ПРОЗА / Максим ЯКОВЛЕВ. ИИСУС НА РУССКОЙ РАВНИНЕ, или Иррацио. Словесть (антироман)
Максим ЯКОВЛЕВ

Максим ЯКОВЛЕВ. ИИСУС НА РУССКОЙ РАВНИНЕ, или Иррацио. Словесть (антироман)

 

Максим ЯКОВЛЕВ

ИИСУС НА РУССКОЙ РАВНИНЕ, или Иррацио

Словесть (антироман)

 

Христос посреди нас.
И есть и будет!

Православное приветствие

 

Просто нам завещана от Бога
Русская дорога...

Игорь Растеряев

 

БАНЯ

 

Петухи ещё не пели.

В призрачной осенней мгле видно лишь в прорехе тучи, что покрыла неба лик, узкую полоску на востоке с влажной искоркой звезды. Вот из массы этой тучи что-то плавно отделилось, приближалось, нарастало… обозначилось лицо бородатого человека – скоро весь он отделился, всей фигурой проступая из рассветной полутьмы; он шагал враскачку, ходко, по ухабам земляным: в вязаной округлой шапке, с блеском глаз из-под бровей, – то ли в полушубке, то ли в куртке…

Он прошёл, переступая лужи, озарённые слегка, краем поля индевелого, обходя деревню Голофеево, мимо хутора Сороки, на подходе к селу Галелеево…

 

В старом доме за столом выпивали двое; свет уже стоял в окне, и где-то неподалёку монотонно долбили в колокол – день воскресный.

Разговор вялый.

– Ночью не спал почти, – Фёдор, младший Опушкин, икнул и выругался.

Пили каждый сам по себе, не чокаясь.

– Почечуй, почечуюшки… – зевнул перегаром Василий, Опушкин-старший, хозяин дома.

– Третий день сплю хреново, не могу… – вздохнул младший.

– Сало старое, не жуётся… надо было консерву… – ворчал старшой.

– Слышь меня, Почечуй? Хреново!..

– Чо орёшь! Бабу разбудишь, она тебе… мухой вылетишь, прям тут же! – махнул головой на выход Василий-Почечуй.

– Как-будто воет кто во мне. Глаза закрою – воет, открою – вроде не воет…

– Допиваем, и по углам, а то Фура придёт, тогда мы оба завоем, – отрезал старший.

«Фурой» называл он Фросю, свою жену.

– Назара нет и поговорить не с кем!.. – осушил стопку Фёдор.

В сенях раздались шаги…

– Фура! Бутылку прячь! – просипел Василий-Почечуй. – Дай сюда её!..

Стукнули два раза в дверь и толкнули протяжно. Вошёл человек в зимней куртке, в армейских берцах; окинул взглядом.

– Всё пьёте, голуби? – Снял шапочку. – Не признали?

– Кто ты? – Почечуй разинул рот, как-то не вязалось с реальностью…

– Ты чего? Ты откуда?! – вспугнулся младший Опушкин.

Пришедший стоял, молчал.

– Ты кто?! – крикнули вместе Опушкины человеку.

– Кто я… – сказал он тихо.

За окном всё звонили, и косил серый дождь.

С матюгами долетел женский голос: «…козлы! паразиты!..» – из второй половины дома ввалилась хозяйка.

– Чего разорались, придурки? – заглянула под стол. – Где бутылка? Ну, быстро!..

– А нету! – показал ей руки мужик её.

– Ведь, знаю, пили, – она шарила шумно вокруг, но всё безуспешно. – Где она? паразитские ваши рожи!

– Ты не нашла. Уговор!.. – напомнил ей Опушкин-старший.

– В следующий раз найду, убью! – пообещала ему.

– Не нашла, не нашла!.. – ликовал Почечуй.

Между ними был договор: не найдёт бутылку, значит, не было.

Фура разогнулась в досаде, переключилась на брата мужа:

– Что сидишь, как ужаленный в задницу?

Фёдор Опушкин не сводил взгляда с пришедшего.

И Фура уставилась на него же.

– Это что ещё за хрен с горы?..

– Сам пришёл, а кто – не знаем, – развёл руками Почечуй.

– Ты кто? – подошла к человеку, но ей не ответили. – Нет, ты глянь, стоит, как пень и язык проглотил. – Эй, дядя, кто ты?

– Ну, скажи! – взмолился младший Опушкин.

Как раз затих колокол за окном.

– Я Иисус Христос, – сказал человек.

И ничто не дрогнуло, не стряслось, не упало даже; где-то за печкой ширкали мыши…

– Чего, чего? – надвинулась на него хозяйка. – Какой ещё Исус?..

– Христос, не видишь, что ль, – подначил Опушкин-старший.

– Я знаю, я знаю его! – вскочил Фёдор Опушкин, сияя от счастья. – Это же Назар! Это он!..

Человек посмотрел на него.

– И вправду Назар! А я и не признал сразу с бородой-то! Христос! во артист! – заржал Василий, его распирало от удовольствия: ему, известному хохмачу, показать мужикам эту сцену – все со смеху лягут!..

– Я и смотрю, знакомое что-то, – произнесла хозяйка тоном, не обещавшим ничего хорошего.

Она в упор разглядывала пришедшего.

– Волоснёй зарос и святым прикидывается… – теперь ей было на ком отыграться за облом с бутылкой. – Исус, говоришь, а не ты ль избу свою пропил, пьянь подзаборная? Что уставился на меня, или, думаешь, явился, скосил под Исуса, так тебе все обрадуются? Тебе, может, и стол накрыть, дорогому гостю, который три года шлялся неизвестно где, и вот нате вам – подарочек, пляшите вокруг него?..

– Да он просто так зашёл! Он просто навестить, поздороваться и всё, скажи, Назар!.. – младший Опушкин пытался спасти ситуацию.

Но не спасалось, хозяйку несло без удержу:

– Ты чего припёрся сюда? По дружкам-собутыльникам стосковался своим? Тебе, может, и водочки поднести? Налить что ль стопарик, Исус Христос?

Василий аж крякнул от восхищения.

– Говорю вам, приблизилось время жатвы, – сказал человек, – покайтесь, пока не поздно.

– Ах, вот, значит, как… Решил поиздеваться? – она как будто ждала от него чего-то подобного. – Ну-ка, вон отсюда! Пошёл вон, говорю, понял меня? Давай, давай! – толкнула его в плечо.

Но пришедший не двинулся.

– Не хочешь? Ничего, сейчас захочешь, ещё как захочешь!..

Она выбежала с матюгами в соседнюю кухню, загремела там сковородками…

– Я тебе, дрянь, покаюся… я тебе так покаюся!.. Я тебя урою сейчас, святошу поганого!..

Почечуй привстал, он-то знал свою бабу; всполошился и младший; кричали наперебой:

– Прибьёт, тикай! Как пить дать, прибьёт! Пошутили, и хватит, потом увидимся, беги!..

– Назар, беги, ну, пожалуйста! Ты ж её знаешь, она такая!..

Человек поднял голову и вздохнул.

Она ринулась на него точно цунами с поднятой могучей сковородой.

Раздался грохот: хозяйка запнулась о подвернувшегося невесть откуда котёнка и упала на пол, но упала так, что сковорода, выроненная из рук, со всего маху всем своим чугунным естеством шибанула её по темечку, и отправила в тишину.

Трое стояли, одна лежала. Котёнок благополучно скрылся под шкафом.

Василий подошёл, наклонился над грудой тела:

– Сама себя вырубила! Полный почечуй!..

– Я пришёл позвать тебя, Фёдор. Пойдёшь со мной, – сказал человек.

– Я пойду, Назар! – младший Опушкин не раздумывал ни секунды, словно давно готовился к этому. – Вещи собрать?

– Если можешь, не называй меня этим именем, – сказал человек. – Бери только необходимое.

– Куда это вы? – Василий отвлёкся от реанимации не чужого по жизни тела.

– Мне всё равно куда. А с ним я пойду, – Фёдор достал из печного закутка подсушенную пачку «Примы», сунул в карман вместе со спичечным коробком. – Назар… то есть… давай я пока Назаром буду тебя?.. Я хочу книгу взять, почитать, когда делать нечего, и в дороге тоже, – Фёдор бегал с сумкой из комнаты в комнату… – У меня их тут, знаешь, сколько нечитанных, ребята принесли, подобрали на остановке: кто-то две стопки выбросил, а я как раз хотел Лукьяненко, там все «Дозоры» его…

– Евангелие есть у тебя? Возьми, – сказал человек, помогая Василию приподнять туловище хозяйки и привалить к печке.

– Есть! – кивнул удивлённо Фёдор. – Бабуля оставила перед смертью, не Ваське, а почему-то мне, даже сказала что-то, не помню уже …

Он кинулся к тумбе у двери, внутри которой набросаны в беспорядке потёртые глянцевые журналы, рекламные буклеты, старые календари, несколько толстых и тонких книг, газетные вырезки, кухонные рецепты, счета на оплату за свет и газ, пожелтевшие квитанции, инструкции к сотовым телефонам, швейной машинке и телевизору…

Хозяйка издала стон, сначала слабый, потом покрепче, потом с протяжным забористым матюжком…

– В себя приходит, – прокомментировал Василий не без сочувствия. – Уматывайте отсюда, пока не очухалась.

– Нашёл! – Фёдор держал в руках небольшого формата Библию в потёртом кожаном переплёте.

Человек, так нежданно свалившийся невесть откуда, вышел с Фёдором в сени или в «переднюю», как её называли, надел на голову шапочку.

Фёдор зашнуровывал видавшие виды ботинки:

– Они на толстой подошве, прошитые, не хуже твоих берцов. Назар, а это далеко?

– Не очень. Я просил не называть меня так.

– А ночевать будем где?

– Заночуем здесь, в Галелееве.

– У кого?

– Старая баня стоит ещё?

– Стоит, я в ней мылся на днях.

– Ну, пошли тогда, – человек осенил себя крестным знаменем и шагнул за порог.

 

Человек, которого Фёдор принимал за Назара, действительно очень походил на него и лицом и размером, можно даже сказать, что будь он по-настоящему тот самый Назар, то о нём – по крайней мере, до того момента трёхлетней давности, когда он исчез бесследно из родного села, – было бы известно следующее.

Полное имя его – то, что значилось в паспорте, выданном в две тысячи втором году взамен советского, – Назар Васильевич Янин. Уроженец уже упомянутого Галелеево.

Отца его никто не видел.

Мать, Ульяна Петровна, осиротевшая в детстве, окончив библиотечный техникум в Добринске, ближайшем районом центре, уехала на Дальний Восток к родне, там в новогоднюю ночь познакомилась с Василием, там же и замуж вышла в свои неполные двадцать. Но вернулась одна и родила сына здесь, в доме галелеевского деда по матери, где и жила в отведённой ей лучшей комнате, где и воспитывала, в одиночку, без баловства, ребёнка – по мере лет – кроху, мальца, подростка, об отце которого даже ни полсловечка ничегошеньки не открыла ни подружкам, ни бабам, ни бабкам, что и сподвигло всех неравнодушных галелеян, обстоятельно перетерев меж собой все мыслимые догадки, по-житейски приговорить: «Как пить дать, бросил её, уж больно бабёнка мудрёна да норовиста, но, скорее всего, сама ушла». На том и закрыли тему.

Назар, учившийся не хуже среднего, перемахивая из класса в класс, как через штакетник в соседский сад, доскакал до восьмого класса сельской школы, и в тот же год остался сиротой, без матери...

Ульяну нашли на обочине дороги под одиноким вязом – как бы присела отдохнуть, обращённая угасающим взглядом к родному двору. «Скорая помощь» подоспела, чтобы констатировать остановку сердца у тридцатипятилетней кассирши с железнодорожной станции «Добринское»; судя по всему, устала дожидаться непредсказуемой, как снег, маршрутки, и решила идти пешком до дома, всего-то с пяток километров проторенной тропкой через рощу, потом овсяным полем, да по бережку тенистой Ворши… И не дошла. В сумке её лежали пачка вермишели и два пакетика конфет «Лимонная» и «Барбарис».

(Отчего и зачем вдруг встало и не бьётся теперь – ни о сыне, ни о хвором деде, ни о заботах в доме и по работе, ни о большом и малом, ни о себе – далеко не изношенное сердце женщины, об этом не знает никто, кроме Того, Кто имеет право запускать и останавливать человеческие сердца, прекращая биение временного ради вечного…)

 

Тимофей, дед Ульяны, он же прадед Назара, успел до своей кончины справиться с инсультом; успел заставить ершистого неслуха правнука, обуянного одним футболом-хоккеем, закончить сельскохозяйственное училище; успел проститься за смешную цену со своей «Победой» (нужны были деньги на одёжку-обувку парню), и получить к юбилею Великой Победы новые «Жигули» седьмой модели – подарок ветерану войны по разнарядке от районной администрации, доставшийся моментально во владение любимому правнуку; успел посадить новый сад взамен почти векового прежнего; успел обновить венцы старой бани, завещав её всем, кто люб и дорог его Назару, коего успел до этого проводить и встретить из армии… Хотел обнести новой оградой могилки своих детей и внучки Ульяны, да не успел, – сам же и лёг в ней, сработанной уже руками Назара, – и почил от тягости лет и нескончаемых дел под деревянным простым крестом с надписью, что в последний свой Великий пост измыслил себе, говея: «Господи, прости за всё Твоего Тимофея».

Назар, оказавшись единственным в прадедовском доме хозяином, ночами долго не мог привыкнуть к постуку ветки в оконце, к скрипу двери из комнаты в сени от летнего сквозняка, вскакивал, окликал «дедуню» и «маму» – будто бы это они где-то рядом ходят… Странно, раньше он никогда не пробуждался от этих звуков.

Работал не хуже других в агрофирме, то есть, в бывшем деревенском колхозе механиком, комбайнёром; подумывал было жениться, благо нашлось на ком, да вмешался случай, который всё раскидал, как ветер из тучи раскидывает скирду…

 

Был он привержен одной причуде – ещё с малолетства по нескольку раз в году уходил на ночёвку в лес. Всегда в одиночку, и непременно в стылую сквозную осень, но и в глубокую зимнюю темь, и в летнюю лунную полночь, и в весенний призрачный сумрак не упускал он такой возможности. Вот и в тот злополучный год – только-только отгудела весенняя вспашка – он ушёл со спальником в лес. Старая сохлая слежавшаяся, как космы, трава не истлела ещё под зелёной новью, но почки уже раскрыли рты в истомлённом недвижимом воздухе…

Всё словно ждало беды.

Назар устроился под хвойным пологом шатровой ели. Сухая тьма; сухое небо с колючим блеском звёзд; в объемлющей ночной тиши неясный шорох, или чуть слышный треск под чьим-то осторожным шагом… Что его влекло? Закалка воли? Заряд адреналина в кровь? Зов диких предков, или игра с неведомым? А, может, просто хорошо спалось ему?..

Проснулся от густого дыма. Лес горел. Дымилось небо от пылавших крон, и наползали снизу угарные туманы от тлеющих, сжираемых пожаром прошлогодних трав, листвы и сухостоя… Назар бежал, оставив спальник, огонь хватал со всех сторон, бежал стремглав, и вдруг упал, споткнулся обо что-то мягкое, в котором еле разглядел в дыму мальчишку, лежавшего ничком: лицо обожжено, в разводах сажи – не узнать, схватил в охапку и побежал, насколько было сил, и ноги кое-как, но всё же вынесли его из пламенного ада на сухую пашню. К ним уже спешили люди, а он не мог, не получалось отдышаться, не понимал, о чём кричат ему, лёгкие рвались от кашля…

Пожар отполыхал. Сгорело несколько сараев на краю села и новый трактор. А мальчишка оказался Сашкой, любимым братом девушки Назара; его спасали в добринской больнице, но он, не приходя в сознание, скончался,

Родня невесты настояла на расследовании, и назвала Назара виновным в смерти паренька. О свадьбе уже никто не заикался.

Следователь Олег Годун с выбритым до лоска одутловатым лицом всё время морщился, выслушивая галелеевских жителей. Почему-то допрашивать начал с семьи погибшего и застрял у них допоздна, но от еды и чая, как и от более крепких напитков, отказался – не человек, а волнолом, а главное, так ничего и не записал в свой тощий блокнотик. Назара вызвали последним на третий день. Годун смотрел на него, не мигая, как танк на легковушку; задавал законные вопросы: зачем ночевать одному в лесу? где конкретно лежал и спал? что видел и слышал ночью? отчего произошёл пожар?.. а также о Сашке: почему мальчишка невзлюбил Назара и не хотел его женитьбы на сестре? почему не оказана своевременная помощь задохнувшемуся подростку?..

В результате расследования было установлено, что Сашка, со слов приятелей, прокрался за Назаром в лес, чтобы напугать его и посмеяться, но, видимо, заблудился. К тому же в штанах у него найдена зажигалка, в чём не было сюрприза – ведь он курил, в отличие от Назара, мог и лес поджечь случайно или не случайно. «Ему подкинули в карман!» – кричала в слепом отчаянье родня, кивая на ещё недавно обласканного ими жениха своей же дочери, убитого такою ложью. В общем, как ни надеялась родня мальчишки, из этого несчастья так и не вышло криминала – следователь Годун, хоть и страдал желудком и тяжёлым взглядом на окружающее, однако, был служака с принципами.

Откуда ж, из какого семени созрела эта смерть так скоро и неотвратимо?

И выяснилось (в том заслуга памяти людской на всё приметливой), что на Крещение, после молебна, когда морозной ночью окунались всем селом в речную прорубь, единственный, кто заартачился тогда из ребятни, был Сашка. Струсил парень – с кем ни бывает, с кем ни случалась вдруг необъяснимая боязнь и робость? Но многие заметили, с какой недетской злостью смотрел он, как раздетый до трусов Назар и старикам и детям помогал сходить в святую воду и выбираться на обледеневшие мостки, подбадривая всех, шутя с робевшей малышнёй и с Сашкой тоже, а после всех и сам трикратно погрузился: бурно, с головой. И пар стоял над ним, как жар, и все смеялись, что ему теперь и баня не нужна…

Да, шестиклассник Сашка невзлюбил Назара с тех пор, как тот серьёзно начал женихаться, уединялся с Сашкиной сестрой на лавочке под облаком черёмухи душистым, возил сестру в Москву на праздничные дни, на всякие футболы и гулянья… За день до пожара Сашка сам признался дружку Артёмке, что ненавидит «всем нутром» Назара. «За что?» – не понимал Артёмка. «За всё! – звучал ответ. – Пускай заснёт в лесу, уж я ему устрою! Умрёт от страха или заикой станет!». И рассмеялся злобно, не по-детски… «А сестра твоя что скажет?» – спрашивал дружок. «Они вчера поссорились на эту тему, она просила не ходить, ей стыдно за него, так нет же, всё равно пойдёт! Я же говорю, он леший, леший!.. Не быть их свадьбе! Ненавижу!..».

А смерть уже склонилась над его затылком стриженым.

Назару (как сам он рассказал об этом) в те дни после пожара снилось, что ни ночь, одно и то же: вот он бежит, спасаясь от огня, держа в руках не Сашку, а свою невесту, и падает не то в овраг, не то в большую яму, но рук не расцепляет, прижав к груди, – к испугу своему – уже не тело своей возлюбленной, но гладкий, словно лёд, булыжник…

И вышло, что в одной могиле с Сашкой похоронили и мечты о свадьбе. От самой невесты, уже бывшей, Назар услышал меж её рыданий, что если б не его лесные идиотские ночёвки, то Сашка не погиб бы, что всему виной его, Назара, дурь, что ни за что на свете она не выйдет за того, кто стал причиной смерти брата!..

Но, видно, правду говорят, что за бедою иногда идёт беда другая. Одним из совладельцев агрофирмы, где вкалывал Назар, был отец невесты, от него-то, от своего несостоявшегося тестя, и подоспел удар, окончательно разметавший последние остатки прежней жизни. Назару предъявили обвинение в нанесении материального ущерба в виде сгоревшей дорогостоящей японской техники, а по-простому трактора, стоявшего недалеко от лесополосы: Назар намеревался спозаранку вскопать (что делал всякий год) «старой ведьме» Ниловне её земельку под огород, чем грубо нарушал установленный руководством предприятия категорический запрет на использование фирменной техники в личных целях.

Был суд, и присудили штраф, покрыть который не представлялось чем. Пришлось продать и дом с участком, и машину, и как бы увидеть себя со стороны: навроде чурбана-обрубка: без денег, без работы, без жилья. С неделю обретался он в старой бане – там пили рьяно с преданным в доску Федькой Опушкиным по прозвищу Казак и он же Фэд, с его братаном Почечуем, с приятелями-мужиками, скорыми всегда на сопереживание, тем более под нужную закуску…

Вот так живём – не знаем, зачем случаются пожары с нами. А Сашка всё ж добился своего – расстроил свадьбу собственной ценою.

Односельчане думали-гадали, что за судьба такая у Назара; всё шло, как надо у него, и на тебе! – качали головами и терялись перед этой тайной…

И вот однажды кристально свежим предрассветным утром он вышел с сумкой на плече, спустился по знакомой стёжке к речке, и побежал, срезая путь, к шоссе – и след его простыл в россе.

С тех пор ни весточки о нём не было...

 

Прошло чуть более трёх лет, и появляется откуда неизвестно человек, своей наружностью, фигурой напоминающий ушедшего когда-то в никуда галелеевского горе-жениха, к тому же, что-то знающий о данной местности и о селе, и о ком-то из живущих здесь. Но стоит ли и говорить о том, что внешность бывает, как известно, обманчива и переменчива, и мы порою видим то, во что нам мнится верить…

Итак, этот человек, то есть Иисус, позвавший с собою Фёдора, обосновался с ним, за неимением иного крова, в старой бане, на сколько дней, а может, на ночь – неизвестно.

Банька приветила их своим настоянным за много лет лукошным подкопчённым духом. Фёдор весело и сноровисто запалил дрова в печке. Вскоре оба сидели уже без верхней одежды, точнее сказать, сидел только один из них, привалившись спиной в углу предбанника за столом, в то время как младший Опушкин то подсаживался рядом, то вновь подхватывался и выбегал наружу за дровами, то возился у печки, то что-то сметал на полу стёртым коротким веником, и при этом без умолку говорил о всякой чепухе, будто тщился заговорить болтовнёй что-то такое, от чего, как ни крути, а не получится уйти…

– Дрова фиговые, почти всё осина да ёлка. Просил у Ганса, – Фёдор обернулся к сидящему за столом, – ну, у Лёхи Гардарикова, привези берёзовых, чтобы жар держался. Привёз, гад, осину с ёлкой, да ещё сырых, дуба совсем чуть-чуть, вот и коптят, мучайся тут… Ну, хоть задаром, и то хлеб. Ничего, сейчас разгорятся, нормально будет… У Ганса на днях гулянка была, полсела гуляло, Ваньку его в армию провожали. Я говорю, Вань, где служить-то хочешь? Он говорит, мне бы куда подальше, охота мир посмотреть. Я говорю, а если в Сирию загремишь, к головорезам этим? А он мне, – туда, говорит, самых лучших берут, а я салага ещё, пока научусь, там, поди, всё закончится. Хороший пацан. Понятно, в танковые возьмут, отец на тракторе натаскал, туда ему самое оно. Я бы тоже не отказался повоевать за правое, как говорится, а что? «калаш» я с армии знаю, если надо и другой освою, уж лучше порох нюхать, чем эту житуху нашу. Скажешь, чего ж не пошёл? Веришь, я уже собрался уйти, думал завтра или на край послезавтра, а тут ты свалился…

Фёдор подошёл к Иисусу, присел было, но снова поднялся и стал напротив.

– Ты скажи мне… Ну, просто я должен об этом спросить! Ты не думай, я сказал, что пойду с тобой и я пойду, просто мне нужно знать… я не смогу без этого…

– Спрашивай.

– Скажи, Наз… то есть… Ты сказал, что ты – это Христос. Я не знаю, как с этим, честно, не знаю… Мы тут вдвоём, никого больше нет, я должен понять для себя, ты тогда нарочно это сказал, как бы для всех, как бы для чего-то, со смыслом, или и для меня тоже? Просто я знаю себя, я не смогу без этого, без правды между нами… Ты действительно он?

– Я Иисус Христос.

– Значит, всё же так, – Фёдор сел и провёл ладонью по голове. – Значит, я должен это принять, я должен это принять… – повторил он с усилием.

Он повернулся и посмотрел в упор на Иисуса.

– Хорошо, я не буду просить доказательств, я пойду за тобой, как обещал, но я хочу, чтоб ты знал, я сам, именно сам, должен поверить в это, железобетонно, до конца поверить, увидеть это, убедиться, что ты – Иисус. Я буду читать Евангелие, я кое-что помню оттуда, но теперь уж я буду каждое слово, каждую буковку!..

Фёдор улыбнулся и, продолжая улыбаться, подошёл к печке, кинул в топку пару крупных поленьев.

– А есть мы что-нибудь будем?

– У меня еды нет. Вот деньги…

Фёдор глянул на протянутую ему тысячную купюру.

– Ага. Ладно, схожу, здесь недалеко. Чего купить-то? Колбаски, консерв каких-нибудь, кваску или…

– Всё равно. Что сам выберешь.

– Чай тут есть, там на полке. Сахар тоже там, – Фёдор взял деньги, надел свою куртку. – Может, помыться тебе с дороги-то? Парилка готова…

Но ему не ответили.

– Ладно, – он помялся у двери, – пойду. Если захочешь, полотенце на верхнем крючке, полосатое. Вода в бочке, там хватит… Ковшик, веник, мыло, тазик, в общем, разберёшься, что где…

И вышел из бани.

Вернулся через полчаса, неся в одной руке чёрный пакет с едой, другой – помахивая на ходу сигаретой. Напоследок затянулся и, стрельнув окурком в крапиву, вошёл в предбанник.

В предбаннике никого не было, лежала в углу на лавке сложенная одежда.

– Пошёл, значит, – сказал, прислушиваясь. – Наш человек.

Банька благодарно млела, прогревая свои старые косточки, обволакивала духовитым теплом и уютом…

Фёдор накрывал на столе «поляну». Нарезал колбасы и хлеба, открыл консервы, достал пластиковый жбанчик с квасом. В завершение, не без заминки, поставил в середину бутылку водки.

– На всякий случай, мало ли… – оправдался перед собой.

Он ещё дважды выходил курить на крыльцо. Стоял, поглядывая по сторонам, щурясь от ветра… Село по воскресному копошилось у магазинов, у гаражей, пинало мяч на площадке; сновали по проулкам и бездорожью машины, собаки… Показался жиденький ручеёк идущих из церкви односельчан. Фёдор глянул на них, и тихонько присвистнул, словно какая-то мысль промелькнула в нём.

– Надо будет спросить его, – сказал себе.

В том, что он обязательно спросит, не могло быть сомнений: с юных лет он так и не расстался с привычкой спрашивать в лоб о том, что засело в его голове, невзирая при этом на лица, время и место. Но прозвище своё «Казак» он получил не поэтому, а вследствие воспитательного процесса родимой бабки Федулы, которая до третьего класса порола своего любимого внука ремнём и даже прилюдно, но с непременной присказкой: «Терпи, казак, атаманом будешь!». Атаманом он не вышел и в заводилах никогда не ходил, зато был надёжным и верным товарищем, и в решительную минуту за спиною других не прятался. Что-то и впрямь было в нём от казацкой упёртой отваги.

Главным увлечением его, притом с дошкольного возраста, являлись книги; покойный отец агроном, сам запоем поглощавший фантастику и детективы, читал ему вслух у детской кроватки, что срабатывало безотказно: ребёнок быстро стихал и засыпал под рассказы о комиссаре Мегре, героях Артура Кларка или братьев Стругацких…

Фёдор стоял, попыхивая сигаретным дымком, явно испытывая нарастающее нетерпение… А человек, который позвал его, парился в бане, человек, за которым пошёл он, не рассуждая, пошёл, надо думать, потому что похож на того, кто однажды ушёл и пропал с концами в том маятном дымном мае, кто был когда-то для Фёдора едва ли не главным поводом жить на земле, на которой его родили, впрочем, не спрашивая.

Едва докурив, Фёдор нашёл в предбаннике свою сумку, быстро нашарил в ней книжку в кожаном переплёте, наследство от бабки Федулы. Из парилки доносились долгий плеск падающей воды и восторженные возгласы блаженства… Торопясь, Фёдор открыл наугад Евангелие, и застыл, хватая глазами слова заветные: «Оттуда вышел Он и пришёл в Свое отечество; за ним следовали ученики Его. Когда наступила суббота, Он начал учить в синагоге; и многие слышавшие с изумлением говорили: откуда у Него это? Что за премудрость дана Ему, и как такие чудеса совершаются руками Его? Не плотник ли Он, сын Марии, брат Иакова, Иосии, Иуды и Симона? Не здесь ли между нами Его сестры? И соблазнялись о Нем. Иисус же сказал им: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и у сродников и в доме своем»…

Открылась с протяжным шорохом по полу дверь из парилки. Фёдор захлопнул книгу. Перехватив взгляд вошедшего, опоясанного полотенцем, выдал себя голосом пойманного с поличным:

– Я тут читал…

– Понятно.

– С лёгким паром! – спохватился Фёдор.

– Спасибо.

– Ну, что? Небось, отвёл душу-то?

– Божественно!..

Человек с распаренным красным телом уселся на лавку, посмотрел с интересом на накрытую перед ним «поляну».

– Молодец, квасу купил.

Лицо его исходило влажной истомой, блестели глаза и волосы…

– Выпей холодненького, – Фёдор налил ему полную кружку, и смотрел, как он взял и пил из неё.

– Хорошо?

– В самый раз.

– Вот теперь точно знаю, что ты не Назар. У него приговорка была – «ато». Спросишь его, будешь это? или слышал про это? Он скажет, «ато!». Он меня этим «ато» до белого каления доводил, что ни скажешь, он на всё – ато и ато. А ты ни разу этого «ато» не сказал.

Фёдор незаметно убрал Евангелие со стола.

– Голодный, поди? Конечно, голодный, – сказал, не дожидаясь ответа. – Сейчас перекусим, как водится, я тут принёс, приготовил кое-что на свой вкус… Ты извини, если я чего не то принёс, ты ж не говорил конкретно…

– Всё, что надо.

– Ну, добро. Я только выйду, курну на минутку, я быстро. Ничего? – Фёдор поднялся, пряча под курткой книгу.

– Ничего. Мне тоже охолонуть немного надо.

Фёдор на крыльце лихорадочно перебирал страницы Евангелия, вчитываясь в какие-то строчки, и снова листал с натянутой полуулыбкой. Наконец, наткнулся на какое-то место…

– «Итак, бодрствуйте, – шевелил он губами, – потому что не знаете, в который час Господь ваш придет. Но это вы знаете, что если бы ведал хозяин дома, в какую стражу придет вор, то бодрствовал бы и не дал подкопать дома своего. Потому и вы будьте готовы, ибо, в который час не думаете, придет Сын Человеческий»…

Перечитал ещё раз. Сунул книгу под куртку и вернулся в баню.

– Ты извини, но один вопрос всё-таки надо выяснить, – едва войдя и закрыв за собою дверь, сказал Фёдор. – Если ты не Назар, а я и сам уже это понял, тогда спрашивается, как мне тебя называть? Иисус Христос? Или просто Иисус? Типа, «здравствуй, Иисус!». Извини, но я пока к этому не готов, может, когда-нибудь и буду готов, но не сейчас. Как быть-то? Ну, не Учитель же, это как-то… ну, не натурально, притворяться надо. Может, подскажешь?

– Ты уже решил, как хочешь называть меня, не так ли?

Фёдор несколько опешил.

– Я тут подумал… – он подошёл к столу и присел у своей сумки. – Если ты не против, можно я буду называть тебя «Спас»? Мне почему-то удобней, что ли… Спас вроде как Стас, и в то же время – Спаситель, ведь, Иисус Христос – он Спаситель, правда?

– Хорошо. Давай поедим.

Иисус сидел уже одетым, в штанах и рубахе; правой рукой он благословил еду, и они занялись трапезой. Какое-то время ели молча. Фёдор осторожно налил в кружки водку, немножко, на средний глоточек. Выпили также молча.

Видимо, было обоим усладно, тепло в этот миг…

– Хорошо сидим! – вылетело у Фёдора. – Я давно так не ел с охоткой…

Иисус улыбнулся.

– Так говорят на Руси.

– А можно ещё спросить? – придвинулся Фёдор. – Скажи, почему ты именно сюда пришёл? И почему позвал меня, не другого?

– У села какое название? – спросил, жуя, Иисус.

– Галелеево, – жуя, отвечал ему Фёдор. – А-а, понятно, Галилея… он же из Галилеи был, то есть, ты… А меня позвал почему?

– Всему своё время, Фёдор.

С улицы послышались голоса, топот тяжёлых ног по ступеням крыльца, кто-то дёрнул за ручку двери, и в предбанник ввалилась мужская компания.

– Я ж говорил, они здесь! – гаркнул Василий Опушкин, он же Почечуй, и заржал удовлетворённо.

Компания расселась по-свойски за стол; уже успели окинуть дары стола; руки потянулись за хлебом и колбасой… Фёдор подвинулся, оказавшись по левую руку Иисуса.

Их было четверо. Кроме Почечуя, рыжий, как медь, Коробок, он же Егор Кораблёв; долговязый Ганс, он же Алексей Гардариков; вечно хмурый Шибай, он же Дмитрий Шибаев. Все с агрофирмы – колхоза бывшего: кто скотник, кто тракторист, кто сантехник. И все как один уставились на Иисуса.

– Мы, значит, с Федькой тихохонько так закусываем… воскресенье, благодать, петушки поют… – изображал Почечуй. – Вдруг вижу, входит и говорит: «Я Иисус Христос!». У меня аж в горле глоток застыл. Ну, думаю, допрыгался я, пришли! сейчас возьмут за хряпку и почечуй! И главное, волосы, борода, глядит, как с иконы! Федька тот вообще к стенке прилип! Тут влетает Фура моя: «Где пузырь спрятали?!», я в себя и пришёл мгновенно. Да только примечаю, а за бородой-то знакомое что-то… Назар, едрёна втулка!..

– Бутылку-то нашла? – вставил Шибай.

– Не! я ж её в штаны сунул! Всё обыскала, а за это место не стала, боится!.. – зашёлся Почечуй.

– Где пропадал, Назар? – весело спросил Коробок. – И не признать тебя сразу…

– Вспоминали тебя, – сказал Ганс.

– У нас ферма горела, телят на руках выносили, как ты Сашку тогда из леса, помнишь? – пояснил Коробок.

Шибай пнул его локтем:

– Чо несёшь, не за то вспоминали.

– Тут как-то наши на Чёрную Гриву за грибами ходили, – рассказывал Ганс, – палатку нашли одноместную, а в ней – никого. Обшарили всё вокруг, думали, ты…

– А штой-то мы в сухую сидим? – вскинулся Почечуй. – Ну-ка, где там стакашки-рюмашки…

Отыскались какие-то чашки-плошки; разлили, чокнулись:

– За встречу!

– За тебя, Назар!

Вся компания выпила залпом, и Фёдор с ними.

Но тот, кому адресовался тост, так и не поднял кружку.

– Назар, завязал что ль? – подмигнул Коробок.

– Что-то не так, Назар? – не понял Ганс.

– Я не Назар, – произнёс Иисус.

Повисло молчание.

– Федька, скажи, это он или нет? – попросил Почечуй брата. – Ведь, он же, он!..

– Это не он, – сказал Фёдор.

Компания пришла в волнение.

– А кто ж ещё?

– Хорош пугать-то!

– Пусть сам скажет!..

– Он – Спас, – сказал Фёдор.

– Ага, Спас! – подхватил Почечуй. – Яблочный или медовый? Может, ореховый?

– Пусть он скажет, – настаивал Ганс.

– Ну, и кто ты? – хмыкнул Шибай.

– Скажи им, – сжал зубы Фёдор.

– Я Иисус Христос.

Мужики перестали жевать.

С минуту все просидели, не двигаясь.

– Ну, всё, я пошёл, – заявил Коробок. – Я в этой комедии не участвую…

Он вышел на крыльцо, хлопнув дверью.

– Извиняюсь, если чего не понял, – поднялся Ганс, – пойду-ка и я до дому.

За ним потопал Шибай, и закрыл за собою дверь.

– Фура-то моя, боюсь, кабы не свихнулась баба, – заговорил Почечуй, – уж такая мирная, послушливая, куда что делось… Домой-то придёшь? – обратился к брату.

Между братьями установились, с давних лет ещё, своеобразные отношения: в доме последнее слово было за старшим Опушкиным, а вне дома наоборот.

Фёдор мотнул головой – не приду.

– Ладно, коли такое дело… – Почечуй отделился от стола, и, что-то бурча под нос, вышел из бани.

Они снова были вдвоём. Фёдор убрал со стола пустую бутылку.

– Обиделись мужики, – констатировал Фёдор.

– Это ничего, – сказал Иисус.

– «Всему своё время», да? – напомнил Фёдор.

Он набулькал по кружкам квасу.

– Верно, – сказал Иисус.

– В Евангелии Иисус первым делом шёл в синагогу, то есть, по-ихнему, вроде храма считалось, – Фёдор спросил-таки о том, что видно засвербело в нём при виде выходивших из храма односельчан. – А ты чего-то не торопишься туда совсем, или тебе синагога нужна, а не православный храм?

– В синагоге мне делать нечего, там Бога нет.

– А в наших православных?

– Не в каждый Дух Божий входит.

– А в галелеевской нашей?

– Если бы ты был утром в церкви, я бы пришёл туда, но ты был занят иным на пару с братом. В храм я приду, не переживай, всему своё время, Фёдор…

Между тем покинувшие баню мужики стояли у магазина.

– Да какой он Христос, дурью мается! – говорил Коробок. – Тоже мне…

– Пусть себе поиграется, пока не надоест, – говорил Почечуй.

– А ты уверен, что это Назар?

– А кто ж ещё? Меня знает, Федьку знает, прямо к нам в дом припёрся!..

– Я думаю, Назар бы не стал дурью маяться, – говорил Ганс. – Не такой он.

– Шибай, а ты как думаешь? – не унимался Коробок.

– А никак! – сплюнул Шибай. – Если он в натуре Иисус, так это и так поймут, а если нет, тогда не знаю, может, ещё какой крендель-шпендель…

На том и расстались.

А те, кто в бане, когда подоспело им время спать, укладывались на широких нагретых полках, и одинокий сверчок негромко трещал им о чём-то своём, о чём не расскажешь по-человечьи…

– Ты спишь? – раздалось от Фёдора в темноте.

– Ещё нет.

– Если всё-таки я не поверю, что ты Христос, ну, не увижу его в тебе, может такое быть? Тогда что?

– Ты пойдёшь своей дорогой, я – своей.

– А какой своей?..

Но на это не получил ответа.

Утро всё переменило.

Первым пробудился Фёдор; встал, умылся, покурил, пуская завитушки-дымки под рябиной, нависшей рдяными обильными грудями. За ночь баня заметно выстудилась, и он, стараясь не шуметь, наладил печку, и пошло тепло, и снова стало ладно и обжито. Фёдор, выходя в предбанник, глянул невзначай на спящего и обомлел. Иисус неузнаваемо переменился: голова запрокинута, чело сплошь осыпано бисером пота; отверстый, словно пропасть, рот; правая рука хватала воздух, будто пыталась удержать кого-то…

Фёдор уже был рядом с ним:

– Спас! Что с тобой?! Ты болен?

Он вздрогнул, приоткрылись веки.

– Мне плохо.

Фёдор растерялся.

– Я вызову врача.

Но был запрет глухой и властный:

– Ни в коем случае!

Два дня была горячка и сотрясалось тело; всё говорил он с кем-то, бредил, не разобрать; Фёдор еле успевал менять намоченные полотенца; поил по ложечке водицей родниковой – вот вся еда больного…

На третий день, вернувшись утром из магазина, он был вторично потрясён за эти дни: больной сидел одет и здрав, ну, разве что осунувшийся костно, и пил парное молоко из рук счастливой этим действом Фуры, то есть, Фроси…

– Ну, вот и хорошо, – сказала она, принимая пустую выпитую банку. – Я там ещё котлеток принесла домашних и пшённой кашки на топлёном масле.

– Здравствуй… – обрёл дар речи Фёдор.

– Здравствуй, Федя.

Она поставила на стол кастрюльки, достала ложки, салфетки…

– Кушайте, пожалуйста, а я пойду, не буду вам мешать.

У выхода она вдруг повернулась и, низко поклонясь, о чём-то торопливо благодарила, захлёбывалась плачем и слезами… Открыла дверь и вышла, утираясь рукавом плаща, и без того сырого, – вторые сутки дождь висел над всем унылым долом.

– Я её такой не помню! – Фёдор повёл головой.

– Чувствую себя блаженно! – сказал с улыбкой Иисус.

– Что хоть произошло-то?

Случилось так, что стоило Фёдору выбежать под дождь за жаропонижающим в ближайший дом от бани, как Иисуса словно бы толкнули, и он очнулся; сел на постели, озираясь, и, судя по всему, было ему легко. Накинул на себя одежду, встал, едва шатаясь, тут и постучалась Фрося, она же, Фура по прошлой жизни, и принялась его поить молоком, прямо с утренней дойки, козьим.

Вот что произошло до прихода Фёдора.

– И что сказала?

– Что больше головная боль её не мучает. Сказала: «моя злоба выкинулась чёрной жабой из меня», это её слова.

– Не представляю. Что с ней такое?

– Говорит: «хочу любить весь мир».

– Не может быть!

– Разве ты сам не видел?

– Неужто потому, что сама себя шарахнула сковородой по кумполу?

– Не без того.

Фёдор развесил свою одежду поближе к печке.

– Спас, скажи, что с тобой было?

– Не знаю, меня сжигал огонь внутри...

– Но почему? с чего вдруг?

– Так надо было…

– Но ты же Иисус!

– И человек. Я ем и сплю, и так же, как и все, могу болеть.

– Я думал, ты умрёшь, ты был так страшен! Я не знал, что делать!

– Запомни, нельзя отчаиваться, но всё предай Всевышней воле.

– Пока я всё-таки не знаю, кто ты, – отвечал на это Фёдор. – Но мне до жути интересно, что будет дальше!..

 

Те три дня, что продержали Иисуса в странной скоротечной хвори, не обошлись без последствий для галелеевского дремотного мира – заезженную жизни карусель довольно ощутимо встряхнуло и приостановило от небывалой вести: «в селе явился во плоти Христос и тайно поселился у Федьки в бане!», а к этому вдогонку – «и исцеляет!».

Последнее связали с Фросей: разве не чудо – вечно злая баба, что на людей бросалась с матюгами, каких не всякий пьяный грузчик знает, и вдруг тиха, приветлива, как летний полдень, «а всё из-за того, что этот человек, который Иисус, когда она напала на него, он выхватил из рук её сковороду и треснул по лбу ей, и в тот же миг собака злая сделалась овечкой, и теперь она со всеми добрая на загляденье!.. уж это точно чудеса – как ни лупи себя сковородой, а без участья Божьего кроме шишек ничего не будет!».

Однако, нашлось кому и возразить на это в лице усердной прихожанки Воронцовой, она решительно не приняла рассказов о явном чуде с неузнаваемой, в хорошем смысле, Евфросиньей: «Всё это сказки, а по правде, уж не взыщите, обыкновенный самообман! С ударами по голове ещё не то бывает – у наших знакомых в Люберцах сын восьмиклассник выпал из окна и тоже голову расшиб, так он с тех пор на всех олимпиадах по математике первые места берёт, а раньше был ни в зуб ногой в ученье! А этот ваш «Исус» здесь вовсе ни при чём, обыкновенный прохиндей, мошенник, не покупайтесь, чтобы не жалеть потом! Евангелие почитайте, там про таких всё сказано давно: не верьте тем, кто косит под Христа, таких полным-полно на свете, они хотят отбить людей от веры, а заодно и обобрать до нитки! Настоящий-то Иисус по баням не шастает, не глушит водку с мужиками, он в храме нашем – вот он где! Сходите, коль мне не верите, спросите батюшку, он вам мозги прочистит!». В общем, всякого наговорила с лихом.

А после эта Воронцова поехала купить билет в Черногорию на отдых, куда уже отправила супруга с дочкой (самой пришлось подзадержаться из-за нагрянувшей проверки: работала учётчицей на базе), да только произошло несчастье: то ли в электричке, то ли на вокзале из сумочки её украли документы, в том числе (как специально!), загранпаспорт, а с ним и российский, и полис медицинский, и деньги, что взяла с собой, и карту Сбера, и кое-как до дома на попутках добралась. Всё надо было восстанавливать, ходить по конторам за справками, и время драгоценное терять, и где-то денег занимать… Бедная Воронцова, убиваясь на руках родни, повторяла, как заведённая: «Воистину, Черногория! воистину, чёрное горе мне, Господи!..». И всеми это было воспринято не иначе, как посланный свыше знак: ох, напрасно ты возникала, Воронцова, вот и получила!

Это стало вторым свидетельством начавшихся чудес.

А третьим чудом стало происшествие с пенсионером, бывшим директором сельской школы, Акимом Ивановичем Скоблевым, возразившим тогда на выпады Воронцовой: «Мне, – говорил он, – больше верится в необъяснимый случай с Фросей. За столько лет от неё ни разу ничего хорошего не слышали, всегда кого-нибудь бранила, не стыдясь людей, а тут уж, верь не верь, совсем другой перед тобою человек, и говорить с ней удовольствие теперь, нет, это дело Божье. Тебя же, Воронцова, знаю я с самых, можно сказать, зелёных соплей, и сколько знаю лет, ты не меняешься, а всё такая же любительница спорить, осуждать, везде встревать, когда тебя не просят, хоть ты у нас и церковная вся, не пропускаешь службы и посты, всё соблюдаешь, как положено, а мира нет в тебе, а значит, нет и правды…». На этом слове Аким Иванович и оставил Воронцову, и пошёл – давно смирившийся с судьбой вдовец, в своё жильё, к своим любимым кошкам и своему неунывающему Дайке, хромому пёсику, которого беспомощным щенком подобрал на кладбище, через неделю после похорон своей жены-хозяйки, и с той поры минуло восемь лет однообразных. А дело ещё было в том, что всеми уважаемый Аким Иванович прослыл к тому же чудаком: задался целью раз и навсегда закрыть на улице проблему с водоснабжением (наследство аж с райкомовских времён): он на собственные деньги ископал общественный колодец, не сам, конечно, но бригадой мужиков с Мордвы, и всем хорош колодец получился, да не простой, не барабан-вертушка, а журавель – высокий, горделивый, единственный такой в селе, беда лишь, что так и не далось воды в нём, то есть, поначалу-то она пошла, наполнила чуть выше половины бетонный жёлоб из колец, но спустя два дня ушла, и вот четыре года, накрытый деревянной крышкой, стоял колодец пуст и сух, подобно желудку постника великого. «Ну, чудак ты, Аким Иваныч, – говорили люди, – ведь исстари известно, что в этом месте – на песчаной горке, нету водной жилы в глубине, так нет же, никого не слушал и деньги выбросил на ветер, и нате вам, торчит жердёю в небо журавель, а толку-то?!».

Итак, в тот, ставший знаменитым, час, Аким Иванович Скоблев возвращался домой после своего словесного отпора Воронцовой; он уже поравнялся со своим родным забором, бросив почти случайный взгляд на тот колодец, и превратился в столб. Из-под крышки, лежавшей на бетонном кольце, струилась извилистыми подтёками какая-то вода, струилась до того обильно, что бетонные стенки кольца темнели от влаги, а по жухлой осенней траве с каждой секундой расширялась внушительного размера лужа. Аким Иванович подбежал и, откинув крышку, – смотрел на переполненный водой колодец и не мог наглядеться…

Все три события были признаны невероятными, а, стало быть, убедительными доводами в пользу настоящести Иисуса – тут уж ничего не поделать с людской особенностью выводить одно из другого. Посему, наиболее впечатлительные галелеяне железно уверовали в чудотворца, всё ещё обитавшего в бане, а наименее впечатлительные галелеяне не менее стойко помалкивали, не находя сколько-нибудь убедительных контраргументов.

 

Дождь всё падал и падал, застилая равнину серебристо-дымчатой пеленой, словно опуская последний занавес лета. Деревья, уходя в покой, снимали с себя листву. И всё, что было под небом, словно нахохлилось, вобрав голову в плечи, и лишь одни автомобили, эти суетливые выскочки, шныряли, шипя по лужам, и блестя одинаковыми залысинами, но, казалось, что и они невольно участвовали в этом общем ожиданье…

Ожиданье зимы.

 

Отец Иаков, настоятель Ильинского храма, сидел за компьютером, перекусывая крепким бордовым яблочком из своего же сада, и никуда не спешил. Таков был его, устоявшийся за пятьдесят восемь лет (из коих, тридцать в священном сане), неизменный характер: он никогда, ни по какому поводу никуда не спешил. Кто хотя бы раз в жизни поварился в такой блаженной размеренности, тот знает, какие исключительные преимущества приносят её плоды. Человек, как ни странно, везде успевает; дела его служебные и домашние пребывают в полном порядке; вообще, всё, что так или иначе входит в круг его житейской обыденности, рано или поздно подстраивается под этот упорядоченный ритм существования, который, кроме того, сопутствует постижению некоторых вещей и понятий, не терпящих суеты.

Отец Иаков прошёлся по новостным и церковным сайтам; кое-что почитал оттуда; отправил четыре письма со своей электронной почты. Подходил к окну, разговаривая по мобильному телефону с матушкой Натальей о каких-то лекарствах, которые следовало передать кому-то болящему; просил её быть осмотрительной (матушка была за рулём) и резко не перестраиваться. Останавливался у большого зеркала в прихожей, делал значительное лицо, делал искреннюю улыбку… Снова разговаривал по телефону с матушкой: уже о покупке для него гелевых стержней; открывал холодильник, но, видимо, передумав, ничего не взял. Сидел на тахте, просматривая журнал «Фома», гоняя во рту конфетку… Ему звонили: сначала дочка Варвара просила его мокрым голосом, чтобы он, наконец, поговорил с учителем информатики, который, по её словам, «намеренно придирается к Денису и Сёмке (внукам отца Иакова), и унижает их оскорбительными насмешками за их православность», по причине, как она думает, его принадлежности к «Свидетелям Иеговы». Помимо мальчишек-двойняшек, у дочери с мужем имелись ещё две девочки: одной год, другой два, и всё бы ничего у Варвары, да муж шалопай – поменял с десяток профессий, всё время в каких-то разъездах сомнительных (притом и выпить не дурак), но Варвара без ума от него – и кто осудит её за это? Наконец, был звонок от отца благочинного Владимира – тот с места в карьер завёл разговор об этом человеке из бани (и откуда узнал-то?!), называя его не иначе, как «опасный провокатор», и занудно, со свойственной ему подозрительностью, пенял отцу Иакову, что «как бы не прозевать у себя под носом тоталитарную секту очередного новоявленного «Исуса», или какого-нибудь «бога Кузи», нам ещё этого не хватало! и не дай бог, если слух об этом через охочих до всяких сенсаций СМИ достанет до ушей владыки, да ещё накануне Архиерейского собора…». Но отцу Иакову было не впервой учтиво и резонно унимать начальственные треволнения; он отвечал, что «объективно на данный момент нет никаких оснований для развития событий в нежелательном для нас ключе, но имеет место банальное людское любопытство ко всякого рода чудикам-проходимцам», что у него уже имеется информация, которая позволяет предполагать, что «это просто человек с расстроенной психикой, каких сейчас, увы, немало в нашем отечестве, хотя, может быть, обыкновенный не слишком ловкий авантюрист-самозванец в расчёте на доверчивых бабулек и их кошельки», тем не менее, он, как глава прихода, «намерен в ближайший дни разобраться с этим субъектом и вывести его, так сказать, на чистую воду, о чём, разумеется, постараюсь незамедлительно информировать вас». На том и уговорились.

– Но каков провидец! – сказал отец Иаков, положив трубку.

«Провидец» в адрес отца Владимира – объяснялось тем, что с минуты на минуту отец Иаков (всё же несколько озадаченный молвой в своём приходе о загадочном человеке из бани и его «чудесах») ожидал к себе Фёдора Опушкина, дружка-приятеля того, кто называл себя Иисусом, ставшим за эти дни настоящей притчей во языцех. Батюшка при посредстве своих прихожан связался по телефону с Фёдором (в то время вышедшим за парацетамолом к ближайшим соседям), и попросил прийти к нему на беседу, желательно к трём часам, и Фёдор обещал прийти.

На часах настенных было без пятнадцати три. Отец Иаков посмотрел в окно, откуда виднелся Ильинский храм с недавно подновлённым верхним ярусом колокольни и блестела лужами вдоль церковной ограды дорожка, по которой уже спешил шагами саженьими Фёдор Опушкин: никогда не приходил он точно минута в минуту, зато и никогда не заставлял себя ждать.

Настоятель принял его в своей комнате. На столе, уложенные красивой пирамидкой на блюде, отливали рубинами яблоки; батюшка был любезен, заговорил сперва о постороннем, посетовал на непогоду; рука его, обмотанная чётками, расправила складку на скатерти, огладила бороду…

Отец Иаков настоятельствовал в галелеевской церкви всего два года. Его предшественник, отец Сергий, ушёл на покой по болезни и возрасту, и проживал в Борисоглебском монастыре, где и брат его меньший монашествовал; матушка же, спутница его ещё с порога семинарского, решила завершить протяжный бабий век свой по иному, и, отколовшись от прежней жизни, как глыба от ледника, не в келью подалась прощальную, но к черноморскому причалу – там и таяла помаленьку под крики чаек, под благодарную заботу внучек и лепет правнучат забавный…

Перевести разговор на основную тему отцу Иакову неожиданно помог его собеседник:

– Батюшка, может ли в наше время прийти Христос?

Отец Иаков как-то замер, словно его застали врасплох.

– Видите ли… в Писании сказано, что многие придут под Его именем, вот это точно известно, – заговорил он после заминки.

– Я читал Евангелие, – вставил Фёдор.

– Хотя в принципе да, конечно, – продолжал рассуждать отец Иаков, – после Своего Воскресения, Господь являлся святым отцам, об этом упоминается в некоторых житиях. Да, несомненно, и не только святым, но и простым людям, и бывали случаи, что и в наши дни некоторым из… – он прервался на полуслове.

Фёдор внимательно слушал.

– …Но, мне кажется, вы имеете в виду нечто другое… то есть, когда Он непосредственно, так сказать, во плоти? – вырулил батюшка.

– Да, когда во плоти, – подтвердил Фёдор.

– То есть, в образе современного человека, хотите сказать? – уточнил отец Иаков.

– Я хочу сказать, что я сейчас… что рядом со мной сейчас такой человек.

– Какой человек?

– Иисус Христос, – запинаясь, вымолвил Фёдор.

– Вы хотите сказать, тот, кто назвался подобным именем?

Фёдор кивнул.

– То есть, вы не уверены, что тот, кто представился вам, как Иисус Христос, он действительно и есть Христос? Так?

– Почему я не уверен?

– Разве вас ничего не смущает в нём? Разве вы не сомневаетесь в том, что он настоящий? – наседал на гостя отец Иаков. – Если бы вы были в этом уверены, вы бы не спрашивали меня, возможно ли в наше время явиться Иисусу Христу?

Батюшка несколько увлёкся своим нажимом – с Фёдором такое не проходит.

– Даже пусть сомневаюсь, и что? Это, может, совсем ничего не значит! Апостолы тоже сомневались, хотя и были с Ним каждый день и везде ходили за Ним, и Он говорил с ними, и вместе ели и пили с Ним, и видели все чудеса Его, и всё равно сомневались, Он это или не Он?

– Что-то я не припомню такого в Евангелии, – отреагировал отец Иаков.

– Двадцать восьмая глава от Матфея, в самом конце, – подсказал Фёдор.

Батюшка посмотрел на него с доверием.

– Ну, допустим. Вы хотите сказать, что истина не зависит от нашего частного впечатления. Это справедливо. Это так и есть. Что касается непосредственного появления Иисуса Христа, то вы, как человек осведомлённый в Евангельской истории, знаете, что это будет перед концом света, и будет в виде великого знамения от Востока до Запада, а о других Его появлениях нигде не сказано, впрочем… – батюшка вдруг призадумался. – Я хотел бы увидеть этого человека, – сказал он уверенно.

– В воскресенье он будет в храме.

– Как?! Он будет на службе?

– На службе или после неё, не знаю. Сказал, что в это воскресенье будет в храме.

– Ну что ж, хорошо, что предупредили.

Батюшка посмотрел ему в глаза.

– Что вы можете о нём сказать? Я, собственно, ради этого и пригласил вас.

– Ничего плохого, – ответил Фёдор.

– Ну, это общая фраза. Думаю, мы с вами так же могли сказать друг о друге, но это же не означает, что кто-то из нас Христос? – подшутил отец Яков.

– Могу сказать только хорошее, – прибавил Фёдор, как бы поставив на этом точку.

– Ладно, – провёл ладонью по скатерти отец Иаков. – Не хотите яблочка? Возьмите, угощайтесь, очень сладкие, из нашего сада. Такой урожай в эту осень, не стесняйтесь!..

– Спасибо, но я….

Мелодично затренькал мобильник отца Иакова, он поднёс его к уху, послушал, сказал кому-то:

– Я занят, перезвоню.

Фёдор уже поглядывал по сторонам, на лице его было написано: «сколько мне тут сидеть ещё?»

Но батюшка прочитал.

– Я постараюсь не задерживать вас надолго. Давайте перейдём прямо к делу.

– Давайте! – оживился Фёдор.

– Вы когда-нибудь слышали о хлыстах? – мягким тоном экзаменатора вопросил отец Иаков. – Есть такая секта из тех, что называют себя «люди Божьи»; эта секта известна чуть ли не с четырнадцатого века, хотя наиболее достоверным принято считать середину семнадцатого века. Знаете ли что-то об этих людях, об их учении?

– Не знаю, – мотнул головой Фёдор.

Батюшка придвинул к себе ноутбук, которого раньше не замечалось из-за схожего золотистого цвета со скатертью; раскрыл его и быстро пробежал по клавиатуре…

– Информация взята из интернета, так что, если у вас есть такая возможность, можете полюбопытствовать сами, тут интересные факты встречаются. Но я прочитаю вам выборочно, чтобы не очень грузить вас. Итак, существует точка зрения о происхождении хлыстов, – сказал он, всматриваясь в текст на мониторе, – я цитирую из Википедии: «связывающая их с христианскими явлениями религиозной жизни семнадцатого века: преимущественно с русской православной традицией исихазма, с идеей… – батюшка поднял палец, – «обожения» и радикальными толками старообрядчества».

Видимо, батюшка подготовился, и применял домашнюю заготовку.

– Зачем вы мне это читаете? Какое-то «обожение», причём тут обожение? – заартачился Фёдор.

– Сейчас, сейчас… потерпите, вы всё поймёте. Слушайте: «основателем секты считается крестьянин Костромской губернии Данила Филиппович, он же, Филиппов. Предание гласит, что в 1645 году в Стародубской волости Муромского уезда Владимирской губернии, в приходе Егорьевском, что на горе Городина, сошёл на землю сам Господь Саваоф и вселился в плоть Данилы Филиппова и дал людям двенадцать новых заповедей. В дальнейшем Данила Филиппов жил в Костроме и умер на сотом году жизни 1 января 1700 года. Так как по учению хлыстов Господь Саваоф сошёл на землю лишь однажды, то преемники Данилы Филиппова были уже «Христами»; помимо общих христов-преемников в каждой общине также были свои христы. Первым «Христом» стал Иван Тимофеевич Суслов, проживавший в селе Павлов Перевоз Нижегородской губернии. Второй «Христос» – Прокопий Данилович Лупкин, живший сначала в Нижнем Новгороде, а позднее в Москве. При «Христах» были и «Богородицы»… Ну, и так далее, – оторвался от ноутбука отец Иаков.

Фёдор, слушая про хлыстов и «Христов», поглядывал на батюшку и вздыхал.

– Вы, я вижу, вполне безразличны к тому, что услышали от меня? То есть, вы полагаете, что это не имеет никакого отношения к вашему знакомому, который уверяет всех, что он – Иисус Христос? – произнёс, явно досадуя на собеседника, отец Иаков.

– Он не уверяет всех, он сказал всего один раз – мне и брату, и всё. Ну, ещё разок было.

– Фёдор, могу я вас спросить? А вы сами-то в храм почему не ходите? Вы же крещёный?

– Крещёный.

– Ни разу не имел удовольствия видеть вас.

– На Пасху был, на Ильин день тоже… заходил.

– Понятно.

– А можно и я вам кое-что скажу? – спросил Фёдор, несколько пугающе выговаривая слова.

– Конечно, мы же беседуем с вами на рр… на эту тему, – заверил батюшка, но отчего-то не сказал «на равных».

– Скажите, батюшка, вы же пастырь по своему званию, по назначению, что ли, в нашем селе? Ну, для всех нас?

– В известном смысле… разумеется.

– Значит, пастырь. А вы как пастырь положите свою голову за меня? Вот прямо сейчас? Пойдёте за меня на смерть прямо сию минуту?..

– Что вы имеете в виду? Не понимаю.

– Чего ж тут не понимать, я вам, как в Евангелии говорю: «Пастырь добрый душу за своих овец полагает», так ведь? Вы положите свою за меня?

– А, так это вы в евангельском, так сказать, в образном смысле. Допустим, я готов, то есть, в принципе… Но вы же понимаете, что должна быть причина, очень веская причина, соответствующая ситуация…

– Сейчас ворвётся сюда кто-нибудь с топором и кинется на меня – вы закроете меня собой, подставитесь под его топор?

– Вы предлагаете смоделировать ситуацию, так сказать, ролевую игру. Что ж, давайте попробуем… Он замахивается на вас топором, а я должен как бы стать вместо вас, и тогда топор обрушивается на меня…

– И раскалывает ваш черепок, как арбуз! – дорисовал картину Фёдор.

– И что дальше? Потом он точно также расправится и с вами, и что мы в результате имеем?

– Да какая разница, что дальше и что в результате! – Фёдор встал.

– Ну, как это «какая разница»? Разница колоссальная! К чему напрасные жертвы?..

– Значит, вы не хотите положить за меня свою голову? – уточнил Фёдор.

– В данном контексте это представляется бессмысленным. Поймите, Фёдор, пастырь поставлен над многими, у пастыря не одна овца, у него их много, он обязан думать о всех, а если не станет пастыря, что с остальными будет?

– А в Евангелии Христос бежит за пропавшей овцой, спасает её, и идёт с ней к девяносто девяти не пропавшим…

– Что вы всё меня в Евангелие тычете, – раскраснелся отец Иаков. – Можно подумать, вы по Евангелию живёте!

– Не живу, это правда. Только вы-то вот не хотите за меня душу класть, а Иисус, который там, в бане, он за меня положит душу, и без всяких ваших «допустим»! Знаю, что положит, чувствую, что положит!.. Ещё я не всё понял про него, ещё многого не знаю о нём, но то, что он душу свою за меня отдаст, если надо, в это я верю! Простите, коли чем обидел.

Фёдор приложил руку к груди, нескладно поклонился, и вышел.

– Иди с Богом! – сказал отец Иаков, когда дверь за гостем уже закрылась. – Уж если на то пошло, это ещё ничего не доказывает! – бросил он ушедшему Фёдору. – Не нужно было поддаваться на провокацию… осёл!.. – укорил себя.

Опять затренькал телефон на столе, но он всё сидел, теребя свои чётки, и прикусывая за ус…

 

Как и следовало ожидать, после всего, что натолковали и навыдумывали в Галелееве и окрест него о «каком-то Христе» и о чудесах его, сто раз пересказанных, первые наиболее доверчивые и любопытствующие сельчане потянулись в направлении бани, обдаваемые дождями хлёсткими, по топким осклизлым тропкам со своими просьбами и вопросами.

Фёдор запускал их в предбанник по одному или по двое – смотря по обстоятельствам, и редко кто задерживался более получаса. Иисус же никого не лечил, не учил, отпускал без всякого приговора, и некоторые уходили разочарованными, но на следующий день приходили новые посетители, предшественниками вдохновлённые, а после того, как он отказался от своей причастности к упомянутым чудесам, – число его сторонников резко выросло…

Иисус сидел, слушал, и слышал порой такое, что глаза его разбухали от слёз.

Приходила к нему колхозный диспетчер Кашина Анна, жившая более-менее сносно замужем за Никитой Савельичем, бригадиром механиков, говорила о дочери девятикласснице:

– Не знаем с отцом, что делать с ней, ходит, словно чужая, если что не понравится ей, неделю не разговаривает; на уме одни парни, наряды да танцы; по дому помочь, посидеть с меньшим братиком не допросишься, или плати ей деньги за это… И она не одна такая, но вся их компания; все грубят с высока, всё что-то скрывают, будто их сюда заслали с секретным заданием. Господи, отчего с нами дети так, как с врагами, ведь они наши дети, от нашей крови и плоти! Их вскормили, вырастили, себе отказывая, а они нам теперь даже в малом помочь не хотят, что же дальше-то? В семье, как говорится, не без урода, отчего же, Господи, у нас столько уродов-то?.. Может, мало рожаем? Раньше такого не было между нами, с детства всё сами делали, ну, почти всегда, без окрика, без напоминания; старших слушались, пусть не во всём, не сразу, но чтобы послать их матом?! Что ж это с народом станется?..

– А вы-то их любите сами? – спросил Иисус.

– Я-то? конечно, я мать… – но задумалась. – Люблю ли? уж я и не знаю… Не знаю, – Анна прервалась на слове. Никто не мешал ей, ушедшей в себя...

Какое-то время спустя сказала:

– Вот она в чём загвоздка. Любить. А что такое любить? Никогда об этом не думала, просто говорила: люблю то, люблю это, мужа, ребёнка… Наверное, когда что-то нравится сильно-сильно… нет, не то, нравится, это другое, а любить… Ну, как мне любить, если он всё поперёк мне делает, и говорит поперёк, чтоб по его всё было… И как мне её любить, уж и так и сяк перед ней танцуешь: «доченька», «дочура», всё для неё, а она простого спасибо не скажет! Обидно же! Разве я не любила бы?! Да я бы, ой… Я бы, так, может, хотела любить, как никто. Обида душит…

– Лучше не скажешь, – отозвался Иисус.

– Правда? Я чувствую, что правда, так и есть. Обида. А когда обида, тут и психанёшь да ругнёшься, да сама и обидишь, и вся душа чадит, вся в дыму, и всё застит, где уж там белый свет… – Анна вздохнула и выдохнула, и чуть улыбнулась. – Вроде полегше стало…

Приходил к нему отец Артёмки, сорокалетний «Камаз» (по прозвищу от сельчан), Андрей Михайлович Комонь, мужик большой и надёжный, но вспыльчивый, водитель-дальнобойщик, работавший на известную торговую сеть. Увидев, что Фёдор по-свойски остался послушать их, всё же сказал:

– Фэд (так он называл его), ты выйди, ладно? У меня тут… в общем, надо, пойми. Без обиды, слышь? – крикнул уже вдогонку Фёдору, выходившему на крыльцо.

С крыши крыльца свисали струи дождя, наполнявшие длинную лужу, похожую контуром на Байкал. Фёдор поёжился, осклабился на взгляды стоявших под зонтами посетителей, подмигнул, и перепрыгнул на траву подвялую, нашёл в ней два булыжника подходящих, приладил их в луже, сверху наложил залежалую под крыльцом, с погнутыми на изнанке ржавыми гвоздями-червяками, доску, смирившуюся было со своей негодностью (а и сгодилась под старость-то!), встал на неё, притопнул – надёжно! Снова взбежал на крыльцо довольный по-детски…

– Чтоб не утонули!

И все улыбнулись.

В это время Камаз, он же Андрей Комонь, всё никак не мог начать разговор, видать, набирался духу…

– Даже не знаю, как сказать, потому что, в общем-то, я нормальный, – усмехнулся Камаз. – Может быть, для начала, немного о себе нужно пару слов?.. Живу здесь со своей Людмилой, она местная, заведует в детском саду, я челябинский, в Анапе познакомились, ну, и… вот Тёмка подрос уже, второго ждём. Я это к тому, что у нас всё в норме, и машина есть, «Шевроле-Нива», я ж за нормальные бабки мотаюсь, пока хватает, чтобы как-то держаться. И вот, к чему я это… Если честно, чувствую себя беспросветно. Спроси меня почему? Я скажу почему. Потому что нет тяги жить, понимаешь?! Нет во мне интереса ни к чему на свете. А ведь раньше был! Раньше всё куда-то бежишь, то в кино, то с ребятами на рыбалку, то к девчонке своей на свиданку, то на футбол, на работу даже!.. Утром проснёшься, глаза ещё не продрал, а внутри уже – ага! – сегодня у друга праздник, или Тёмку встречаем из лагеря, или что-то сделать надо, смастерить чего-то такое дельное, или в лес за грибами собрались, да мало ли! Каждый день хоть что-нибудь до радовало, какая-нибудь малость, чепуха, казалось бы, а к жизни притягивало. И вот какой уж год живу, как по инерции, на автопилоте, куда ни глянешь –везде одно и то же, и всё заранее знаешь. И главное, всё осталось, и семья, и друзья, и рыбалка, и футбол, и дела, и праздники разные, а меня тошнит – какой в этом смысл?! Я ж не ромашка, не муха, ведь должен быть смысл жить! Скажи, я болен, или это психическое, ненормальное что-то?.. Но я вот смотрю вокруг и вижу, что я не один такой, что и все остальные такие же, только делают вид, что их ещё что-то тут держит, что впереди, может, что-нибудь светит…

– О, если бы все! Но не все, – услышал от Иисуса.

– Странно. Не ожидал. Так разве вот с этим возможно жить? Ну, как жить, если мне, что зима, что лето – всё давно фиолетово. На детей гляжу, как они растут, что наши, что городские, так они ещё жизни не видели, а уже устали, уже всё знают, чуть подрастут и уходят, из жизни уходят! – сколько самоубийством кончают, с крыши высоток сигают, травятся всякой гадостью, и всё запросто, играючи… Я дальнобой, езжу по стране, наблюдаю, и скажу тебе, везде картина приблизительно одна и та же, люди барахтаются, кто как, в этой нашей действительности, даже вроде чему-то радуются, вроде чего-то могут, всё куда-то спешат, а у каждого, у кого на лбу, у кого на затылке вот такими буквами – «безнадёга»! Или это мой взгляд такой?.. Кажется, вот настоящее, вот оно! а тронешь – и пустота. А эти «господа», которые в телеящике нам на мозги капают, мол, всё идёт, как надо, ребята, а я вижу, пустые лица говорят пустые слова! Скоро снова выборы, снова будут наперебой обещать всё подряд: пустота в упаковке из слов. Тошно мне в этом всём!.. Что-то я разошёлся, нагородил с три короба, но есть же какой-то выход? Скажи. Ты же всё-таки, говорят, Иисус.

– А как ты хотел бы жить?

– Как? Да понятно как, не так, как сейчас. Я до того дошёл, что начал уже желать в душе, чтобы что-то стряслось большое, огромное, вроде войны, уже стал прислушиваться к новостям, ловлю, уже жду не дождусь, когда всё рванет и ухнет, может тогда станет ясно, и я пойму, куда надо жить, а куда не надо…

– Что же ты до сих пор не ушёл из жизни?

– Я, будь моя воля, ушёл бы, да детей и жену жалко, им без меня нельзя никак, да и грех вроде. В общем, не знаю, как быть, потому и пришёл к тебе.

– Есть другая жизнь.

– Вечная, что ли? Вроде рая? Да знаю я.

– Знал бы, так не отчаивался, не пришёл бы сюда.

– А что мне до рая? Он там, а я здесь, мне до него, как пешком до Полярной звезды, не дойти никогда! Туда ведь просто так не пускают. Говоришь, не отчаиваться, ладно, согласен, но не отчаиваться ради чего? Ради рая? Но если в него всё равно не попасть?!

– Другие же попали, не хуже тебя.

– Предлагаешь мне с этим жить на земле… Значит, всё вокруг будет то же самое, а внутри меня, а во мне… – Андрей словно что-то прикидывал: – Ну, не знаю. Жить ради рая, так что ли?

– Попробуй, это реально: жить по правде Божьей и ради правды, ведущей в рай. И всё наладится. Ради этого стоит жить.

– Не ожидал. Но это… Это меня забирает!..

Он медленно встал, прощаясь. Приговаривал, пока шёл до двери, как бы запоминая:

– Жить по правде… ради рая…

Придя домой, он достал из холодильника бутылку пива, налил в свою синюю кружку и выпил. Людмила ещё не пришла с работы. Из комнаты Артёма доносился футбольный матч… Андрей постоял, посмотрел на бутылку, но не допил. Зашёл к сыну.

– Всё футбол смотришь?

Артём не обернулся, кивнул.

– И кто играет?

– «Барса» с «Реалом», в записи.

– Так видел уже.

– Ну и что? Ещё посмотрю, наши так не играют.

– Сто раз одно и то же. Других дел нету?

Артём пропустил мимо ушей.

– С тобой отец разговаривает! – вспыхнул Андрей.

– А что делать-то?

– Кроме футбола никаких дел, да?

– А какие? Дождь идёт…

– Пошёл бы в сарай, смастерил что-нибудь. Я помню молодым из мастерской у дядьки не вылезал, всё чего-то строгаешь, вытачиваешь, паяешь…

– Пап, ты и сейчас молодой, иди там поделай что-нибудь.

– Надо будет, сделаю!

– Надо будет, и я сделаю! – огрызнулся Артём.

Андрей постоял, глядя на сына, видно, хотел уже уйти. Не ушёл.

– Тём, а чем ты ещё живёшь, кроме футбола, квадроцикла, своей компании, каких-то там мелких удовольствий?

– А что, мало? Да, квадрик, ребята, футбол, учёба, ещё кое-что…

– Это понятно, я о другом. Что внутри у тебя? Что-то должно гореть в душе…

– У меня такое горит! Выбежать на поле, получить пас от Месси, и влепить в самую «паутинку», а ты бы гордился мной! Вот.

– Подарок хоть приготовил матери? Завтра день рождения.

– Я-то приготовил… – Артём развернулся к отцу и хитровато спросил его: – Пап, а куда это ты ходил? Целый час тебя не было. И, кажется, я догадываюсь…

– Ладно, смотри свой футбол.

Артём рассмеялся.

– Надо было раньше спросить тебя, не приставал бы.

– А если скажу, что ходил туда, в эту баню, то что? Или ты просто так спросил?

– Можешь не говорить.

– Тебе всё равно?

– Вообще, говоря, интересненько, – опять отвлёкся Артём, – и даже очень. Кто только ни побывал уже там…

– Что ж сам не сходил? Казак бы тебя пропустил, кореш твой.

– Нет уж, я пока воздержусь.

– Почему?

– Ещё нарвёшься на какое-нибудь повеление, типа: иди, исполни то-то и то-то... Нет уж!

– А мне сказал. Правда, я сам просил.

– И что сказал?

Андрей присел на диван рядом с сыном.

– Может, выключишь?

Артём нажал на пульт и телевизор погас.

Андрей опёрся руками в колени.

– В общем, я спросил, чем человек, ну, то есть я, должен жить, чтобы эта жизнь не казалась пустым занятием, когда живёшь, как по инерции, по привычке, потому что все так же живут и я тоже, а ради чего всё это? Ради чего?!

– Ну, ты титан, батяня!

– Подкалываешь?

– Да нет. И что тебе сказал этот Иисус? Ради чего?

– Ты говоришь «этот Иисус», я бы посмотрел на тебя, если бы ты побыл с ним один на один! И что бы ты потом говорил.

– А какой он? Как на иконах?

– Иди и посмотри. Сразу поймёшь.

– Уже понял. Так ради чего надо жить?

– Ради великого, неземного, ради единственной цели!..

По лицу Артёма скользнуло разочарование.

– Ради рая! – рубанул Андрей. – Ради рая! Жить по правде, и жить в душе раем!..

– Каким раем? – не понял Артём.

– Небесным, каким ещё!

– Ты серьёзно?

– Там уже столько людей, Тёма, тысячи, сотни тысяч и больше! не хуже нас, он так и сказал. Они смогли, а мы нет?

– И ты в это веришь? – Артём, похоже, вконец расстроился.

– А ты нет? Тогда сними-ка свой крестик, сынок, с этим не шутят.

– Я верю в Бога. Но, когда говорят о рае… я боюсь, что ничего такого не существует, что это просто такая мечта. Тебе не приходило такое в голову?

– Э, нет, шалишь мальчик, это мы уже проходили. Это для тех, кто верит в абсурд, по которому надо всю жизнь за что-то бороться, страдать, добиваться чего-то, а потом хлоп! и нет ничего, так, что ли?

– Пап, ты меня удивляешь …

– А тебя не удивляет, что есть этот мир, хотя он совсем не обязан быть? Ни по каким «законам природы» не обязан быть, если вдуматься до конца, до упора, но он есть! Никакие атомы и никакие молекулы сами себя не производят, и сами по себе не соединятся ни в какие материи и тела, их должен Кто-то соединять, понимаешь? Не что-то, а Кто-то, и ради чего-то!..

– Между прочим, я тоже думал об этом, – вставил Артём, – поэтому я верю в Бога.

– Ну да! Он-то всё и придумал, и дал всему этому быть, не знаю как, и никто не знает, но факт, что это произошло. А раз так, то все эти звёзды, вся эта земля, и весь этот мир – не фантом, не игра абсурда без высшей цели и смысла!.. Ты говоришь, что ты тоже думал, а почему ты думал об этом? Подумай…

– Почему? Не знаю, – сказал Артём, – просто подумал, натолкнуло что-то.

– Нет, мальчик, ты неспроста подумал об этом. Если весь мир – это какая-то случайная штука, а жизнь – случайный как бы процесс, если всех, плохих и хороших, ждёт вечное, без конца и без края пустое ничто, ты бы никогда не подумал о другом – о том, что всё в мире продумано и имеет великий смысл и продолжение, но ты подумал об этом, потому что мир не абсурд! Разве не так, сынок?

– Ну, в общем, так, – согласился нехотя Артём.

– Абсурдная жизнь – ты представь – она не предполагает какого-то высшего осмысления, ей это ни к чему, или я не прав?

– Ну, прав, – всё ещё неуверенно сказал Артём. – Если честно, я бы раньше ни за что не поверил, что ты столько думал над этим. Ты никогда не говорил ничего такого.

– А я и не думал! Я тебе больше скажу, я только за какой-нибудь час до нашего разговора и допёр до всего, что наговорил тебе! Вот, как вышел от него из бани после слов его, что надо жить ради высшего и лучшего – ради рая, с раем в душе, так во мне и заработало это дело, мозги сами зашевелились, и всё пошло в голове как бы само собой складываться…

– И ты собираешься жить ради рая?

– Тёма, уже живу!..

– Это как же? Как ангел, что ли? – Артём, глядя на отца, не мог не расплыться в улыбке.

– Очень просто. Живи по правде Божьей, а не по какой-то другой, не желай и не делай зла, даже самого маленького, и все дела!

– А что, разве раньше это не приветствовалось, до твоего прозрения?

– Понимаешь, Тёмка, я жил одними заботами, одной житухой, пока не понял, что это не жизнь по большому счёту… Ну, не могу я одним только этим жить!..

– А теперь сможешь, да?

– Постараюсь. А главное, я хочу этим жить!

– Это правда, что он Иисус, ну, тот, что в бане?

– Иди, погляди.

– Но ты сам-то что скажешь?

– Я в это с каждой минуты всё сильнее верю. Почти на сто уверен.

– Почти, – повторил Артём. – Почему почти?

Под Андреем Михайловичем хрупнул промятый жизнью диван.

– Сразу, сходу в это поверить трудно, это же не в то, к примеру, поверить, что бензин в два раза подорожал, в это легко, а тут не кто-то, а сам Иисус!.. Смущает, что он почему-то у нас объявился, в каком-то сельце, я понимаю, где-то в Москве, в столице, или там на горе какой, на облаке!..

– Между прочим, он когда-то в довольно захудалом городке родился, да ещё в яслях с телёнком и осликом, – блеснул познаниями Артём.

– А действительно! – подхватил его батька, Андрей Комонь.

 

Село Галелеево делилось на две основные, но неравные улицы: на верхнюю, по пологому холму, Первомайскую (бывшую Ильинскую), и на более протяжённую нижнюю, параллельно речному берегу, Ивановскую. Обе улицы соединялись тремя поперечными проездами (а прежде – прогонами, по которым выгоняли и загоняли скот). По ещё бытовавшему в народе преданию Ивановскую до революции населяли сплошь одни Ивановы, но теперь с этой фамилией жили всего в трёх домах, зато, словно по какому-то негласному сговору, начиная с девяносто пятого года прошлого века всех новорожденных мужского пола на этой улице стали крестить Иванами. Кто-то связывал этот факт непосредственно с датой пятидесятилетия Победы в Великой Отечественной войне, по крайней мере, других весомых причин не подбиралось. Совсем немного народилось Иванов за это время, как и по всей Руси, но что отличало галелеевских Иванов, так это чуть ли не зеркальное сходство их судеб.

Старший из них, Иван Шевардин, родившийся как раз в девяносто пятом (прозванный Бурым за цвет волос, драчун ещё тот), вернулся простым солдатом из армии, но нигде не мог удержаться, ни в милиции, ни охранником в частной фирме, и в ноябре 2016-го ушёл на войну в Донбасс.

На год младше его, Иван Сукно (известный среди пацанов как Гнутый, из-за характерной, с виду приблатнённой сутулости, но при этом жилистый и выносливый), отслуживший свой срок в сапёрной роте, ходил по селу неприкаянно праздный – то с поллитрой, то с бутылью пивной, заливая измену Алёны Крестьяниновой; валялся кулём в пыли придорожной у огорода... но вскорости оклемался и, никому не сказав ни слова, вслед за Бурым подался туда же, в Луганск.

Не успели опомниться после Гнутого, обрубившего здесь концы, как и третий Иван – Махнов (он же, понятно, Махно; румяный красавчик, качок), родившийся на полгода позже Гнутого, отправился воевать за Донецк, причём, сразу из армии, десантником-дембелем, отличником по рукопашному бою, даже не заехал проститься ни с мачехой, ни с отцом, с которым не ладил последние годы.

Так лишилось село всех взрослых Иванов.

Остался самый меньшой из них, Иван Степанов (появившийся на белый свет вместе с первым снегом – в ноябре 2018-го), которого и привела с собой в баню бабка его, Екатерина Петровна Казанская, с трудом ходившая из-за одышки и стенокардии. Их без очереди пропустили. Фёдор помог Петровне на крыльцо взобраться; усадил её с ребёнком за стол перед Иисусом, дал Ванюшке баранку и, неизвестно откуда завалявшегося в бане шахматного конька, поиграться.

Бабка села, и духа не перевела, заплакала, затряслась плечами оплывшими и затылком, платком прикрытым, а ребёнок сидел, улыбаясь тихо на конька… Фёдор помедлил, и вышел.

Кое-как подавив рыданье, стала рассказывать:

– Уж простите, такая беда у нас, что не знаем к кому идти, кому в ножки кланяться… Началось это всё с полгода назад, летом, какого числа сейчас не вспомню, день был погожий, птички пели, когда Ванечка наш впервые закаменел. Я в саду была, стирала под яблоней в тазике, он рядом бегал, возился с собакой Жулькой, вдруг подбежал и застыл предо мной; гляжу, побелел совсем, как мертвец, и упал солдатиком на спину. Я к нему, хочу поднять, посадить, а он весь, как каменный, лежит не двинется! я из сил выбиваюсь, не могу от земли оторвать, такой неподъёмный стал, будто взрослый мужик. Кричу, зову дочку, мать его, и отца его, а они и не слышат ничего, опять сцепились, орут на весь дом, готовы убить друг друга! Я туда, говорю, идите к Ваньке скорей, смотрите, что с ним!.. Ну, подбежали к нему, он лежит белый, все ему: Ванечка! Ваня!.. Бросились «скорую» вызывать. Зять мой, Алексей, с Юркой соседом кое-как донесли его до кровати, такой тяжёлый был. Решили самим на машине везти, «скорая»-то неизвестно когда прибудет. Пока все бегали – кто собирался, кто переодевался, кто за машиной, а Ванюшка наш на крыльце стоит: сам встал да и вышел, и стоит смеётся. Все снова к нему, Ванечка! Ванечка!.. Ощупываем, он мягкий, обычный, как был, не твёрдый совсем, и ходит сам, вроде никакой болезни. Но с того дня говорить перестал совсем, ни словечка, ни звука, ничего. Кому только ни показывали, куда только ни возили его к врачам, все руками разводят. Тогда это первый раз с ним случилось.

Петровна промокнула глаза платком, скомканным в её кулачке. Ваня мирно сидел, рассматривая шахматного конька, и, казалось, не понимал, о чём говорят здесь.

– Вот такой он у нас, – сказала она, – то ли слышит, то ли не слышит, то ли понимает, то ли не понимает, а что у него там в голове – никто не знает. Сам по себе живёт. Правда, послушный, покажешь, как надо, всё сделает. Раньше-то он мне что-нибудь расскажет, спросит о чём-нибудь, мы и пели с ним вместе про рябину, про Антошку, всякое. Теперь молчит совсем. Не хнычет, упадёт или ударится обо что – не плачет. Второй раз с ним случилось, это уж я запомнила тот день, потому что зять Алексей уходить собрался совсем. Так они разругались, такой крик стоял, он говорит, всё, достала ты, такая-этакая, ухожу! она ему, да уходи, куда хочешь, сволочь такая!.. Мирить их напрасный труд, знаю уже. Я на кухне была; Ванюшка у калитки в песочке с Димкой играл соседским. Выскочил Алексей с большой сумкой, подошёл к калитке и застрял там, вижу, и сумку бросил. Я, как сердцем почуяла, подбежала к ним, а Ванюшка опять лежит, как камень, белый совсем. Всё, как в тот раз было. Перепугались все. Дочка с Алексеем повезли Ванюшку в больницу, часа четыре их не было. Гляжу, приехали, выходит Ванюшка, обычный, ласковый, сели все ужинать, всё нормально. Потом третий раз случилось, это когда уж я сама уезжать собралась в свою комнатушку в Серпухов: довела родимая дочка, взъелась за то, что я на кухне перестановку сделала, и обои не такие купила, с ней не посоветовалась, орала, будто я заместо её себя хозяйкой поставила. В общем, покидала я вещички свои в тележку, пошла с Ванюшкой проститься в его комнатку, а он на полу лежит, как мёртвый. К утру только обмяк, зашевелился, отошёл понемногу. Я уж никуда не поехала, всю ночь над ним просидели, помирились с ней… Последний, это уже четвёртый раз случилось, когда они, дочка с зятем Алексеем окончательно развестись решили, уже не ругались, не рвали глотки, договорились на следующий день пойти подать заявление на развод. Ванюшку уже спать уложили, всё спокойно было. Проснулись, а он холодный камень совсем, ни живой кровинки в нём! Лежит, глазки закрыл, как умер. Думали, что теперь конец пришёл, хоронить собирались. Алексей весь чёрный с горя, у дочки приступ сердечный, тут уж не до развода. День прошёл, он в кроватке, как в гробике, вдруг влетает огромный шмель и жужжит над ним, мы с зятем давай отгонять его, я глянула, а у Ванюшки щёчки порозовели, говорю, Лёш, смотри-ка, у него щёчки розовые! К вечеру он уже пальчиками шевелить начал. А уж когда он опять ходить стал, мы от счастья себя не помнили…

Петровна всплакнула, но уже не так безутешно. Погладила Ваню по голове, и он подался к руке её, и прильнул к ней.

– С того страшного дня боимся не то что крикнуть, а резкого слова сказать, про ссоры с руганью и говорить нечего. Грешным делом, конечно, бывает и раздражение у кого-то, и недовольство своё кто-то выскажет, так тут же бежим к нему – как наш Ванечка, что с ним? Вот уже третий месяц пошёл, как ничего такого ужасного не повторялось с ним, но живём, как по струнке, иной раз того и гляди сорвёмся! Иногда и сомненье берёт, может, не от того эти его припадки были, а просто совпало так? Может, всё же болезнь у него? Говорят, есть болезнь такая, «каменная»…

Петровна впервые открыто посмотрела на Иисуса.

– Помогите нам, вы же можете. Я человек верующий, Ванечку крестила, ему ещё годика не было, отнесла его в храм сама. И в вас верю, то есть, вам верю, не знаю, как правильно говорить: в вас или вам?.. Помогите, помилуйте! Вы же видите!..

– Ничем не могу вам помочь.

– Почему? Как же так?! – прошевелила губами Екатерина Петровна. – Почему, Господи? – повторила уже полным голосом. – Вы только скажите, что нужно сделать, мы на всё пойдём, лишь бы с Ванечкой эти ужасы не повторялись, лишь бы не каменел! Ведь это болезнь, ведь это такая болезнь очень редкая, нас никто не вылечит от неё, никто, кроме вас! Вы же главный, вы же Христос наш! Помогите, пожалуйста!..

– Это не болезнь.

– Не болезнь? Как не болезнь? А что же тогда?.. Что это может быть? Зачем это с ним?..

Она продолжала спрашивать, говорила почти одними вопросами, всё взволнованней и всё меньше нуждаясь в ответе на них, не заметив, что уже рассуждает сама с собою:

– Если действительно болезнь ни при чём, и нет никакой болезни, значит, что-то другое? А если сглаз? Может, его кто-то сглазил, околдовал?.. Нет, не похоже, ведь он уж считай сколько времени не падает, не каменеет… Такого и сглаза-то нету. Значит, если не сглаз, не болезнь, значит, что-то особенное. А вдруг это знак такой на Ванечке нашем? Для кого, для чего?.. Знак посылается людям, чтобы они что-то поняли, так ведь? А что мы поняли?.. – Екатерина Петровна замолчала, уставясь куда-то перед собой… – Что мы поняли? Ну, коли на то пошло, мы кое-что поняли… Ой, как поняли, очень даже поняли!.. – стала она раскачиваться, словно старая ель под ветром, – ой, многое, многое поняли, Господи!..

 

Пришёл к Иисусу известный и за пределами Галелеево Паша-Каин. Павел Григорьевич Голеницын. Мужик вроде тщедушный, но крепкий, а главное колкий на язык, уж коли не в духе – лучше не подходи к нему. Люди, знавшие Пашу-Каина в его ещё детские годы, уверяли, что уже тогда его лицо начинало приобретать черты старичка-хитреца с выражением неехидной насмешливости, и с тех пор мало чем изменилось, ну, разве что пожёстче теперь.

Родился он в городке, некогда металлургическом, Вотчинске (ныне прозябающим без всякого производства), что отстоит в сорока километрах от Галелеево по Московской трассе, в нём и обрёл своё прозвище «Паша-Каин». А всё из-за того, что совершенно того не желая, выдал милиционерам своего старшего брата Толяна, обокравшего на вокзале инвалида войны: направил «ментов» в другую сторону – на развалины церкви, вот там-то и повязали Толяна, отчего-то сменившего своё прежнее место укрытия, а Пашку ещё и похвалили за помощь правоохранительным органам. Брат его так и сгинул в колонии от туберкулёза. И сколько Пашка ни оправдывался, ни доказывал с бешеной яростью свою невиновность, но получил-таки эту чёрную кличку «Каин», которая и в село перебралась с ним, с которой и жил, как с родимым пятном, как с печатью на имени. Язвительный нрав его, во многом следствие той истории с нечаянной выдачей брата, между тем, ничуть не препятствовал его заслуженной славе геройского храбреца – и это несмотря на его весьма скромные физические показатели. Одним из самых ярких эпизодов Пашкиной отваги был без сомнения случай из его подростковой юности.

Городок Вотчинск делился по некой старой народной традиции на два отчего-то враждующих с незапамятных времён района: Заводской и Пролетарский (они же, в царские времена, рабочие слободки: Гурьевская и Троицкая). Паша по факту проживания принадлежал к «пролетарке». Как-то раз, в одну из по-летнему отрадных суббот, пролетарские подкараулили у стадиона с дюжину заводских пацанов и, хорошенько отделав их, гнали аж до самого кладбища. Столь чувствительнейшая обида требовала от заводских не менее внушительного ответа. Спустя несколько дней заводским удалось собрать своих отборных бойцов и двинуться прямо на суверенную территорию пролетарки, однако, прочесав её всю от и до, противника не обнаружили: так уж вышло, что именно в этот томительно жаркий день вся пролетарская рать загорала на пляже в пяти километрах от Вотчинска на реке Саже. И тут-то заводские наткнулись на Пашу-Каина, в одиночку пинавшего мяч на полянке у гаражей (не любил он купаться по причине телесной невзрачности), и вся их кипящая злость, искавшая жертву своей досаде, – достались сполна ему одному, на его незавидную долю. Они окружили Пашу – хищная воронья стая против тщедушного замухрышки-воробышка – в злорадном предвкушении его унижения, его жалкой дрожи от ужаса, его слёзного моления о пощаде. Но не дождались. На вопрос: «Куда все ваши попрятались?» он, прищурившись от дымящей цигарки, ответил им, ничуть не вибрируя конечностями: «Вас всех сразу положить здесь или по отдельности?». Его долго пинали и били за столь неслыханную наглость и столь выдающуюся дерзость и удаль; он катался, как спущенный мячик, – по траве, по земле, по асфальту (ещё и отмахивался!), и, наконец, оставили его, распластанного, с выбитыми зубами, перебитыми носом и рёбрами. Месяц он отлёживался на больничной койке, а когда немного поправился, пошёл провожать до дома девчонку, с которой в той же больничке и познакомился, жившую, как нарочно, в заводском районе; его сразу узнали и... не тронули.

За свой язык ему неоднократно перепадало, но Паша-Каин был верен себе. Семьи он так и не обрёл своей, хотя попытки делал, но не сложилось, да и кому бы, доведись такое, ужиться с этим перцем?

Попрепиравшись по поводу места в очереди с Фёдором, предупредившим его, что если начнёт распускать язык, то будет удалён в момент, и отплатив на это фирменной ухмылкой, Паша-Каин, войдя в предбанник, подошёл к столу и стал в упор рассматривать Иисуса…

– Вроде как похож и не похож... – говорил он с прищуром. – Неужто, Христос в натуре?.. Молчит. Смотрит. Может, и впрямь? Ну, здрасьте.

Фёдор с крыльца прогудел в приоткрытую дверь:

– Ты давай говори по делу, не устраивай тут!

– Федь, я тебя из рогатки стрелять учил, а ты подслушиваешь за мной, грех ведь, – попенял ему Паша-Каин. – Не трепыхайся шибко, всё будет в норме.

И дверь закрылась плотно, пискнув.

– Ты что хотел? – спросил его Иисус.

– Я сяду, ладно? – Паша-Каин сел на лавку. – Что я хотел? Поговорить, конечно. А то, когда ещё приведётся вот так с Христом… Хотя, я не особо верю в эти сказки, мне всё равно – что бог, что чёрт, я с ними никогда не знался. Ты Христос? Пусть так, допустим.

– Ты сказал.

– Кто сказал, неважно. Я Паша-Каин, ты Христос. Договорились? Мне очень, очень любопытно, и я сюда пришёл не просто так, поскольку знаю, что такое жизнь, я ею нахлебался, но есть вопросы у меня. К тебе.

Паша-Каин, зачем-то выждал несколько секунд, и выдал:

– Только уж давай, я буду спрашивать, а ты ответь. Согласен? А если против, и не хочешь говорить со мной, тогда вон крикни Федьке, он меня отсюда выставит в два счёта. Так ты согласен?

– Говори.

– «Говори», позволил мне Христос! А я скажу, мне есть чего сказать… – он положил локти на стол, и спросил: – Ну что, поглядел ты на нашу житуху, Иисусе? И как тебе? Не муторно? Иль всё, как надо?..

– Что именно?

– Что именно? А то именно, как люди живут – вот это. То, как мы тут все, я русских имею в виду, по уши в дерьме торчим, как ездят все на нас; как мы пред всеми виноваты за то, что всех кормили и спасали, теперь они над нами командиры; как на своей земле мы все рабами стали и должниками… А может, нам другого не дано? Ты скажи, может, всё так и задумано у вас, ну, там, у Троицы на Высшем, так сказать, совете? Я ж не знаю! Я кто? я Паша-Каин, когда-то кончил горный техникум, бывал маркшейдером в забоях, бывал в запоях, я тут у нас все шахты знаю в округе; сейчас на пенсии, вот время появилось, чтоб посмотреть на всё, на эту вот затею вашу под кодовым названьем жизнь… и с каждым днём всё больше думаю: на кой нам хрен она такая, какую нам назначил Бог, где русский – самый проклятый народ? Я много прочитал и передумал, и с мужиками про всё про это говорено и выпито без меры!.. Ты думаешь, с чего водяру русский глушит в таких количествах? Я тебе скажу сейчас, послушай. С того, что жизни нету настоящей на Руси для русского простого человека, и некуда ему деваться, ведь он не жид, чтобы мотаться по всему по свету, искать, вынюхивать, где плохо у кого лежит и можно поживиться чужим добром, а потому – где присосётся, там и родина ему, а коли что стрясётся, подхватится и переметнётся, но мы не как они. Мы русские, за что вы с нами так?! Мы на своём хребту такую прорвищу земли подняли – от океана и до океана, мы столько войн перенесли, зубами свои победы вырывали, костьми ложились, чтоб жила Россия, и чашу бед, которым нету дна, никак не выпьем до конца! Мы жилы рвали, чтобы рядом с нами не горевали те, кому мы сопли утирали, кого вынянчивали и обучали, с себя последнее снимая, себя не чуя… и всё никак не оставляют нас несчастья, всё лезут, всё не слезают с нас, за что?! Какой ещё народ такие жертвы приносил за право жить, жить этой скудной жизнью – за её скупой глоток?.. – Паша-Каин надвинулся на стол всей впалой грудью. – Ты зачем сюда явился? В грехи нас носом тыкать, как щенков? Или утешать? Я вижу, ты не грозный, вижу, смотришь на меня такого по-человечески. А может, я тут зря наехал на тебя, может, от тебя всё это не зависит? и Бог тут ни при чём? Тогда прости, прости, что вырвалось, что я, как зэк чахоточный, выхаркнул кровянкой правду-матку! Я ж не злой мужик-то, спроси хоть у кого, хоть вон у Федьки; да, противный, поганый на язык бываю, но не паскуда и не конченая мразь. Мне, дураку, невыносимо, что от дурной судьбины на русском теле уже живого места не найти – всё рвут и рвут на части! Так мало этого, ещё и душу убивают, травят ядом отчужденья самое что есть в ней дорогое – простую нашу доброту и милость к людям, а без этого русский человек уже не русский! Друг друга стали презирать и предавать спокойно, уже привыкли не по-русски жить, уже живём, уж многим кажется, что так и надо!..

– Ты спросил, зачем я здесь… – произнёс Иисус.

– Спросил, и жду.

– Я пришёл, чтобы спасти русскую душу.

Паша-Каин оторопело смолк.

– Это правда?.. – видимо, потребовалось как-то переварить услышанное. – Заява, конечно, мощная, ничего не скажешь. Что ж ты раньше не приходил, чего ждал? Ждал, пока мы тут дойдём до последних судорог, что ли?.. Ты прости, что я вот так с тобой, ну, в общем, грубовато говорю. Наверно, нервничаю. Я ж не знаю, как это полагается с Христом, но на коленях точно не смогу, и с придыханьем тоже, я ж в церковь не хожу почти, хотя крещёный. Говоришь, русскую душу спасать пришёл, эх, милый! – можно я так скажу? Эх, милый, да кабы так, да кабы можно бы ещё спасти!.. Уж не знаю, как ты задумал, и возможно ли такое чудо, но вот перед тобой на этом месте клянусь, коль Паша-Каин будет нужен – кем угодно, хоть котелком, хоть веником, хоть зубочисткой, я готов! а Федька знает, где меня найти…

 

За эти дни сюда в жилище Иисуса кто только ни приходил из местных, и с чем только ни приходили.

Была у него Лариса Михайловна Ситная из молочного цеха, просила вернуть ей возлюбленного, который во время их совместной поездки на теплоходе ушёл с экскурсией в городе Камышин и не вернулся, а её с утра укачало, и она не смогла пойти с ним, а он пропал вместе с дамочкой из соседней каюты, «и как теперь жить мне, я же семью с ним хотела, всё приготовила к брачной жизни, купила кровать двуспальную, постельные комплекты, посуду новую, скатерть на праздники с вышивкой, детский стульчик, рубашечки всякие для ребятёнков – ведь были бы! А себе и ему сапоги и ветровки импортные, чтобы по грибы ходить или у костерка вдвоём…».

Ушла безутешна.

Была и Галина Ивановна Есаулова, дородная женщина, заведующая лабораторией в поликлинике соседнего городка Глебова. Привела с собой мужа Игоря Степановича, тоже Есаулова, явно растерянного, если не сказать, испуганного, вина которого в том, что «был мужик, как мужик, а тут второй уж год строит в сарае у нас за прудом эту квантовую, ну, смех и грех! гравитационную машину времени, он мне о ней все мозги проел – насмотрелся фильмов этих научных по теле-ящику, книг накупил, все деньги переводит на свои железки с проводами и на зеркала, и ради чего придурок строит-то! спроси его, Господи, кому и сказать такое: для того, чтобы, значит, попасть в Киев, прямо в 1911 год, в оперный театр, и не дать эсеру Багрову совершить убийство Столыпина – сохранить его для царя и России, чтоб довести до конца все реформы, а дальше, живой неубитый Столыпин не допустит ни заговора, ни революции, и Российская империя не рухнет – вот какую дурь он себе в башку забил, и ничем её не выбьешь оттуда! По врачам его водила, вся родня его уговаривала, не будь посмешищем, не позорься! а ему – как горох об стенку, ничего не действует!.. Господи, ну, скажи хоть ты ему! Никого ведь не слушает, обалдуй, может, тебя послушает!». Сам же потенциальный спаситель Отечества на протяжении речи своей супружницы стоял, с виду поникший, но угадывалось, что ни пяди не отступит от своей затеи, и на вопрос Иисуса: уверен ли он, что Столыпину, спасённому от пули в Киеве в 1911 году, удастся избежать своей смертельной участи в более поздние годы и дожить до Февральских событий? – ничего не ответил ему, но вроде что-то вздрогнуло в нём, и был уведён женой в досадной задумчивости.

Побывал в этой бане и бывший начальник паспортного стола, а ныне рядовой пенсионер, Гарик Тимурович Мухаметзянов, по прозвищу Гиря, и, будучи не говорлив по натуре, войдя, смущённый, всё никак не проходил к столу, стоял у двери минуты три, не меньше, и вдруг заговорил – как в прорубь головой, – что болен раком, что вырезали почку… вторая тоже скоро… что таких уже в больницу не берут, да и не хочет он… что дом он не достроил сыну, студенту ВГИКа, что жить уже недолго, но… но если можно, если только это можно – продлить до смерти года полтора, а больше и не надо, ему бы этого хватило, ему бы только всё успеть для сына сделать…

И был ему совет: закончить прежде с куда наипервейшим неотложным делом – креститься в истинную веру, да не откладывая, не опоздать бы.

Также были замечены заходившие в баню и другие граждане, а конкретно: Аким Иванович Скоблев – тот, что прославился со своим колодцем; Надежда Кунгурова, особа яркой наружности, незамужняя парикмахерша, содержащая на иждивении двух престарелых родителей и ребёнка-дауна; Елизавета Юрьевна Черепанова, молодая спортсменка, член известной гандбольной команды. А кроме того были двое из соседней – с другого берега – деревни Голофеево: старуха, баба Даня, она же Дарья Ивановна Оксакова, некогда знаменитая на весь район ветеринарша, а теперь одинокая, как старый, отслуживший своё телеграфный столб, всё ещё косо торчащий над полем; также, Алексей Алексеевич Приказчиков, по прозвищу Лока, – по причине беззаветного пристрастия ещё со звонкого футбольного малолетства команде «Локомотив» – однорукий мужик-инвалид, угодивший на своём мотоцикле в аварию, а до этого – отличный электрик был, озорной, безотказный…

И кто-то выходил из бани в настроении, мягко говоря, нерадостном, а кто-то, лыбясь, как блин на Масленой...

 

Субботняя служба в Ильинской церкви началась почти ровно в восемь. Утренний, по субботнему редкий народец подходил-подъезжал, здоровался со знакомцами, в основном норовил подгадать непосредственно к самой литургии, но были и, по выраженью батюшки, «ранние пташки». Входящие тут же умеючи осеняли себя крестным знаменем, также умеючи кланялись, шли приложиться к святому образу на аналое, после чего разбредались по лично чтимым иконам; хлопотали насчёт записочек «за здравие», «за упокой». Кто-то из хора часословил бойким, хорошо поставленным женским тенором, казалось, словесная чёткая дробь псалмов и частых славословий сыпалась прямо из воздуха калиброванным бисером и скакала по лавкам, по полу, по головам, по плечам и спинам... Свечей язычки, колеблемые от поклонов и проходящих мимо, уже трепетали на каждом подсвечнике – где скупо, где густо. И храм взирал из-под купола на присутствующих, на их благообразные стояния и блуждания…

О том, сколько лет этому храму – точно никто не знал, но среди коренных обитателей ещё жило предание, что век его появления исходит аж из той домонгольской ещё Руси, и под тем же именем – огненного пророка и духовидца Ильи, особо почитаемого у русичей, внимающих лику небесному. Думается, изначально был он сложен из гулких дубовых венцов, небольшой и нетесный однокупольный терем с высоким крыльцом под дощатой еловой кровлей. Облик его менялся не раз, но ангел его стоял и стоит доныне недвижим до грядущего вселенского трубного гласа о том, что Бог прекратил годить и скончались все лета, года и сроки. Стройный свой каменный вид в духе русского классицизма храм обрёл во время правления Екатерины и екатерининских мужей-исполинов, когда у этих окружных сёл и деревень с их обширными землями появился новый владелец, камергер императорского двора Никита Андреевич Байсаров, человек в быту довольно бурного склада, однако, при несколько нарочитом высокомерии с крепостными, не лишённый отзывчивости и снисходительности; он-то и зазвал сюда знакомого архитектора, по проекту которого (не столько за мзду, сколько просто из дружества) была возведена на месте старой разрушенной новая церковь, но с прежним именем. Следующим, приложившим руку к её украшению, стал мелкопоместный дворянин, в посеребрённых от службы баках, Иван Аркадьевич Курлятьев, верней, не столько сам, сколько его юная обожаемая супруга, по настоянию коей им были наняты умельцы резчики из Конотопа для обрамления царских врат, а также всего четырехъярусного иконостаса с последующим золочением, для чего потребовалось заложить часть имения и драгоценности. Были и другие владельцы-помещики, но в отношении церкви ничем особенным не отметились. Последний благодетель храма, купец второй гильдии, Ипатий Авдеевич Конопатов, в сугубую от сердца благодарность за разрешение от тяжкого бремени старшей дочери, едва не стоившего ей жизни, а кроме оного, и счастливое рожденье внуков, отлил стопудовый колокол (не пожалев всего, что было, серебра) и поместил его на укреплённый, кстати, верхний ярус колокольни.

На этом благодетели иссякли.

Зато, с нахлынувшим вдруг штормом революции, принесло на Русь неведомо из каких народных толщ и глубин неких особых людей из породы непримиримых. Вот подобного им калибра и забросило в эти края трёх братьев Колтыхиных. Старший Колтыхин (которому несколько суток без сна – что выпить слегка) возглавил добринский отдел ГубЧеКа; средний Колтыхин, самый из братьев злопамятный, занял место председателя галелеевского сельсовета после убийства предшественника (излишне рьяного), разъятого на куски крестьянскими топорами; младший Колтыхин стал первым редактором уездной газеты «Пламя» (что вполне логично в развитие ленинской «Искры»), он же, по совместительству, а может и в дополнение к собственному горению, взял на себя роль вожака местной объединённой комсомольской организации в Добринском и Глебове со всеми окрестными их ячейками.

Все трое, хоть всяк по-своему, были отмечены в истории Ильинской церкви, впрочем, сие им дорого стоило.

Младший Колтыхин, при весомой поддержке братьев, загорелся идеей (аккурат к пятилетию «Октября») превратить Божий храм в молодёжный клуб и агит-театр. По этой веской причине решили для начала скинуть большой конопатовский колокол. Четверо забрались на верхний ярус, в том числе средний и младший Колтыхины; старший командовал молчаливой гурьбой мужиков, взявшихся за канаты. Только несущая балка отчего-то лопнула, и сорвавшийся колокол всем своим стопудовым туловом рухнул на всех четверых, стоявших под ним: одного придавил насмерть, другому покалечил по локоть руку, младшему Колтыхину расплющил обе ступни – он верещал от боли раздирающим душу фальцетом, а средний был невредим, отделавшись крупной дрожью. Старший из братьев на первой попавшейся лошади пустился вскачь за помощью, и на своё несчастье перехватил на шоссе машину местного партийного начальника по фамилии Поливанов (настоящая – Гольцман), но вместо понимания натолкнулся на категорический отказ и отборную брань, что послужило к ответным мерам: товарищ Поливанов под угрозой нагана был лишён персонального автомобиля, избит, изничтожен, и назван «жидом поганым». Колтыхин-старший, подъехав к Ильинскому храму, среднему брату сунул в руку топор со словами: «Руби и спускай его!». Ступни обрубили, и младший Колтыхин в окровавленных тряпках был доставлен в уездную больницу, где на третьи сутки умер в муках и бредовой горячке от заражения крови. В тот же день чекист Колтыхин, гроза бандитов и прочей сволочи, предстал перед ревтрибуналом не столько за самоуправство и рукоприкладство в отношении однопартийца, сколько за «великодержавный шовинизм и антисемитизм», и отправлен на Соловки для надлежащего перевоспитания. Средний брат между тем приспособил храм под склад колхозного инвентаря и частично под архив сельсовета. Колокол всё-таки сбросили, и обломки его в одной груде с серебряными окладами от икон увезли в Москву, за кремлёвские стены, однако саму колокольню не трогали до поры до времени.

Куда и кем по специальности был направлен старший Колтыхин после отбытия срока в Соловецком лагере – покрыто тайной, но однажды, нежданно-негаданно, рваной свистящей осенью тридцать седьмого года он объявился в качестве сотрудника госбезопасности и в должности начальника отдела НКВД по Глебовскому району. Ходил слух, что этому назначению поспособствовал в немалой степени и факт ареста его рокового недруга товарища Поливанова (с последовавшим расстрелом) по делу троцкистско-зиновьевского «Объединённого центра».

В годы войны старший Колтыхин был командиром партизанского отряда, созданного организационной энергией обоих братьев, и скоро фашистские транспортные колонны и эшелоны горели и опрокидывались на обочины железных и прочих земных дорог.

Под сводами Ильинского храма оккупанты хранили боеприпасы и бочки с горючим; по этому случаю средний Колтыхин вызвался лично закидать гранатами этот фашистский склад. На окраине села был он схвачен и брошен в застенки глебовского гестапо. Но старший брат вырвал его из вражеских лап: слившись с ночным неистовым ливнем и грохотом бури, силами дерзкой опытной группы – прямо в центре Глебова проникнет, изрешетив свинцом всё движимое и видимое, в подвал гестапо и вызволит брата; его, чуть живого от пыток, переправят в столицу вместе с другими спасёнными.

Средний Колтыхин вернётся после войны всё таким же непроницаемо скрытным, но уже без правой ноги. А старший погибнет, уводя фашистских карателей от лагеря партизан: отстреливаясь в одиночестве, окружённый со всех сторон, он не поднимет рук, просто выпустит пулю себе в висок. Средний же смог во главе галелеевского колхоза дотянуть до хрущёвских времён, тех самых, в которых опять закрывали храмы. Ильинская церковь с её прослужившим с сорок четвёртого года священником-настоятелем также попала под каток антирелигиозной коммунистической пропаганды, чему был сдержанно рад Колтыхин-средний. Злая память толкнула его, не жалея ни хромоты, ни почтенного возраста, забраться с двумя подельниками на колокольню: подрубить ненавистный ярус, где когда-то висел конопатовский дар, убивший Колтыхина-младшего, но урок повторился. Сверху рухнуло перекрытие, придавив, как мух, всех троих. Как будто намеренно, стояло ненастье, и единственный способ извлечь тела посредством машины-крана запоздал на неделю из-за полного бездорожья. Так и висели… Свершилась кара Божья. Храм больше не трогали, оставили его в покое до нового открытия в девяностые годы.

От братьев до нашего времени, точнее, от их фамилии, осталась лишь табличка «Улица Колтыхина» в Глебове, в честь старшего брата, героя и партизанского командира.

 

Отец Иаков приступил к Евхаристии. Он уже несколько раз, в том числе на Великом входе, оглядывал всех стоящих в храме, но никого из посторонних не замечал. Всё шло, как обычно. Хор затянул «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим…». Он служил по привычке, отлажено, последовательно, возгласы вылетали из него плавно, возвышенно, руки делали всё потребное. На чаше с краю сидела муха, но он не смахнул её, хотя раньше не допустил бы этого. Народ, поспевая за хором и борясь с разнобоем, подхватил «Отче наш…».

Перед выходом с чашей отец Иаков приблизился к Царским вратам и посмотрел через прорезь орнамента на стоящих…

– Никакого Иисуса здесь нет, – сказал он себе под нос, покусывая ус.

Но только вышел на солею, как взгляд его, будто притянутый, прилип к фигуре, обозначившейся в притворе среди прихожан, – бородатый коренастый человек в полурасстёгнутой куртке… Минуту назад ещё не было.

И вот он.

«Со страхом и верою приступите», – несколько торопливо возвестил отец Иаков и прибавил соответствующую молитву. Все стоящие в храме, не так чтобы разом, но припали на колени в земном поклоне. Кроме Иисуса в притворе.

Пропуская вперёд детей и подростков, народ подтягивался к настоятелю с чашей. Отец Иаков причащал, не глядя на того человека, которого не мог не ждать, о котором, разумеется, не мог не думать с того момента, когда узнал о том, что он будет в субботу в церкви. Причастив последней скорбную грузную женщину с заплаканными глазами, отец Иаков удалился в алтарь.

Служба заканчивалась. Хор быстро допел положенное. Народ поклонился закрытым вратам и постепенно выходил из храма, застревая, кто у икон, кто у амвона, кто у свечного ящика, кто со знакомым.

Отец Иаков, приоткрыв боковую алтарную дверку, подозвал жестом матушку, болтавшую рядом с подружкой по хору.

– Выведи всех из храма, мне надо переговорить вон с тем человеком, – показал на Иисуса, сидевшего на лавке с какой-то книжкой в руках. – Чтоб ни единого не было!

– Это тот самый, что ли? Я прошу тебя, будь осторожен, сейчас полно неадекватов!

– Не волнуйся, я быстро, задам пару вопросов.

Через минуту храм опустел. Остались двое.

Настоятель Ильинской церкви подошёл к человеку, стоявшему уже без книги у прикрытых за ним дверей.

– С кем имею честь? – осведомился отец Иаков.

– Я Иисус.

– Послушайте… – отец Иаков прикрыл глаза и мученически вздохнул. – Послушайте, вы взрослый человек, зачем вам играть в эти игры?

– Я Иисус Христос.

– Настаиваете. Ну что ж, очень приятно. Чем могу быть полезен?

– Ничем не можешь.

– Тогда зачем вы пришли ко мне?

– Я пришёл не к тебе.

Отец Иаков замялся. Разговор явно не складывался.

– Хорошо, – сказал он, – но я хотел бы поговорить с вами. Не возражаете?

– Не возражаю.

– Могу я узнать, о чём вы проповедуете тем людям, которые принимает вас за… то есть, тем, кто верит вам и вашему слову?

– Можешь, если поверишь, что я Иисус Христос, пришедший в сегодняшнюю Русь.

– Я не могу поверить в это.

– Не можешь или не хочешь поверить?

Вопрос, который заставил отца Иакова призадуматься.

– Иисус, пришедший в сегодняшнюю Русь, то есть, Россию… – повторил он. – Не знаю, хочу ли я, но не могу, это точно.

– Тогда и я не скажу тебе.

– В Евангелии сказано, что многие придут под именем Христа, и будут говорить, что Христос там или Христос здесь, но не верьте им… Как же я могу поверить против Евангелия? Тем более, сказано, что Христос придёт на облаке с великим знамением и силою многою, и станет судить народы…

– Сказано также: «Но Сын Человеческий, придя, найдёт ли веру на земле?». Он придёт на землю, чтобы увидеть, есть ли в людях живая вера.

Отец Иаков кивнул и сходу ответил:

– Это говорится именно о Втором Пришествии, и именно так толкуют это место святые отцы: что Христос на Страшном Суде обнаружит в тех, кого застанет живыми, почти полное отсутствие веры в Него.

– Ничего подобного! Это место говорит не о Втором Пришествии, а о посещении, об одном из посещений, в которых Он сойдёт не для того, чтобы судить, но для того, чтобы проверить состояние веры в людях, чтобы в чём-то помочь им в последние времена. При Втором Пришествии совсем иное, тогда уже не будет необходимости что-то искать или обнаруживать, ибо: «в чём застану, в том и сужу». Умейте же отличать Пришествие от посещения.

– Ну, что ж, интересная трактовка, – дослушав до конца, сказал священник. – Но согласиться с вами, увы, не могу.

– Потому что не хочешь допустить даже в мыслях.

– Ну, отчего же, можно и допустить, то есть, можно допустить чего угодно, вопрос зачем? с какой целью? С какой целью Иисус пришёл на Русь, в смысле в Россию… Почему именно в Россию? Почему именно сейчас, в этот год, в это время?.. Ну, и так далее. То есть, можно, конечно, задаваться такими вопросами, но… – настоятель неопределённо повёл головой…

– Но лучше не задаваться, – договорил за него Иисус.

– Не вижу причины. В каждом времени свои проблемы и недостатки, а наше дело – служить. Я имею в виду священство.

– Служить чему?

– Служить Богу и людям. По мере сил.

– Служить Богу, значит, служить правде и истине.

– Что есть истина? – сказал и тут же засмеялся отец Иаков. – Забавно вылетело, прямо, как у Пилата. То есть, я хотел сказать, что у каждого времени в чём-то своя правда и своя истина, притом, что высшая Истина, разумеется, неизменна.

– Каждое время болеет своей неправдой, которой служат, как правде, и выдают за сущую правду, и этим губят миллионы душ.

– Да, мир в социальном общественном плане несовершенен, в нём много апостасийных и откровенно негативных процессов, это вы справедливо заметили.

– Я говорю не о мирском.

– О Церкви? Ну, что ж, – сказал без малейшей заминки священник, – церковные проблемы есть отражение мирских, ведь Церковь состоит из грешников. Есть негативные моменты и в Православии, и в Католической Церкви…

– Нет такой Церкви.

Стали слышны извне неясные голоса людей, судя по всему, их было немало…

– Ах, вот вы куда, – сказал, не поднимая взгляда, отец Иаков.

– Не я туда, а вы, – произнёс Иисус.

– То есть, вы о нас, о священстве?

– Если бы только о священстве, всё гораздо хуже.

Иисус направился к двери.

– Но скажите, по крайней мере, что вы собираетесь делать?! – шагнул было за Иисусом отец Иаков.

– Спросите ещё, чем я буду ужинать. Я собираюсь делать, что должен.

 

Стоя на невысокой церковной паперти, Фёдор Опушкин старался, как можно вежливей, сдерживать матушку Наталью, сильно взволнованную, видимо, из-за долгой задержки мужа наедине с тем подозрительным человеком. Группа её поддержки, уже откровенно немолодых, но всё ещё бойких женщин, требовала пропустить её внутрь:

Да не волнуйтесь, там ничего плохого не происходит, просто беседуют. Скоро выйдут! – увещевал он в который раз, отвечая на выкрики.

– Что этому человеку нужно от батюшки?

– Почему вы нас не пропускаете, кто дал вам право?!

– Кто он такой, этот ваш Иисус?! Что он здесь воду мутит?!

– Уже совсем обнаглели, врываются в храм и творят, что хотят! Мы требуем пропустить нас! мы хотим сами увидеть, что там всё нормально!..

Помимо этой шумливой группы,перед храмом собралось не менее десятка любопытствующих галелеян, и таковых с каждой минутой прибавлялось всё больше.

Наконец, отворилась дверь и вышел грустноватый человек, в котором некоторые сельчане узнали Иисуса из старой бани; остальные легко догадались. Всё стихло, словно по команде. Он остановился у края паперти, взирая молча на людей. И стало понятно: что-то должно сейчас произойти непременно, немедленно…

Но вышедший следом отец Иаков, поймавший взглядом всю сцену, поспешил объявить:

– Не слушайте его, это не Христос! Он сам назвал себя Иисусом, а настоящий Иисус Христос никогда не называл своё имя! Этот человек пришёл неизвестно откуда, пришёл, чтобы разрушить нашу жизнь, наш мир, наш порядок!..

– Давно пора, – сказал Паша-Каин неожиданно ровным голосом.

И никто не возразил ему.

– Он самозванец! – гнул своё батюшка. – Он хочет настроить вас против власти, против священноначалия, не слушайте его, он говорит неправду!..

– А пусть он скажет, – раздалось откуда-то из толпы, – а мы уж как-нибудь сами разберёмся, есть в нём правда или нет.

– Пусть говорит! – зычно прибавил Андрей Комонь, стоявший тут с сыном, под одобрительный гул.

Отец Иаков растерянно переглянулся с матушкой Натальей, но группа поддержки излучала неколебимую преданность.

Иисус же не упустил своего мгновения:

– Может быть, вы о чём-то хотите спросить меня? – прозвучал его голос.

– Если ты Иисус Христос, то почему ты пришёл к нам? – выкрикнул вдруг Артём, похоже, угадав с вопросом от всех присутствующих.

Но тот, кому он был задан, ответил:

– Я пришёл спасти русскую душу.

Казалось, каждое слово впитывалось, как в почву небесный дождь…

– Бог любит Русь-Россию, – продолжал Иисус, – но она больна, кровоточит душа её. Если русская душа погибнет, то исчезнет и Русь-Россия, а с потерей Руси-России мир потеряет равновесие, и силы тьмы опрокинут мир в бездну. Вот почему я пришёл к вам. Русская душа в своей чистоте – это евангельское дитя, это свет Божьей правды, милосердия и сострадания, без которых мир потеряет человеческий облик.

– Русская душа, как некий всемирный спасительный фактор – это ересь! – дрожащим от возмущения голосом встрял отец-настоятель.

– Ересь – это братание с еретиками и экуменистами, это предательство Бога и Божьих заветов, это отпадение от буквы и духа святых Вселенских Соборов, – ответил Иисус.

– Батюшка, а у тебя какая душа? – спросил Аким Иванович Скоблев.

– У меня? – настоятель не сразу нашёл, чем ответить. – У меня нормальная душа, не хуже других, то есть, не лучше… душа как душа, – пытался выкрутиться отец Иаков, – не русская, не французская, у души нет национальности, для Бога нет ни эллина, ни иудея…

– Теперь понятно, какая, – сказала под брызнувший разом смех Валентина Белозерцева, бригадир фермы и солистка местного хора «Журавушка».

– Скажи нам что-нибудь, Иисусе! – выдал вдруг сельский молчун Василий Лукич Колядко, работавший приёмщиком на складе стройматериалов на глебовском рынке. – Мы здесь не пойми чем живём, за воздух держимся!..

– Это ты, Лукич, за воздух держишься, а мы друг за дружку! – весело возразил Валерка-электрик, хохмач и бабник, подошедший в обнимку с курящей сигарету Светкой Баулиной, вчерашней выпускницей, пока ещё не определившейся, а может, уже определившейся с выбором жизненного пути; оба в блаженном подпитии. Их тут же одёрнули, и они, постояв, похихикав немного, отвалили своей дорожкой.

– Скажи, а то с нами никто не разговаривает по-людски, мы сами по себе, начальство само по себе, так и живём! – донеслось от Олега Борисовича Говорова, галелеевского фельдшера (его фельдшерский пункт обслуживал с десяток оставшихся деревень, ныне дачных).

– Скажи всю правду! – с силой выдохнул Паша-Каин.

– А на проповеди вам что говорят, неправду что ли? – вступились за отца Иакова из группы поддержки. – Какую вам ещё правду нужно?!.

– Батюшка, он вроде всё правильно говорит, но как-то отдельно от жизни, – отвечала им внушительная по всем параметрам Галина Ивановна Есаулова. – Мы люди простые, но мы же не идиоты, мы тоже кумекаем, что вокруг делается, что нас обманывают на каждом шагу! Батюшка, – призвала она к отцу Иакову, – я же вас спрашивала, помните, почему мы видим, что мы как народ загибаемся и вымираем, а президент наш не видит, не видит, что с нами вообще никто не считается?! И другое спрашивала: как нам голосовать за него идти, ведь он опять избираться хочет, а мне тут дочка снимки показала по интернету, где он там с еврейской кипой на голове у этой их «Стены плача», он кто у нас – православный или иудей? или он в какие-то игрушки играет? или ему всё можно? За это дело от Церкви отлучают, я сама читала, я знаю! Какой-то Хабад вокруг него вертится… Кто ж у нас Россией правит? И патриарх наш тоже отчебучил, с какого это… мы, православные должны признавать ихнего папу-еретика, который заодно со всеми этими нетрадиционными... этими разноцветными животными, извращенцами и педофилами, да ещё и Люциферу кланяется?! Ведь патриарх он не от себя лично целовался, он же от всей нашей Церкви с ним целовался, а нас он спросил?! Я ему такого разрешения не давала! Коли ему невтерпёж целоваться, пусть снимает с себя патриаршество, и нехай целуется до упаду!.. Вот я с этим подходила к вам, а вы что мне сказали?

Отец Иаков отреагировал с истинно спартанской выдержкой:

– Дело каждого православного, в первую очередь, это спасение собственной души. А за тех, кто поставлен Богом над нами, мы можем и должны молиться, у них свой ответ перед Господом, а у нас свой. И, кстати, Галина Ивановна, делу вашего личного спасения все эти высказанные вами претензии отнюдь не мешают! Ещё раз говорю для вас и для всех остальных: будем лучше смотреть на самих себя!

– Вот так и ушёл от ответа! – подвела итог Галина Ивановна вместе с поднявшимся гомоном согласных и не согласных.

– В общем, знай, своё место, холоп, не твоего ума дело, – пробасил Андрей Комонь, он же Камаз. – Дыши в две дырочки и не рыпайся!..

– Вспомните, что сказано в Евангелии, – произнёс Иисус, как только гомон ослаб. – «Слепые вожди слепых; если слепой поведёт слепого, оба упадут в яму».

– Скажи нам правду! – выкрикнул снова Андрей Комонь, и едва ли не все стоявшие здесь поддержали его.

– Скажи!..

– Скажи про всё!..

Настоятель храма со словами: «я не намерен принимать участие в этом балагане», сошёл с паперти, и удалился прочь, как в шлейфе – с группой поддержки.

Народу всё прибавлялось – по извечной человеческой слабости стекаться к месту всякого происшествия.

– А что случилось-то? – спрашивали подходившие.

– Сейчас правду скажут, – отвечали им.

И, действительно, Иисус поднял обе руки, прося тишины, и когда всё затихло, сказал:

– Настало время, чтобы вы, наконец, осознали, что происходит с вами на самом деле, куда вас ведут и куда вы идёте, и каков ваш указанный Богом путь. Беда не в слепых вождях, а в том, что многие идут за ними. Ложь, предательство и обман правят миром, правят по прихоти отца своего, отца всякой лжи, всякого предательства и обмана, и этот отец их – диавол. Поэтому те, кто идёт против правды, против верности и любви, против целомудрия и красоты, – все они служат ему, под какой бы маской ни прятались. И не жалуйтесь на своих правителей. Русь-Россия от начала двадцатого века до сегодняшних дней нераскаянна! Тяжкий грех отречения от клятвы на верность царскому роду и царю-Помазаннику Божьему довлеет над вами. Вы не принесли покаяния за нарушение клятвы, данной вашими предками за весь русский род за все поколения русских! И пока не покаетесь, будете жить, как в дыму, будете маяться и вымирать, и не будет вам хороших правителей, и будете изнемогать и гибнуть от нераскаянности… О, русская душа! во что превратили тебя! Ты – такая великодушная, широкая и раздольная – стала мелкой, мелочной, суетной. Ты – такая милосердная, отзывчивая, нестяжательная – ныне изъедена насквозь равнодушной жестокостью и подлостью ради наживы за счёт своих ближних. Твоё искание высшей правды и справедливости обратили против тебя, и вот ты вязнешь в смрадном болоте лживой свободы личности, гуманизма и толерантности, куда заманили тебя твои враги. Твою природную созерцательность, целомудрие и скромность, твою житейскую неприхотливость попрали навязанными тебе циничным расчётом, распущенностью, погоней за пресловутой успешностью, раболепством перед всяким комфортом. Ищущие богатства, заразившие душу эфемерным на самом деле богатством, больные разумом от богатства – вам уже уготованы муки, которым не будет конца. Посмотри на себя, русская душа, и ужаснись своим язвам! Посмотрите и вы на себя, люди русские, – сколько вам ещё бродить во тьме, разбредаясь в разные стороны? Вас и всё, что вы имели, всё, чем вы могли бы владеть по праву, передали в другие руки. Вас лишили будущего, вы не знаете, куда вы живёте! У вас отняли идею и путь, которыми жили и по которым завещали вам жить ваши предки. Идею – «Русь святая, храни веру православную: в ней же тебе утверждение!». Путь – не на Запад, не на Восток, но в Жизнь вечную – вверх и вверх!.. От вас скрывают правду о том, что вы, ваши жизни – от рожденья до смерти – всего лишь товар и пища для тех, кто возвёл себя в ранг высшей привилегированной касты, что всем остальным уготована роль серой безликой массы, с которой будут обращаться, как с бездушным податливым веществом. Вот истинная цель мирового господства и Нового мирового порядка! Ради достижения этой цели ваши внешние и внутренние враги любыми способами извращают и умерщвляют русскую душу, потому что, пока она жива, невозможно осуществиться людоедским планам самозваных хозяев мира. Поэтому у вас отнимают национальность, отнимают право быть русскими, лишают исторической памяти. Вас превращают в некий безымянный народ, не знающий и не помнящий самого себя. Кому подобен тот, кто не имеет памяти? Он подобен бездушному роботу, в которого можно вложить любую программу для исполнения воли и прихотей того, кто вложил такую программу. Народ, не имеющий памяти, обречён на историческое небытие!..

С лёгким шорохом мелко закрапал дождик, но никто не сдвинулся с места.

– А война будет? – раздалось, как выстрел.

– Война давно вошла в этот мир, – сказал Иисус. – Вы боитесь войны горячей, с огнём и оружием, но есть война холодная, дьявольски изощрённая и безжалостная война за каждую душу, но самый главный удар мирового зла – против израненной, изуродованной, но ещё не погибшей русской души. Можно ли её увидеть, эту войну? Можно ли её услышать? Можно, говорю вам. Умеющий видеть да увидит, умеющий слышать да услышит! Разве не видите, что вас превратились в страну абортов? что убивают – поколение за поколением – нерождённых русских детей? Разве не видите, что те, кому повезло родиться, травят себя наркотиками, «энергетиками», всякой дурью? что они – совсем ещё юные – безразличны к жизни и смерти, выбрасываются из окон, прыгают с крыш, разбиваются насмерть, исчезают средь бела дня, и потом их находят мёртвыми, без органов, изнасилованными? что их растлевают блудом и содомией? что они перестают быть русскими, не зная своих корней?.. Разве не слышите, как вас приучают быть безропотными и покорными перед всем, что творят у вас на глазах с вашей страной? Разве не видите, как целую область Руси научили отречься от общей русской души, и натравили на их братьев и сестёр, и ввергли в братоубийство, чтобы русские уничтожали себя своими руками? Разве не слышите, как вам настойчиво, по капле, внушают, что русские ленивы, тупы и жестоки, что русских как единого народа не существует? Разве не слышите эти нерусские песни, которые забивают вам в уши и в души?.. Вы не поняли и не заметили, что давно уже живёте не по-русски, и даже забыли, что такое – жить по-русски?

– Скажи, что нам делать?! – прогудел Андрей Комонь.

– Первое, вспомнить о том, что вы – русские, и никогда не забывать об этом! – произнёс Иисус. – Второе, вспомнить, что место русской души для её полноценного и полнокровного обитания и самовыражения немыслимо без русской земли – о чём вам свидетельствуют примеры ваших русских гениев!.. Земля ваша огромна и изобильна, но вы не живёте на ней! Вашу уникальную широту и вольность загнали в бетонные клетки, в мертвенный плен мегаполисов, в эту суетливую непрерывную беготню, в многолюдный призрачный мир, где вместо луны – фонарь; вместо речного потока – поток машин; вместо чистого воздуха – удушливые газы и смок, вместо шума листвы и пения птиц – какофония примитивных шлягеров и пустой болтовни; вместо радуги, небесных зарниц и блистания звёздного неба – искусственный газовый свет реклам; вместо божественной красоты и гармонии – безликие убогие коробки многоэтажек, однообразная типовая среда… Вы спрашиваете, как жить и что делать? Живите, как предоставил вам Бог, как жили ваши православные предки, оставившие вам в сокровище эту землю, которую вы бросили в небрежении, и которая отнимется от вас, если не опомнитесь!.. – Иисус перевёл дыхание. – Русская душа ещё жива, ещё не иссякли, ещё пробиваются сквозь завалы грязи и нечистот её благословенные родники. Спасайте русскую душу, или она погибнет!..

– Да как нам спасти-то её?! Что мы можем?! – спросили его.

– Душу надо очистить! А чем очищается, знаете?..

Повисло молчание…

– Покаянием?! – выкрикнули сразу несколько голосов.

– Да! Душа очищается покаянием, а жизнь – исправлением жизни! Русский, посмотри, что творится с твоей душой: сколько дряни заполонило её, будто полчища гусениц и прочих вредителей, разъедающих древо, и плоды, и листья его. Приди к покаянию, и очистись! Русский народ живёт под нераскаянным общим грехом, которым вы навлекли на себя столько бедствий и зла, и пролили полные реки крови, и продолжаете проливать; поэтому никак не устроится ваша жизнь по правде и справедливости. Но ваш великомученик царь-Помазанник молится за вас! Итак, если вы обратитесь, чтобы остаться русскими с русской душой, я – с вами!..

Фёдор раздавал желающим листочки с покаянной молитвой, написанной им со слов Иисуса (корпел три вечера до полуночи), а кому не хватило, будут делать копии, и разойдётся по всей округе…

2017-2023

------------------------------------------------------

(Продолжение следует)

 

Комментарии