Анатолий БАЙБОРОДИН. ВЫСОКО-ВЫСОКО, ВЫШЕ ОБЛАКОВ. Старосельский сказ
Анатолий БАЙБОРОДИН
ВЫСОКО-ВЫСОКО, ВЫШЕ ОБЛАКОВ
Старосельский сказ
…Сумрачно зауженный зрачок Ивана стал расти, шириться и отпахнулись, словно для объятий, степное село и озеро, тающее в знойном мареве, берег и бурые лодки, спящие вверх дном и зачаленные на цепи. Узрелись в полувековой глуби стемневшие от старости приозёрные избы с огородами, где картошка буйно цвела белым и сиреневым цветом, а на бревенчатые заплоты, частоколы и тыны наброшены рваные бредни. Дохнул сухим зноем далёкий августовский день пятьдесят девятого года, и ожил на берегу озера Славка Богомолов…
Сухонький, светленький, по-городскому наряженный Славка взбаламутил сельскую братву, конопатую, с облупленными носами, с цыпками, докрасна изъевшими руки и ноги. Роем завилась братва вокруг приезжего малого, и лишь косились издали огольцы, по коим, говаривали старики, ремень смалу плачет. Славка, хотя и поглядывал виновато, стеснительно, но не обижался на въедливо глазеющих ребят; постаивал на дощатых мостках, откуда приозёрные бабы и девки брали воду, красовался, словно игрушечный малыш, что заводится ключиком, и светились наивно и синё широко отпахнутые глаза, опушённые белёсыми ресницами.
Сельской братве в диковину чистые, белые руки, отутюженный матросский костюмчик, жёлтые сандалии, белые чулки до колен; дивило даже то, как Славка, со взрослой пристальностью заглядывая в ребячьи лица, совал ручонку и приговаривал: «Слава… А тебя как зовут?». Сроду деревенские ребятишки не знакомились эдаким макаром, а посему, ошалев от неожиданности, машинально пожимали сунутую руку, однако имя не сообщали, то ли оторопев, то ли гадая, имя говорить или деревенское прозвище. Но когда Славка спросил Борьку Пнёва: «Как тебя зовут?», тот дерзко повеличался: «Зовут зовуткой, величают уткой…».
Ваня Краснобаев, что оказался в соседях со Славкой, глазел на парнишку, как баран на свежие ворота, пуча глаза, выгоревшие на озёрном солнце; глазел, как на заводную куклу, что замедленно водит ручонками, топает ножонками, хлопает глазёнками. Шмыгая сырым носом, поддёргивая вечно спадающие сатиновые шкеры, поправляя скрученные в жгут лямки дырявой майки, Ваня теребил парнишку, вроде проверял: заправдашний или заводной, игрушечный. Живой, но словно испечён из белой муки, непохожий на деревенскую братву, выпеченную из ячменя грубого помола.
– Ой, Ксюша, однако, парнишонка-то – не жилец на белом свете. И в чём душа держится, не вем... Однако, девча, не заживётся, прости мя, Господи милостивый… Поди, на пару Богу душу предадим… – старуха, разбухшая от водянки, одышливо вздохнула и перекрестилась.
Сельские бабы попервости умилялись при виде Славки …ох, вроде андел небеснай на земь спустился… сюсюкали, норовили потискать, словно титёшника, при сём ворчливо поглядывали на прочих ребятёшек, особо на Борьку Пнёва, который походя задирал парнишку, дразнил: «Выбражуля номер пять, разреши по харе дать!..».
Славка на варначьи выходки лишь покаянно хлопал ковыльными ресницами, словно виновен, что уродился эдаким игрушечным, что живёт в неге и холе, катается, аки сыр в масле, что отец партийная шишка, а не простой мужик, не пьяница подзаборный и не матерщинник.
Тихим и ясным сентябрём Ваня, Славка и соседские ребятишки впервые пошли в школу, что ютилась в приземистом бараке и прозывалась – курятник, а школяры – цыплятами. Учился Славка через пень колоду, хотя соображал не хуже прочих, но, отвечая, так, бывало, волновался, что три слова не мог связать в узел.
Жила секретарская семья потаённо, обособленно, и за три зимы, три лета редкая ребячья нога ступала на порог осанистого дома, где жил секретарь райкома Богомолов с молоденькой женой и сыном. Но ребятишки жаждали хоть краем глаза глянуть, как живёт Славка, чадо секретарское; глазели на хоромы, кои на закате золотисто чешуились, а во тьме кромешной, если глядеть с берега, по-барски светились стеклянной верандой, с улицы же – широкими окнами без ставен, кои задёргивали бархатными шторами вишнёвого цвета.
Соседские ребятишки рвались в секретарские палаты, но Славкин отец сурово наказал сыну: играть, играй, но домой братву не води, не приваживай; и лишь Ване во второе Славкино лето посчастливилось – гостил в загадочных секретарских хоромах, когда хозяин укатил в город на чёрной «Волге». Перед гостеванием мать загнала Ваню в тёплую баньку, чтобы отшоркался вехоткой из рогожи и отмылся банным мылом, а уж потом выдала клетчатую сорочку, выходные шкеры из черного сатина, носки и башмаки, смазанные дёгтем.
Помнится, приятели тихо и смирно посиживали в широком кожаном кресле, листали толстую, блестящую книгу с картинками про океаны и моря, про материки и острова, про индейцев краснокожих и туземцев, что на лицо чернее ночи, про диковинных птиц и зверей. Но Ваня, толком не соображая от волнения, смотрел в книгу, а видел фигу; и вместо свирепых львов, пышно наряженных павлинов разглядывал гостиную: два чёрных кожаных кресла и диван из такой же чёрной кожи; мебельная стенка из красного дерева, где за матовым стеклом книги в золочёных переплётах и посуда с хрустальными бокалами; в стенку же была втиснута и радиола – можно слушать передачи и крутить пластинки; а посреди гостиной в чинном хороводе мягких стульев – круглый стол на фигуристых, одутловатых ножках, застеленный вишнёвой бархатной скатертью, над которым повис вишнёвый абажур с кистями. Столь вишнёвого бархата Ваня сроду не видел: бархат на столе, бархат с подшитыми кистями – шторы на дверях и окнах да, кажется, и пухлая Славкина мать носила бархатное платье, отчего Ваня долго не мог вообразить домашнюю роскошь без вишнёвого бархата.
Восхищённо пялясь на матёрые шкафы, кожаные кресла, Ваня вспомнил отцово ворчание: «Секретарь кочевал в барские хоромы, дак, паря, три дни мужики диваны да шкапы разгружали. Манаток – вагон и маленька тележка. Эдак закочевал и присидатель раком-ползком…» – эдак отец дразнил райисполком. Видно, хороши секретарские палаты, да окна косоваты…
По селу вкрадчиво бродили диковинные слухи; сельские бабы судачили: седина в бороду, а бес в ребро, и седовласый Славкин отец, хотя в летах и партийная шишка в городе, но при живой жене скрутился с официанткой из роскошного питейного заведения, а ресторанная краля, по слухам, вышла из бандеровской семьи, после войны сосланной в Забайкалье. Кралю в селе звали Хохлушей, но в сердцах обзывали и бандеровкой.
Опять же по слухам, жена Богомолова, уставшая воевать с разлучницей, уметелила в белокаменную к сыну, а гулящего мужика партия турнула из областной столицы в заштатный городишко, где от Хохлуши и родился Славка; а уж потом кинули опального начальника из городка в районное село.
Но то Ваня проведал позже, а пока, приникнув к мебельной стенке, дивился толстым книгам, поскольку в Краснобаевской избе отродясь книжек не водилось, если не считать истрёпанные в труху, залитые чернилами учебники. Как и Славка, отбегавший в школу метельную зиму, борзо читавший и писавший, Ваня вслух бормотал заголовки на корешках.
– Карл Маркс «Капитал»… Ого, вот эта книжища дак книжища!.. Эдакой книжищей по башке дашь, любой окочурится…
Потом Ваня узрел странную книгу …чёрная с золотистым крестом, как на могилках… и книга, из которой топорщились бумажные закладки, постаивала особо, лицом к смотрящему. Ваня, словно по некой властной воле, открыл книжный шкаф, вынул книгу и прочёл:
– Новый Завет и Псалтирь… – Распахнул книгу и зачитал: – Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа. Это про чо книга-то?
– Про Бога, Ваня…
– Про Бога?! – парнишка выпучил глаза. – А ты читал?
– Читал… Маленько… Где Матфей…
Богу молилась и вечно поминала имя Божие Ванина бабушка, старая Маланья, но зачем секретарю райкома книга про Бога?..
Лет через пятнадцать, когда Иван прибежал в село на летние каникулы, мать, вроде молчаливая, тихая, поминала Славкиного отца, осерчало сплёвывая через левое плечо, где денно и нощно пасёт душу анчутка беспятый. Гневалась мать безгрешно: в её отеческом селе по воле Сталина в начале войны ожила деревянная церковь во имя Спаса, и побрели старушонки и жёнки, мужние и вдовые, молиться во здравие и за упокой воителей – мужей и сыновей, что сражались с германцем. А при лысом кукурузнике и свинопасе …так дразнили Хрущёва… явился Богомолов, христопродавец с церковной фамилией, и с одобрения райкома партии повелел сшибить крест, спалить иконы и обратить гнездо мракобесия в сельский клуб. Заведомо оповещённые церковным старостой о грядущем разоре, давнишние усердные прихожане и прихожанки растащили по избам посильные иконы, погоревали о дивном иконостасе; а потом, когда ватага мужиков сбивала крест, рушила купол, старухи, что на ладан дышат, вопили и причитали, а старики кляли богохула, провидя тому кару Господню уже в земной юдоли.
Но мать поведала Ване о сём спустя годы, а пока оголец, гостивший у Славки, листал «Новый Завет», и даже, раскрыв наобум Лазаря, зачитал стих:
– Имейте усердную любовь друг ко другу… Ой, а дальше всё про Бога… – Ваня захлопнул книгу. – И почо отцу такая книга?
– Для работы… У папы есть еще и Библия, тоже про Бога.
– А училка сказала, что Бога нету.
– И папа говорит, что Бога нету, а я думаю, есть…
– Ты – первоклашка, и чо, умней училки?.. умней отца?..
– Мы же, Ваня, во второй перешли…
– Ты, как бабушка Маланья… Бабушка Богу молится, так она читать и писать не умеет…
Спор не разгорелся, иссяк, и Ваня, усевшись на диван, вновь вопрошающе оглядел роскошную гостиную. «Живут же люди… Прямо как в кино…», – завидовал Ваня, хлюпая отсыревшим в тепле носом, не ведая, куда спрятать с зеркально-жёлтого пола ноги в залатанных носках. И впервые парнишка скорбно вопрошал белый свет: отчего же начальники в роскоши утопают, а простые, вроде его семейства, спят на полу, подстелив войлочные потники?.. Узрел оценивающим взглядом родимую избу, поделённую крашенной переборкой и русской печью, подле которой …шею свернёшь в потёмках… городились на лавке бесчисленные кухонные городки: закопчённые чугунки, чушачье ведро с мятой картохой, коровье с тёплым молочным пойлом. В кухне, и без того тесной, отец еще и наспех смастерил курятник на зиму и ясли для телёнка, который денно и нощно со звоном прудил на пол, а посему в избе круто настаивался едкий запах мочи; к сему запаху добавлялся душок проквашенной «для скуса» солёной рыбы; пахло и уплывшим пригоревшим молоком, закисшей кожей, махрой, водкой, – словом, у человека, сунувшего нос в избу, могла смориться голова от тяжкого духа.
А в Богомоловской хоромной избе всё иначе… Дивясь и завидуя чужой жизни, Ваня вдруг приметил баян, что горделиво красовался на комоде с резными гроздьями бурых ягод и медными ручками:
– Слава, на баяне играешь?
– Учусь… Мама с папой записали…
– Сыграй…
Жалобно скулили лады, с хрипом вздыхали басы, а Ваня чуть слышно напевал:
Во поле берёзонька стояла,
Во поле кудрявая стояла…
«Кудрявой берёзонькой» Ваня уже язык смозолил на уроках пения, но сейчас песня звучала по-иному – жалко, сиротливо щемя душу.
Некому берёзу заломати,
Некому кудряву заломати…
Устало и сипло дышали меха баяна, слезливо и уныло мигал Славка в лад заломанной берёзоньке, и чудилось: хотя и живёт малый в холе и неге, да не в радости – таинственная хворь гнетёт малого. Богомолов, коему перевалило за полста, души не чаял в позднем сыне, но не баловал, а коль чадо уродилось хворым и тщедушным, велел чаду утрами бегать, прыгать, обливаться студёной водой, и радовался, когда тот дотемна играл с ребятами в лапту, выжигало и пекаря. Впрочем, страдая ранней одышкой, малый не столь играл, сколь в сторонке стоял, виновато опустив глаза долу. Да и какие игры, ежели парнишка, случалось, неделями хворал и на улице носа не казал?
А что за хворь томила Славку, ребята не ведали, хотя однажды по весне случилось… Учила первоклашек Фёна Яковлевна – белая как лунь фронтовая санитарка, смолившая табак на переменах, – и однажды прочитавшая им о героической судьбе школьницы Зины Портновой, коя посмертно удостоилась звания Героя:
– …подпольщица, а потом храбрая партизанка сражалась с фашистами наравне со взрослыми, но однажды супостаты схватили школьницу и зверски пытали. Зина Портнова прошла все круги ада и не выдала партизан…
И вдруг Славка заплакал, зарыдал, рыдания обратились в истерику и Фёна Яковлевна …и откуда силушка явилась в пожилой бабе… схватила парнишку на руки и, прижимая к груди, ласково баюкала. Славка успокоился, и Фёна Яковлевна, уложив в его портфель тетрадку и «Родную речь», отправила хворого домой.
Случай призабылся, и сейчас Ваня гостил у Славки, зарился прилипчивыми глазами на беленьких гипсовых слоников, боролся с заманчивым искушением исподтишка либо под шумок свиснуть пару. Но, махнув рукой на слоников, выманил у Славки ножик-складешок, что высмотрел на комоде; впрочем, малый, не жмотясь, отдавал ребятишкам всё, что те увидят в его руках и возжелают.
– Славка, – мечтательно поведал Ваня, – хочу капитаном стать, буду плавать в океане, а ты кем хочешь?
– Не знаю, – виновато отозвался Славка. – Снилось, будто лечу высоко-высоко, выше облаков…
– Лётчиком, паря, будешь…
И опять уныло играл баян, и опять Ваня подпевал:
Как пойду я в лес, погуляю,
Белую берёзу заломаю…
Тут Славкина мать, Саломея Вакуловна, прозванная в селе Хохлушей, певучим хохлацким говорком поманила из гостиной в столовую, где потчевала пирожками, ватрушками-печенюшками горячими, прямо с печного жара и пыла. Белокурая хозяйка …кажется, в вишнёвом бархатном халате… еще молодая, но по-бабьи дородная, красовалась у печи, облепленной кафелем, и, сложив руки под обильной грудью, сладкими глазами умилённо глядела на ребят, при сём нахваливая Ваню:
– Бачишь, синку, який хороший у Вани апетит, а тому и здоровий, а ти, синку, шляхом не еж, ось и худий, шкира та кистки. У чому и душа тримається.[1]
Про аппетит Вани и отец дивился: «Ох, до чего же у тя, паря, худой аппетит – нежёвано летит…».
Нахваливая Ваню на хохлацкий лад, подливая чай, хозяйка пригладила Ванины вихры, и парнишка сладостно обмер; хотелось прижаться к чужой матери, словно к своей, чтобы приласкала, пожалела, поскольку родимой матушке не до жалелок – шибко устала за пять военных лет с пятью ребятёшками, да и теперь не легче, когда ещё трое на руках. А Славкина мать угощала, ворковала вешней голубкой, и Ване от услады хотелось плакать; и в позднем отрочестве, в ранней юности, воображая грядущую жену, Ваня азартно вспоминал мучнисто-белые руки красивой Хохлушки, её сладковатый запах, ласковое воркование среди вишнёво-бархатного уюта.
Впрочем, позже оказалась, что Хохлушка не столь радушна, сколь бранчлива да криклива, и Варуша Сёмкина, баба злоязыкая, говаривала про Хохлушу: залетела ворона в высокие хоромы и каркает. Но то позже, а пока хозяйка ворковала, словно голубка на солнцепёке, совала Ване кулёк с постряпушками, пахнущими нежно-пряной ванилью.
– Сестёр, Ваня, почастуй... Угости… А Славу в обиду не давай, захищай. Ти, я бачу, хлопчик добрий…[2]
Здешние хохлы, буйным ветром занесённые в забайкальские леса и степи, кудревато сплетали сибирский говор с малороссийской мовой; вот и Хохлуша добре говорила, як москали, но, видно, шибко любила родную мову и, тоскуя по «Захидной Украине», по родной Галичине, утешалась, красовалась мовой, как и заморскими нарядами. Но Славка, понимая мать и, видимо, толмача по-хохлацки, говорил, как и отец, по-великорусски.
* * *
Соседские ребятишки подружились со Славкой, зазывали играть в лапту и пекаря, когда палками гоняли вдоль по улице берёзовый колышек; и при случае в ущерб своим носам защищали Славку от драчунов с другой улицы либо с дальнего края села. Шастает по селу заядлый малый, словно савраска без узды, и либо угостит плюхой робкого паренька, либо самого угостят, наскребёт кот на свой хребёт. Иной задира подрастёт, остепенится, а другой за решётку угодит, а ему на селе буйной крапивой смена вызреет.
Славка же, не умевший давать сдачи, потчевал своих спасителей и покровителей конфетами, одаривал рыболовными крючками и леской. Но крепче всех …водой не разольёшь… привязался к Ване, хотя тот не оборонял дружка, сам при виде драчуна давал дёру, аж пятки сверкали.
По весне Славка уже мало отличался от деревенской братвы: играл в лапту и выжигало, в чижа и пекаря, в прятки и догоняшки, но войнушку да чиканку – игру на деньги, обходил за версту.
Помнится, дева-весна заборола зиму-каргу: сочно синело небо, весело играли апрельские ручьи, гуси гоготали, хлебнув талицы из луж, и коль овсянка пела «Покинь сани, возьми воз!», то мужики, вывернув оглобли, кинули сани на поветь. В улицах, щетинясь дощатыми лесами, желтели свежерубленные избяные срубы, где на стремянках[3] парни сладили качели и качались с девчатами, а те голосили:
На стремянке мил качался,
Там со мною повстречался.
Со стремянки сорвались,
В страхе с милым обнялись.
Ныне у лесов свежесрубленной избы роилась сельская ребятня, вооружённая до зубов деревянными берданками. Третьеклашки и второклашки, вроде Славки и Вани, гудели осиным роем, спорили до хрипоты, мучительно межуясь на красных и белых.
К Ване подкатился дерзкий малый по прозвищу Пень …фамилия – Пнёв… и, расставив короткие, но сильные, словно литые, ноги, по-свойски положил руку Ване на плечо, настырно упёрся зеленовато-голубыми, краплёными глазами. Потом – с жаром:
– Ванюха, чушачье ухо, хошь, пиявки научу ставить?
– Пиявки? – Ваня пробовал выскользнуть из-под руки Пня, но рука вросла в плечо, а взгляд покорял властной и лукавой лаской.
– Во! Закачаешься! – Пень потряс большим, лихо изогнутым пальцем. – Верно, робя? – Он оглядел ребят и те, тая ухмылки, согласно закивали. – Ну, давай, подставляй лоб.
– Больно, поди?
– Не-е, не больно, – Пень помотал ершистой башкой, выпучил, словно честные, зеленоватые, лукаво играющие глаза,
– Ладно, но чур без обмана, – Ваня покорился, хотя чуял близкую боль, молча клял себя за урождённую телячью робость.
Пень лихо сдвинул со лба Вани лепёшистую чёрную фурагу с пуговкой на макушке и широченным козырьком, прижал к стриженой голове твёрдую ладонь, оттянул костистый палец – да с такой пружинистой силой отпустил, что у Вани из глаз полетели искры и зазвенело в ушах.
Но сильнее боли жгла душу обида, кою не выразить плачем, – Пень заклюёт, а подхалимистые огольцы засмеют. Пню же показалось мало сего, и варнак вдруг резко взмахнул рукой, словно хотел ребром ладони врезать Ване по шее. Парнишка испуганно шарахнулся, и лицо Пня засияло, как надраенный медный таз.
– О! За испуг пару штук!
Пень собранным в коготок средним пальцем дважды старательно дёрнул за Ванин подбородок; и то вышла иная затея с подвохом, хуже горькой редьки надоевшая тем, кто слабее, робее, и любимая у сельских архаровцев. Больно, обидно, и ребята со смеху катаются, но крепись, Ваня, не психуй, не хныкай, иначе братва осмеёт, обзовёт. А Пень, выкинув руку, резко качнулся к Ване, словно удумал кулаком поддеть малого в живот, и заработал ещё «пару штук», теперь подбородок Вани горел багровым огнём.
– А ты, Ванюха, Славке ставь пиявки, – натравливал Пень. – Или возьми на испуг.
Улыбнувшись тряскими, синими губами, сглотнув приступившие рыдания, Ваня исподлобья оглядел хохочущих ребят …не смеялся лишь Славка… и встретился взглядом с его по-птичьи округлёнными, жалобно вопрошающими глазами. Чуя спиной ожидание братвы, ребром ладони по-мужицки замахнулся …вроде удумал секануть по стеблистой Славкиной шее… и Славка не столь испуганно, сколь удивлённо, отшатнулся.
– За испуг пару штук, – без утехи, вяло сказал Ваня и легонько дёрнул за острый Славкин подбородок.
Славка побледнел, губы задрожали, в глазах блеснули слёзы, но парнишка сдержался, подавил плач; а Ваня взял на испуг и Саню Сёмкина, плаксивого заморыша в чиненных трусах и линялой майке. Сане лишь осенью топать в школу, и с Ваней, что зиму отбегал со школьной котомкой, не совладать; а посему малыш сморщился, на заплатку не выберешь, постарел мелким, синюшным лицом, задрожал узкими плечами и с монотонным воем поплёлся к родной избе, по дороге обеими ладошками растирая глаза. А вслед – ребячий хор:
– Рёва-корова, дай молока на три пятака!..
Ване и стыдно, и жалко малыша, и боязно – сейчас, грозя сковородником, вылетит крикливая Санькина мать, облает, словно дворовый пёс, и тогда дай Бог ноги. Мать не выбежала, на Паха Сёмкин восстал за брата:
– Ты чо, падла, маленьких-то обижаш?
– А пусть не лезет…
– А если я тебе плюху в ухо?!
Но тут Пень одобрительно хлопнул Ваню по плечу:
– Да ну его, плаксу… Счас будем считаться. В мой полк угодишь...
Лестное доверие Пня вскружило Ване голову, заслонило обиженного Славку, плачущего Саню Сёмкина, а ребятишки, что еще недавно смеялись над Ваней, теперь поглядывали на малого с почтением. Даже рыжий Маркен, сорванец добрый, которого и Пень робел, тоже позвал Ваню в свою будущую красную ватагу.
– Робя, давай считаться, – велел Пень, и когда ребятишки сбились в стаю, вытянулись полукругом, Паха Сёмкин пять раз протараторил считалку, деля братву на красных и белых:
– Вышел белый из тумана, вынул ножик из кармана: «Буду резать, буду бить, тебе с белыми ходить…».
Тут ребячью ватагу рассмешил Санька: карапуз, забыв обиду, шлёпал босыми ногами по лужам и, грозно помахивая осиновой берданкой, лихо горланил:
По военной дороге шёл петух кривоногий,
А за ним восемнадцать цыплят.
Он зашёл в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик,
И пошёл на войну воевать…
Ване вспомнилось потешное: намедни завернул к Сёмкиным, и лишь открыл калитку, шагнул в ограду, навстречу – Санька, воинственный карапуз в грязной майке, перепоясанной солдатским ремнём со звездой на бляхе. На голове парнишки мятая фетровая шляпа с лихо, по-ковбойски завёрнутыми полями, на руках рваные, ссохшиеся кожаные перчатки, а на пузочке, оттягивая майку, – медаль «За победу над Германией в Великой Отечественной войне» с чеканным профилем Сталина. Санька, перехватив удивлённый взгляд Вани, выдернул из-за плеча корявый автомат из осины и стал расстреливать гостя в упор: «Tax, тах, тах!».
С криками, слезами и оплеухами, вроде, поделились на белых и красных, но рыжий Маркен, будучи покрепче и похлеще Пня, захлюздил – заспорил с Пнём, поскольку по жребию выпал ему белый полк, полный заморышей, вроде Сани Сёмкина, а у Пня в красном полку сражались Радна и Базыр, два храбрых и ловких брата-бурята.
– Да пошёл-ка ты!.. – Пень по-мужичьи матюгнулся.
– Ну ты, урка, с глазами чурка, дам по ряхе и окочуришься! – воинственно окрысился Маркен. – Понял?
– Ты меня на понял не бери, понял!.. Чо ты рассупонился-то?
Осмелевший Санька стал дразнить Пня:
– Командер полка – нос до потолка, уши до дверей, а сам, как воробей…
Пень зло шуганул мальца-огольца, и карапуз упорхнул, словно испуганный воробей. А уж затевалась драка, и друг против друга вздыбились два коренастых сорванца, похожих на диковинно низких мужичков; но Пень, скрепя сердце, пошёл на мировую с Маркеном, и драка не вспыхнула.
Да и войнушка, едва возгоревшись, пошипела и угасла; заспорил …захлюздил, по-ребячьи… убитый Паха Сёмкин: дескать, он раньше выстрелил в Борьку …так звали Пня… раньше закричал: «Тра-та-та!.. Убитый!.. падай!..». Паха тут же схлопотал по шее, а Пень вновь замахнулся, но подскочил Маркен:
– Ты, Пень корявый, руки-то не распускай, а то и сам схлопочешь… Но чо, робя, будем в войнушку играть?.. Может, на саблях?..
Санька, бросив берданку, помахивая ивовым прутом, словно сабелькой, весело пропел частушку, кою отец горланил в застолье:
Я отчаянный родился,
И отчаянный умру.
Когда голову отрубят,
Я баранью привяжу.
* * *
Войнушку на избяных срубах мужики и бабы пытались запретить …того и гляди, парнишка сверзится с лесов и свернёт шею… палками отгоняли вояк от срубов, от штабелей неошкурённого леса, где скакали иманы, иманухи и, потрясая рогами, сдирали жёлтую кору сосновых кряжей. Но сладок запретный плод, приманчивы срубы, обросшие лесами, с потаённо чернеющими пустыми окнами – бойницами, амбразурами, с подполом, сухим и пахнущим мхом, где бегали на долгих ножках пауки-мизгири. Сгонят архаровцев со сруба, те другой присмотрели юркими глазами …азартно строились мужики после войны… и уже табунятся, и уже слышно «Урррааа!.. Тра-та-та-та!.. Падай, Ванька, – убитый!..». Мужики и бабы гоняли, гоняли вояк с лесов, да и попустились, махнули рукой, положась на волю Божию.
Лишь вечно бранила вояк старая Маланья, посиживая на лавочке возле приворотной вереи, вдыхая летнюю благодать; бранила вояк, гуляк и прочих озорников.
Виделось Ивану даже сквозь четверть века: пекло солнышко, зеленела июньская мурава; на завалинке, прислонясь к морщинистому, избяному срубу, сидит бабушка Маланья, лицом круглая, светлая, смешливая, а рядом внучок елозит на трёхколёсном велосипеде. Слёзно просит:
– Баба, пусти за ворота. Хочу по дороге погонять…
– Ошалел, батюшко; ладно, себя не бережёшь; да ладно, корову, козу собьёшь, а ежли бабу либо мужика?!
Про себя потише добавляет:
– Ага, по дороге погоняешь… Там и ходить-то страх Божий; парни шары зальют и носятся как угорелые…
Тут за воротами с рёвом и проносится мотоцикл…
Но то узрелось Ивану через полвека, а ныне подросток слышал: осерчало ругалась старуха, когда с гомоном и жарким говором проскакало на палках ребячье воинство, вооружённое деревянными берданками и саблями: «Тьфу на вас, сатаны! Игр у вас добрых нету, бома[4] вас побери!.. Лишь бы стрелять да саблями махать… Страх Божий глядеть!.. Да взяли бы мячишко и в лапту поиграли, либо в эту, как её? …выжигалу поиграли… А то, гляжу, довоюетесь, архаровцы, прости мя Господи!..».
И словно в воду глядела, крестом освящённую: летось Ваня, внучонок старой Маланьи, сверзился со строительных лесов и лишь чудом не убился, упав рядом со штабелем ошкуренного леса. Вывихнул ногу, кою бабка Маланья, знахарка вековечная, и правила, потом три дня валялся, слушал с тоской материнское ворчание, похожее на скрипучие крики желны[5] во тьме. А вышло эдак: играли в войнушку, поделившись на русских и немцев, вылетел из-за угла Паха Сёмкин …немец по считалке… ткнул в грудь деревянным автоматом, да как затрещит, немчура клятая: «Тра-та-та!», да как заревёт, лихоманец: «Падай, падай, Ванька, – убитый, убитый!..». То ли с перепугу, то ли не поспел глянуть под ноги, но брякнулся с лесов Ваня …русский по считалке… по-волчьи завыл от боли и по-щенячьи заскулил.
Помнится, мать шибко ругалась:
– Сколь долдоню вам, не играйте в войнушку на лесах, дак вам, долдонам, хоть в лоб, хоть по лбу. Шарабан не варит…
Тут мать приметила, что сынок порвал сатиновые шкеры:
– Тебя чо, собаки драли? Последние штаны порвал… Без штанов в школу пойдёшь?..
* * *
Но то случилось прошлым летом; а ныне затевалась сабельная битва на строительных лесах хоромного сруба… Братва, возбуждённая былым сражением, пошумела, погалдела, а потом, кинув берданки, забралась в сруб, повалилась на гору сухого мха. Маркен и Пень – закадычные дружки, водой не разольёшь, несмотря на вечные перебранки и даже потасовки – полёживали плечом к плечу, толковали о грядущей битве, вырешив драться на саблях.
– Робя, на саблях будем драться, – Маркен оповестил красное и белое воинство. – Вооружайся, робя…
Забыв про усталость, ребятня мурашами разбежалась по родным оградам, где запаслась саблями и фанерными щитами либо, на худой конец, ржавыми, с облупившейся извёсткой, печными заслонками. Осиновые берданы и сабли, щиты ребятёшки прятали от зорких родительских глаз и неумолимых рук на чердаках избы и бани или в сухой картофельной ботве, укрывающей козьи и коровьи стайки.
Ваня прятал саблю и берданку в тайнике под пыльным крыльцом, где куры неслись и пытались высидеть яйца; но мать надыбала схрон и, сломав об колено, пустила саблю и берданку на лучину для растопки самовара. А посему, прилетев домой, Ваня принялся, весело насвистывая, второпях строгать очередную сабельку.
Готовая к битве ребятня, подрагивая от азарта, помахивая саблями, вновь сгуртилась возле сруба, и лишь Славка отчуждённо постаивал в сторонке – чурался, хворый, боялся войнушки. Пень стал насмехаться:
– Раз в войнушку не играш, дак ты же девка! Ты же не парень…
– Я не девка, я парень, – насупившись, перечил Славка.
– Какой ты парень, раз в войнушку не играш?! – засмеялся Пень. – Ты девка трусливая…
Саня Сёмкин, уличный подхалим, подсевая-подпевая Пню, стал дразнить малохольного:
– Славка трус, полез на куст, с куста сорвался, с испугу обоссался.
– Ква, ква, ква: обзывайся, обзывайся, как лягушка раздувайся!.. – Ваня отпугнул Саньку-дразнилу и позвал дружка: – А давай, Слава, поиграй с нами в войнушку. Я научу…
Тут и рыжий Маркен встрял:
– Играй, Славка, не трусь, к себе в красный полк запишу и сабельку подарю…
И скоро Маркен вручил Славке затейливо вырезанную, кривую сабельку, а Паха Сёмкин – щит: белёную печную заслонку с ручкой. Славка и Ваня по считалке выгодно попали в красный Маркеновский полк, что почиталось за большую удачу, ибо при дерзком и ловком Маркене красные, вооружённые саблями, вечно побеждали.К сему в Маркеновском полку нынче сражались Радна и Базыр, два хитрых и ловких брата-бурята.
Взойдя по лесенке на дощатый настил, что опоясывал сруб, затем перебравшись на черновой потолок, схлестнулись вояки с лихими воплями, и глухо застучали деревянные сабли в фанерные щиты и печные заслонки. К Ване вдруг коршуном подлетел Пень, и парнишка, отражая удары белогвардейской сабли, отступая, очутился на дощатом настиле и мог бы свалиться, но тут сзади, храбро помахивая резной сабелькой, подскочил горе-защитничек. Пень круто развернулся, со всей дурацкой мочи ткнул саблей, и Славка, не чуя край настила, соскользнул и полетел наземь.
Парнишка корчился от боли, стоя на четвереньках, тряс головой, пронзительно вопил, и Ване чудилось, будто его пронзила острая, тонкая, раскалённая спица и замерла в груди острой болью. Ребятишки, словно испуганные воробушки, всполошились, упорхнули по дворам, и лишь Маркен, не по летам сильный, взял Славку на руки и понёс. Подбежал на помощь Пень, и дружки, накрест сцепившись ладонями, усадили притихшего на скрещение рук и понесли дальше. Обогнал Паха Сёмкин, подлетел к секретарскому дому и заревел в отпахнутое окошко:
– Славка упал, убился!..
Из калитки вылетела взлохмаченная Хохлуша и, приняв сына с рук на руки, взвыла и запричитала:
– Славенька, синочку, що сталося? Що з тобою утварили лиходии? – Хохлуша по-мужичьи погрозила селу сжатым до побеления злобным кулаком. – Будьте ви прокляти, чортови дити! Будьте ви тричи прокляти, ублюдки!.. Щоб ви здохли, сучьи виродки!.. Муж вам покаже, де раки зимують, чортова мерзота!..
Ваня прибежал домой и, дрожа от страха, полез на чердак, где под тесовой крышей, набедокурив, таился от грозного отца и сердитой матери. Здесь же, нежась на древней овчиной дохе, на ветхом полушубке в изголовье, запоем читал русские сказки; здесь же среди прочего барахла, изжившего век, случалось, с былинных книжек срисовывал и раскрашивал русских богатырей.
Ох, не успел малый нырнуть на чердак, мать прихватила на лестнице:
– Опять Славка ревел благим матом? Чо опеть утварили?..
– Ничо не утварили, – огрызнулся Ваня, блуждая взглядом, боясь смотреть матери в глаза.
– Обижаете, поди, Славку, варнаки?
– Никто его не обижает, – потупившись, глуховато отозвался сын.
– Он чо, на радостях ревел?.. Парнишка и без того обиженный, пожалеть бы, а вы задираете. Борька Пнёв, поди, обидел?.. Ох, не парень, а казь Господня. Дикошарый, у матери в брюхе кнутом настёган…
Ваня, не дослушав, рванул на чердак, а когда оголодал, спустился наземь, робко вошёл в избу и подивился: отец, замерши возле комода, слушал радио, а из чёрной воронки густой голос вещал:
– Говорит Москва!.. Говорит Москва!.. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаём сообщение ТАСС о первом в мире полете человека в космическое пространство! 12 апреля 1961 года в Советском Союзе выведен на орбиту вокруг Земли первый в мире космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту. Пилотом-космонавтом космического корабля-спутника «Восток» является гражданин Союза Советских Социалистических Республик, лётчик, майор Гагарин Юрий Алексеевич.
Славку с полгода величали Космонавтом, а Санька, вечно горланивший частушки, напевал: «Ух ты да ах ты, все мы космонахты…».
Участковый милиционер навестил Славкиных соседей, где допросил Маркена Шлыкова, Борьку Пнёва, Паху Сёмкина, Ваню Краснобаева, братьев Радну и Базыра; но ребятишки, словно воды в рот набрали, молчали как рыбы, – все, кроме Вани, который выложил всё начистоту. Отцу Борьки Пнёва дали пятнадцать суток, после чего от греха подальше Пнёвы укочевали из села.
Оказалось, что Славка стряхнул голову, а тут и приступ падучей случился. Бабка Маланья дважды правила Ване голову после сотрясения, и Богомолову советовали пойти на поклон к старой знахарке, но, связывая подобное лечение с религиозным дурманом, секретарь запряг «Волгу» и попёр сына в город, где бедолажному правили голову. Вернулся Славка бледный нездешней бледностью, вялый, как осенний лист, к сему стал заикаться, и сельские бабы до слёз жалели горемычного; а старая Маланья, поминая Славкиного отца, что сбил кресты с храма, добавляла: «Бог долго терпит, да шибко бьёт…».
* * *
Сельские ребятёшки в поисках забавы и лакомства весёлым гуртом кочевали между озером, степью и лесом: в озере плескались, удили окуней и чебаков, в лесу брали голубицу и бруснику, а в степи девчушки плели венки из белых и сиреневых цветочков, а парнишки скакали по сухой степи, словно телята на вольном выпасе, да, оголодав, жевали лепестки и луковицы алой кучерявой саранки.
Степными миражами, озёрными волнами уплывало третье Славкино лето, и парнишка, забыв прошлогоднюю беду, прытко бегал с ребятами по улице, днями напролёт валялся на калёном белом песке, а когда жар загонял в озеро, бултыхался под берегом с бесштанной командой дошколят, не заплывал мористо, поскольку пуще огня боялся озёрной глуби.
Хотя однажды… Помнится, ребятёшки, оглашено вопя, купались, ныряя с ветхой лодки, а Славка одиноко и грустно посиживал в тени глухого горбыльного забора, привычно наряженный – в клетчатой рубашонке и коротких клетчатых штанишках с двумя лямками, в новеньких сандалиях и белых носках до колен. Поблизости сидел на перевёрнутой лодке Саня Сёмкин, приглядывая за трёхлетнего братцем, что увлечённо ковырялся щепкой в сыром песке. Саня, завистливо глядя на ребят, что сигали в озеро с лодки, попросил Славку присмотреть за малым, и коль тот согласился, поскакал в озеро, по-телячьи брыкаясь и высоко вскидывая колени. А малый, бросив заделье, поковылял за братом, забрёл по пояс, да и ухнул в яму с головой. Славка вскочил, ошалело кинулся в озеро, выудил малого, который с перепугу столь дико заревел, что прибежали братья Пашка и Санька.
Помнится еще поздним вечером, когда озёрная рябь чешуилась в бедном, рассеянном свете, Славка и приятели посиживали на мостках – на гладко вылизанных волнами плахах, кои были уложены на лиственничные кóзлы, далеко забредающие в озеро по мелководью. Сидели же напротив Богомоловской хоромной избы, и хозяйка, выйдя на высокое крыльцо, позвала сына:
– Слава, синочку, пора до дому!..
– Еще маленько посижу…
– А Ваня з тобою?
– Да, рядом сидит…
– Добре, посидьте трохи, поговорите, але не довго…
Полоща в озере, обдирая репу прыткими зубами, ребятишки с лихим азартом грызли надёрганную в чужом огороде репу и морковку, и наперебой, стараясь переврать и переорать друг друга, вспоминали огородные похождения: как вьюнами ползли меж картофельных гряд, испуганно вжимаясь в землю при случайном шорохе, как потом, заполошно надёргав репы и морковки, драпали через огород, рвали штаны на заплотах, падали в крапиву, обжигались и зашибались.
Теперь же, когда страхи позади, безбожно врали, чтобы огородные похождения выглядели увлекательно, чтобы захватывали дух у слушающих. Лишь вороватые и храбрые отваживались на эдакие подвиги, а уж Славку и силком бы в чужой огород не затащить, но ему прощали и охотно угощали ворованной репой и морковью.
Ваня вдруг вспомнил:
– Бабушка Маланья говорила, будто видела Полудницу. Страшная-престрашная старуха с клюкой… забирает в лес ребят, которые шарятся по чужим огородам. А в лесу щиплет и шибко бьёт…
– Старухины сказки! Тьфу! – Маркен мастерски сплюнул.
А тьма пуще сгущалась, и месяц, изредка выныривая в полыньях меж туч, осветив ребятишек, опять укрывался мороком; но в таинственном свете взблёскивала чёрная вода, и редкие волны с леденистым звоном набегали на мостки и стекали с журчанием, похожим на говор, торопливый и вкрадчивый.
Огородные страсти перегорели, репа и морковки иссякли, и тогда Ваня, смалу баешник, стал плести сумрачные тенета быличек про озёрную нежить. Ребята слушали, затаившись, не бултыхая ногами в озере; и когда в мерцающей ряби нежить приблазнилась, мигом подобрали ноги из воды. Ваня плёл, что лохматый озёрнушко может и за ноги уволочь в пучину, особливо ежли вздумаешь купаться после заката, – случались эдакие уповоды.
Перед воспалёнными ребячьими глазами ожили выбредающие из воды русалки с белыми кувшинками в космах, облачённые в тину и шелковник-волосолистый; а следом – озёрнушко, гремящий цепью, что подобна той, которой рыбаки чалили лодки к причальным столбам. Ребятишки, поджав ноги, косились под мостки – не крадётся ли из воды лохматая рука озёрнушки…
Ваня Краснобаев, для правдоподобия вылупив глазёнки, удушливым шёпотом поведал:
– Третьего дня, робя, видел озёрнушку, вот как Славку, – Ваня ткнул пальцем в дружка, едва живого от страха. – И озёрнушко посиживал на этих же мостках, смолил махорку и материл мужика, который напрудил в озеро. Нельзя в озеро, грех…
И вот уже ребятишкам виделось: лихой озёрнушко, смахивающий на деревенского деда, хлопает по счерневшей воде лохматыми лапами, словно щука-травянка бьёт хвостом-плёсом. Вот озёрнушко уже близко, вот уже высунулся из пучины: на башке травяной малахай, кому хошь помахай, из малахая рожки топорщатся, подпоясан стеблями кувшинок, а сивая борода, что у козла, развевается на ветру, а глаза горят нестерпимо синим огнём…
Тут Славка вскочил с мостков, с воплем побежал в проулок, а потом и приятелей озёрным ветром сдуло с мостков, унесло в улицу; бежали ребятишки домой вскачь, и запалённое сердчишко, готовое выметнуться наземь, отчаянно билось в тесной клетке, словно пойманная пичуга.
* * *
На утренних и вечерних зорях Ваня, Паха Сёмкин и Славка, спихнув кедровую лодчонку, ловили окуней; и горячо, запальчиво мечтали: построят парусный чёлн, исплавают Сосновое озеро вдоль и поперёк, а потом, выбравшись через исток в озеро Большая Еравна, одолев дюжину озёрных вёрст, подчалят к дальнему берегу, где, минуя скалистый мыс, войдут в тихую гавань. Под кустами боярышника и черёмушника смастерят балаган, крытый брезентом, и, глядя сквозь балаганный лаз на костёр и цветастую зарю, будут выплетать причудливые истории о морских путешествиях, о битвах с пиратами, о пальмовых островах, о диких, но добрых туземцах.
А уж лето клонилось к закату, хотя август еще дышал сухим зноем; вода потянулась жирно зелёной ряской, прогрелась даже в пучинах, и ребята, измаянные калящим солнцем, дотемна плескались в озере, и метались над водой звонкие ребячьи голоса, вплетаясь в чаячьи плачи.
Гнилую развалюху …долгий и узкодонный гроб с музыкой… хором сдёрнули с песка, перевернули на воде кверху днищем, и вышла ловкая нырялка. Ныряльщик полз на карачках до носа старой лодки, потом ребятёшки с диким ором наваливались на корму – нос высоко задирался, и ныряльщик прыгал в озеро. И так по очереди… Наловчившись, выхвалялись друг перед другом: ныряли, по-чаячьи разведя руки и взметнувшись к небу.
Славку, чтобы испробовал эдакую красу, долго заманивал к нырялке Паха Сёмкин, но парнишка согласился лишь тогда, когда Ваня позвал, а Маркен сулился караулить возле лодки. Славка шлёпнулся брюхом об озеро, нахлебался воды, но, смех и грех, потерял трусы; вроде от натуги лопнула резинка, и пока малый, по-лягушачьи дрыгая ногами, по-собачьи скребся к берегу, отяжелевшие трусы сползли с ног.
Вдоволь нахохотавшись, ребята долго шарили ногами в сизой глине, в листовой щучьей траве, ныряли с открытыми глазами, и всё без толку, лишь муть подняли. Маркен вздохнул притворно: дескать, озёрнушко напялил и форсит обновой перед водяными девами.
Поныряла братва, да и, подчалив, вытащив лодку на песок, кинулась за дощатый заплот выжимать трусы. Ребятёшки бы купались да купались, но приспело времечко бежать в кинотеатр, где, по слухам, покажут картину «Орлёнок». Позвали и Славку, который торчал в озере, стесняясь вылезти голым, но тот лишь махнул рукой и через силу улыбнулся голубичными, тряскими губами: мол, бегите, я догоню.
Торопливо отжав трусы, наспех одевшись, ребята глянули на Славку, сиротливо торчащего среди волн, да и поскакали берегом озера, лишь пятки засверкали, вздымая пыль. Славка же, клацая зубами, поджидал, когда убегут девчушки, что загорали на берегу. Ладно бы, малявки, а то сверстницы и постарше расселись на перевёрнутой лодке да прямо возле лаза в пилораму, где ребятишки выжимались и где лежала Славкина одежонка. Ваня …дружок же… отнёс бы Славкину одежонку подальше от девчушек, коль малый стеснялся проскочить нагишом, но по всему берегу, как на грех, паслись люди – день был воскресный.
Догоняя ребят, Ваня оглядывался, даже замирал раздумчиво, но потом махнул рукой и припустил пуще. Кино о ту пору гнали в кинотеатре «Радуга» …бывший бурятский дацан… и когда Ваня, запыхавшись, взлетел на крыльцо, картина уже гулко, с эхом плескалась, гремела под сводами дацана. С грехом пополам разжалобив сердитую контролёршу тётю Фису, Ваня прошмыгнул в тёмный зал, где от ребятишек яблоку негде упасть – впритык сидели и стояли в проходах, лежали под самым белым полотном, и слитно, тревожно, обмирая сердчишками, дышали воздухом, столь запашистым и густым, что у нежных голова шла кругом.
Потоки света, блуждая, вынимали из темени очумелые ребячьи лица, а на белом холсте – картина «Орлёнок», что осела в памяти лишь клочкастой пестрорядью, к сему и домыслилась, довообразилась. Брюхатый бабистый мужик, коего фашисты избрали старостой села, замахнулся на сына, но малый зверёнышем впился в толстую волосатую руку полицая. На склоне века глянул Иван «Орлёнка», но эдакой схватки не узрел – вообразилась, но восторженно врезался в память Орлёнок – сельский парнишка, что храбро сражался с врагами, бил супостатов и геройски погиб. Виделся Орлёнок, и в душе Ивана звенела песня:
Орлёнок, орлёнок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!..
Из клуба ребятишки шли раззадоренные, словно боевые петушки, и гадали, куда приладить взыгравшую удаль, а посему шутя-любя-играючи мутузили друг друга, толкали, валили в кучу-малу; потом налетели на девчоночью стайку, стали их трепать. И никто не вспомнил про Славку, а утром…
Хотя и не ежелетно, Ване всё же случалось видеть, как мужики выуживали бреднем очередного утопленника – озеро нет-нет да и, сыто урча волнами, облизываясь, сглатывало жертву: пьяного в дымину мужика, что вздумал купаться, либо дерзкого рыбака, мористо заплывшего в большой вал и поставившего лодку бортом к волне, либо парнишку, слишком далеко заплывшего.
Видел Ваня утопших издалека, но не мог вообразить Славку, кукольного, стеснительно моргающего из-под белёсого чубчика синими глазами, скрюченным в три погибели, с лицом, раздутым водой и синюшным, всего увитого подводными травами. Не видел сего и не мог вообразить, а посему чудилось, Славка укочевал с родителями далеко-далеко, но приспеет отрадное времечко, Ваня отыщет дружка и радостно обнимет.
В клочья рвали ночную тишь пронзительные бабьи стоны и вопли, а утром супруги Богомоловы уехали в город, где, по слухам, и попрощались с горемычным сыном.
Мать Вани, утирая слезы ситцевым запаном, вопрошала богомольную Маланью, свекровь свою:
– И за какие такие грехи прибрал Господь малого?.. Поглядишь на иного, и как земля носит, а ему хоть бы хны, никакая холера не берёт… На мели же стоял, под берегом, там же цыплёнку по колено…
– Дак старухи толкуют: мол, припадок, – свекровь перекрестилась. – Опять же хворый был, не жилец на белом свете… А за какие грехи, говоришь? Дак, может, за отцовы…
С неделю ребятишек не пускали на озеро без взрослого догляда, да разве ж за вольными уследишь, и родители вскоре попустились, махнули рукой, положась на волю Божью.
1985, 2024 годы
--------------------------------------------------
[1] Видишь, сынок, какой хороший у Вани аппетит, а потому и здоровый, а ты, сынок, путём не ешь, вот и тощий, кожа да кости. В чём и душа держится…
[2] Сестёр, Ваня, угости… А Славу в обиду не давай, защищай. Ты, я вижу, хлопчик добрый…
[3] Стремянки – поперечные бревна на завершающем венце избы, уходящие под будущие сени.
[4] Бома – чёрт.
[5] Желна – черный крикливый дятел.
Наслаждаемся твоей прозой, Анатолий Григорьевич: её сказовой музыкой и мудростью народных смыслов.
чистый сочный яркий язык повествования! Спасибо, Анатолий ГРигорьевич!
СВЕТЛАНА ЛЕОНТЬЕВА
Анатолий Григорьевич, уже второй раз читаю рассказ, жизненно, душевно и прекрасно, как всегда!