Евгений РАЗУМОВ
СМИРЕНИЕ МОЁ, ПРИСЯДЕМ НА ДОРОЖКУ!..
* * *
В.Р.
Не по чину – писать житие.
Не монах – горемыка-отшельник.
Но вода замерзает в бадье.
И плетешься с топориком в ельник.
И вязанку несешь на спине,
чтобы Фифочка не околела.
(Три жены не замерзнут во сне.
А у кошки – тщедушное тело.)
Да и сам… С театральных афиш
смотрит хлопец достаточно гарный.
А трюмо – отражение лишь
старикана да книги амбарной.
В ней – и Фифа, и три, мол, жены,
и сыночки – Руслан и Володя…
А еще – половина страны.
В общем, весь ты – в одном переплете.
То – не воск, не мужская слеза,
то – дырявая крыша (местами).
Разберут (если будут глаза).
Об отце – небо плачет, о маме.
«Так восплачьте и вы обо мне,
от залива от Финского тучки!».
…Карандашик уснет в пятерне,
до последней дойдя закорючки.
ПАМЯТИ АНАТОЛИЯ ЖАДАНА
Владимиру Рожнову
Мы не усядемся за стол,
где рюмку Жадана
оплел бухарик-паучок
(хоть высохло вино).
Помянем мысленно, Володь,
Натоху без вина
и удивимся – разговор
закончился давно.
У лицедеев что ни год,
то йорики во сне
суют в перчатку черепа –
мол, время подошло
тебе по-датски говорить.
Натоха: «Не-не-не!..
Витиевато говорить –
мое ли ремесло?..».
Так и профукал замок свой.
Так и ушли в песок
то тракториста сапоги,
то лапти дурака.
От этой сцены отпилить,
Володь, нельзя кусок.
Отложит пусть твою пилу,
Володь, твоя рука.
Забудет нас Вильям Шекспир,
но это – не беда.
Покуролесили мы с ним
в двенадцатую ночь!..
Достался Йорику песок,
Офелии – вода.
А разговор… Натохин сон,
Володь, не раскурочь!..
* * *
Перебирая старые тетради,
уткнешься носом в девичий стишок.
И Оленька Дулатова некстати
приснится, то есть – Оленькин смешок.
Смешная, мол, была, но погляди-ка,
как обомлел ты через десять лет!..
Ты – не Орфей. И я – не Эвридика.
Но в пятом «б» таких сегодня нет.
Наивные очкарики – под ручку
идем, краснея (первый поцелуй).
И первый стих похож на закорючку
(хоть Пушкина на парте нарисуй).
Трояк по математике не страшен.
А вот ангина – это пострашней.
Любовный пыл проходит (мягко скажем),
когда неделю не приходишь к ней.
Прости меня, красавица в очочках,
которую тогда не разглядел!..
Я думаю, ты повторилась в дочках –
смешных-смешных, чей папа не хотел
болеть ангиной…
* * *
Я – городской фонарь,
прикрученный железкой.
На фоне ваших ламп
я – позапрошлый век,
где Чехов замещал
Эжена Ионеску,
торчащего теперь
из всех библиотек
(фактически). Абсурд –
он и во мне отчасти
присутствует. (Зачем
светить, когда светло?..)
Не новый Диоген – я.
Из пожарной части
мне провода велят
не бросить ремесло.
Там тумблер заржавел,
Григорий где Кусочкин
когда-то пиво пил
и рисовал друзей
на фоне пышных дам,
летящих без сорочки
(та – в город Люксембург,
та – в костромской музей).
Течет покуда ток,
торчу и я над вами,
как раритет какой
совсем других времен.
И Бекишев Ю.В.
мне говорит словами,
что весь я не умру,
поскольку жив и он.
* * *
Другая форма жизни –
это не на Марсе.
Да, конечно, бессмертие
и все такое…
Но иногда хочется,
чтобы от тебя остался,
например, экслибрис,
небольшой стишок,
на худой конец –
скворечник…
Это – надо вырезать
из пористой резины,
то – выпилить
из двух досок,
оставшихся после ремонта.
А вот стишок…
Пусть один,
но – чтобы остался.
Венки выцветут,
а стишок – нет.
Торчит закладкой
в дневнике девушки.
Пройдет 40 лет –
страницы дневника пожелтеют,
девушка будет красить хной
свои волосы,
а стишок…
Торчит белая бумажка,
говорят буковки…
О тебе.
Это ли не жизнь?..
Наверное, жизнь.
Просто форма – другая.
ПРЕДЧУВСТВИЕ
«Под пером Тынянова воскресну», –
Кюхельбекер Пушкину твердит.
«Интересно, Виля, интересно», –
отвечает нехотя пиит.
Он не знает, кто такой Тынянов.
Но воскреснуть – в этом есть резон.
Вон Гораций пережил траянов
и неронов. Это ли не сон
в райских кущах?.. Это ли не искус
пистолету подставлять живот?..
«А морошку кто-нибудь из близких
непременно, Виля, принесет».
…На часах передвигает стрелки
позапрошлый праотцовый век.
…И приходят вместо нянь сиделки.
…И морошка окропляет снег.
* * *
Н.Бояркиной
Снова, Натаха, на поезде этом
новые боты везешь до Уфы.
Не был бы я, извиняюсь, поэтом,
ехал бы рядом. Не еду. Увы.
Там – кислород. Там – сосновая шишка.
А у пчелы разбегается глаз
от разнотравия. И комаришко
местный, башкирский, не тронул бы нас.
(Это – печаль.) За окном – из черемух –
смотрит ворона, построив гнездо.
Есть у царя у небесного олух.
Может быть, я в первомайском пальто?..
(На демонстрацию куплено.) Может.
Водки не пью. На диете, Натах!..
Память – то чмокает в глазки, то гложет.
Что-то без водки совсем я зачах.
Надо бы Пушкина, что ли, отведать
вместо шампанского фирмы Клико.
Жаль, ты, Натаха, – не белая лебедь.
Не прилетишь. (От Уфы далеко.)
Может быть, фотку, где новые боты,
мне, лопоухому, Ната, пришлешь?..
И на диете, бывает, охота
молодость вспомнить… примятую рожь…
ПОДСОЛНУХИ
Видение
Туда, где 27 (по паспорту), Володя,
и я ушел бы, вновь играя дурачка
в Шекспире. Не судьба. И паспорт на комоде
даст на стихи мои не более клочка
(бумаги). Для чего тогда копить обиды?..
При слове старикан я не ворочу нос.
Побреюсь. Причешу вихры видавшей виды
расческой. Простирну платок от горьких слез.
А ты?.. Свои усы уже не фабришь фаброй?..
Похвально. И цилиндр на кепочку сменил?..
Жизнь хороша со всей её абракадаброй.
Хотя… Порою жить не остается сил.
И почему врачи нам не пропишут грога,
ну, на худой конец – глинтвейна твоего,
что пил я, где висят «Подсолнухи» Ван Гога,
сто лет тому назад?.. Ван Гог – не божество.
Страдалец. Вот и мы в подсолнухах плутаем
по Арлю своему. А солнышко – печет.
Нас больше нет, Володь. Но пот наш – осязаем.
И молится еще за нас незримый рот.
ПЕРЕЕЗД
Дом обветшалый. Квартира убогая.
Я фотографию эту не трогаю –
у фотографии этой молюсь.
Ибо была там минута счастливая –
рядом с черемухой, рядом со сливою –
в доме, куда никогда не вернусь.
Даже качели – и те угораздило
бросить, рука чтобы больше не гладила
белого банта дочурки моей.
Было?.. И вправду – бывало бывалоча.
Гнезда вороньи, а может быть, галочьи
дом окружают среди пустырей.
От переезда коробки картонные
вяжут бомжи изолентой зеленою –
хватит на водку и даже на хлеб.
Господи!.. Это и есть наказание –
из кирпича силикатного здание,
брюки и прочий мужской ширпотреб?..
* * *
Внуку
Оставим, Сашенька, сачок
Набокову Володе.
Он будет Англией бродить,
Америкой потом.
Пусть наши бабочки кружат
в саду и огороде.
Пусть мирно будет поживать
под бабочками дом.
Там кошка спит и два кота
(такая вот картина).
Там Рома первые усы
у зеркала стрижет.
А Костя лепит паровоз
себе из пластилина.
А Оля, бабушка твоя,
ему несет компот.
Панамки наши за июнь
повыцвели, Сашуля.
Да и сандалии твои
чуть не извел футбол.
Но это – жизнь. А впереди –
сто сорок дней июля.
(Так Костя на календаре
«расчеты» произвел.)
Успеет он и паровоз
доделать (с кочегаром).
Успеет новые усы
приобрести Роман.
И мы обзаведемся, Саш,
по-сочински загаром.
И Оля, бабушка твоя,
довяжет сарафан.
Лишь только бы хватило сил
у бабочек кружиться
над этим домиком среди
антоновок и груш.
И пусть на фото, что висит,
не выцветают лица.
И пусть на плюшевом коте
не выцветает плюш.
ОБРЫВОК СНА
Память, присядь на скамейку Тверского
(это – бульвар, если ты позабыла)
и посмотри, не проходит ли снова
девушка Лэйла (а может быть, Лила).
Прошлого века история эта
так надоела, что снится ночами.
Ночь, изведешь ты любого поэта
письмами девушек с их сургучами!..
Лэйла не пишет. Но в саване белом
все-таки кто-то стоит на балконе.
«Это – любовь?..» – я спрошу между делом,
бром (две таблетки) держа на ладони.
«Это – причуда капроновой шторы,
лунная пыль где осела, наверно», –
сон возвращается из коридора
с томиком Пушкина или Жюль Верна.
«Спи, – говорит, – и не трогай старуху
(память, а может быть, Лэйлу и Лилу)».
…По тополиному – с Лэйлою – пуху
тихо приходим к любви на могилу.
НА ПРИСУЖДЕНИЕ ПРЕМИИ
ИМЕНИ ЮРИЯ БЕКИШЕВА
Эта премия упала, Юра-Юрочка, с небес.
Не просил её у тучек, а тем паче – у людей.
Получилось: на минутку ты сюда оттуда слез.
И сказал: «Бумажку эту – на! Покудова владей».
Мы ни стопки не вкусили, не нашли ни огурца
в кадке, что еще стояла, но – бесхозная уже.
Помолчали возле дачи. Покурили у крыльца.
Ты закашлялся (отвычка). Обнялись – душа к душе.
Улетел. Моя фуфайка не махала рукавом.
Положила ту бумажку, безутешная, в карман.
Хорошо, что ты оттуда, Юра, вспомнил о живом.
(Не уверен, что народу нужен медный истукан.
А бумажка… Может статься, будет пропуском в раю.
Или около, где черти у шлагбаума стоят.)
На плите твоей надгробной редко видят тень мою,
но поверь – душа тоскует, друг, а может быть, и брат!
* * *
Аул останется аулом –
такую надпись на стене
прочту я в пиджаке сутулом,
что Родина пошила мне.
«Да, александры-николаи
напрасно извели полки», –
подумает башка седая
при виде этакой строки.
Мне возразят Домбая лыжи,
стаканы Минеральных вод…
Наполеон мне из Парижа
погоны маршала пришлет –
мол, верно думаешь, Россию
не допуская на Кавказ.
…Очнусь. И, может быть, впервые
увижу весь иконостас.
И, может быть, приму без корчи
тот крест, что уготован мне.
…И Красную Поляну в Сочи.
…И эту надпись на стене.
НА МОТИВ
СУЛЕЙМАНА КАДЫБЕРДЕЕВА
Настольной лампы маловато –
почти метровая картина
(точней – рисунок) воскрешает
когда-то город Кострому.
И самолет висит на небе.
И тащит яблоки корзина.
И я живу-там-проживаю,
листаю с бабушкой «Муму».
А домики – по сантиметру,
а люди – надо с микроскопом
смотреть, откуда эти булки
они несут и молоко.
Кадыбердеев черной тушью
нас не рисует сразу скопом –
он в самолетике, наверно,
а самолетик – высоко.
И даже кошка (как комарик)
уместна на такой картине.
Ведь кошки жили на планете
до нас за десять тысяч лет.
А мама где?.. А мама, фельдшер,
к детишкам, что на карантине,
шагает – выписать рецепты
от кашля и от прочих бед.
Как высоко Кадыбердеев
висит на белом парашюте!..
А самолет?.. Он улетает
на кукурузные поля.
И дядя Петя покупает
духи и пудру тете Люде.
(Недаром карты ей сулили
трефового-де короля.)
МУРАВЕЙ
Смирение мое, присядем на дорожку!..
Ты – в лапотках своих, я – в ботах набекрень.
И пусть хранит чулан отцовскую гармошку.
И пусть глядит окно на мамину сирень.
Осталась от судьбы тетрадь за три копейки
(Давно ее купил, но, полагаю, – зря).
Пусть пугало польет цветы из этой лейки.
Пусть помнит этот сад меня до сентября.
Я жил. Когда-то. Здесь. И даже верил (помню),
что небо видит нас – меня и муравья.
Покинуть этот дом, конечно, нелегко мне,
но… Тянется тропа вдоль местного жнивья.
И даже Лев Толстой пусть полежит у печки
с Астаповом своим. (Он – не попутчик нам.)
Мы тень свою – и ту оставим на крылечке.
К несбыточным пора своим вернуться снам.
И – раствориться в них. (Ах, как сирени много!..)
И – не существовать. (Смирение, ау!..)
…Впервые муравей так близко видит Бога.
(В ладонь мою прилег, когда я лег в траву.)
НА МОТИВ САШИ СОКОЛОВА
Для того чтобы книга имела начало,
надо ветку спилить и наделать бумаги,
чтобы ветка потом эту жизнь означала
и смотрела на лес и лесные овраги.
Где сидела на ней не единожды птица.
Где по ней пробегали порою бельчата.
Неплохая на ветке открылась страница.
Не единожды жизнь там бывала зачата.
Даже Пляскину Вите хвататься за ветку
приходилось, когда оттопыривал уши
юго-западный ветер, сдувая соседку
с огорода её, где посажены груши.
И Норвегов, имея на местности дачу,
мог завидовать ветке, а стало быть, птице,
стрекозе, бумерангу, новеллам Боккаччо,
из которых торчат итальянские лица
(и не только)… «Увижу ль последнюю точку
на последней странице?..» – висит над рекою
знак вопроса. Вода набирается в бочку.
Огурцы воскрешаются из перегноя.
«Так воскреснем и мы!..» – утешает кадило
в этой книге, где щепочка вместо закладки.
…Не сошли мы с ума – по всему выходило.
…Просто были в судьбе кое-где опечатки.
* * *
Юра, надгробный камень скрашивает рябина.
Вдовы её сажают, выплакав, Юра, слезы.
Скоро зима наступит. Новая здесь картина
будет. Заледенеют, Юрочка, папиросы.
Я их принес украдкой и положил на камень.
В память о посиделках в бытность твою земную.
Знаю – грешно. Умишко трогается с годами
в сторону от Вольтера, Розанова минуя.
(Эко, опять беседу, Юра, с тобой заводим!..
Угомониться надо. Надо зажечь лампаду.
Перед иконкой надо ночь простоять в исподнем.
В пост – не откушать даже косточки винограда.)
Скоро на снег рябина слезки свои уронит.
Сентиментально – знаю. Но – и по-детски тоже.
Скоро и я к рябинам выйду из теплых комнат,
валенки там оставив и позабыв калоши.
Грустно?.. Не знаю, право. Этак и так кумекал.
Вон и снежинка тает на рукаве без грусти.
Надо побыть снежинкой, будучи человеком.
(Это уже вопросы, Юрочка, к Заратустре.)



Евгений РАЗУМОВ 


Женя, хо-ро-шо! Поздравляю с публикацией.
Поэзия достойнейшая! За ней глубокая культура и творческое благословение сразу двух муз: и поэзии и театрального искусства.