки-тиктокерши на «Лексусах» собьют, да и скользко же ночью. Бредёшь по ледку, как коняга в поле, давай на тротуар перейдём, так сказать, на катеты. Куда намылился?
– Туда же, куда и ты, Мироныч, – закашлялся Иван Фомич.
– Ясно, в «Красное и Белое» имени Стендаля. Наш «Дикси» пора переименовать в «Красное и Чёрное»: сволочи, цены задирают немыслимые, – сострил сосед и рассмеялся.
Иван Фомич бывал у Андрея Мироновича, такого же вдовца, как и он, в квартире, где одна стена вся была в стеллажах с книгами – сосед был страстным книголюбом.
– Я тебя уже третий раз вижу по этому маршруту. Чем тебе не люб такой же магаз в нашем доме? – продолжил сосед, закуривая.
– Зря ты куришь на воздухе, на ночь полезно пройтись, подышать, – ответил Иван Фомич, ускользая от прямого ответа. Не сказал соседу правды отчего перестал ходить в придомовой магазин. Раньше он всегда ходил в него, молодые продавцы относились к нему с почтением и улыбкой, привыкнув к его нехитрому набору покупок, вскоре даже сразу услужливо, без его просьб, клали на прилавок дешёвые сигареты «West», которые он курил. Магазин закрывался в десять вечера, когда заканчивалась продажа спиртного, и к этому времени в нём собиралась внушительная очередь страждущих прикупить спиртного до запрещённого срока его продажи. Бывало, в это же время сюда приходил и Иван Фомич. Молодые, весёлые и шумливые парни брали виски, вино, пиво, шампанское, блоками дорогие сигареты, а он мялся в очереди с корзинкой, в которой сиротливо томились или чекушка «Славянской», или пиво «Эфес», а чаще пачка творога и молоко.
Как-то уже у кассы, он обернулся, словно его окликнули, и встретился глазами с молодым человеком позади себя. Парень глаз не отвёл, а Иван Фомич торопливо отвернулся. Он не раз видел этого парня в магазине и успел заметить, что тот никогда не покупал ни спиртного, ни сигарет. Брал обычно молоко, яйца, хлеб и печенье, иногда фарш и макароны. От этого внимательного взгляда на хорошем, чистом и спокойном русском лице парня Ивану Фомичу стало почему-то зябко и неуютно. В лице парня не было осуждения, но читалась откровенная жалость. Однажды они выходили с ним из магазина вместе. Парень коснулся его плеча: «Не пей, отец, здоровья тебе это не прибавит», и ускорив шаг, обогнал. Ивану Фомичу стало стыдно, подумалось, что, наверное, и продавцы видят в нём старого алкаша и потешаются над ним, вежливо улыбаясь. Он стал ходить в дальний магазин ночью, а в придомовой теперь заглядывал только по утрам за хлебом и молоком, и даже перестал здесь брать сигареты, чем удивил продавцов.
Андрей Миронович посмотрел на него внимательно.
– Дела-то как?
– Мои у прокурора (Иван Фомич ткнул пальцем в небо), у моего фикуса хуже, чем у меня.
– Что это с ним?
– Болеет.
– Небось отойдёт. Говоришь, что путь удлиняешь для здоровья... у тебя, что по математике было?
– Дохлый трояк.
– Я и вижу. Две стороны квадрата хотя и ненамного, но длиннее диагонали, троечник, к тому же комфорт, тротуары посыпаны и расчищены. Удлинять нужно прогулки, движение – это жизнь. Таблетки-то пьёшь?
– Глотаю. Наша диагональ уже рядом с углом квадрата, – уныло уронил Иван Фомич.
– Это да, – сказал Андрей Миронович, – хотя пути всех человеков могут закончиться в любой точке квадрата жизни и в любое время пути. У жизни другие правила, тут и скорость движения присутствует и ещё нечто неопределяемое законами – вектор пути, например, а это в жизни важнее. Все мы, Фомич, выходим, так сказать, из одного угла и нас ожидает один фатальный путь в противоположный угол, и хотим мы или не хотим, а отказаться от финальной точки пути, увы, мы не можем. Выбрать же правильный вектор задачка не из лёгких, Фомич. Одни прут, как танки, как ты, по диагонали, – это я не для того говорю, чтобы обидеть тебя, а так сказать, в математическом выражении – для образности. Смельчаки! Сметают всех с пути, идут по головам, упав, встают или ползут. Другого пути они не знают, матрица у них такая – успеть до последнего угла загрести побольше, выдвинуться, хе-хе, в люди, закрепиться у кормила, успеть ухватить всё, что удастся ухватить до последнего угла, где чековая книжка не нужна, – им, как и всем, последнего угла не избежать. Таких сейчас развелось… – сосед раздражённо махнул рукой. – Вторые – осторожно идут, с оглядкой, чего бы не вышло, всё по катетам, по катетам квадрата жизни по принципу: хоть дольше, но спокойнее, но и они, как все, дойдут до угла, когда Бог часики остановит. Да только часто такие ходоки, и первые и вторые, и половины пути не проходит по аксиоме Воланда в «Мастере и Маргарите», гласящей, что человек смертен внезапно. Третьи – мучительно ищут свои пути. Идут и по катетам, по диагоналям, и по гипотенузам, или даже по линии симметрии, падают, поднимаются, ускоряются, останавливаются, чтобы оглядеться, оценить свой путь, и продолжают идти, уже ясно понимая, что их путь – это только их путь, что они узнали качество многих путей, идя вперёд. Конечно, и их на этом векторе движения вполне может застигнуть костлявая…
– Философствуешь. Понесло тебя, Мироныч, – сказал Иван Фомич, – пойди туда, не знаю куда. Вот сейчас зайдём в магаз, купим чекушку или баночку снотворного пивка, и побредём назад по своим углам, по катетам, к столу на кухне, захмелеем и спать ляжем.
– Да, понесло меня, – смущённо сказал Андрей Миронович, и добавил через паузу: – Однако и путь назад, сосед, не отменяет предопределённого пути вперёд через пространство и время к неминуемому углу, согласно аксиоме Воланда.
– Страха-то не нагоняй, – отмахнулся Иван Фомич.
Дальше они шли молчали, сделали покупки в магазине, молча шли и обратно, Андрей Миронович о чём-то задумался, Иван Фомич тяжело вздыхал. У дома Андрей Миронович предложил соседу зайти к нему повечерять, но Иван Фомич отказался, сказав, что у него разболелась голова и, кажется, скакнуло давление. Сосед придержал его за плечо:
– Знаешь, старина, стодолларовый президент США хорошо сказал, что есть три вещи, сделать которые необычайно трудно: сломать сталь, раздробить алмаз и познать себя. Мне кажется, что смысл пути человека и заключается в том, чтобы познать себя.
Соседи жили на разных этажах, Иван Фомич ниже Андрея Мироновича. Когда они вошли в лифт, в него заскочила девчушка с телефоном в руке и наушником в ухе. Она не поздоровалась и нажала кнопку двадцатого этажа. Девушка смотрела в телефон с выражением безмерного счастья и улыбалась. Иван Фомич лёгонько ткнул локтем в бок Андрея Мироновича, негромко проговорив на ухо:
– Прикинь, какой дивчине путь длинный предстоит. Хотел бы назад вернуться?
Лифт остановился на этаже Ивана Фомича.
– Вряд ли, – пожал он руку соседа, – опять по катетам, гипотенузам? Силёнок уже нет, доброй ночи, Мироныч.
Его встретила кошка Лина, поластилась у ног, погладив её, он снял сапоги, повесил куртку, надел тапочки и обошёл квартиру. Он так всегда делал, будто хотел посмотреть всё ли в порядке в его обители. В спальне подошёл к подоконнику посмотреть на цветы, невольно с расстройством отмечая, что у фикуса скручивающийся лист желтеет. Выращивал он его из отростка, росток долго не хотел оживать, но этой весной выпустил скрученный в стрелку яркий малахитовый лист, необыкновенно живой, обрадовав его. «Кажется, нужно меньше поливать, чем-нибудь подлечить, поищу рецепт в интернете», – подумалось ему, и он отошёл от окна, оглядываясь на фикус.
Постоял у книжного шкафа, рассматривая корешки книг, вспомнил, как трудно было доставать некоторые. Думая: «Ничего не читаю, надо бы протереть книги, никому не нужны, ни внуку, ни внучке, а дети мои всё это прочитали». У деревяного небольшого иконостаса на стене рядом с кроватью он задержался: «А это куда денется после меня? Неужели выкинут? Господи, с них станется, не по злобе, не по неразумению – по ненужности, по незнанию, что с этим делать. Дети-то крещены, да в храмы не ходят, нужно им сказать, чтобы в храм снесли, там примут».
Он перекрестился и прошёл во вторую комнату. Она пустовала. Из мебели в ней стояли только платяной шкаф, комод, а на тумбочке видеомагнитофон, который не включался уже много лет, телевизора у Ивана Фомича не было. На видеомагнитофоне стояла в рамке фотография. Фото было сделано в Сочи, ему двадцать девять, жене – двадцать один, он в клешёных джинсах и тенниске, она – в лёгком сарафане, который сшила сама. Он долго смотрел на фотографию, светлея лицом: «Мы были на экскурсии в Гаграх, после зашли в летнее кафе, пили кислое вино и ели горячие хачапури. За соседним столом пировали кавказцы, они нагло пялились на Светочку. Она шепнула мне на ухо, что не может больше видеть этих алчных… да, да, алчных, она так и сказала алчных глаз, и мы ушли. Но как же она красиво отомстила кавказцам! Обняла меня и демонстративно поцеловала в губы долгим поцелуем, кавказцы аплодировали, показывали мне вытянутые большие пальцы, что-то кричали по-грузински. Скоро и мы наговоримся, Светик, вспомним этот эпизод и будем смеяться, мы будем смеяться!».
Он вытер кулаком повлажневшие глаза и прошёл в кухню. Выдавил в блюдце кошачий корм, поставил на стол водку, толстостенный лафитник, оставшийся живым из набора в шесть штук, достал из холодильника приготовленный им винегрет и остатки тонко нарезанного шпика. Налил водки в лафитник, глянул на ещё одно фото на стене – Светлане здесь было шестьдесят. Снимал он сам ранней осенью, когда дача буйно цвела, сам собрал пышный букет. Светлана словно ребёнка прижимала букет к груди со счастливым и умилённым выражением лица, уткнувшись в него лицом. Иван Фомич поднял лафитник:
– Скоро, скоро обязательно, увидимся, Светик, в надёжном уголке.
Он не допил, скривился, отставил водку и лафитник в сторону
– Прав ты, парень. Гадость редкостная, однако.
Вскипятив воду, он бросил в стакан пакетик чая, сел за стол и включил ноутбук, подаренный сыном, нашёл в закладках недослушанную им аудиоверсию «Преступления и наказания». Иван Фомич часто слушал аудиоверсии читаных им книг, иногда ложась спать, ставил ноутбук на прикроватную тумбочку и слушал какие-нибудь классические произведения.
Немного прибрав звук, он закрыл глаза, откинул голову на подголовник кресла. Артист дошёл того места, где Раскольников встречается в трактире с Мармеладовым. Изменяя тембр, он имитировал голос пьяненького старика, с отчаянием говорившего: «…а коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти!..». Иван Фомич саркастически усмехнулся, пробормотав: «В Красное и Белое», господин Мармеладов, работает до десяти, идти по диагонали, чтобы успеть до закрытия». Артист продолжал озвучивать хорошо знакомый ему сюжет, под текст была подложена тихая музыка. Иван Фомич на время отключился, думая: «По каким же катетам и гипотенузам пришлось пройти этому, трудно назвать его героем, уже почти мёртвому старику?! Страшная, страшная жизнь, её и жизнью назвать трудно. Помню, читал роман в восьмом классе, поверить не мог, что так жили люди в моём прекрасном городе». И тут же задал себе вопрос: «А что изменилось? Человек остался человеком со всеми его достоинствами и недостатками, плодятся Ставрогины и Лужины, генералы Епанчины, Мармеладовых и Петенек Верховенских немерено, есть и братья Карамазовы с блудливым папашей. Да, все одеты, обуты, сыты, транспорт вместо саней, дети учатся, а не поют в мороз Бога ради за копеечку на кусок хлеба под шарманку деда; людей не секут розгами, не сажают в долговые тюрьмы и в кандалы не заковывают. Хотя, что ж, прогресс! Есть теперь более гуманные современные способы сделать человека покорным и безгласым рабом – одеть в кандалы кредитные. Изнурённые в собачьих углах студенты не рубят старушек… ой ли? Телевизор показывает – сумки отнимают у старушек, телефоны, новейшими способами обманывают стариков, впрочем, и рубят, не раз в новостях видел, – убивают, не щадят даже своих дедов и отцов, чтобы забрать деньги и не ради правды Раскольникова, а на развлекуху. Думать – непосильная задача для их иссушенных желанием жить как все, мозгов. Иногда, прогуливаясь по городу Достоевского, мне кажется, что все эти толпы людей старых и молодых вышли лишь для поиска увеселений и дешёвых утех для души, а город так… декорация.
Артист дошёл до места, где Мармеладов патетически говорит о том, что в последнюю очередь Господь призовёт пьяненьких, слабеньких, скоромников, и простит их, поскольку ни один из них не считал себя достойным прощения. «Прям всё за Бога решил старик», – усмехнулся Иван Фомич. Он почувствовал усталость, выключил ноутбук, собираясь пойти спать, но тут в голову пришла неожиданная мысль. Он достал лист бумаги, карандашом нарисовал на нём квадрат, поставил точку в левом нижнем углу квадрата, усмехнулся: «Стало быть родился в углу я. И правда, угол был, а не квартира – угол в коммуналке». Он задумался: «Куда я шёл? По левому катету вверх, диагонали или по нижнему катету?» Рассмеялся: «Туда, куда все тогда отправлялись – ясли, детский сад, условно по левому катету, то есть вперёд и вверх».
Поставив вторую точку недалеко от левого нижнего угла, а чуть выше ещё одну, он мысленно обозначил ею школу. Тут он опять задумался. На этом отрезке много чего было: спорт, в котором он подавал надежды, радиокружок, где его хвалили, прекрасные летние дни в оздоровительных лагерях, смерть любимой бабушки, развод отца с матерью, после которого они стали во многом нуждаться и ему пришлось уйти из восьмого класса, учиться на электрика в техникуме, а после по направлению руководства техникума на подготовительную подготовку к экзаменам в вуз. Иван Фомич задал себе вопрос: «Был ли какой-то сбой на этом этапе жизненном пути, откат назад, по теории Андрея Мироновича?». И немного поразмыслив, сказал: «Нет, вперёд и вперёд по известному вектору того времени. Уверенный, что вся жизнь впереди, что мне открыты многие пути, да и счастлив был и молод, легко всё воспринимал».
Он поставил ещё одну точку, выше прежней: институт с первого захода, счастливая и весёлая студенческая жизнь, любовь… в этом месте его размышления сбились. Третий курс, милая Таня, будущая тёща – повар в городской столовой, забитый тесть, заглядывающий в рот жены-кормилицы, быстро появившиеся хищные черты матери у Тани, долго им не замечаемые. Припахивание на их даче, при неусыпном и жёстком контроле тёщи. Женитьба – клещи тёщи. Как-то мягко и быстро Таня с мамой взяли верх надо мной, одевали, обували в фирменные шмотьё, а я, позорник, почти не навещал собственную мать и сестру старшеклассницу».
Он покраснел, дрожащей рукой потянулся к бутылке, но остановился: «Бежать, бежать нужно было, они мою жизнь останавливали, в тупик гнали. Подмывало же тебя, признайся, догадывался ты, что Дарья Петровна подворовывает, но нравилось тебе щеголять среди однокурсников в импорте, нравилось же, Фомич, признайся. Ходил в ворованном, фраер фраером. Спасла армия после института, тёща обещала отмазать, но оказалось, что она уже нашла достойного мужа дочери, товароведа на базе. Как прекрасен Казахстан, как служба пролетела с достойными ребятами! Как мама с сестрой поддерживали тебя, много тебе писали, посылки присылали!».
Иван Фомич поставил красным фломастером жирную точку, чуть ниже прежней: «Я немного всё же из-за этой глупой женитьбы вернулся назад, но всё же годы не потерянные – они ума прибавили, да и молод я был, здоров, уверен был, что наверстаю упущенное время». Он улыбнулся, поставил точку выше последней точки. «Быстро и хорошо шёл я после! Радостно! Свету встретил. Работал в разных предприятиях, временами зарплата доходила до двести пятидесяти тугриков, Светлана сто сорок приносила, дети – первенец Денис, лапонька Аглая, отпуск на морях, сестра замуж вышла, я дядей стал, семьями на пикники ходили, несколько раз в Кировском были, в кино – не сосчитать, двушку получил на Выборгской стороне, дети в институты поступили. Мама умерла, упокой Господи её светлую душу, развалюху дачу в порядок привели, впереди была пенсия, дачные радости, рождение внуков, не страшно было идти к последнему углу, не думалось об этом».
Иван Фомич давно забыл про чай, подрагивающей рукой поднял чашку, сделал глоток, закурил, подошёл к окну и немного приоткрыл его: «Когда же скорость мы все сбавили, падать стали, под уклон пошли?». Он перебирал в голове события тридцатилетней давности, многое не мог вспомнить, не находил точку обратного отсчёта. «Наверное эти точки у моего поколения разные, но ведь мы всё же пришли вот в это в одно время», – думал он, глядя в окно. За ним сияли вывески магазинов, баров, кафе, одних аптек было три, через проспект промчались на велосипедах доставщики еды с жёлтыми сумками за плечами, на обочинах проспекта вплотную теснились иномарки, у подъезда стоял джип с раскрытыми дверями, из него хрипела музыка, слышны были только учащающие сердцебиение монотонные удары бас гитары с барабанами, у машины с воплями выплясывала компания.
Иван Фомич закрыл окно, бормоча: «Мы попали в это, словно находились на эскалаторе в метро. Люди стояли, перебирали ногами, думая, что движутся вверх, а эскалатор двигался вниз, вот как это было».
Он сел в кресло, допил чай: «Когда сердце захолонуло? Да оно ещё при «Меченом» томительно щемило, заставляло задумываться: не краплёными ли картами играет Горбач со страной; отчего же свобода и демократия, а жизнь ухудшается? В августе 1992-го, когда мы с внуками приехали на море в Абхазию, сердце и вовсе чуть не выскочило из груди! У нас чуть не отняли машину, мы еле выбрались из мандаринового рая. Как всё стремительно закрутилось, загорелось, зашаталось! В Питере сладкоголосый выскочка Собчак придумал создать какую-то Ингрию, отделиться от Москвы. Город, рабочий город, город великих людей проголосовал «за», а в городе бардак, смятенье умов, развал, разруха, рынки, бандиты. А после в августе, в Москве, танками установили долгожданную свободу, свободу торговать и брать от жизни всё. Всё перехватили те, кто призывал к такой свободе. Мы затянули пояса, цены на самое необходимое взвинтили, зарплаты куда-то испарялись…».
Иван Фомич поставил ниже последней точки жирную красную точку: «Движение вперёд остановилось». Тогда и тебе предложили взять «всё», и ты купился: «дадим товар, процент твой будет хорош». Наторговал себе долгов, помёрзнув на морозе, надорвав спину огромными клетчатыми сумками, насладился угрозами бандитов, что контролировали рынки, чуть квартиру не отобрали предприниматели. Пошёл в электрики, не инженером, рядовым, – с перфоратором в руках в халтурную бригаду. Когда стали хозяева надувать с выплатами, пришлось уйти…
Иван Фомич посмотрел на свой график, подумал, где бы ему разместить точку падения последних тридцати лет и нигде не поставил, подумав: «А смысл? Сил лишился, в который раз начинал путь, отброшенный назад, иду, вернее плетусь к последнему углу, хозяевам жизни уже не интересен, не восстану, не помолодею. Уже глубоко опустился, уже ясно стало, что будут беспощадно гнать, давить, опутывать сетями нелепых законов, за которыми видятся голодные хищники с кровавой пастью. Нелепыми они только кажутся. Глупый для нормального человека постулат – чем хуже, тем лучше, работает на них: чем хуже, тем больше затягивает пояса народ, тратя силы на борьбу за выживание».
Он долго смотрел, не мигая, на график. Он расплывался в бесформенное чёрное пятно, шевелился. Вздрогнув, Иван Фомич вздёрнулся и яростно принялся его зачёркивать, изорвав в клочья бумагу, отбросил карандаш в сторону, скинул обрывки со стола, затоптал, напугав кошку, которая подняла голову, встал и прошёл в спальню. Остановился перед иконостасом. Вглядываясь в молчаливые лики, смотревшие на него, как всегда ему казалось, спокойными, но испытующими взглядами, будто заглядывали прямо в его сердце и всё понимали, он замер. С повлажневшими глазами он быстро перекрестился, хрипло проговорив: «Слава Богу за всё».
Странная пришла к нему лёгкость, словно сбросил с плеч тяжёлый груз. Раздевшись, он лёг в постель, укрылся одеялом до подбородка. Лежал с нервно подёргивающимися веками, в преддверии подступающего сна он видел хаотично мелькающие геометрические фигуры. Это были не квадраты и прямоугольники, а разноцветные концентрические круги. Они медленно вращались, набирая скорость, а вскоре в их центре образовалась воронка. Скорость возрастала, Ивана Фомича засасывало в воронку, размахивая руками и что-то крича, он куда-то летел. Но воронка разноцветными брызгами разлетелась, а он увидел себя трёхлетним, с ломтем арбуза в руках, сидящим на табурете у стола. Он что-то лопотал, а напротив него, подперев голову кулаком, сидела мать и ласково улыбалась. Лёгкий вздох Ивана Фомича вылетел в форточку, в морозную стынь.
КОСЕНЬКАЯ
Ольга встретилась с Николаем Петровичем в подъезде у почтовых ящиков. Их ящики были рядом, как и квартиры на восьмом этаже. Она поздоровалась с ним, а он, внимательно глянув в её усталое лицо, сказал:
– Погоди, Ольга, вместе пойдём.
Достав из ящика квитанцию, повертел бумажкой в воздухе.
– Письмо счастья. Натыкали камер по всему городу. Осторожничай не осторожничай, а на камере засветишься. Мы все под колпаком, как говорил один небезызвестный герой. Пошли, Ольга. Сумку давай, лифт не работает.
– Да я сама, Николай Петрович…
– Нет, позволь, позволь, не упирайся, – отобрал он у неё сумку. – Что у тебя там? Пивом затарилась?
– Мука, картошка, лук.
Николаю Петровичу до пенсии оставалось четыре года, но он не выглядел записным дворовым пижамным доминошником. Это был высокий, плечистый и подвижный мужчина, всегда хорошо одетый, с живыми серыми глазами, слегка погрузневший к своим годам. У него была модная седоватая бородка а-ля «деловой мужик» и всегдашняя короткая стрижка. Ольга помнила этот вечный «ёжик» на голове соседа ещё иссиня-чёрным, когда он был для неё «дядь Колей».
Пружинисто шагая по лестнице, он успел расспросить Ольгу о житье-бытье, работе. На лестничной площадке восьмого этажа они столкнулись с матерью Ольги, ходившей выбрасывать мусор в мусоропровод. Распатланная, с сигаретой в зубах, в каком-то застиранном байковом халате и в стоптанных войлочных сапогах «прощай молодость» она зло взглянула на дочь, но тут же рассмеялась, притворно вывернувшись:
– Мать моя, Петрович! Сколько лет, сколько зим, давно не виделись. Хотела звонить уже тебе, думала, уж не заболел ли соседушка…
Николай Петрович дышал ровно, будто и не прошёл только что лестничный марш в восемь этажей, и сухо улыбнулся:
– Утром зарядка – здоровье в порядке.
Пока был жив муж соседки, с которым Николай Петрович дружил, он поддерживал отношения с его женой, вернее сказать, вынужден был терпеть её беспардонный нрав и ядовитый несдержанный язык. Некоторое время он терпел её и после смерти рано умершего соседа. Но после у него у самого умерла жена, с которой он прожил двадцать семь лет, а Анна Фёдоровна с необычайным натиском развила бурную деятельность по сближению с соседом-вдовцом, когда не прошло ещё и полугода со дня смерти жены. Она надоедала помощью, в которой он не нуждался, и даже, как говорят в народе, стала откровенно напрашиваться на «шишку».
Николай Петрович в диком сне не мог себе представить близость с этой женщиной. Нет, он её не ненавидел, не презирал, но с давнего времени испытывал к ней брезгливость и отторжение. И этому способствовало не только его личное неприятие Анны Фёдоровны, но и откровенные рассказы её покойного мужа о жизни с этой женщиной.
Вероломную осаду соседки он терпеть не стал, вежливо и твёрдо остудил её пыл, хотя и предполагал, что это приведёт к враждебности с её стороны. Противостояние надолго обозначилось. Она стала «по-соседски» шпионить за ним. Могла неожиданно позвонить в дверь поздним вечером, чтобы попросить соли, спичек или муки, просунув свой длинный нос в прихожую, по-собачьи принюхиваясь и шаря вороватыми глазами. Приходила и в его мастерскую, утомляя пустыми разговорами и поедая злыми глазами молодую приёмщицу. Однако ей так и не удалось за прошедшие три года со дня смерти жены Николая Петровича засечь в его квартире женщин. И не потому, что сосед был хитёр и изворотлив, а потому что он, в самом деле, женщин к себе не водил. Но на вопросы товарок по бабьей лавочке, разведёнок и вдовушек, о личной жизни завидного вдовца она обычно зло отвечала на правах всезнающей соседки: «Та щас дырок-то! Шалава на шалаве. Святой, блин. Не мог год вытерпеть. Мне про него его сотрудница одна такое рассказывала! – После чего непременно добавляла: – Подпольщик хренов».
Ольга не стала слушать продолжение разговора матери с соседом. Поблагодарив, взяла у него свою сумку и зашла в квартиру.
Мать проводила её раздражённым взглядом и повернулась к Николаю Петровичу:
– У меня конфорка одна на плите не греет. Не посмотришь, Петрович, на досуге?
– Я же уже смотрел, – с удивлением проговорил Николай Петрович. – Накрылась она медным тазом. В «Строителе» такого размера «блины» завезли. Шестьсот рубликов. Купишь – заменю.
С кислым лицом Анна Фёдоровна зашла домой, хлопнув дверью.
Николай Петрович был инженером-радиотехником, программистом, мастером на все руки. Когда цеха родного радиозавода в девяностые годы стали обрастать пекарнями, офисами, швейными мастерскими и «секс-шопами», а работников принялись сокращать, он не двинулся, как все в челноки, за товаром на сторону, а открыл в местном универмаге мастерскую по ремонту компьютеров, телефонов, принтеров, телевизоров, мелкой бытовой техники. Здесь можно было сейчас купить батарейки, пульты, изготовить ключи, заправить картриджи принтеров. Тёртый калач, специалист и крепкий руководитель он прошёл «огонь и медные трубы» раздрайных годов ельцинского правления, сумел не расстаться со своим детищем и не потерять лица.
Дома он переоделся в спортивный костюм, накормил кошку, выпил кофе и достал из холодильника уже приготовленную для жарки горбушу, нарезанную дольками, присоленную, приперченную и политую лимонным соком. Сглотнув слюну, он поставил на плиту сковороду, вставил в музцентр диск любимого Френка Синатры и стал куховарить.
А Анна Фёдоровна в это время, кусая ногти, сидела на диване и смотрела «Поле чудес». Ей не смотрелась. Она думала о Николае Петровиче и медленно закипала, раздражённо вспоминая запах лаванды, который от него шёл, его чистые щегольские остроносые ботинки и спокойствие, с которым он с ней говорил. Думая: «С Ольгой зубы скалил, псина, небось, сумку ей тащил, партизан, а со мной в лифт брезгует заходить, придумывает разные отговорки, святоша. И не показалось ли мне, что он на косенькую нашу как-то уж странно ласково посматривает? Не шуры-муры ли завели голубки?».
Она поёрзала нервно на диване и, не в силах сдержаться, трусцой пробежала на кухню. Сложив руки на груди, стала в дверном проёме и вперила в дочь прокурорский взгляд. «Чайник» в её голове зашумел.
Ольга с печальным лицом жарила картошку, к матери не обернулась. Анна Фёдоровна выпустила первую порцию пара:
– Ты, чё клеишься к этому м-мм… чудаку, или он к тебе мажется?!
– Что ты несёшь, мама? – не поворачиваясь к матери, повела плечами Ольга.
– Сумки, старый хрен, тебе носит. Дала ему уже? – хохотнул «чайник» в голове Анны Фёдоровны.
Ольга швырнула деревянную лопатку в сковороду.
– Ты опупела вконец! Что за гадости ты городишь?
– Давай, давай, колись, как у вас случилось, – с шипением выдал «свисток».
– Скотство, скотство, скотство! Какой же ты можешь быть подколодной змеёй! – вскричала Ольга и бросилась в прихожую.
Одевалась она торопливо со слезами на глазах, а мать вышла в прихожую и выпустила последнюю струю пара, который сублимировал в заряд напалма:
– Да пошутила, пошутила я. Кому ты такая нужна… косенькая. У предпринимателя нашего профурсеток этих молодых…
Ольга выскочила из квартиры, рыдая, бежала к лифту, забыв, что он не работает и столкнулась с Николаем Петровичем.
– Тпру! – изумлённо воскликнул он. – Что случилось, Оленька?
Ольга, всхлипывая, закрыла заплаканное лицо руками.
– Ясно. Опять ведьма бесилась, – пробормотал Николай Петрович.
– Дядя Коля, она совсем озверела! Гадостей наговорила… про вас и меня, косенькой обозвала, – сквозь слёзы проговорила Ольга.
– Ведьма была и ею осталась. Ну, всё, всё, не плачь. Вот ещё! – ласково сказал он, как маленькой вытер ей глаза платком, приобнял за плечи. – Пошли ко мне, кудряшка Сью. Она же тебе и поесть, наверное, не дала, а у меня рыба и картошечка жареная. Хочется тебе, Шарапов, картошечки да рыбки в кляре?
Ольга, всхлипывая, жалко улыбнулась:
– Очень хочется, дядя Коля.
Когда она в прихожей разделась, он дал ей мохнатые тапочки с кошачьими мордашками, приказал умыться, а сам скрылся в кухне.
– Красота! – воскликнула Ольга, войдя в кухню и окидывая взглядом стол, в центре которого стояло блюдо с рыбой, присыпанной луком, вазочка с грибами, графин с коньяком и хрустальная рюмка. Она с жадностью вдохнула аромат горячей еды, а Николай Петрович положил ей на тарелку прямо из дымящейся сковороды горячей картошки и рассмеялся.
– Когда ты меня сейчас дядей Колей назвала, я сразу тебя девчушкой вспомнил, а себя молодым с усами. Мы с моей Тонечкой кудряшкой тебя звали. Оль, тебе же в прошлом декабре двадцать шесть стукнуло?
– Ну, да. А что? – с удовольствием поглощая картошку, ответила Ольга.
– Я к тому, что тебе уже, наверное, разрешается коньяк. И, по всему, он тебе даже сейчас показан для релаксации. Выпьешь?
Она с набитым ртом кивнула, Николай Петрович принёс вторую рюмку, разлил коньяк. Сам не сразу выпил, о чём-то задумавшись, и будто очнувшись, вздохнул:
– Зима… зима жизни.
Подняв рюмку, посмотрел на Ольгу, погрустневшими глазами:
– За тех, кого с нами уже нет.
– Вкусный какой! Я такого не пила, – сказала Ольга, выпив. – Давайте ещё?
– Разогналась. Закусывай. Рыбу бери! – строго сказал Николай Петрович.
После второй рюмки Ольга потянулась к графину со словами:
– Хочу ещё.
Николай Петрович шлёпнул её по руке.
– Вы чего? Жалко? – рассмеялась она.
– Третью под кофе оставим, соседка, – строго постановил Николай Петрович.
Третью они пили под пирожное и крепкий кофе, приготовленный в турке.
Ольге было хорошо и уютно в этой тёплой кухне с человеком, которого она знала с детских лет.
– Как хорошо у вас, – сказала она, – мне у вас всегда нравилось бывать, когда с папой к вам приходила. У меня кукла ещё жива, которую ваша жена мне подарила
– Я закурю, – нервно дёрнулся Николай Петрович.
– А я рыбки ещё поем, – ответила Ольга.
Открыв форточку, Николай Петрович закурил у окна. Не поворачиваясь к Ольге, спросил:
– А ты что ж замуж-то не выходишь, девушка?
– Не берут, – рассмеялась принуждённо Ольга. – Я же косенькая, уродка. Меня и в детском саду, и в школе, и техникуме дразнили, да и после перепадало. А маманя… бывало, уроню что-нибудь, а она: косенькая. Отец ругался с ней, говорил, что нужно операцию сделать в Москве у Фёдорова, а ей то сервиз «Мадонна» нужен был – стоит пылится в серванте, – то цветной телевизор. Знаете, сколько тогда он стоил? 720 рублей! Это ж деньги были тогда, доллар-то меньше рубля стоил. После видеомагнитофон ей понадобился ужастики смотреть, дачу строить затеяла, кому она нужна сейчас? Без папы разваливается, зарастает. А после всё подорожало, папка умер, а доченька её косенькой осталась, – с саркастической интонацией, в которой прозвучала горькая обида, закончила она.
– С этой мадам, прости, всё давно ясно, – сказал Николай Петрович. – А насчёт уродства ты хватила. Совсем это не уродство, а даже этакая особость, которая привлекает умных мужчин. Ты сказку «Морозко» смотрела в детстве?
Ольга кивнула головой, смакуя поджаренный кусок рыбы.
– В главную героиню фильма актрису Наталью Седых, с таким, г-мм, «уродством», вся страна была влюблена. А Анна Самохина? Боже мой, какая красавица! Какая она роскошная женщина в «Царской охоте»! Мужики штабелями к ногам этой косенькой падали. Ты не наблюдательна, Оля. Вспомнить можно ещё Анастасию Вертинскую, Бриджит Бардо молоденькую. Уж французы-то, французы, ценители женской красоты! Выстроились в почётном карауле. По мне, зря она операцию сделала на глазах, убрала изюминку. Знаешь, есть такая штука: в мужике такая вот мелочь в лице красивой женщины может жалость к ней вызвать. А жалость к женщине – это шаг к любви и страсти. Мы о тебе с твоим папой часто говорили. Рассказать?
– Расскажите, расскажите… – встрепенулась Ольга.
– Оль, я буду всё своими именами называть, ты уже большая девочка, не возражаешь?
– Господи, говорите, да у нас на работе уши вянут иногда от «производственных» разговоров.
– Я всё же без «ёклмн» обойдусь, – улыбнулся Николай Петрович. – Мы с твоим папой на одном заводе работали, хаты эти от завода получили, соседями стали, дружили, не раз пиво вместе пили, в парилку ходили, в футбол играли. Со мной он откровенничал. Причину твоей проблемы он видел в том, что твоя мать тебя не хотела, она вообще детей не хотела. Не знаю, может травма какая душевная из её детства глодала или ещё чего там психологическое, но детей она, факт, не любила и своего ребёнка совсем не желала, а Сергей хотел очень. Он же из многодетной семьи, да ты сама знаешь. М-да, а Анна Фёдоровна с упорством соблюдала «правильные» дни, таблетки глотала, чтоб не дай бог не залететь, презервативы в тумбочке хранила. Короче, радости отец твой от такой любви не получал. Но один раз мать твоя ошиблась в своих расчётах, а небесам, видимо, надоела эта арифметика, и случилась ты. Она вытравить тебя хотела, да видимо папина мечта о детях сильней была её злобы. Он после твоего рождения не спал с ней. Только тобой жил. Да надорван был не без помощи Анны Фёдоровны. Умер рано, сетовал, что останешься ты без опоры и защиты, когда его не станет. Просил нас с Тонечкой по возможности помогать тебе, да ты, считай у нас и выросла…
– Папка, папка… – горестно покачала головой Ольга.
– Оля, а тебе никто и никогда не говорил, что у тебя потрясающая фигура, красивая грудь, хорошая кожа, что ты весьма мила? – спросил Николай Петрович.
– Да кто сейчас комплименты-то такие говорит? Спроси, что такое комплимент, так не ответят. На работе на праздничных посиделках только после пары стаканов оживают мужики. В школе и техникуме, помню, вообще, атас, какие нравы были. Пацанов одно интересовало, извините, давалка не давалка...
– Повезло тебе пойти в школу в девяносто первом развальном году. – Николай Петрович сел за стол, глянул на неё пристально: – Смешной вопрос, конечно, для нынешнего века… что ж, у тебя мужчин не было?
– Были. Козлы.
– Ты ведь не пьяная сейчас? – Николай Петрович смотрел на неё странным пристальным взглядом.
– Да с чего тут? Приятный такой дурман, я такого вкусного коньяка не пила никогда. Я б ещё выпила, так хорошо у вас.
– Ну, давай выпьем, мне тоже захотелось, но после нужно притормозить, – согласился Николай Петрович.
Когда они выпили, продолжил:
– А не будем ещё пить потому, что это начинает выглядеть спаиванием расстроенной девчонки.
– Да ладно вам, – рассмеялась Ольга. – Глупости какие!
Николай Петрович помолчал, глядя в стол, а когда поднял голову, сказал:
– Я привык правду в лицо рубить – так сердцу спокойней и честней. И сейчас я честно хочу тебе сказать, что был бы счастлив, если б ты, Оленька, осталась со мной сегодня. Пожалуйста, не нужно слов сейчас, Оленька, я ещё кое-что хочу тебе сказать…
Ольга не сводила глаз с его раскрасневшегося лица, слова Николая Петровича поразили её и взволновали, а он, запнувшись, продолжил:
– Я сейчас свободен от обязательств. И если бы не сегодняшняя моя встреча с тобой, я бы завтра, послезавтра, непременно сказал бы тебе о том, что хотел бы быть с тобой. Я это не сегодня понял. Моя Тонечка умирала страшно. Перед последним вздохом я держал её за руку, а она смотрела на меня уже почти угасшими глазами, и я бы исполнил всё, о чём бы она меня попросила, а она попросила. Она просила меня три года не сходиться с женщинами. Это ей казалось чем-то очень, очень важным, а времени спрашивать её не оставалось уже, да и глупо было спрашивать об этом. Это не эгоизм был с её стороны, она, наверное, в последние мгновения своей жизни хотела услышать от меня слова любви, верности и преданности. Кто знает, Оля, что видит и чувствует человек, заглядывающий в глаза смерти? Я любил Тоню, и я ей это слово без колебаний дал, и слово сдержал. Мне не трудно было это сделать, честно сказать, я и представить себе не мог тогда, что захочу после неё какую-то женщину, смогу целовать чужого мне человека. И вот прошло почти четыре года. Этот последний год я тебя видел каждый день, думал о тебе, о твоей горестной жизни с матерью-тенью, бесприютности и твоих убегающих годах. И сейчас, Оленька, я хочу, чтобы ты осталась… и это не коньяк, нет, нет. Я, знаешь, даже думаю сейчас, что и моя Тоня и твой отец не стали бы возражать против нашего союза …
– Какой вы, дядя Коля… – не смогла выразить своих чувств Ольга, и тряхнула кудрявой головой. – Знаете, как я вас была влюблена в седьмом классе? И тётю Тоню любила, признаюсь, и… завидовала ей.
– Я знаю, кудряшка, – лицо Николая Петровича было серьёзно.
– Откуда?
– Опытные мужчины вполне могут заметить влюблённость девчонок. Ты останешься?
Ольга рассмеялась:
– Останусь.
– Я тебе ванну приготовлю, – Николай Петрович вышел из комнаты и прошёл в ванну.
Ольга допивала кофе, волновалась и ждала его. Он вернулся минут через десять и взял её за руку:
– Пойдём, кудряшка.
Ванна была наполнена пеной и ароматизаторами, Ольга смело смотрела на Николая Петровича. Он повесил на крючок женский халат и рассмеялся:
– Нет хуже одежды для женщины, чем джинсы, этого современного пояса верности, – сказал он. – Надень халат после ванны. Я заварю себе кофе.
Алый шёлковый халат с драконами был ей впору и очень ей понравился. Она удобно устроилась на кухонном диванчике, поджав под себя ноги, глаза её сияли. Николай Петрович смотрел на неё таким любящим гипнотизируемым взглядом, что будоражащие мурашки бежали по её спине; свежий кофе был ароматен и густ, мандарины душисты и сладки, рахат-лукум таял во рту.
Они молчали долго. Николай Петрович нервничал, бесцельно разглаживая скатерть. Ольга первой нарушила молчание:
– Тётю Тоню я Белоснежкой называла, она такая всегда чистенькая была, беленькая, будто только из ванной.
Сказала и стушевалась, осознавая, что не совсем к месту сказала.
– Она мартовская – рыба, – улыбнулся Николай Петрович. – Чистюля. Я часто относил её в ванну на руках.
– Наши бабы на работе почти все поразводились. Мужики не то что в ванну отнести, здравствуй разучились говорить, от мужней работы отлынивают, пьют, налево смотрят, – сказала Ольга.
Николай Петрович задумчиво заговорил:
– Вот отчего столько разводов? Ну, скажем, и порнуха нынешняя способствует, но главное в другом: мужик нынешний трудиться не хочет, он хочет, чтоб его ублажали. А какой резон женщине – не проститутке, у этих своя песня, – женщине порядочной, ублажать лодыря, который её не удовлетворяет? Долго такие отношения не длятся. Любимую нужно любить, Оленька. Вот тысячи лет назад люди в Библии написали: «Утешайся женою юности твоей, любезною ланью и прекрасною серною: груди её да упояют тебя во всякое время, любовью ею услаждайся постоянно». Представляешь, «любезная лань», «прекрасная серна»! А не шкура, мочалка, бикса, стерва, чувиха... Если любимую называешь любезной серной, будешь любовью услаждаться всегда, Оленька.
– Как красиво! – Ольга смотрела в глаза Николая Петровича, ей было легко с ним, и совсем не стыдно говорить с этим человеком на любую тему. – А скажите ещё так – Оленька, – потянулась она к нему.
– Оленька, – повторил он, обнимая её. – Ты мучаешься, я вижу. Ищешь замену «дяде Коле» и Николаю Петровичу, подбираешь местоимения, говоришь мне «вы».
– У меня не получится Колей назвать вас… Коля… нет, не могу.
– Ничего, у нас будет много время. Научишься. Давай пока переходи на «ты», и зови меня дядя Коля.
Ольга расхохоталась.
– Отлично! Я тебя дядей Колей, а ты меня Косенькой?
Николай Петрович взял её лицо в свои руки и, внимательно вглядываясь в глаза, изрёк серьёзным тоном:
– Между прочим, этот крохотный дефект уже стал рассасываться. Я предлагаю продолжить работу по его устранению, это мы можем сделать в нашей спальне.
Он поднял взвизгнувшую, смеющуюся Ольгу на руки и отнёс в спальню. Скинув халат, он проговорил:
– А работа нам предстоит серьёзная, нам дети нужны. Правда, не сегодня – мы с тобой в коньячке чуть-чуть. А на будущее нужны…
Давно уже Ольга не спала так безмятежно и так долго, и никогда ещё пробуждение не было таким радостным. С закрытыми глазами она пошарила рукой рядом с собой и, не обнаружив рядом горячего тела Николая Петровича, открыла глаза и испугалась, подумав, что это был всего лишь сон. Но она была в его спальне, за закрытыми шторами угадывался поздний зимний рассвет. Сладко, до хруста, потянувшись, она встала, накинула халат и прошла на кухню. На столе её ожидали молочник, банка кофе, сахарница, вазочка с печеньем и лист бумаги.
– «Родная, я в магазин. Холодильник пустой. Целую, Коля», – прошептала с наслаждением Ольга и громко проговорила: – «Родная…», вслушиваясь в это новое для неё, пронизанное нежностью слово. Тряхнув головой, она рассмеялась.
Звонок в дверь звучал хрипло и настойчиво. Улыбаясь и напевая: «Только раз в холодный зимний вечер мне так хочется любить…», Ольга вышла в прихожую, открыла дверь. Её мать с открытым ртом, с непроговорёнными злыми словами, остолбенело стояла перед ней, давя на кнопку звонка. По её лицу, как по ёлочной электрогирлянде, пробегали, меняясь цветами, судорожные огни. Ольга отняла её руку от кнопки звонка. Мать икнула, все лампочки в гирлянде перегорели, кроме одной зелёной. К ней, наконец, вернулся и позеленевший голос:
– Ты, чего это… чего ты дома-то не ночуешь? Я в милицию звонила…
– В милицию? Чего там сказали? Не поступала? – рассмеялась Ольга, поправляя распахнувшиеся полы халатика.
– Ты чего это? – повторила Анна Фёдоровна и от напряжения, прощально пыхнув, сгорела и зелёная лампочка. Лицо её резко осунулось, сморщилось, посерело, морщинки разбежались от глаз к щекам, на глазах выступили слёзы, как на проявляющейся фотобумаге, на лице медленно проступала беспросветная серая старость.
– Неужели, мама, ты совсем не рада, что косенькая твоя доченька обрела счастье? – с жалостью в голосе спросила Ольга.
– Пропадите вы все пропадом, твари, сдохните! – закричала, трясясь, Анна Фёдоровна, закрыла лицо руками и бросилась к двери своей квартиры.
– Мамочка! – закричала Ольга. – Погоди! Я сейчас оденусь, зайду, мы поговорим, успокойся.
– Чтобы вы сдохли! – брызжа слюной, выкрикнула Анна Фёдоровна и захлопнула дверь.
Ольга закрыла дверь, прошла на кухню, села за стол и, опустив на него голову, заплакала.
Сильно! Вся подборка разноплановая. И интонация русская, мягкая. О. Куимов.
Глубокое проникновение в трагедию человеческого, особенно женского бытия, богатство красок изображения, острое и пронзительное сочувствие к своим героям, жалость к "маленькому человеку", словом, всё то, что предписывается "школе Достоевского" - в новом произведении И. Бахтина. Как живые, предстают перед нами Ольга и Анна Фёдоровна, приметы времени, гримасы "хозяев жизни" - за что от лица всех читателей спасибо автору! (А. Леонидов, Уфа)