ПРОЗА / Игорь СМОЛЬКИН (Изборцев). АЛТАРНИКИ. Главы из «романа о счастье»
Игорь СМОЛЬКИН (Изборцев)

Игорь СМОЛЬКИН (Изборцев). АЛТАРНИКИ. Главы из «романа о счастье»

 

Игорь СМОЛЬКИН

АЛТАРНИКИ

Главы из «романа о счастье»

 

Глава 1-я. От земли взят и в землю отыдеши

 

И дым Отечества нам сладок и приятен!
А.С. Грибоедов

 

А небо в Алтынске – просто загляденье, хоть картины с него пиши! Сто лет будешь искать, а такого не отыщешь. Плывут со стороны Большого озера облака, одно к одному, как Романовские овечки. Пока смотришь на них, сердце изболится от радости-грусти! Почему грусти? Так ведь убредут куда подальше в чуждѝи страны – только их и видели. А как бы хотелось вечно их привечать! Одно утешение – других белорунных овечек пригонит к нам ветер-пастух!

Какие в здешних местах сады, какие парки? Гулять не нагуляться! Холмы какие, леса да поля? Травы луговые? Сказывают, что из самого Амстердама приезжали с большими стеклянным колбами, чтобы собрать в них наши луговые ароматы, увезти в их просоленные морем земли и по капельке тамошним голландцам выдавать на один нюх, дабы знали, какие чудеса есть на свете белом!

А то всё тюльпаны да тюльпаны! Но что их тюльпан по сравнению с нашим васильком? Палка стоеросовая! А колокольчики? Купальница? Девясил? Выйдешь в поле цветущее и забудешь про всё! И про Сейшельские острова с Ибицей, и про Канары с Гоа. Это в том случае, если помнил о них, а коли не помнил, не знал, то одно лишь тебе счастье – жить в этом прекрасном краю под звоны сорока сороков церквей да иноческих обителей! Возьмите хоть пение на всенощной в Богородицком Залесском монастыре: «Блажен муж», «Величит душа моя Господа»… Ангелы лучше не споют!

Нет, если умирать в положенное время, так только в здешних местах. Потому как и погосты у нас – не просто поле с крестами да могильными камнями, а чудо чудное расчудесное! Лежать в них – одно удовольствие и радость!

Впрочем, не торопитесь помирать, поживите, ведь столько прекрасного, доброго на свете, и вы все это можете приукрасить да приумножить! Одним словом – слава Богу за всё!

 

* * *

 

Кладбища тянутся шире и шире
В шествии грозном всё новых веков,
Время настанет: иссякнут все силы
Дряхлой земли, и в подсолнечном мире
Всё будет – рядом могил и гробов!

Валерий Брюсов

 

Трифоновское кладбище издавна почиталось одной из главных городских достопримечательностей. Знатоки уверяли, что это вообще самое загадочное место в городе, полное сюрпризов и неожиданностей. Конечно, всякое кладбище, какое ни возьми, хранит в себе не только бренные останки усопших, но и их большие и малые тайны. И чем старее кладбище, тем больше этих секретов или как говорили наши предки – угýбин. А Трифоновское кладбище было именно таким – не просто старым, а древним. И если бы расспросить вековые вязы, клены и липы, год за годом, словно сказочные фрегаты, раздувающие здесь зеленые паруса крон, что, дескать, помнят они от младых своих корней? То поведали бы те, что видели в прежние времена таких же великанов, как и они теперь, также подпирающих небо посередь стародавних могил. И все это сокрыла, спрятала мать сыра земля, собирающая тайну к тайне, секрет к секрету...

Раскинулось Трифоновское кладбище на левобережье старого города еще в оные времена. Тогда ведь тоже, а быть может и особливо, – согласно мудрому выражению классика, люди не только как мухи выздоравливали, но как мухи и умирали. А куда ж их после смерти девать, после гибельного мора, к примеру? В скудельницу! Вот и устроили стародавние горожане вблизи сбегающего к реке оврага такую скудельницу, а при ней – церкву святого мученика Трифона. Согласно летописи, церковь была построена в конце пятнадцатого века опальным царедворцем, думным дворянином Трифоном Гордеевым, высланным из Москвы и осевшем в здешних местах. Он считал, что избежал лютой смерти по предстательству своего небесного покровителя мученика Трифона. Еще находясь в царской темнице и ожидая казни, он дал обет: коли спасется, то выстроит храм святому мученику. Неведомыми судьбами Государь переложил гнев на милость. Пришло время Трифону Гордееву исполнять обет. А как только исполнил – выстроил святой храм, случилось тогда во граде, где и осел опальный дворянин, великая беда. «И бысть тогда мор зол на люди, – писал летописец, – мряхут бо старые и младые люди, мужи и жены и малыя дети…».

Старики сказывали, что в ту пору не успевали хоронить тел, едва десять здоровых приходилось на сто больных, несчастные умирали без всякой помощи. Большинство домов совсем опустело, в иных осталось по единому младенцу. В одну могилу зарывали семь, восемь и более трупов. Многие же погребены были в скудельнице у мученика Трифона. Из моровой скудельницы выросло городское кладбище, век от века расширяющее свои владения. Ближе к храму под мрамором и гранитом хоронили известных лиц из бояр и дворян, почтенных горожан и соборных протопопов. Прочий люд укладывали на задворки в простых домовинах без пышности и баловства. Там и сям в пестрый ковер захоронений вкраплены были погребальные часовни – иные из них давно превратились в развалины, иные – кое-как еще стояли, особенно если выкованы были из железа или отлиты из чугуна. В склепах под ними почивали самые почетные граждане, с известными на всю отчую историю фамилиями – Свистуновы, Хрящевы, Мокрицыны, Гвоздовы и иные некоторые…

Отец Григорий, настоятель здешней Трифоновской церкви, как человек книжный, изучил все, что можно было найти в читальном зале и книгохранилище областной библиотеки касательно их храма и кладбища. Его знания простирались далеко за пределы и ушедшего в прошлое двадцатого столетия, и наступившего двадцать первого, и были куда обширнее того, что известно было по данному вопросу всем вкупе комендантам кладбища, работникам комбината благоустройства, а также депутатам Городской Думы первого и всех прочих созывов. Так, например, знал он, что эпитафия на могиле петрашевца Петра Ящикова «Пока свободою горим» – фальшивка, а истинная, стертая в конце двадцатых годов, звучала совершенно в ином роде: «Не нам, не нам, но имени Твоему». Известно ему было и то, что заметная издали гранитная пирамида на погребалище майора МГБ Гасилевского прежде стояла на месте упокоения почившего в 1901 году горного инженера А.И. Аронова, увлекавшегося при жизни спиритизмом. Не иначе, как спиритическими силами и перенеслась она в иную оградку. Впрочем, ко всем обитателям здешнего царства мертвых отец настоятель относился равно без предвзятости и осуждения.

– Разве ж я им судья? – говаривал он. – Кто сказал: «Мне отмщение, Аз воздам» – Тот и судит.

И все же некоторых отец Григорий отделял от прочих. Был у него даже такой пунктик: в изредка выпадающие свободные минутки приходил он к близким сердцу могилкам и вел с их насельниками тихие доверительные беседы. Знали об этом лишь церковные алтарники, но разве ж могли они кому-то растрезвонить об этом секрете?

Иногда священника спрашивали, дескать, большое ли это кладбище? Он отвечал, что немалое, на несколько гектаров. За десять лет своего настоятельства он удосужился узнать обо всем, кроме, наверное, этой, не являющейся секретом, цифири. Хотя у здешнего коменданта в столе его крохотного кабинета в миниатюрном административном здании, спрятанном за горой старых оград и сгнивших скамеек в южном углу кладбища, лежал документ, из которого точно можно было прояснить, что площадь данного объекта городского комбината благоустройства составляет восемь целых двенадцать сотых гектара. Это была открытая информация. Но закрытой информации, а точнее тайн, обреталось на этом кладбище гораздо больше. Даже в этом карликовом домике жили свои гнусненькие секреты. Нынешний комендант Аркадий Исаакович Непейвода прятал в углу кабинета справа от окна под половицей мзду в иностранной валюте, получаемую от родственников покойников за предоставление им льготных участка земли под захоронения. Впрочем, вся земля здесь являлась льготной, поскольку кладбище давным-давно закрыли, и даже родственные подхоронения были запрещены, кроме некоторых редких исключений для отдельных лиц. Но кто сказал, что из редкого нельзя сделать обыденное-повседневное? Умелыми-то руками? А руки у Аркадий Исааковича были что надо – и с левой стороны и с правой!

И жил Непейвода в совершенной уверенности, что о его тайнике, кроме него самого, не ведает ни единая душа на свете! Знал бы этот старый Горлум, что по другую сторону от окна в этом самом кабинете, также под половицей, в свое время схоронил собственные накопления его, так сказать, praecursor[1] И.Д. Колдобин. Кто этот И.Д., Аркадий Исаакович не знал, и знать не хотел. Слышал, правда, что тот, возвращаясь поздно вечером домой, провалился в открытый люк канализации и сломал шею. Видно, допьяна напился, мимоходом подумал Непейвода, снимая с двери табличку с именем своего предшественника, о котором тут же и забыл. Хотя нет, что-то все же почувствовал его чуткий, похожий на клюв хищной птицы, нос, какие-то тайные влекущие флюиды? Еще бы не почувствовать! Ведь под полом слева от окна в большой жестяной коробке лежало сто золотых царских червонцев, несколько колье с бриллиантами, кольца с рубинами и изумрудами и даже одна тяжеленная золотая диадема с особо крупным алмазом.

Эх, Аркадий Исаакович! Да тебе, чтобы заработать такие деньжищи, легче было бы до Луны по бобовому стеблю забраться... К несчастью или счастью, обо всем этом он не знал, так что жил в благостном неведении, собирая свои маленькие нетрудовые денежки. Думал, так будет длиться бесконечно – вот простота! Ведь коли спросил бы у кого поумнее да помудрее (такие, коль поискал бы, непременно нашлись!), а те, в свой черед, сумели бы изловчиться и заглянуть наперед этак лет на пять, то, поискав, никакого Аркадия Исааковича Непейводу там бы не узрели, поскольку оный успел уж уйти с лица земли в мир иной по причине инфаркта, приключившегося с ним прямо на скамейке в городском Летнем саду, где присел он, как подумалось ему, на минутку, чтобы выпить глоток боржоми. Не выпил, потому как не было у него не только минуты, но даже самого крохотного мгновения… И это еще не все: месяца через три после того огромный бульдозер смел в кучу с прочим мусором административный домик коменданта, согласно генерального плана реконструкции южной части Трифоновского кладбища.

Ни о каких найденных сокровищах ни в прессе, ни по телевидению сообщено не было. Никто так и не узнал, как и откуда мало кому известный гражданин И.Д. Колдобин собрал в своей кубышке этакое богатство? Что уж тут говорить про скромную денежку Непейводы? Кладбище умело хранить свои тайны! И не только хранить, но и создавать новые, не менее замысловатые и непостижимые…

 

* * *

 

Кой-где чуть видятся кусты.
Немые камни и могилы
И деревянные кресты
Однообразны и унылы…

А.С. Пушкин

 

– Егорша, Егорша! – по-юношески бодро кричала Мария – жизнерадостная худенькая старушка лет восьмидесяти, с неунывающим взглядом и мягким приятным голосом, каковой и положено иметь добропорядочной алтарнице.

– Егор, ты где пропал? – вторя ей, оглашала сердитым криком кладбище другая Мария – пожилая коренастая невысокая церковница, ответственная за свечной ящик.

– Егорушко, солнце наше, выходь! – причитала старенькая полная прихожанка баба Дуня. Она опиралась обеими руками на трости, то и дело пытаясь взмахнуть то одной, то другой, но теряла равновесие и, чтобы не упасть, втыкала трости в землю.

Кладбище отзывалось слабым эхом и тут же затихало, по обыкновению своему таилось, пряталось в тени вековых деревьев, лишь едва слышно что-то нашёптывая. Но даже чуткий слухом приходской кот Вергилий шепота этого не понимал, хотя иногда и реагировал на него слабым подергиванием усов.

– Ну, охламон! – совсем раскраснелась от злости сердитая Мария. – Попадет тебе! С работы погонят метлой драной!

От крика её дрогнуло робкое облачко июньской мошкары, роящейся над ближайшей могилой протоиерея Никандра Раскатова и неспешно уплыло в сторону на четверть ушедшего под землю могильного камня коллежского секретаря Лазаря Семеновича Ан… Далее фамилия покойного была затерта временем, непогодой или нехорошими людьми. Но, коли подумать, то можно было и догадаться, что речь идет об Антонове, Андронове, Антипове или, на худой конец, каком-нибудь Антигонове…

– Да вона ваш Егорша. В каморке заснул, – дородная повариха Татьяна Матвеевна как есть с половником выскочила из столовой, что с год уж как открыта была при воскресной приходской школе. – Идет уже, забирайте вашего работничка, как же без него?

Через пять минут Егорша, стройный светловолосый, лет двадцати молодой человек с небольшой кудрявой бородкой, потирая раскрасневшиеся со сна глаза, стоял на церковной паперти.

– Батюшка уж в алтаре, облачается, – шепнула ему алтарница Мария, по обыкновению склонив голову к правому плечу, – поспешай, братик, кадило готовь, помогай тебе Бог!

Егорша энергично кивнул, сонной хмари в глазах его как не бывало, и он едва не бегом припустил внутрь храма.

– Подсвечники не посбивай, охламон! – крикнула ему вслед другая Мария.

Такого за Егоршей не водилось, двигался он всегда быстро, иногда почти стремительно, но даже в переполненном храме он умудрялся так ловко лавировать между прихожанами, что никого не задевал. Хотя иная старушка могла и испугаться, ощутив подле себя волнение воздýхов, сопровождающих движения молодого алтарника.

Нынче день был не воскресный, и народу собралось немного: с десяток женщин из обычных прихожан, пара молодок с мужьями и детьми, нескольких зашедших поставить свечи граждан (сердитая Мария называла таких захожанами). В алтаре с позволения настоятеля хозяйничали штатные алтарники Мария и Егорша, им помогал воскресный алтарник Владимир – высокий шатен лет тридцати, приятной наружности – который приходил по выходным и праздникам. Сегодняшний день выдался у него свободным и он, облачённый в короткий для его роста подрясник, читал, как и стоящая рядом Мария, поминальные записки. Егорша, в голубом идеально подогнанном под его рост и фигуру стихаре, возился с кадилом за спиной у занятого проскомидией отца Григория. Регент Верочка по-девичьи звонко читала часы, слова её как ласточки разлетались под сводами храма и долго звенели в голосниках:

– Услыши, Господи, правду мою, вонми молению моему, внуши молитву мою не во устнах льстивых…

Ближе всех к алтарю стоял один из самых авторитетных прихожан врач-окулист Валерий Андреевич – невысокий, сорокапятилетний мужчина, среднего сложения, с редкими рыжеватыми приглаженными вдоль черепа волосами. Он то и дело прикрывал ладошкой зевающий рот и кособоко крестился. Рядом раскачивался из стороны в сторону его сынок Валерик – вертлявый подросток лет тринадцати. К ним мелкими шажками хотел было приблизиться рослый сухопарый субъект, с длинными мосластыми руками – местный кладбищенский бомж Викентий Павлович, но на его пути встала сердитая Мария. Она замахнулась на него веником

– Иди в притвор, окаянный! – прикрикнула она. – Здесь люди собрались, нешто им твою амброзию нюхать?

– Мне батюшка разрешил, Мария Васильевна! – отступая, оправдывался Викентий Павлович.

– Иди, говорю! – махнула перед его лицом веником церковница. – Проветрись сначала в притворе.

Мария Васильевна заняла свое место за свечным ящиком – так называлась расположенная здесь же в притворе церковная лавка, где прихожанам предлагались свечи, молитвословы, иконки, крестики и прочее необходимое в православном обиходе.

– Тебе какую свечку? – спросила она склонившуюся к прилавку подслеповатую бабу Дуню. – Сотку иль восьмидесятку?

– Да вот энту, махонькую, – ткнула старушка скрюченным воскового цвета пальцем в разложенные образцы. – Ты слыхала, Маша, – спросила она у Марии Васильевны, – в Успенскую церкву странницы две из самой Сибири пришли, святыньку принесли от всех болезней.

– Слушай больше, болтают, – сердито оборвала её Мария Васильевна, – какие нынче странницы? А я вот слышала, что скоро в город чудотворную икону мученика Трифона привезут, батюшка сказывал, что будет просить Владыку к нам в храм икону принесть хоть на часок-другой, хоть на полчаса.

– Батюшки-светы! – всплеснула руками баба Дуня. – Неужто прям к нам сюды? Вот чудо!

– А я, между прочим, тоже странник, – подал голос притулившийся в углу притвора Викентий Павлович, – где я только не бывал, ходок, одним словом

– Да какой ты странник? – вскипела Мария Васильевна. – Ты срамник! Вот дед мой Кузьма Матфеевич, тот был странником, в святой Иерусалим пешком ходил, в Почаеве бывал, в Курской Коренной, а в Оптину – так на кажинный год.

– Это как же он в Иерусалим? Пешком по морям, по волнам? – съязвил Викентий.

– Глаза твои бесстыжие! – еще пуще рассердилась Мария Васильевна. – У него камешки из Иордана были в шкатулке и крестик кипарисовый, еще литография святого Иерусалима. Я ребенком была, все помню. Во время войны сгорело все это со всем нашим имуществом.

– Ну да, война все спишет, – с притворным сочувствием вздохнул Викентий Павлович и взъерошил свой пепельный чуб.

Мария сарказма не почувствовала, но сердитость её все равно не убывала:

– Так и есть – срамник бесстыжий! – продолжала кипеть она.

Взгляд её с викентьевского чуба скользнул к стене, где притулился небезызвестный разгонный веник. Викентий Павлович, мгновенно прочувствовав остроту момента, замолк и заспешил прочь на улицу.

– Кота надо покормить – скороговоркой выпалил он, – мне вон Володька-алтарник корма сухого принес, побалую животное…

На церковной паперти он огляделся, выискивая взглядом приходского кота. Тут порыв ветра швырнул ему в лицо горсть пыли. Викентий Павлович отшатнулся, взмахнул перед собою лопатами ладоней. Лицо его скуксилось и покрылось веточками глубоких морщин.

– Ну вот, каждый норовит страдальца то помелом, то незнамо чем! Экзекуторы!

Тут он заметил притулившегося на скамейке кота, который, нарочито не замечая его присутствия, внимательно рассматривал куст на другой стороне аллеи. Что-то там пряталось и подозрительно потрескивало.

– Привет, бродяга! – скривил губы в улыбке Викентий Павлович. – Что, родственная душа, жрать-то хочешь? Возьми! – он аккуратно высыпал на скамью горсть кошачьего сухого корма.

Вергилий отвернулся, спрыгнул на землю, распушил хвост и, выгнув спину, сиганул за ближайший могильный камень.

– Ну и фиг с тобой! – фыркнул Викентий Павлович. – Тоже мне цаца! Иди к своему Данте! – его маленькие глазки зло сверкнули, а серое лицо еще более потемнело…

 

* * *

 

Согрейте, пожалейте
Несчастного кота!
Пустите, накормите,
Вот будет красота!

Валентин Берестов

 

Кот Вергилий на Трифоновском кладбище появился ранней весной совершенно внезапно. Только что его еще не было, и вдруг, глядите, бродит – сначала по кладбищенским аллейкам и тропкам, а тут уже и возле храма. Хвост трубой, мурлычет, ластится к ногам церковников. Поначалу он, конечно, никаким Вергилием не был – просто котом, рослым для своего племени, в меру лохматым, светло-серого окраса с черными отдаленно-тигриными полосами…

– Что это там за животное гуляет меж могил? – накануне спросил отец Григорий, просматривая принятые сердитой Марией Васильевной поминания. – Дважды его видел у чугунного креста премьер-майора Пяткина. И у Надворного советника Еремина. Царствия им Небесного обоим! Я ведь и за Илью Сергеевича, и за Прокопия Кузьмича всенепременно молюсь! Известные в свое время люди были, наипочетнейшие! Один Митрофаньевский лазарет основал, другой – Народный Дом строил! А тут на тебе – кот чеширский сидит у майорского гробового камня, усами шевелит, словно молится…

– Так я тоже кота видела, – согласно кивнула сердитая Мария. – А чего ты, батюшка, его так величаешь? Ты откель про кота тети Мани Ширской знаешь? У нас в деревне Паклино это первый кот был, лис от курятников гонял.

– Да нет, – улыбнулся отец Григорий, – это я про другого кота, из графства Честершир. Другом он был одной девочке, умел исчезать и появляться, оставляя после себя на прощание улыбку.

– Чего только не бывает на свете Божьем! – рассудила сердитая Мария, подкладывая священнику очередную стопку поминаний. – Батюшка, посмотри, – она помахала в воздухе половинкой тетрадного листа, – такую примем? Тут написано: «О здравии президента Володи».

– Чего ж не принять? – опять улыбнулся отец Григорий. – Имя указано, нам большего и не надо. А кота, Мария, покорми. Он тут круги по погосту нарезает, как Вергилий по дантовскому аду. Да… – батюшка ненадолго задумался, поглаживая бороду, – коли останется, так и назовем кота Вергилий, и никакого тебе Чешира!

Вергилий мгновенно понял, что принят в церковное братство, усвоил новое имя и приходские порядки: дальше притвори – ни-ни! В храм заходить – табу! Как и многие другие коты, он был сам по себе. Ласки особо не любил, но и не отказывался. Правда, принимал не от всех. Бомжа Викентия сторонился, на окулиста Валерия Андреевича сердито шипел, а его сына Валерика так и вовсе украсил кровавыми царапками. Более других привечал алтарников, особенно Марию, называвшую его, как и Егоршу, братиком. А отца Григория уважал безмерно, ходил за ним хвостиком по всему кладбищу.

– Непростой это кот, – говорил священник, издали благословляя Вергилия. – Иногда кажется, что это и не кот вовсе, а человек некоторый, притворяющийся котом…

– Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небесе данный… – обронил проходящий мимо Егорша.

– А может и впрямь ангел? – озарился догадкой священник. – Этак не мне тебя благословлять, а тебе меня?

Делиться этим предположением отец Григорий ни с кем не стал, но с той поры при виде кота несколько раз мысленно брал у него благословение, добавляя «коли ты ангел Божий». Потом, правда, затею эту оставил…

 

* * *

 

Над зарослями из дерев,
Проплакавши колоколами,
Храм яснится, оцепенев
В ночь вырезанными крестами.

Андрей Белый 

 

«Иже херувимы тайно образующе, и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе…». Неторопливый греческий распев как всегда бередил душу. Главная песнь литургии звучала торжественно и красиво. Регент Верочка очень старалась, чтобы хор на каждой службе исполнял её, словно в последний раз. И у них, кажется, это получалось.

Читая про себя пятидесятый псалом, Володя чувствовал, что глаза набухают слезами. Что за оказия, взрослый человек? Собираясь перекреститься, он задержал пальцы у лба, прикрыв лицо рукой. Наверное, и Гоголь всякий раз плакал, переживая такие моменты? Володя представил, как бегут ручьем слезы у русского гения-писателя прямо на рукопись «Размышления о Божественной Литургии», как расплываются чернила, прыгают вверх-вниз буковки, но все равно выстраиваются в нужную в строку. Вот, встали одна к одной, и можно прочесть, что литургия есть вечное повторение великого подвига любви… Хватит! Он встряхнулся и усилием воли вернул себя к происходящему.

«Я́ко да Царя́ всех поды́мем, а́нгельскими неви́димо дориноси́ма чи́нми. Аллилуи́а, аллилуи́а, аллилуи́а», – выводил хор.

Володя опять вспомнил Гоголя. Эту цитату он знал наизусть – о том, что «был у древних римлян обычай новоизбранного императора выносить к народу в сопровожденье легионов войск на щите под осененьем множества наклоненных над ним копий. Песню эту сложил сам император, упавший в прах со всем своим земным величием пред величием Царя всех…».

Красиво! Как триста спартанцев… Царь Леонид… Мардарий… В пятницу к зубному в три часа, не забыть бы… Дверь срочно надо чинить на даче, скоро рухнет… Нина два дня уже задерживается на работе? С чего бы? Говорила, новый менеджер у них появился… Тьфу, ты! Опять в башку невесть что лезет! Володя посмотрел на алтарницу Марию Петровну. Глаза её были полуприкрыты, губы чуть шевелились. Молится. А ведь и его учила, чтобы гнал посторонние мысли Иисусовой молитвой. Пытался, но молитва долго не держалась в голове, зато посторонних мыслей было пруд пруди! Чудо-женщина. Володя относился к ней, как к бабушке, живущей в далеком Дятьково. Она же его братиком называла, как ровесника. И, кажется, вполне искренне. Братик! Он мысленно улыбнулся. И опять одернул себя... Молись! «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго. Господи Иисусе Христе…».

На затылке у Егорши, стоявшего впереди, чуть подрагивали светлые барашки волос, словно кто-то махал над ним опахалом. Володя замечал это не в первый раз. Даже у Марии как-то спросил, что, мол, это? Та ответила коротко: «Где просто, там Ангелов со сто. Он ведь святая простота, так что Ангелы над нашим братиком кружат». Володя же считал, что это какие-то электромагнитные силы, бывают же люди, насыщенные электричеством? И все-таки Егорша, при всей его простоте, оставался для него загадкой. Казалось, он видел и слышал что-то такое, чего другие видеть и слышать не могли? Или, бывало, стоит рядом, а его как будто и нет – так казалось Володе, – словно проваливается в никуда. А потом опять – вернулся и снова рядом. Чудеса и только… Нина говорила, что бочка пропала на даче, почти новая… Да нет, менеджер новый у Нины, по слухам, староват и женат уж третий раз, на негритянке… Чудеса… Ах… Какие чудеса? Молись! «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго. Господи Иисусе Христе…».

Отец Григорий со Святой чашей в руках, вслед за несущим свечу Егоршей, вышел на солею и по чину литургии возгласил:

– Великаго господина и отца нашего Кирилла, Святейшаго патриарха Московскаго и всея Руси, и господина нашего…

Уж кто действительно являлся загадкой, так это отец Григорий. Достоинство, сдержанность, невозмутимость самоконтроль... Вот у кого надо учиться! Володя смотрел на него с удивлением и восхищением… С тех пор, как три года назад привели его Божии пути-дорожки к вере, бывал он на разных приходах, общался с тамошними настоятелями, но лишь отец Григорий запал в душу. А начитанный какой? Умница! Он и Пушкина, и Гоголя, и Карамзина, и Ильина получше иного профессора знает. Для не чуждого всему этому Володе это было крайне важно. Вел себя священник с ним, как с равным, советовал мягко, объяснял вразумительно и точно. Болячки внутренние не задирал, но словно пластырь накладывал на раны. После исповеди, да и просто после с ним беседы, дышалось легко и свободно…

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго. Господи Иисусе Христе…».

На евхаристическом каноне ему удалось оседлать поток мыслей и загнать недостроенный забор, пропавшую бочку и менеджера с его негритянкой в подвал подсознания, в темноту, где что-то слепо и глухо ворочалось… Он поймал на себе взгляд Егорши, мгновенный, но явно одобрительный. И Мария Петровна, подтянув его за локоток к себе, похвалила:

– Правильно, молись, братик, молись.

Молился. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго…».

После «Отче наш», пока отец Григорий причащался Святых Тайн, алтарница Мария Петровна, перебирая поминания, шепнула ему:

– Слышал, братик, старец один говорил, что когда будет Страшный Суд, то он столько времени будет длиться, как «шестопсалмие» читают нараспев. И еще сказал, что теперь душа покрыта телом, а на Страшном Суде тело будет покрыто душой.

– К чему вы это, Мария Петровна? – удивился Володя. – Нежели Страшный Суд близ при дверях?

– А как бы ты думал, – продолжала алтарница, – придет нежданно и скоро, в грехе мир тонет, как и в Писании сказано, беззакония ваша превзыдоша главу вашу.

– Коли столько грешников, – подумав, спросил Володя, – то как же всё уложится в полчаса, шестопсалмие ведь недолго читается?

– Еще как уложится, – совсем тихо, словно открывая великую тайну, прошептала Мария Петровна, – Господь ведь не будет разбираться кто, в чем грешен. Кто добрыми делами и молитвою очищал себя, останется светлым… А грешник нераскаянный сделается чёрным как смола. И не нужно допрашивать, кто чем согрешил, на каждом все будет видно, и он сам себя осудит. Как и написано: от дел своих оправдаешься и от дел своих осудишься...

В это время отец Григорий уже вышел на амвон и как всегда неспешно, четко произнося слова, начал говорить проповедь:

– Во Имя Отца, Сына и Святого Духа!

– Аминь! – выкрикнула какая-то нетерпеливая прихожанка.

– «Аминь» в конце проповеди! – тут же подала голос вторая Мария.

Она делала это едва ли не на каждой литургии, потому что всегда находился кто-то, не знакомый с порядком службы.

– Даже в муках на Кресте Господь Иисус Христос не осудил грешников, – продолжал отец Григорий, – но вынес пред Отца Своего извинение за их грех, говоря: не ведают, что творят! Да не осуждаем же и мы никого, чтобы не быть осужденными. Ведь никто не уверен, что вплоть до самой смерти не впадет он в тот же грех, за который осуждает брата своего. Преподобный Анастасий Синайский учит: «Если и видишь кого-то согрешающим, не осуждай, потому что не знаешь, как окончит он свою жизнь. Сей разбойник, распятый с Иисусом, был человекоубийцей, Иуда же был Иисусовым апостолом; и, однако же, разбойник вошел в Царство, а апостол низринулся в преисподнюю. Если и видишь кого-то согрешающим, то ведь не знаешь и добрых его дел. Ибо многие согрешали явно, а покаялись тайно, так что замечаем мы их грехи, а их покаяния не ведаем. Посему, братья, да не осуждаем никого, чтобы не быть и нам осужденными».

Помните женщину, которую хотели убить за измену мужу, Иисус защищает от толпы одной лишь фразой: кто из вас без греха, первый брось на нее камень?[2] И при этом даже не поднимает головы, изображая на песке какие-то знаки…

Володя смотрел на Егоршу и чувствовал, как тот опять исчезает, истаивает, уходит, по своему обыкновению, в никуда, хотя тело его остаётся на месте. Он испытал дикое желание пойти вслед за юным алтарником, поэтому не отпускал его, держал мыслью, чувствуя, как бегут по спине мурашки, как ветер дует в лицо, горячий, словно в банной парилке…

Он увидел белые каменные стены и толпу людей в хитонах и туниках, как на картине «Явление Христа народу», и Самого Спасителя, склонившегося долу и что-то чертившего на песке; увидел женщину, взятую в прелюбодеянии, и её обвинителей. Он чувствовал нестерпимый зной, пришедший из Иудейской пустыни и накрывший Иерусалим… Видение это было мгновенным. Далее все покрылось туманом, из которого он слышал голос отца Григория.

– Иисус писал на песке пальцем тайные грехи каждого из обвинителей падшей женщины. Писал кратко, но нестерпимо страшно для обличаемого, потому что за любой из этих грехов по иудейскому закону полагалась смерть.

«Мешулам – похититель церковных сокровищ, – писал Господь на земле. – Ашер совершил прелюбодеяние с женой брата своего; Шалун – клятвопреступник; Елед ударил отца; Амарнах присвоил имение вдовы; Мерари совершил содомский грех; Иоиль поклонялся идолам…».

И так обо всех по порядку писал по земле перст Праведного Судии. А те, о ком он писал, склонившись, читали написанное с невыразимым ужасом. Все их искусно скрываемые беззакония, которые нарушали закон Моисея, были известны Ему и вот сейчас перед ними объявлены. Уста их вдруг умолкли. Дерзкие гордецы, превозносящиеся своей праведностью, и еще более дерзкие судьи чужой неправедности стояли неподвижно и немо, как столбы в храме. Они дрожали от страха, не смея смотреть друг другу в глаза, о женщине-грешнице они уже не помнили. Они думали только о себе и своей смерти.

Ему было гадко Своим пречистыми устами объявить их грехи. И потому Он писал по пыли то, что заслуживает только грязи. Господь хотел, чтобы они задумались о собственных грехах. Хотел напомнить им, чтобы они под бременем собственных беззаконий не были жестокими судьями чужих; чтобы прокаженные грехом не спешили лечить чужую проказу; чтобы, будучи преступниками, не расталкивали других, чтобы быть им начальниками.

Это все, чего хотел Господь. И когда Он закончил писать, Он снова разровнял пыль, и написанное исчезло. Обличители оказались на поверку ничем не лучше грешницы, которую они с гневом обвиняли в её грехе.

И снова все тот же финал, все та же тихая, исполненная любви фраза: Иисус, восклонившись и не видя никого, кроме женщины, сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши.[3]

Имеющие уши слышать, да слышат. Итак, не беритесь судить грехи других, разбирайтесь со своими – и до чужих дело не дойдет…

До отпуста Володя, все еще чувствуя туман в голове, обдумывал слова проповеди. Он даже спросил Марию Петровну, что это батюшка за странные слова говорил про то, что Мешулам – похититель церковных сокровищ, а Ашер прелюбодей, ведь такого нет в Евангелии? На что пожилая алтарница, по обыкновению склонив голову к правому плечу, возразила, мол, ничего подобного сказано не было, и посоветовала выпить святой воды. И только Егорша, опять лишь скользнув по нему взглядом, произнес что-то странное:

– Там всегда жарко, пустыня рядом, обжигает.

– Где? – удивленно переспросил Володя.

– Там, – неопределённо махнул рукой Егорша и вышел из алтаря.

Собиравшая с подсвечников огарки свечей вторая Мария тут же взяла его в оборот:

– Егор, дуй в березняк за ветками, надо веников заготовить, батюшка велел подвал начисто вымести.

– А ты бы Викентия своего послала, – вмешалась Мария Петровна, – вечно братика моего гоняешь, нешто ему дел других нет?

– Да уж, доверь козлу капусту, – проворчала вторая Мария. – Я ему и мусор на совке вынести не доверю. Доверить стадо волку – не видать толку. Нет уж, пусть Егор сделает, он хоть и шалопай, да не охламон.

Егорша покорно кивнул. Володя подумал, что неплохо бы и ему помочь, ведь он такой же алтарник? Но вспомнил о делах, о докладе для конференции, который еще и не начат, о заборе на даче и лишь виновато пожал плечами:

– Извини, брат, – грустно улыбнулся он Егорше, – помог бы, да не могу, в следующий раз обязательно.

– Справлюсь, – ответно улыбнулся Егорша и зачем-то добавил: – Деньги будут предлагать, не бери.

Пропустив последние слова мимо ушей, Володя издали поклонился отцу Григорию, что-то объясняющему бабушке Дуне. Проходя мимо, он услышал:

– Так ему и скажите: гони отлагательство! Не позволь себе сказать, «завтра, после займусь этим», пусть сейчас же приступает к делу. Наступит ли это завтра, будет ли следующий раз? Никто не ведает! Пусть вообразит неразумие, безобразие и опасность своего состояния….

«Странное совпадение, – подумал с некоторым испугом Володя, – ведь и я только что сказал, мол, следующий раз обязательно. Вот ведь как бывает!».

На улице навстречу ему шагнул Вергилий и с благородным достоинством потерся о его ногу.

– Ave, Caesar, morituri te salutant![4] – поприветствовал кота Володя, вскинув руку в гладиаторском приветствии. – Поклон императорам Рима!

Вергилий по кошачьему обыкновению не ответил, лишь погост зашумел деревьями, да стайка ворон сорвалась с высокой липы и с граем унеслась в сторону реки…

 

Глава 2-я. Братцы и сестрицы

 

Вчера до самой ночи просидел
Я на кладбище, все смотрел, смотрел
Вокруг себя…

М.Ю. Лермонтов

 

В березняк за веником можно было пройти вдоль внешней ограды кладбища. Коли двигаться посолонь, то путь занял бы минут сорок. И единственная напасть, которая могла бы тут ожидать, так это разрытая для ремонта теплотрасса, причем разрытая так хитро, что обнаружить выкопанную яму возможно было, только в неё упав. Однако местные знали про эту каверзу и обходили стороной, что прибавляло к маршруту еще минут пять. Нет, сорок пять минут потерянного времени для Егорши не годилось. Оставалось еще два пути: по Гнутой аллее, мимо чугунной усыпальницы купца первой гильдии Егора Антиповича Гнутова (от того эту аллею так и прозвали) – тут, коли не пропадешь, то уложишься в четверть часа; или же по бережку овражка, мимо мемориала Стахановцам Третьей пятилетки – здесь прошагать пришлось бы даже чуть менее, но ждала другая туга-беда – веселый сарайчик бомжа Викентия. Кому-то, быть может, это вовсе и не беда? Но для Егорши – хуже горшей редьки! «Пойду по Гнутой», – решил он и призвал в помощь Крестную силу.

На повороте с Главной аллеи корни вековых вязов густо переплели дорожку, словно жилы руки кузнеца-молотобойца. Как тут не споткнуться? Но Егорша перепрыгнул препон легким воробышком. Скок-скок! И вот он уже у оградки губернского секретаря Афанасия Сергеевича Подносова, покинувшего бренный мир в 1873 году. Скок-скок! И он у могильной плиты вдовы городового секретаря Евдокии Крохоблудовой, усопшей в 1869. Скок… следующего скока не получилось, так как из-за совершенно истертого в лицевой части гранитного камня кто-то невесело воскликнул:

– Ну вот, опять не могу заснуть! Ну, никак не могу!

Воскликнул негромко, однако ж вороны, засевшие где-то на вершинах здешнего древесного мира, услышали и с испуганным шумом снялись с мест. Вниз посыпалась непонятного рода труха и несколько веток. Одна угодила Егорше прямо по макушке.

– Вот-вот, – опять ожил невеселый голосок, – это с того сука падает, где я давеча видел земского дьяка Ерему, сидит, как есть, в исподней рубахе и босыми ногами машет. Как тут уснуть? Говорил же ему: не запускай клешню в казну земской избы!

– Сгинь! – сказал Егорша и наложил на валун Крестное знамение.

– Ой! – взвизгнул голос. – Пожалуй, все же усну! Так ведь опять же, приснится оный Ерема, и опять босой! Хоть бы ногти стриг, оболдуй!

– Ничего тебе не приснится! – стараясь быть строгим, сказал Егорша.

– Это почему ж? – насторожился неизвестный.

– Потому ж, что ты давно помер! Верней не ты, а тот, кем ты притворяешься! Ведь под этим камнем, батюшка говорил, судья мировой лежит, а ты – мелкий бесенок. Сейчас тебя водой святой!

– Ой-ой-ой! – голос начал таять, рассыпаться на мелкие пузырики и уходить под землю. Последнее совсем глухое «ой» донеслось уже прямо из-под гранита.

Егорша не спеша перекрестился, стряхнул с плеч древесный мусор и зашагал к недалекому уж березняку. Ох, времечко! Опять попадет от сердитой Марии…

Далее пошли могилки воинствующих безбожников – угрюмые, как продувшиеся в карты трубочисты; потом – передовиков всяческих производств 30-40-х годов с памятниками, похожими на отмеченные звездочками шкафчики в общественной бане. А за ними уж – солдатские обелиски со звездами, надмогильные камни с хрущевскими веточками кукурузы вместо крестов, и брежневские из мраморной крошки с маленькими, словно чего-то стесняющимися распятиями в уголках. И просто кресты – деревянные и металлические, высокие и невысокие, и опять деревянные, и опять металлические… Тут было потише и поспокойнее – нейтральная, так сказать, территория. И совсем уж смирным и тихим выглядел годящийся на отличные веники здешний березняк, так похожий на крохотную березовую рощицу рядом с домом, где он родился и вырос…

 

* * *

 

Помолись смиренно Богу,
Попроси прощенья,
И отдай твою тревогу
На Его решенье.

Андрей Блох

 

Егорша был из тех детей, кто не бегал с ватагой малышей по двору детского сада и не ходил в обычную школу. В младенческие годы он сидел на завалинке родного дома, смотрел в облака, слушал, как долго по вечерам молится у домашней божницы мать, или простаивал, держась за её подол, бесконечные службы в храме. Со двора мать его не выпускала, потому что, едва оказавшись на улице, он сразу становился мишенью для нападок местной детворы. Его называли чокнутым, крутили пальцем у виска, кидали в него репейник или того хуже, шпыняли и били подзатыльники. Егорша сносил это с удивительным смирением, словно и не с ним это происходит, молчал, смотрел в пространство, иногда едва заметно улыбался. Оказавшись же в одиночестве, он крестился и что-то тихо-претихо шептал. В восемь лет мать определила его во вспомогательную школу, где по первости учился он, прямо сказать, неважно. Никак у него не выходило складывать буквы в слоги и слова. Лишь на третий год он начал читать, причем сначала церковнославянские книги Псалтирь, часослов и молитвенник. Читал внятно, верно расставляя ударения, так что матери не за что было даже слегка потрепать его за ухо. Вскоре и учебники стал читать сносно, словно пожалел мучающуюся с ним учительницу.

– Ну вот, можешь же! – восклицала та, пытаясь потрепать его по непослушным вихрам. Почему-то это никогда у нее получалось, хотя Егорша был, что называется, вот он рядом!

Худо-бедно окончил девять классов и получил аттестат. Свободное время проводил в храме, подавал кадило священникам, выносил свечу, раздавал прихожанам просфоры, убирал алтарь. Сначала подвизался в Казанской церкви в Заречье, а потом, после безвременной кончины матери, прибился к Трифоновскому приходу, где обрел уже официальный статус алтарника, заняв место слегшего в тяжелой болезни Кузьмы Петровича Сапогова. Его предшественник слыл человеком старательным в работе, но угрюмым и нелюдимым.

– Сидит, бывала, как нагорелая свеча, – вспоминала о нем ставшая теперь главной алтарницей Мария Петровна, – или шипит, как каленое железо, когда плюнешь, вот Бог его и прибрал от нас. Грехи любезны доводят до бездны.

Мария Петровна приняла Егоршу как своего, сразу назвала братиком и защищала от нападок второй Марии, отличавшейся особой строгостью. А отец Григорий юношу полюбил, хотя любви своей явно и не выказывал, считая это делом не полезным, но отечески оберегал и наставлял. И Егорша к нему привязался всем сердцем, что угодно готов был для него сделать, как говорится, для друга всё не туго.

– Смотри, как к батюшке прилепился, топором не разрубишь, – улыбалась Мария Петровна.

– Ага, друзьям и в одной могиле не тесно, – ревновала вторая Мария.

– Окстись! – крестила её алтарница. – Типун тебе на язык!

Егорша ценил доброе к себе отношение алтарницы, открывался ей как на духу, до известной степени, конечно:

– Мне сон снился опять, – шепотом рассказывал он, – я батюшку на лошадке вез.

– Опять в Царствие Небесном? – трогала губы улыбкой Мария.

– Опять.

– Лошадью ты правил?

– Да, – Егорша виновато склонял голову

– А кто с батюшкой-то в бричке сидел?

– Да вот он, – Егорша кивал в сторону подметавшего пол Володю, – а с ним его матушка и детки.

– А я как же? – хитро усмехалась Мария. – Меня нешто в бричке не было?

– Нет, – опять виновато качал головой Егорша, – ты с другими матушками в саду гуляла.

– Это ж с какими такими матушками?

– Схимницами.

– Схимницами? А причем же я, нешто я монахиня?

Егорша пожимал плечами.

Позже Мария выговаривала отцу Григорию:

– Это что ж такое? Откуда Егорша про мой тайный постриг знает? Нешто ты, батюшка, сказал?

– Да что ты, матушка? Откуда ж он может знать? Не говорил я ему ничего.

– Чудны дела Твои, Господи! – разводила руками Мария и рассказывала про Егоршин сон.

– Что ж, так и должно быть, – улыбался батюшка, – где пастырь, там и овцы его. И у пророка Исаии читаем: Вот, Господи, я и дети мои, которых Ты дал мне.[5]

 

* * *

 

Трусоват был Ваня бедный:
Раз он позднею порой,
Весь в поту, от страха бледный,
Чрез кладбище шел домой
.
А.С. Пушкин

 

Обратно Егорша двигался той же дорогой. Только теперь с охапкой березовых веток шел медленней и осторожней, напевая «Спаси, Господи, люди Твоя…».

Не доходя до гранитного камня судьи Ермилова, приостановился. Что-то вокруг было не так. День вдруг разом превратился в поздний вечер, когда сумерки вот-вот уступят место ночи. Зашумел ветер и обрушил вниз густой дождь из листвы. Запахло плесенью, как в сыром погребе. За камнем кто-то невидимый то ли выл, то ли скулил, причитая:

– Горе мне, горе, окаянному! Горе мне, горе…

Егорша перекрестился сильным крестом и громко особенным образом произнес:

– Господи, помилуй! Господи, помоги!

Впереди, у самого камня что-то ярко блеснуло, словно молния ударила в землю и совсем уж отвратительно пахнуло горячим серо-водородом… Яркий всполох высветил в полумраке фигуру человека в странной одежде. Это был высокий мужчина в четырехугольной шапке с меховым околом, одетый в черный кафтан со стоячим воротником и расшитыми золотом рукавами. Смотрелся этот архаичный наряд весьма жутко, но еще жутчее выглядело лицо человека, с черным орлиным носом, как у Грозного царя Ивана и выпростанным вперед длинным хвостом бороды. Огромные выпученные глаза тлели в темноте углями.

– Не поможет! – замогильно прохрипел незнакомец. – Пади ниц и поклонись мне, и дам тебе место, деньгами обильное, будешь все иметь и ни в чем не нуждаться! А коли нет, закопаю тебя живьем и мертвецы будут грызть твои чресла!

– Ой, страшно-то как! – заверещал голос за камнем. – Поклонись, аки владыке, бывшему земскому дьяку Ереме! А за рощей-то как страшно, там и того пуще, мадьяры лютуют! Так что лучше кланяйся Ереме!

Вокруг гремело, скрипело, визжало, как, бывало, в артели по распиловке камня покоящихся где-то неподалеку братьев Сморчковых. Ветер бросал в лицо ледяную мезгу, обжигая щеки и нос…

– Отойди от меня, сатана, ибо написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи! [6]

Верно, Егорша нашел нужные слова, потому как бывший дьяк Ерема отшагнул назад и покачнулся, но, взяв себя в руки, прохрипел:

– Ты не Он, к Которому Ангелы приступили и служили Ему…[7]

Он опять двинулся на Егрошу, жутко растопырив руки и обнажив когтистые лапы. В это мгновение темноту рассеял нестерпимо яркий свет, который пронесся округ как крыло огромной огненной птицы. Этот поток небесного огня смел с земли как соринку оного Ерему. Тот скомкался в бесформенную черную массу, взметнулся вверх, зацепившись за сухую ветку тополя, повис, потом, оборотившись в черного ворона, метнулся с граем невесть куда, рассыпая в воздухе багровые искры. Последней точкой в этой вакханалии ужаса стал истошный визг из-за камня:

– Помогите-е-е, убиваю-ю-ют!

– Яко Ангеломъ Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всехъ путех твоих… – ответил Егорша.

Вокруг же все опять вставало на свои места: и полдень, и солнце, и тишина… А юный алтарник, кажется, вовсе и не испугался. Подобное с ним уже бывало. Началось же всё несколько лет назад.

Однажды приснился ему Ангел и сказал:

– Егорша, если будет тебе туга, если захочешь уклониться от «от стрелы, летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго»[8], скажи «Господи, помилуй» особым образом.

– Как это? – спросил Егорша.

– А вот так! – ответил Ангел и показал как. – Увидишь ты тогда перед собою завесу, отодвинь её, шагни и окажешься вот в этой комнатке. Видишь её?

– Да-а! – несколько удивленно протянул Егорша.

– Видишь стену перед собой? Чего на ней не хватает?

– Иконы, – сразу догадался Егорша.

– А какую ты бы хотел икону?

– Как у преподобного Серафима, – просительно вздохнул Егорша.

– Такую?

– Да! – еще больше удивился Егорша. – Совсем такую, точно такую! Пресвятая Богородица Умиление.

– Так вот, Егорша, зайдешь в эту внутреннюю келию, помолишься усердно и «падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится… и не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему…».[9] Понятно тебе?

– Да! – восхитился Егорша и перекрестился широким и сильным крестом, сильным, потому что изо всех сил бил себя по лбу, животу и плечам. – Еще как понятно!

– А лампадку видишь под иконой? Видишь, как ярко светится?

– Еще как вижу!

– Лампадка маслицем заправлена, а знаешь почему? Сказать?

– Скажи! – попросил Егорша и подивился тому, какой добрый голос у Ангела, так бы слушал и слушал!

– Это я её тебе заправил, подарок это, значит, мой. А наперед знай: сам будешь её заправлять. Смирением, терпением, добрыми делами, милосердием, молитвой, послушанием отцу духовному. Будешь сполна такие дела делать – будет и лампадка твоя полна. А коли нет – опустеет. А согрешишь, паче, что неподобное сотворишь, да и не покаешься – наполнится лампадка жижей зловонной, засмердит, тогда и икона от тебя уйдет! Горе тогда тебе будет Егорша!

– Как это? – испугался Егорша, чувствуя, что на глаза ему набегают слезы. – Как это уйдет?

– А вот не греши и не уйдет!

– Не буду! – вскликнул Егорша и опять широко и сильно перекрестился.

После того и проснулся. В ту потаенную комнатку он больше не попадал, да и не очень хотел, потому как иногда грешил. От того и боялся найти там пустую лампадку. Но другие видения имел часто и молитву ту читал, когда туга и беда приходили. И всегда помогало!

 

* * *

 

Нет, бояться не надо, не надо,
Ведь защитою служит любовь.
Мимо страха, чистилища, ада
Ты войдешь в необъятную новь.
Ясный месяц осветит дорогу,
Бросишь тяжесть –
и так, налегке,
Ты пойдешь к неизвестному Богу –
Так, как ходят купаться к реке.

Л.Н. Андерсен

 

После службы регент Верочка, черноглазая стройная красавица, подошла к алтарнице Марии. Деликатно помолчала, опустив глаза.

– Что у тебя за печаль, сестрица? – спросила Мария Петровна. – Иль опять тебя обидели старухи клиросные?

Вере действительно частенько доставалось от возрастных певчих, никак не желавших признать её авторитет. Она последовала по стопам матери, служившей регентом в Рождественском соборе. Окончив колледж культуры, сначала пела вместе с мамой, но быстро получив необходимые знания, сама стала регентовать. Получалось у неё неплохо, но некоторые певчие в штыки принимали все её замечания. Сфальшивят, в ноту не попадут, не тот глас споют, но замечания регента не приемлют: мол, ты сначала с наше попой, а потом учи! Верочка частенько плакала, у батюшки спрашивала совета как быть, тот певчих мягко вразумлял, но помогало лишь отчасти.

– Тут ничего не попишешь, Вера, придется сколько-то потерпеть, – развел он руками по сторонам. – Но главный твой союзник время, расставит все по своим местам. Как говорится, стерпится – слюбится, привыкнут, перестанут замечать твою юность, да и поймут, что замечания твои все по делу. Ты, главное, ревность к службе проявляй, служи по совести, как Устав церковный велит, и Господь все управит.

Вера терпела, плакала и опять терпела. К себе же и к обязанностям своим относилась с особой строгостью

– Да нет печали, Мария Петровна, – сказала девушка, – просьба у меня к вам, не могли бы вы побольше просфор на клирос приносить? А то некоторые по две-три берут и кому-то не хватает.

– Понятно, кому не хватает, – алтарница окинула Верочку ласковым взглядом и погладила по плечу. – Удвою порцию и Володе поручу их приносить. Он парень молодой, статный, при нем бабки ваши постесняются сварничать. Володя сегодня ко мне как раз придет домой полку вешать, я ему и скажу, еще научу, как бабок ваших приструнить.

Услышав о Володе, девушка засмущалась и покраснела. Мария Петровна разом построжала.

– Ты эти мысли-то из головы выбрось, сестрица, – сказала она, как могла, строго. – Он мужик женатый, а ты девица, тебе ли на него смотреть? Это лукавый искушает, гони прочь эти мысли молитвой, да на исповеди покайся. После исповеди такие наветы вражьи как шелуха отлетают. Поспешила я с Володей, Егорша будет просфоры приносить.

– Да нет, что вы, я никогда… – еще больше засмущалась Верочка.

– С кем не бывает, сестрица, нешто мы, старухи, молодыми не были? Сами все это пережили. Бывало, влюбишься, все из рук валится, сокрушаешься, что счастье разбежалось по сучкам, по веточкам, а мамка тебя так работой загрузит – и за скотиной ходить, и в огороде, и в поле – света белого не видишь, с ног валишься от усталости, и все шуры-муры скоро из головы прочь. После войны-то время то еще было, корочки хлеба лишней не найдешь, на отдых и гулянку времени никто не давал, как говорится, и дома не полежишь и в людях не постоишь. Не сидели сложа руки, вот не было и скуки. Про молитву-то тогда, правда, мы, молодые дурехи, мало понимали – партия да комсомол всем заправляли. Теперь – иное дело! Ты вот в храме на службе состоишь! А у нас-то и храмов не было: что немцы порушили, что коммунисты закрыли. Мамка наша и нам спуска не давала, и с себя семь потов сгоняла трудом непосильным. А её ведь во время войны мобилизовали на оборонные работы. Они, бабы-то, мешки песком набивали для фронта, работали в карьере затопленном, по колено, а то и по пояс в воде, осенью в октябре-то. Потом болезнями мучилась, после войны и десяти лет не прожила. Вот жизнь какая у нас была! Но труд всегда главным делом был, я еще помню, как дед покойный говаривал: на ниве потей, в клети молись, с голоду не помрешь! И не померли! Какую страну выстроили! А вам, молодым, теперь продолжать. Только молодежь-то нынче все больше на веселье да отдых горазда, все про заграницу мечтает, про курорты ихние, работать честно мало кто хочет, а уж про молитву и слов нет!

– Верно, матушка, простите! – Верочка уже не знала, куда себя деть.

– Иди с Богом! – отпустила её, наконец, Мария Петровна и перекрестила вслед.

Проводив Верочку, она вышла на улицу посмотреть, как Егорша ловко мастерит из березовых веток веники.

– Крепче бечевой обматывай, не ленись, – покрикивала стоящая рядом вторая Мария.

– Опять братика моего обижаешь, Маня? – вступилась алтарница за молодого помощника. – Викешу, вон, воспитывай, он в последнее время частенько под хмельком ходит.

– Я его, супостата, в цугундер-то определю! – пообещала Мария Васильевна. – Будет знать, почем раки, горькому Кузеньке – горькая и песенка!

Когда готовые веники унесли в сарайчик при школе, Мария Петровна присела на скамейку перевести дух. Тут же к ней приластился кот Вергилий. Старушка потрепала его по тигриным полоскам, тихо приговаривая:

– Что, котофей-иваныч, мышей-то справно ловишь? Ты их гоняй-то, гоняй, а то что-то неспокойно стало на нашем кладбище.

– «На кладбѝще ветер свищет»! – гнусаво пропел вывалившийся из кустов Викентий Павлович.

– Помянешь черта… – перекрестилась Мария Петровна и, поморщившись от накрывшего её водочного перегара, спросила:

– Ты где уже успел приложиться, Викеша?

– Друзья мал-мала угостили, – похвастал бомж. – Нам ведь далеко ходить не надо, под каждым кустом стол и дом.

Он попятился было от зашипевшего на него Вергилия, но кот продолжать скандалить не стал, просто ушел восвояси.

– Смотри, Мария Васильевна увидит, погонит тебя метлой! – предупредила алтарница.

– Как бы я её ни погнал! – дурашничал Викентий Павлович. – Я ведь тоже не из простых.

– А из каких же ты? – спросила Мария, рассматривая ставшее багровым лицо мужика.

– Из таких, – Викентий Павлович икнул, прикрыв ладонью рот. – Я ведь раньше детей учил, историю преподавал в школе.

– Чай, брешешь?

– Вот те крест! – Викентий Павлович кособоко перекрестился. – В школу-то я попал после педа. Молодым был, скорешился там с Ваней трудовиком и Палычем, учителем рисования. Сначала-то мы после работы винцом баловались, так, для разговора, а потом уже и в школе. Бывало, забежишь на перемене к Ване в мастерские, по стаканчику хлобыстнешь и на урок.

– Бесстыдник ты, – укоризненно покачала головой Мария Васильевна, – разве ж так можно?

– Что есть, то есть, стыд я точно потерял, но ведь конь о четырех ногах, да и то спотыкается. Раз попался директору, тот меня предупредил, а на следующий раз, когда снова попался, выпер вон. Я потом в деревенской школе пристроился, но три месяца только смог продержаться, тоже выперли. И пошла писать губерния, так до бомжа и дожил. Странствовать вон стал.

– И где же ты странствовал, голубь сизокрылый?

– В Туле бывал, в Таганроге, в Краснодаре, – взялся загибать пальцы Викентий Павлович.

– Это ты путешествовал, – поправила его старушка, – а странствовал где? Странствуют по святым местам, монастырям…

– Ну конечно, бывал, странствовал, – живо откликнулся Викентий Павлович. – В Печеры Псковские на Успенье ходил. Да так и остался там на целых три месяца, дрова братии рубил. Чуть монахом не стал…

– Так уж и монахом? – улыбнулась алтарница.

– Ну не совсем монахом, а послушником точно, – Викентий Павлович сделал серьезное лицо. – Еще бы немножко и точно в монахи пошел, кабы… – он задумался.

– Что кабы? – все еще улыбаясь, спросила Мария Петровна.

– Поймал меня отец Фома, я только что самогона стакан хлобыстнул, да беломорину закурил… А отец Фома, жуть, какой строгий был! Вот и наладили меня за монастырскую ограду! Туда, мол, тебе и дорога!

– Надо тебе на исповедь прийти к отцу Григорию, какой уж раз тебе говорю!

– Так я, как ты сказала, грехи свои в тетрадку собираю, как заполню, так и пойду! – пообещал Викентий.

– А большая ли твоя тетрадь? – полюбопытствовала Мария Петровна.

– Двенадцать листов, как у всякого порядочного пятиклассника, – тряхнул чубом Викентий.

– Был у нас в деревне счетовод Микита, Царствие ему Небесное, – Мария неспешно перекрестилась, – так он завел себе для работы талмуд, как он называл, книгу значит для записей, толщиной в два кирпича. Так тебе, Викентий, в такую же книгу грехи свои записывать следует; как заполнишь, да батюшке на исповеди зачтешь, так и быть тебе сразу монахом!

– Твоими бы устами, да… – Викентий вдруг резко оборвал себя, завидев приближающуюся к ним другую Марию. Ни слова более не говоря, он быстро, как заправский физкультурник, сиганул в кусты.

– Вот и поговорили, – вздохнула Мария Петровна.

Из храма вышел отец Григорий, благословил обеих старушек и попрощался:

– Домой пойду, что-то устал сегодня.

– А верно ль, батюшка, что икону чудотворную мученика Трифона к нам привезут? – спросила Мария Петровна.

– В город-то привезут точно, – сказал священник, – а вот к нам на приход, не знаю, буду слезно архиерея просить, вы уж, матушки, помолитесь!

Обе Марии перекрестились и, прощаясь, склонили головы…

 

* * *

 

Душа подобна Лотовой жене,
Не остаётся долго в вышине.
Оглядываясь на Содом,
Отыскивает там свой дом,
И каменея, смотрит в ту юдоль,
Где смерть свою оставила и боль.

Архиепископ Сан-Францисский
Иоанн (Шаховской)

 

Город грелся, как кастрюля на плите, готовясь закипеть к часу пик. Но и сейчас уже было достаточно горячо. На проспекте Щорса Владимир попал в плотную пробку. Вроде здесь всегда было спокойно? Может быть, авария на пути? Угадал. У торгово-развлекательного комплекса «Орфей», на три четверти перегородив проезд, сгрудились в кучу три иномарки и один зеленый Москвич 412, с виду совсем не пострадавший. Зато иномаркам изрядно досталось, одна так вообще, похоже, переломилась пополам. Какая-то высоченная лысая девица, состоящая из голых тощих ног и тонких, как спички рук, орала басом на лохматого кавказца с бородой как у Карла Маркса. Тот оттопыривал ей средний палец и тарабанил на ломанном русском, что-то типа «Я тебе один умный вещь скажу». Но скорее всего, что-то иное, намного менее интеллигентное. Обстановка накалялась: спутник девицы, крашенный в ультрафиолет пузан, махал перед носом гостя с гор бутылкой минералки. Явно назревало Ватерлоо…

Владимир, соображая, как бы побыстрее объехать эту кучу малу, резко свернул в открывшуюся по ходу движения стоянку-тупичок, подумав, что хорошо было бы выпить кофейку. Тем более, до совсем неплохого кафе «Валькирия» оставалось всего шагов тридцать. Сев на открытую террасу, заказал Американо и стакан минеральной воды с газом. Кофе совсем не бодрил, словно его основательно выпотрошили на предмет кофеина, – вот тебе и неплохое кафе? – зато минералка впрыснула внутрь фонтанчик энергии, расшевелив мысли.

Город плыл по своему мелководью, шумел, мерцал экранами гаджетов, кичился витринами с ненужностями, пузырился ароматами фастфуда, кипел страстями, сковывал всех одной цепью и гнал в сторону багрового заката… Владимиру же хотелось глубины. Вообще странным было находиться в этом замкнутом пространстве, где вся его необъятность являлась лишь фикцией, видимостью, на самом же деле кругом громоздились стены, на которые мир карабкался в жажде наживы, удовольствий, удовлетворения животных страстей, чуть приподнявшись, срывался вниз, топтал, плющил сам себя, кусал, рвал на части… Где воздух? Где пространство? Владимир попытался вспомнить прочитанные вчера вечером страницы из книги архимандрита Киприана (Керна) «Антропология свт. Григория Паламы». Как там писал Николай Кавасила? Принятие нами святого Тела и Крови Христовых делает нас частями мистического Тела Христа. Налицо обратный обычному физиологическому поглощению акт: не принимаемая пища становится частью нашего организма, а наш организм, прияв эту таинственную пищу, т.е. Евхаристию, становится сам частью Христова Тела; не Евхаристия превращается в наше тело, а наше Тело превращается в неё… Удивительно! А образ и подобие? Иоанн Дамаскин учит, что образ отличается от подобия. Выражение «по образу» указывает на способность ума и свободы; а выражение «по подобию» означает уподобление Богу в добродетели, насколько это возможно для человека. Образ не есть что-то субстанциальное в нашей природе; его надо в себе раскрыть… Или вот это? Святой Фотий, кажется… При углублении во внутреннее созерцание себя человек приходит к мистическим озарениям. В себе он может познать Христа легче и правильнее, чем путем теоретического ознакомления с богословскими книгами. Каково?

– Простите! – сидящий за соседним столиком среднего возраста, похожий на растрепанный веник, носатый брюнетистый субъект с длинной козлиной бородой помахал ему рукой. – Не могу припомнить, где я вас видел? На книжной ярмарке? На премьере «Утиной охоты»? Нет? А, может быть, в церкви на кладбище? Недавно сподобился побывать, ходил на могилку к тетушке Марте. Там?

– Может быть, – Владимир неопределенно пожал плечами, – но я-то вас как раз не помню.

– Вполне понятно, меня вообще мало кто помнит! – субъект резко поднялся на ноги, обнаружив высокий, даже выше чем у Владимира, рост, но значительно уступающий ему в ширине плеч. – Вертлявый Еремей Агностович, – представился он, растянув в кривой улыбке тонкие бесцветные губы, но его выпуклые черные злые глаза прокалывали как два трехгранных штыка.

– Как-то вы резковато о себе… – удивился, сделав серьезное лицо, Владимир, не любивший бесцеремонных и навязчивых граждан.

– Да нет, – хохотнул незнакомец, – это не характеристика, это фамилия, могу паспорт показать. – Он начал копаться во внутреннем кармане черного, как у киношного гробовщика, пиджака.

– Не утруждайтесь, – попытался, было, прервать намечающееся знакомство Владимир, но опоздал. Вертлявый, сделав шаг длинными, как складной метр ногами, примостился на соседний с ним стул.

– А вы читали «Норвежский лес» Харуки Мураками? – тряхнув веником шевелюры, затараторил он, брызнув слюной на стоящие на столе приборы. – Ватанабэ с Кидзуки и его подругой Наоко, банда, дыхание смерти… Грандиозно! Феерично! Фантастика!

– Читал, но вашего восторга не разделяю, – ответил Владимир, прикрыв стакан с минералкой ладонью. – И вообще, у меня тут встреча, так что прошу…

– Как верно вы сказали! – восторженно воскликнул Вертлявый. – Я тоже не разделяю! Я вообще-то больше по политической части, борец, так сказать, за права. Директор некоммерческой организация «Фонд защиты прав граждан», честь имею рекомендоваться, – он привстал и в приветствии вскинул ладонь ко лбу. Ох, простите, к пустой голове не прикладывают. Это я фигурально, голова-то у меня на самом деле не пустая…

– Еще раз напоминаю, – с раздражением прервал его разглагольствования Владимир. – Я жду…

Однако избавиться от новоявленного Еремея Агностовича было непросто. Что за отчество? Владимир отметил, что в жизни с таким не сталкивался. А не проверить ли и впрямь его паспорт? Но от следующей фразы Вертлявого он онемел.

– Хотите денег, Владимир Геннадьевич? – спросил вдруг ставший совершенно серьезным его визави. – Обратите внимание, речь идет о больших деньгах, а не о вашей зарплате инженера даже в годовом эквиваленте.

– Что? Откуда… – Владимир едва не потерял дар речи. – Откуда вы меня знаете?

– Об очень больших деньгах, – продолжал Вертлявый, приглаживая шевелюру, выходило у него ловко, волосы странным образом сами собой укладывались в приличную прическу. – Что же касается вас… Да кто же вас не знает? Наш фонд фиксирует всех мыслящих индивидуумов и, так сказать, приобщает к общему делу. Но деньги, повторяю, мы предлагаем реальные! Можно, например, купить бунгало на Бали. Белоснежный песок, пальмы, прибой океанской волны…

– Приобщение к какому делу? О чем речь? – глухо спросил Владимир, от всех этих слов у него по спине побежали мурашки. Жуть! Булгаков!

– Речь о том, что Россия – огромная страна с сокращающимся населением и вымирающей провинцией. – Вертлявый дернул себя за козлиный хвост бороды, затем картинно ткнул пальцем в небо. – Имперскость и тяга к захвату территорий – самый вредный и губительный путь. Российская власть вновь своими руками уничтожает наше будущее ради того, чтобы страна выглядела больше на карте. Но Россия и так большая. Наша задача – сберегать народ и развивать то, чего у нас в избытке. Зачем нам чужая земля? Зачем нам чужой Крым?

– Так, – прервал собеседника Владимир, – во-первых, Крым наш! Во-вторых, деньги-то откуда? – он тоже сделал круговое движение пальцем, только направил его вниз. – Оттуда?

– Да какая разница откуда? Хоть из-под земли, – забеспокоился Вертлявый, – хоть из самой преисподней, деньги-то большие. Деньжищи! И делать-то особо ничего не надо. Так, там выступить, сям с плакатиком постоять, протест выразить. Народ спасибо скажет! А то затеяли, понимаешь, свое «Господи, помилуй». Смешно! Какой в этом прок? Двадцать первый век на дворе. Религию в утиль! А деньги-то большие!

– А не пошел бы ты… – теперь с места поднялся Владимир, левой рукой он почесал сжатый кулак правой. – Я ведь и в челюсть могу!

– Без рукоприкладства! – выставил перед собой ладони Вертлявый. – Мы – люди мира! Вот и коллега мой… – он помахал рукой и к их столику тут же подбежал, семеня ножками, маленький седоволосый курчавый человечек с приплюснутом носиком, не выше метра сорока.

– Рекомендуюсь, – он помахал перед собою пластиковой папкой с бумагами, – Короткий Эдуард Вилович, референт фонда, старший научный сотрудник, так сказать.

– Да сколько вас тут, гомункулусов? – рыкнул Владимир – Разнесу всех по кочкам!

В нем словно проснулся боевой дух деда-фронтовика. Позабыв про Кавасилу и Фотия, он готов был разнести к свиньям собачьим всё это замечательное кафе! И разнес бы, если бы Вертлявый и Короткий, ухватив друг друга под руки, не ухиляли бы в угарный туман медленно тлеющего города…

Ну вот, попил, что называется, кофе… А ведь еще к Марии Петровне идти. И как с таким настроением?

 

Глава 3-я. В борьбе обретаем мы право своё

 

У нас в России власть не любят.
Быть может, не за что любить.
Но лишь от власти той пригубят,
И всё готовы ей простить.

А.Д. Дементьев

 

Владимир оставил машину на Гордеевской возле колледжа искусств, отсюда до дома Марии Петровны было рукой подать. До назначенного времени оставалось еще полчаса, и он решил прогуляться по скверу защитников Алтынска. Пахло скошенной травой и какими-то июньскими цветами. Быть может сиренью, которая еще не растеряла последние белые грозди? На аллейке, ведущей к могиле Неизвестного солдата, выстроилась группа военных в парадных мундирах. Похоже, ожидали какого-то важного гостя из администрации или из самой столицы?

В окрестностях памятника воеводе Трифону Гордееву теплилось несколько очагов досуга и культуры. По самой широкой аллее гоняли на роликах школьники, среди которых затесалась парочка нарочито скудно одетых великовозрастных девиц.

На так называемых литературных мостках, представляющих из себя ряд теснящихся друг к дружке скамеек, собралась публика посерьезнее и постарше. Звучали стихи. Невидимая Владимиру обладательница контральто декламировала что-то смутно знакомое:

Многовато мы пили для настоящей борьбы с режимом,

Маловато спали для смены строя:

Но судьба улыбается одержимым –

И мы стали сначала твари, потом герои,

Наглотались всесилия, выплыли на поверхность,

Источились до профиля на монете.

Потихоньку вешаем дурачков, что пришли нас свергнуть.

Нет, когда-нибудь обязательно. Но не эти.

Дрянь какая-то! Так и не вспомнив автора, Владимир подошел поближе под жидкие аплодисменты, верно, адресованные хозяйке контральто. Кто-то даже крикнул «Браво». Но тут над толпой взвилась голова Толи Горелова, рыжего, как Антошка, с бородкой эспаньолкой. Тот, очевидно, встал на скамейку и протестующе замахал руками:

– Это вред и бред! Недостихи! Блевонтина! Вас дурачат!

– Сам ты блевонтина! – взвизгнуло контральто. – Бездарность!

Толя Горелов был коллегой Владимира по лито «Глыба», он позиционировал себя как поэта-народника, примыкающего к творчеству Наумова, Нефедова, Засодимского, и писал вирши о крестьянстве, разрушенной деревне, заброшенной ниве, воспевал трактора и комбайны.

– Да эта ваша поэтесска, – еще более возвысил голос Горелов, – попомните меня, продаст родную пашню и околицу с березкой за зеленые бумажки и сбежит за бугор. И будет оттуда плевать и на вас, и на страну!

– Ты параноик, Горелый! – воскликнул пухлый ухоженный мужчина с распущенными до плеч волнистыми волосами в очочках а-ля Владимир Сорокин. – Что, по-твоему, хорошие стихи? Не твои ли? «Запели песню хлеборобы, собрав богатый урожай…». Или как там у тебя?

– Не про мои стихи речь, Буянов, – со слезой в голосе отозвался Горелов, – но есть хорошая поэзия, тебе неизвестная. Например, – он несколько мгновений помедлил и, выставив перед собой руку, начал декламировать:

Поставьте памятник деревне

На Красной площади в Москве,

Там будут старые деревья,

Там будут яблоки в траве.

И покосившаяся хата

С крыльцом, рассыпавшимся в прах,

И мать убитого солдата

С позорной пенсией в руках.

– Замучил ты всех своим Мельниковым, – усмехнулся Буянов-Сорокин, – и это не поэзия. Вот что поэзия:

Я вас любил. Любовь еще (возможно,

что просто боль) сверлит мои мозги.

Все разлетелось к черту на куски.

Я застрелиться пробовал, но сложно

с оружием. И далее: виски:

в который вдарить? Портила не дрожь, но

задумчивость. Черт! Все не по-людски!

Я вас любил так сильно, безнадежно,

как дай вам Бог другими – но не даст!

– Браво! Браво! – опять завизжало контральто.

Владимир двинулся дальше прямо по газону через кусты акации. Задержись он еще на пять минут, непременно врезал бы по шее нетрадиционно ориентированному публицисту Д.Буянову – так тот себя называл. Помешанный на Бродском представитель ЛГБТ – вот он знак времени. Тьфу! И зачем сюда пришел?

С другой стороны гранитного пьедестала воеводы Гордеева собралась публика иного рода – реформаторы и консерваторы, новаторы и реакционеры, активисты разных партий, оппозиционеры и мечтатели о светлом будущем, одним словом, политики.

Небритый мужчина в клетчатой кепке, нарочито картавя, нес какую-то околесицу:

– В революционные эпохи к сознательному историческому творчеству поднимаются миллионные массы трудящихся, которые в обычное время придавлены, отстранены от участия в политической жизни. Именно вследствие участия масс революции означают громадное ускорение всего хода исторического развития…

– Это лишь ещё раз подтверждает мою убеждённость, – перебивая его, кричал лысый старик в военном френче без погон, – в том, что история не определяется объективными законами и что отнюдь не последнюю роль в её развитии играет личность…

Третий оратор, не обращая внимания на прочих выступающих, горячо в чем-то убеждал окруживших его трех-четырех неопределённого возраста завсегдатаев протестных манифестаций и маёвок. Владимир прислушался, одновременно узнавая в говоруне козлобородого Еремея Агностовича. Вертлявый, теперь гладко причесанный, в интеллигентских очках, сменив пиджак гробовщика на бежевую кофту с большим черным иероглифом на спине, брызгал слюной и уверенно сыпал словами:

– Медлить нельзя! Надо демонтировать тоталитарно-клерикальный режим церковников-единороссов, провести всеобщие свободные выборы, созвать Конституционное собрание, установить парламентскую республику со сменяемой властью и стать частью Европы. Я, как генеральный директор транснациональной холдинговой компании Meta Platforms Inc, совершенно в этом убежден!

– Верно! – поддакнул давно не стриженый субъект в синих брюках-галифе и футболке с желтым цыпленком на груди.

Замаскировался, прохиндей! Владимир чувствовал, что закипает гневом и потянулся уже, чтобы ухватить провокатора и мошенника Вертлявого, как он думал, за шиворот. Но тут кто-то взял его за запястье. Молодой человек увидел рядом с собой полицейского в звании сержанта, стоящего с таким видом, будто он только что спал, и вдруг его разбудили. А сделал это, похоже, недомерок Эдуард Вилович Короткий. Тот нетерпеливо толкал блюстителя в бок и настойчиво советовал:

– Надо задержать гражданина, он беглый адвокат олигарха Ходарковского, к тому еще и алиментщик. Да у него и паспорта нет! Откуда у такого паспорт?

– Гражданин, предъявите, – сонным голосом попросил полицейский и широко зевнул.

Владимир, украдкой погрозив Короткому кулаком, показал документы.

– Ну вот, – еще раз зевнул сержант, – все в порядке, больше не нарушайте. И вы гражданин, – он скользнул взглядом по Эдуарду Виловичу, – а то и вас привлечем за ложный донос.

Он в развалку пошел по аллейке в сторону лотка с мороженным.

– Прогадим государство с такими законниками! – зло прошипел Короткий.

– Вы, гражданин, перестали бы суету наводить, – бросил в сторону алтарника Вертлявый. – Падши, поклонились бы старому знакомому. И дело в шляпе!

– Доберусь еще до вас, прохиндеи! – провожая взглядом полицейского, пообещал Владимир и покинул печальное сборище.

Приспела пора навестить Марию Петровну.

 

* * *

 

Подвиг есть и в сраженье,
Подвиг есть и в борьбе.
Высший подвиг в терпенье,
Любви и мольбе.

А.С. Хомяков

 

Проживала старушка-алтарница в сиротливой панельной хрущёвке на первом этаже. Дверь её была единственной на площадке не металлической, а штатной деревянной, обитой затертым до дыр коричневым дерматином. Ко всему еще и звонок не работал. Владимир постучал, старушка тут же открыла, словно стояла прямо за дверью с той стороны. Верно, так и было. В окно увидела, первый этаж, догадался Владимир. Он поздоровался и огляделся.

Однокомнатная квартира Марии Петровны выглядела опрятно – светлая, чистая, не загроможденная лишней мебелью. Вдоль стен, не утесняя друг дружку, выстроились шкаф, зеркальное трюмо, буфет, где горка посуды соседствовала со стопками книг, аккуратно застеленная высокая кровать, над которой висел крупный фотографический портрет молодых мужчины и женщины, в центре комнаты под белоснежной скатертью прятался стол. В красном углу на полке стояло несколько икон, теплилась лампадка.

Владимир, почувствовав запах греческого ладана, поискав глазами, заметил на подоконнике глиняную кадильницу, еще курящуюся благовонием. Он рассчитывал увидеть намного больше икон. Посещая иногда пожилых прихожан, он, бывало, дивился обилию развешенных во всевозможных местах иконок и святых изображений, зачастую просто вырезанных из календарей и журналов. У Марии Петровны в доме все обстояло иначе: святых образов было мало – Господь Вседержитель, Божия Матерь Казанская, Святитель Николай и мученик Трифон, – и они производили впечатления старинных, как минимум XIX века.

– Это вы? – спросил он, указав на фотопортрет.

– Мы с моим Васенькой, мне здесь девятнадцать, ему двадцать пять. Это пятьдесят четвертый год, как раз через год после смерти Сталина. Царствие Небесное моему Васеньке! – Мария Петровна перекрестилась на образа и присела за стол, выложив на белоснежную скатерть натруженные, слишком большие для её маленького тела, руки. – Мы ведь прожили-то с моим суженым всего-то три годочка, в пятьдесят шестом забрал его Господь.

– Что от болезни умер? Или война? – спросил Владимир.

Уже спросив, понял, что сказал глупость. Какая война? Пятьдесят шестой год? Но Мария Петровна оговорки его не заметила, грустно улыбаясь, она смотрела на портрет.

– Он сцепщиком на железной дороге работал. Кто-то колодки под колеса не поставил, и сцепка товарных вагонов покатилась с горки вниз, а там, на стрелке, пассажирский стоял. Вася кинулся спасать, колодки под колеса подсовывать, вагоны-то остановил, да обеих ног лишился. Скорой тогда не было, пока его на рабочей полуторке в больницу везли, он уже и преставился. В Царствие Небесное попал, хоть настоящим-то верующим не был, но ведь за други своя? А таких в рай берет Господь. Да и Егорша говорил, что видел его в райских кущах. Венчаны мы были, конечно, в зимний мясоед пятьдесят третьего обвенчались, храм как раз после войны открыли в городе. Одигитрии. Там отец Алипий нас и соединил, Царствия Небесного ему. А настояла на этом мамка моя.

– Как это Егорша в царствие Небесном мужа вашего видел? Это шутка?

– Какая уж тут шутка? – вздохнула Мария Петровна. – Братик наш Божий человек, ты поближе к нему держись, ему открывает что-то Бог… А полка на кухне, мне её сторож церковный Олег Спиридонович пожертвовал, ему, сказал, ни к чему, а мне в самый раз под посуду. Дай Бог ему здоровья! Только, братик, не пугайся, там у меня светопреставление – мух на окно кто-то натряс.

– Это как? – не понял Владимир.

Он прошел на кухню, крохотную как кладовка, не более пяти квадратов. Окно и впрямь запрудила целая рать огромных откормленных мух, от которых воздух, как аэродром, недобро гудел.

– Да у-уж! – задумчиво протянул Владимир. – И впрямь натряс!

– Я-то знаю кто, – чуть повысила голос Мария Петровна, указав пальцем наверх, – соседка моя, Лариса, дай Бог ей здоровья, промышляет бытовым колдовством, ходят к ней за приворотами-отворотами. А я её молитвой! А она мне, вот, то мух колдовством своим трясет, то тараканов, то клопов! Ничего, сегодня три раза молитву Задержания прочитаю, то-то побегает, поквохчет! Еще прощение придет просить!

– А что бывало такое, просила?

– Еще как бывало, прибежит, чуть не в ноги падает, Петровна, кричит, жгёшь ты меня пуще огня своей молитвой. Пощади! А я ей, не колдуй, мол, впредь! Она, мол, не буду, матушка! А сама через день-другой опять за свое. Бесы не отпускают их, бедолаг, заставляют недоброе творить! Там у меня мухобойка свернута из бумаги, ты погоняй мух, если что.

На кухонном столе и впрямь лежала свернутая гармошкой газета. Владимир чуть тронул её пальцем, меха гармошки раздвинулись, открыв часть бороды, усов, высокого лба и… – Владимир чуть не поперхнулся – архиерейской митры. Он развернул газету и теперь уже ясно увидел фотографию местного Владыки.

– А вы знаете, – спросил Владимир, едва сдерживая смех, – что вы мух шлепали, аккурат, пресветлым ликом архиерея? Вы газетку-то где взяли?

– Батюшки-светы! – испуганно всплеснула руками прибежавшая из комнаты Мария Петровна. – И впрямь Владыченька! Ну, задам я Маньке! Она подсунула. Возьми, говорит, мятая уже, никому не нужна, а тебе завернуть что сгодится. Как же теперь? А ну узнает кто?

– Да не узнает! – успокоил Владимир и смущенно кхекнул. – Хуже было бы, если бы вы эту газетку на другое дело определи…

– Батюшки-светы! – опять всплеснула руками Мария Петровна. – Каяться буду батюшке слезно, чтобы Бог простил. Грех-то какой!

– У вас тут как у старосветских помещиков Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. Гоголя читали? – Владимир широко улыбнулся.

– Читала, верно, да уж забыла, годков мне уж восемьдесят три.

– Так вот, у них в комнате стекла звенели от страшного множества мух, и все это покрывал бас шмеля, иногда сопровождаемый пронзительными визжаниями ос; но как только подавали свечи, вся эта ватага отправлялась на ночлег и покрывала черною тучею весь потолок. Ваши-то не лезут на потолок?

– Наши больше на окне безобразят, – успокаиваясь, тоже улыбнулась Мария Петровна. – А как Правило вечернее прочитаю, да канон молебный, вся эта туча и рассеется, словно и не было ничего.

– Чудеса, да и только, – сказал Владимир, соображая, как бы ему половчее приладить на стену посудную полку…

Чуть позже в комнате пили чай. Мария Петровна застелила белоснежную скатерть цветастой клеенкой, расставила чашки, сахарницу, вазочку с сушками.

– Ты уж, братик, не обессудь, – извинилась она, – пост идет, так что скоромного не предлагаю.

– Надо бы двери вам смазать, поскрипывают, – предложил Владимир, разламывая в ладони сушки. – Смотрите-ка, а ваша ватага мух куда-то рассосалась, только что целая дивизия была, а теперь от силы рота.

– Так всегда, – доливая гостю в чашку чая, сказала Мария Петровна, – это же не простые мухи, а наколдованные. А попускается такое не просто так, а за отсутствие смирения и терпения. Это мне еще старец Савва говорил, я к нему, как овдовела, да мамки лишилась, с теткой Надей ездила. Мудрый был батюшка! Учил, что можно на голых досках спать, поститься строго, веригами носить и читать Псалтирь, но если не стремиться к смирению, раздражаться, волноваться, гневаться, тогда все подвиги и труды напрасны.

– Это про меня как раз, – сказал Владимир.

– А уж про меня-то, братик, в первую голову! – воскликнула Мария Петровна. – Погоди-ка, я сейчас прочитаю тебе двенадцать добрых дел. Это мне старец, когда живой был, самолично дал.

Старушка достала из буфета папку с бумагами, перебрала и с несколькими из них в руках вернулась к столу.

– Ну вот, – начала читать она, – самый драгоценный венец – смирение, самая высокая добродетель – покорность. Двенадцать добрых дел: правда от смерти избавляет; любовь – идеже любовь, там Бог, чистота к Богу приводит; труд – телу честь и душе спасение; послушание – скорый путь ко спасению; смирение – его же сам сатана трепещет; воздержание – ему же несть заповеди»; неосуждение – без труда спасение; рассуждение – выше всех добродетелей; покаяние – радость Богу и Ангелам; молитва с постом – с Богом соединяют; милость – самого Бога дело. А как старца-то сатана искушал? Пугал и угрожал, преследовал и дома, и на улице, и в храме… Доходило до того, что он даже чувствовал бесовский смрад, ощущал шерсть, когти, видел его безобразный, отвратительный и страшный вид. Нечистый даже днем щипал его! Это одна благочестивая женщина видела в церкви святого мученика Трифона, в Знаменском приделе. «Как вы только терпите?» – спросила старца. А он молился Божией Матери, и ему было видение, Всеблагая явилась ему в образе «Скоропослушницы». После этого сразу же прекратились все бесовские козни. Я вот думаю, – немного помолчав, продолжала Мария Петровна, – Промыслом Божиим Васенька мой в Царствие Небесное ушёл, останься он со мной, мы бы только мирскими делами и жили, в житейском море тонули, не было бы в нашей жизни ни монастырей, ни старческого слова, ни молитвы. Ничего бы не было! Так бы и померли нехристями и в ад прямиком! А теперь все же надежда есть, по Божией милости, молимся, каемся, причащаемся.

– Я словно в двух мирах живу, – признался Владимир, – в храме радость чувствую, благодать. До слез иногда прошибает. А выйду за порог и тут же все святое из головы прочь. Дела, заботы, интересы мирские. Вот, поэзией увлекаюсь, даже пописывал. Теперь, правда, перестал, но в голову всякое лезет и кружится там, кружится. Не знаю, куда деть себя?

– Что тут скажешь? – Мария Петровна по обыкновению склонила голову к правому плечу. – Молись больше, хотя бы «Господи, помилуй» повторяй. С женой правило читайте. О духовном говорите.

– Да моя Нина, увы, веры моей не разделяет, в лучшем случае, рукой махнет, да на кухню уйдет, когда я о вере заговорю. О храме и слышать не хочет.

– А ты сам, братик, как же верить-то стал? – спросила Мария Петровна, перебирая руками разложенные на столе листки.

– Со мной чудо произошло, – Владимир задумчиво опустил вниз глаза и подпер рукой подбородок, – не чудо в смысле чего-то совсем невероятного, просто в сознании что-то перещелкнуло, перевернулось. – Нас три года назад мой друг детства Андрей пригласил к себе на Дальний Восток. Мы как раз собирались в Турцию, но решили страну свою посмотреть и полетели. Отдыхали, на сопки ездили, в гейзерах горячие ванны принимали, в Тихом океане купались. И вот смотрю я однажды на океан, а он и впрямь такой тихий, слабой волной идет, но такой безбрежный, такой бесконечный. Стал тут я думать о вечности… И всё такой суетой показалось – все планы наши, устремления, идеалы. Что это все по сравнению с вечностью? Может быть, тогда мне Бог и открылся? Вернулся домой, стал книги читать. Дионисия Ареопагита, Григория Паламу, Максима Исповедника, Софрония Сахарова. И душно захотелось мне в храм. Раз сходил, другой. А через полгода уже у вас в Трифоновском храме алтарничать стал. Вот такое маленькое чудо!

– Не маленькое чудо, братик, большое! – не скрывая радости, воскликнула Мария Петровна. – Как в притче о Блудном сыне, да ты знаешь. Радоваться и веселиться надо, что брат сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся. Ты, братик, нашелся! И супруга твоя найдется! Сам молись о том, батюшку проси, вон, Егоршу, да и я грешная, помяну в молитвах. И Господь все управит!

– Наверно так, – согласно кивнул Владимир. – А ведь я теперь всерьез увлекся богословием, сейчас Христологию изучаю. Недавно у Максима Исповедника прочел, что Христос принял и обожил индивидуализированную человеческую природу, обладавшую собственными отличительными частными признаками. Однако обожение этой частной природы положило основу обожению всех людей. Каково? Или еще, всякая природа существует сообразно некоему логосу. Здесь понятие «логоса» почти совпадает с понятием «сущность». Логосы были разом и прежде веков осуществлены в высшем Логосе, Сыне Божием. В Нем же логосы неизменно и единовидно утверждены…

«Что я несу?» – он оборвал себя, заметив, что Мария Петровна совсем его не слушает. Она, беззвучно шевеля губами, глядела на иконы. Молится. Стыдно-то как! Над её простотой хотел возвыситься? Глупец! Неси ноги домой!

– Простите, Мария Петровна, засиделся у вас, ночь скоро. – Он встал и, приложив руку к груди, поклонился: – Спасибо за угощение, за добрые слова, пойду, простите, если утомил вас болтовней!

– Да что ты, братик! – всплеснула руками хозяйка дома. – Это ты, спаси тебя, Господи, большое дело мне сделал, теперь, наконец, на кухне с посудой управлюсь. Да, – вспомнила вдруг она, – спросить у тебя хотела. Тут давеча мужчина заходил маленького росточка, пониже даже меня будет (Владимир насторожился, припомнив свои недавние знакомства), предлагал проголосовать за какого-то кандидата в депутаты, обещал хорошие деньги заплатить, если проголосую, хотел даже всучить пятьсот рублей, да я не взяла. Бумажку оставил, обещал еще зайти. Пять тысяч, мол, дам, сказал, если проголосую.

– Ну-ка, ну-ка? – заинтересовался Владимир, покажите, пожалуйста?

Мария Петровна принесла листочек матовой мелованной бумаги, на котором Владимир еще издали разглядел знакомую физиономию. Вертлявый!

Так и есть, на листочке под логотипом «Партия защиты прав граждан» и портретом насупленного, с подрисованными вдумчивыми глазами Еремея Агностовича, крупным шрифтом было написано: «Россия была уничтожена ещё в 1917-м году. И сейчас находится на грани поражения! Только наша партия способна её спасти! Голосуйте за Еремея Вертлявого! Он поможет, он вытянет!».

– Замаскировался, прохиндей! – вспомнив, повторил он собственные слова. – Ни в коем случае не голосуйте, Мария Петровна! Это мошенники и прохиндеи! И гоните в шею Короткого, если придет!

– Да я этому коротышке и так больше бы дверь не открыла! – Мария Петровна показала пальцем вверх: – Я так подумала, что он от неё. Больно глаза у него нехорошие!

– Вот-вот, – поддакнул Владимир. – Пойду, пожалуй. Дверь покрепче заприте!

– Ангела-хранителя в дорогу!

 

* * *

 

А на улице жаркая
Ночь сулит непогоду,
И расходятся, шаркая,
По домам пешеходы.
Гром отрывистый слышится,
Отдающийся резко,
И от ветра колышется
На окне занавеска.

Б.Л. Пастернак

 

«Любимый город может спать спокойно и видеть сны, и зеленеть среди весны…» – в голову откуда-то залетела эта старая мелодия, и голосом Бернеса напоминала о студенческой юности, обществе «Ретро музыка». Сколько пластинок тогда переслушали? Читали Сэлинджера, Фицджеральда, Пастернака. Даже одеваться старались а-ля пятидесятые-шестидесятые…

Свой город Владимир любил, особенно вечерний, когда Алтынск готовился ко сну. Не было в нем столичного ночного буйства, безрассудного сжигания денег в горниле страстей. Сюда не попали бешеные капиталы олигархов, и не успела развиться самоуверенная напористость этнических диаспор, едва зародившиеся анклавики мигрантов были подобны редким каплям из пипетки на спине лошади.

Город пока мог спасть спокойно. Провинция еще без стеснения декламировала стихи, играла в шахматы на скамейках в парке, иногда читала настоящие, напечатанные в типографиях, книги. У фонтана звучал струнный квартет, на круглой, как таблетка, танцплощадке пенсионеры танцевали под «Синий платочек», а ночные клубы гримировались под кафе-мороженые. Планшетники и телефоны еще не вытолкали взашей бумажные журналы и газеты. В общем, закат еще не наступил, гром не грянул, а вечера дарили уют и покой…

Несмотря на поздний час, Володя не торопился, ему симпатичны были эти старые улицы, по которым сейчас ехал. С Пржевальского он свернул на Пушкарскую, у дома купца Игнатия Коровина притормозил. Полторы сотни лет, а сколько достоинства? И никакого выпендрежа! Хорошо декорированный фасад, профилированные рамочные наличники с кокошниками, подоконный пояс с аркадой… Он представил, как они с Ниной и детьми сидят в гостиной за дубовым столом, укрытым белоснежной скатертью с узорной дорожкой посередине и вышитыми красными краями и, прихлебывая чай из дулевских или вербиловских чашек, слушают как, потрескивая углями, «поет песни» начищенный до блеска медный красавец-самовар… Лепота! А он из изящно изданной книжки читает свои стихи…

Стихи? Что там со стихами? Ах да! Вторая Мария, Мария Васильевна то есть, говорила про какого-то парня, который его искал в храме? Петя, вроде бы? Мария Васильевна сказала, что он его телефон у неё спросил. А она: откуда, мол, у меня? И как это я забыл! Это ж, наверное, Петька Грошев, сокурсник и друг молодости? Как раз «Ретро музыка» – это про него, и стихи тоже про него. Как там у Пастернака: «Быть знаменитым некрасиво. Не это подымает ввысь...». Номер мой, наверное, потерял? Кулёма! Хотя, какой кулёма? Петька всегда был лучшим на курсе. И отличник, и спортсмен отменный. И работу нашел неординарную. По слухам, он был заведующим лабораторией в местном филиале какого-то-то крупного московского НИИ, и занимался исследованием аномальных явлений и феноменов в условиях абсолютной секретности. Владимир представил высокого плечистого Петьку с тяжёлыми кулаками боксера. Сколько мы не виделись? Лет шесть-семь? Надо будет сегодня позвонить, телефон где-то в старом блокноте…

Тьфу ты! Сзади кто-то нервно засигналил. Понятно, какая-то девица на «Тойоте» не могла его объехать. Ничего не попишешь! Он тронул с места свое старенькое «Рено» и, набирая скорость, помчался в сторону дома.

Удивительно, но одно местечко на парковке во дворе еще оставалось. Смеркалось. У соседнего подъезда молодой баритон под гитару исполнял песню «Как упоительны в России вечера». Владимир не любил стихи Виктора Пеленягрэ, но эту песню слушал с удовольствием. Она, что ни говори, удалась. Владимир подумал, что назвал бы Пеленягрэ автором одной книги. Ведь история знает таких немало, например, Харпер Ли с романом «Убить пересмешника», или Маргарет Митчелл с «Унесёнными ветром», Патрик Зюскинд с «Парфюмером», даже его любимого Сэлинджера некоторые считали автором только «Над пропастью во ржи», а ведь тот написал много чего другого. Хотя Пеленягрэ конечно не того масштаба…

В кустарнике у входа в подъезд что-то затрещало, заворочалось, запахло мокрой псиной. Ну не хватало собакам тут берлоги устраивать?

– Фу! – прикрикнул он. – Пошли прочь!

Треск усилился, кто-то, удаляясь, попер напролом сквозь кусты. Вроде бы, даже крикнул: «Сам пошел прочь!». И голос показался знакомым? Или померещилось? Шум-то какой? Точно, померещилось!

В родном парадном как обычно царил полумрак. На первом этаже свет худо-бедно горел, а на третьем нет. Поди, окрой дверь? У квартиры напротив кто-то тоже ковырялся с замком. Владимир присмотрелся: невысокий, сутулый и, похоже, нетрезвый.

– Терентий, ты? – спросил он, и вдруг вспомнив, что говорили про соседа, добавил градуса в вопрос: – Так ты жив, курилка? А говорили, помер, в котлован какой-то упал по пьяному делу. Значит жив?

– Угу, – глухо буркнул сутулый.

– Вот ведь народ, чего только ни придумают? Жив, пьян и ключи потерял, так?

– Угу, – опять донеслось из полумрака.

– Ключи, положим, я тебе дам, – повеселел Владимир, – ты ведь сам мне оставлял запасные на такой случай. Но изволь принять наказание. Так… – он несколько мгновений подумал, – знаешь, что Горький писал про русского мужика?

– Угу.

– «Угу», – передразнил Владимир. – А говорил, что русский мужичок раскрашен в красные цвета и вкусный, как вяземский пряник, коллективист по духу, одержим активною жаждою высшей справедливости, и со священной радостью принимает каждого, кто придет к нему «сеять разумное, доброе, вечное». Согласен? Ты одержим справедливостью? Примешь сеятелей?

– Угу, – ответила темнота.

– Сейчас, «угу», я тебе отмычки твои дам, – пообещал Владимир.

 Он зашел в свою квартиру, снял с ключницы связку соседских ключей и тут же вернулся обратно в полумрак.

– Возьми!

Сутулый, не оборачиваясь, протянул руку назад и цепко ухватил брелок с ключами. Спасибо, конечно, не сказал.

– А ты, брат, пьян! – бросил напоследок Владимир и, опять услышав «угу», ретировался в свою квартиру.

– Дети спят, не шуми! – из кухни подала голос Нина. – Проходи сюда, ужин готов.

Пахло жареными котлетами. Ну вот, просил же в пост мясное не готовить. Владимир расстроился, но жену упрекать не стал, какой в этом прок?

– Знаешь, дорогая, я тут перекусил на ходу в чебуречной, так что есть не хочу. Только чай. Нальешь?

– Налью, что с тобой делать?

– Отлично! – Владимир улыбнулся. – А хочешь, я тебя рассмешу?

– Попробуй, – насторожилась Нина.

– Сосед-то наш Терентий жив-здоров, только что с ним на лестничной площадке разговаривал.

– Не может быть! – с удивлением в голосе возразила Нина. – Светка с четвертого в морг ездила на опознание. Говорила, что опознала.

– Значит не того опознала! – усмехнулся Владимир. – Завтра специально его к нам приведу и тебе предъявлю.

– Еще чего не хватало! – замахала руками Нина. – Делать мне больше нечего, как с алкоголиками разговаривать. Жив так жив, свезло, значит парню. Ты спать-то где будешь? Опять на кухне?

– Да, тут на раскладушке, мне надо подготовиться, выступать буду в библиотеке, спокойной ночи!

– Спокойной ночи, Отелло! – жена на прощание чмокнула его в щеку.

– И тебе спокойной! – на автомате ответил Владимир, отбиваясь от клевавшей его в висок мысли: что за Отелло? почему Отелло? Это из-за её вчерашнего позднего возвращения? Лучшая оборона – нападение, так? Ну, погоди! Просила новую кофе-машину? Жди теперь до следующих отпускных. Пусть старая трещит, да работает. Он оглядел их симпатичную, стараниями жены, двенадцатиметровую кухню с новым белым гарнитуром, уставленным кувшинчиками, вазочками, раскрашенными глиняными кошечками и прочими мещанскими радостями, солидным духовым шкафом, микроволновкой, импортным холодильником до потолка… Тебя бы на шесть метров в хрущевку с двухкомфорочной а-ля СССР плитой, то-то бы запела…

Он освободил стол от чайных приборов, не дулевских или вербиловских, конечно. Нина раздувалась от гордости, выставляя как-то на стол эту белую фарфоровую чайную пару.

– Подруга достала. Из коллекции Symbol! – объявила она, сияя как новая пятирублевка. – Это не просто посуда, воплощение стиля! Усиливает аромат чая и придает чаепитию торжественность.

– Тогда и заварку класть не будем, – усмехнулся Владимир, – кругом экономия.

– Дурак, вечно ты! – обиделась супруга.

Так и живем. Владимир перекрестился на Смоленский образ Божией Матери. Небольшая иконка стояла на полке, зажатая с двух сторон фарфоровой пастушкой с ягненком и раскрашенным глиняным домиком, который он очень не любил, называя лачужкой должника. Но супруга каждую приглянувшуюся ей вещь блюла на определенном для неё месте и не позволяла перемещать, игнорируя мнения мужа, даже если это касалось его веры. Владимир вздохнул и разложил перед собой листки с докладом. Назывался тот «Тенденции современной поэзии на примере стихов членов лито «Глыба». Позитив и негатив». Ну-ка, посмотрим! Ах, да! Позвонить Петьке… Он достал из шкафа в прихожей коробку со старыми письмами и блокнотами, найдя нужный, вернулся на кухню. Так, вот номер. Но абонент оказался вне зоны доступа. Завтра перезвоню, решил Владимир и взялся разбирать раскладушку.

 


[1] Praecursor (англ.) – предшественник.

[2] Ин 8:7.

[3] Ин 8:10-11.

[4] «Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя» — латинское крылатое выражение, которым, согласно произведению римского историка Гая Светония Транквилла («Жизнь двенадцати цезарей», «Божественный Клавдий»), при императоре Клавдии приветствовали императора гладиаторы, отправляющиеся на арену.

[5] Ис. 8:18.

[6] Мф. 4: 10.

[7] Мф. 4: 11.

[8] Псалом 90-й.

[9] То же.

Комментарии