ПРОЗА / Олег КУИМОВ. ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ. Рассказы
Олег КУИМОВ

Олег КУИМОВ. ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ. Рассказы

05.01.2025
161
0

   

Олег КУИМОВ

ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ

Рассказы

 

АКМЕ

 

Евгений Викторович переглянулся со своей супругой Оксаной Игоревной и осветился улыбкой счастливого человека. До чего же она красивая, даже в свои сорок семь лет. Как хороша! Настоящая блондинка с озорным задором в серых глазах. И до сих пор сияет – всё такая же восторженная девочка, как и двадцать пять лет назад, когда они поженились. А будь другой, посдержаннее в выражении чувств, – может, и любил бы меньше, кто знает? Зато благодаря своему оптимизму до сих пор его Ксана привлекательна не только для него.

– …любви вам, согласия, счастья, – вырывают его из размышлений слова очередного поздравителя. 

Счастья… да грех жаловаться, всё есть – ненаглядная жена, замечательные дети и внуки, не чающие души в дедушке. Дом, как говорится в таких случаях, – полная чаша; есть и машина – иномарка, «Ауди». Ну, не начальник какой, но и никому не подчиняется. Известный детский писатель, лауреат не самых последних премий. За границей переводят и книжки издают. Разве мало для счастья? 

– Горько! – неожиданно крикнул на весь банкетный зал старый и верный друг Андрей Ножкин. 

– Горько! – охотно и с азартом подхватывает захмелевший зал. 

Евгений Викторович смущённо косится на жену, та смеётся в ответ, и они тут же, подчиняясь всеобщему желанию, крепко, но быстро целуются. 

Евгений Викторович сел, и ему неожиданно вспомнилось, когда он поцеловался с девочкой впервые. По большому счёту, если не рассматривать несерьёзные детские шесть-семь лет, то в четырнадцать. Лицо своей тёзки, Женечки из соседнего посёлка, приехавшей в гости к соседям его бабушки, уже забылось – так, что-то общее, лёгкий набросок появится на миг и исчезнет, не зацепившись. Зато отчётливо и волнующе помнится, как при нечаянных прикосновениях к её телу ладонь обжигали мягкие упругие бугорки нарождавшихся грудей. И, несмотря на то что он тут же отдёргивал руку, чувствуя в темноте, как лицо охватывает пламя, ему становилось всё же не только неловко, но и до опьянения сладко.

– Любите друг друга… – доносится до него призыв очередной тостующей – подруги жены, Кати.

Евгений Викторович снова переглядывается с лукаво улыбающейся супругой. Да разве ж любил он кого так же сильно?! Да разве?.. Мысль его внезапно осекается. Да, любил! В восемнадцать лет, ровно тридцать два года тому назад. 

Зима в тот года стояла упорно – не вытолкаешь за порог. Загостилась, порядком всем надоела, а уходить не желала, ни в какую. Уже за вторую половину марта перевалило, а о весне ни намёка – разве что днём-другим солнечным обрадует природа, и всё! Морозец пусть и небольшой – не ниже десяти градусов, но уже никаких сил нет ждать, когда же закапает с крыш. Из Красноярска к ним, геологам (а в универе изначально сложился обычай и геохимиков, и сладкие парочки обучавшихся вместе гидрологов с метеорологами и географов с охранниками окружающей среды причислять к одной касте – касте геологов), приехал в гости такой же романтик, только совершенно бесшабашный и легендарный, как разнеслось по общаге, то ли Жора, то ли Гарик – Жека точно не знал. А переспрашивать в темноте, когда слушатели недовольно шикают на любой шёпот и не желают отвлекаться, не хотелось. На лестничной площадке между седьмым и шестым этажами гремел самодеятельный концерт знаменитого на всю Сибирь вольного бродяги и по совместительству барда. Молодёжь, заполнившая ближайшие лестничные марши и часть коридоров, насыщалась безудержным счастьем студенческой вольницы, открывающей новый и неведомый прежде мир настоящих, необузданных романтиков. 

Пел этот Гарик-Жорик, как ангел, как падший ангел, – хрипло, но теперь до Жеки дошёл смысл услышанной когда-то фразы об искушении бесами какого-то святого сладким пением. Вот, оказывается, как это может происходить. Не было в голосе барда привычного звонкоголосья, но манил, затягивал в свои сети его хрипевший от напряжения голос, раскатывался под звуки разрываемых гитарных струн по девяти этажам общаги, жаждавшей вырваться из паутины повседневности и умчаться по зову законченного мечтателя Гарика-Жорика по бесконечной дороге странствий за туманами, за запахом тайги, за невыразимым восторгом многообещающей жизни. Туда, за горизонт! 

И сбегались, откликаясь на обнадёживающий зов, парни и девчонки, а больше как раз последних. И Жека, и так обычно ложащийся спать в числе последних полуночников, само собой, находился в общей компании и в полумраке лестничного проёма (а свет, как обычно, отключили специально – для романтики) незаметно разглядывал студенток.

Сколь же много красавиц! И среди математичек, и среди химичек, но более всего, само собой, среди его геолого-географинь. Не зря же ГГФ считается одним из самых «красивых» факультетов универа, сразу за филфаком.

Жека посмотрел в угол у окна и застыл. 

– Чего, на Киру засмотрелся? – шепчет с озороватой улыбкой ему в ухо, подталкивая одновременно в бок маленьким горячим кулачком, очередная красавица – геохимик Ленка Крапивина. 

– Эх! Был бы я на год постарше – ухлестнул бы за ней, – шепчет Жека в ответ. 

Ленка опять обжигает горячим дыханием щёку: 

– Подумаешь, девушка на год старше… Кто тебе мешает? И потом, а может, она сама не против? – заговорщически подмигивает, оставляя Жеку в радостном замешательстве, лучшая Кирина подружка. 

А на следующий день вдруг ударило солнце, и Жека решил прогулять скучные лекции по физике. 

Автобус ехал медленно, и Жека через кружок, проделанный с помощью монеты на заледеневшем стекле, разглядывал фасады старых купеческих и дворянских особняков на главном проспекте города – улице Ленина. На Главпочтамте вошло много народу, но он не обратил ни на кого внимания. Куда сильнее его притягивало высокое крыльцо центрального отделения связи. Сразу вспомнилось лето и как он бродил по огромным прохладным каменным залам первого и второго этажей в ожидании, когда его абитуриентский друг Саня поговорит по телефону с мамой. Ожидание не тяготило, потому что Жека в это время вместе со всем мужским населением почтамта буравил глазами высокую блондинку в облегавшей идеальную фигурку юбчонке, которой подобное внимание доставляло явное удовольствие, хотя она и наводила на себя важный и невозмутимый вид. Такую красивую Жека видел впервые, но через полтора месяца у себя на этаже встретилась ему золотоволосая русалка-гидрологиня с четвёртого курса, и образ этой блондинки тут же испарился из памяти. Да, пройдись всего лишь по общаге, и не надо разглядывать киноактрис в журнале «Кино» – свои красавицы точно не хуже, особенно Кира.

Жека раньше считал, что фраза «всё вокруг замедлилось, как в кино», книжная, для украшения текста, и не более того. Но, впервые увидев Киру, сам испытал подобное, потому что она именно что проплыла тогда мимо него по коридору. И сам Жека, точно так же как любят снимать подобные сцены в фильмах, перестал видеть окружающее. Из возникшего перед ним тумана виделось ему только одно – самое нежное девичье лицо, какое доводилось видеть в жизни и от которого он не мог оторвать глаз. Выходя на лестницу, Жека не выдержал и, оглянувшись, встретился с её коротким взглядом.

С той поры Жека не находил себе места, бродил в одиночестве в леске вокруг стадиона и писал стихи. Иногда в мыслях проскакивали отчаянные мечты о том, что когда-нибудь Кира станет его женой. Проскакивали и тут же исчезали. О том, чтобы объясниться, Жека и не помышлял, ведь Кира была на целый год старше. Вряд ли она, по которой вздыхает столько парней, куда более видных, чем он, посмотрит на первокурсника. 

По плечу его неожиданно хлопнула лёгкая девичья ладонь в расшитой яркими разноцветными нитками вязаной варежке. 

– Жека! 

Он оглянулся. Ленка Крапивина. Рядом с ней, чуть позади, лучилась улыбкой Кира.

– Ой, привет! – обрадовался Жека. – А вы куда? 

– Мы-то?.. В ЦУМ. А ты?.. 

– А я сейчас выхожу. Я в кино. 

– Прогульщик, значит, – подруги шутливо прищурились.

– А вы-то кто!

И пока они дружно смеялись, радуясь и друг другу и солнышку, Ленка переглянулась с Кирой. 

– Кира, ты же тоже в кино хотела, – сказала Ленка. – Вот и сходи с Жекой за компанию: вместе-то веселее. А я сама съезжу в универмаг. Мне всё равно сейчас не до того, а то так и ты со мной не посмотришь. Хорошо? 

Ленка задержала выразительный взгляд на подруге. И, поддаваясь всеобщему бесшабашному весеннему настроению, та сразу же согласилась:

– Да, Ленчик, мы с Жекой сходим, да Жека? – губы её приоткрылись в шутливо-просительной улыбке. 

У Киры был дар, какого Жека больше ни у кого не встречал: нельзя было сказать, что она улыбалась – нет! Она попросту озарялась светом, глаза её при этом превращались во множество искрящихся голубых лучиков, и в такие моменты Кира становилась точь-в-точь как Ассоль при виде летящих над морем алых парусов. И где больше жизни и лазури – в море, небе или Кириных глазах – попробуй ещё разберись!

Несмотря на будний день, зал был почти полон – в основном молодёжь, такие же студенты. Комедия оказалась незамысловатой, но благодаря темпераменту записного весельчака Панкратова-Чёрного вызывала смех зрителей и даже в целом смотрелась. Но даже если бы демонстрировался самый плохой фильм в истории кинематографа, то и тогда бы Жека не заметил его недостатков, потому что рядом сидела Кира. 

У него уже давно затекла левая ягодица, но он боялся пошевелиться, чтобы не подтолкнуть тем самым Киру подвинуться. Они соприкасались бёдрами, и Жека пылал от жара, исходившего от мягкой и упругой одновременно девичьей округлости. Если бы вот так просидеть целую вечность – это, наверное, и будет раем. И Жека со страхом ожидал окончания фильма. 

Всё хорошее когда-то кончается – в зале зажглись огни. Возвращаться домой не хотелось, и Жека повёл Киру в «Белочку» угощать пирожными и кофе. Рядом стояли вокруг столиков такие же кинозрители, и все вместе галдели, радостно делясь впечатлениями от просмотра. Жека с Кирой тоже не отставали, добавляя свою порцию во всеобщее шумное веселье, и не отрывали глаз друг от друга. 

А вечером они стояли в целовальнике – так называлось небольшое помещение, что-то вроде мини-фойе, уходившее в сторону от длинной коридорной кишки. Света в коридоре, как это часто случалось, не было – бесшабашной молодёжи вполне хватало освещения, доходившего из лестничного пролёта. Жека рассказывал, почему оказался не в Новосибирске, а в Томске, а сам видел, что Кире до лампочки, что он там говорит, – лишь бы говорил. Она стояла к нему вплотную и ждала. Ждала, когда он её поцелует. Глаза её, отражавшие лившийся из окна лунный свет, казались в полумраке двумя влажными сияющими лунами, полускрытыми за пеленой длинных ресниц. Кира и напоминала собой народившуюся луну – такая же манящая совершенством и свежестью. Душа его трепетала в предчувствии: ещё один миг, и он познает наконец настоящую любовь, в которой души перемешиваются одна с другой в одно до невозможности счастливое целое. Не хватает лишь простого поцелуя.

Он так и не отважился.

Жека не был несмелым. За год до того он запросто целовался в походе с девочкой. Оля приехала в гости к родственникам из самой Москвы. Она была младше на год и хороша собой. Льняные волосы до пояса, точёная фигурка – девчонкам на зависть. Жека парил в облаках: как же! – он целовался с такой красивой девочкой. Что-то великое и необычайное, казалось ему, должно войти в его жизнь.

Не вошло, а вползло – и не великое и прекрасное. Утром Жека сидел на лавочке с Афоней и Серым, с которыми и ходил в поход. Вместе с ними находились две подружки-одноклассницы, две Лены, – одна жила на соседнем дворе, другая – Афонина соседка. И вся компания дружно, хотя девчонки чуть смущённо, рассмеялась, когда Серый снисходительно, как более опытный, ухмыльнулся:

– А Жека не умеет целоваться. Нам с Афоней Оля сказала. 

 

Банкет закончился, и Евгений Викторович сидел теперь в своём рабочем кабинете и писал, вспоминая и с трепетом, и с горечью, но горечи было совсем чуть-чуть: она вытеснилась всем тем хорошим, чем одарила его добрая и щедрая жизнь. И всё же эта горечь несбывшегося, несостоявшегося, непроизошедшего, оказывается, таилась глубоко в душе и вдруг вылезла, растревожив возбуждённое алкоголем сознание.

Евгений Викторович отложил ручку и стал читать написанное. В отличие от большинства приспособившихся к современному ритму жизни коллег, сразу же печатавших тексты в ноутбуке, он оставался приверженцем старой манеры сочинительства и считал, что механизация процесса мешает более глубокому погружению в работу и размышлениям. И лишь изложив задумку на бумаге, с многократными зачеркиваниями, вставками и прочими пертурбациями движения и окончательной кристаллизации мысли, принимался печатать.

«Сейчас я семейный человек, счастливый, любящий и любимый, но, случается, вдруг проскакивает во мне искрой сожаление о том, что я так и не поцеловал Киру. Моя грусть о несбывшемся не предательство жены и детей, ни в коем случае! Ведь это произошло до них, и это совершенно невозможно уже теперь – с ними. Просто молодость может возвращаться – и в тридцать, и пятьдесят лет, а юность, она одна и никогда не повторится. Если не успел что-то в ней сделать, что-то упустил, то значит, не успел навсегда. Миг преображения детства краток и хрупок, как у распускающегося цветка и порхающей над ним белоснежной бабочки. А любовь юности, более того, подобна полёту мотылька над пламенем костра. Миг – и крылатое воплощение восторга бесследно пропало в огне».

Евгений Викторович не заметил, как вошла супруга.

– Женя, тебе подать чай? – она выжидательно замерла на пороге. 

И совершенно неожиданно для самого себя – то ли потому, что это слово «подать» вместо нормального «принести» показалось по-индюшачьи напыщенным, то ли потому, что кто-то вторгся в мир, который он раскрыл сейчас лишь для одного себя, – его внезапно охватила такая досада, что Евгений Викторович еле сдержался, чтобы не выплеснуть рвавшееся наружу раздражение.

– Нет, дорогая, не мешай мне, пожалуйста, работать. Я сам… попозже, – ответил тихо, не поворачивая головы в сторону, и Оксана Игоревна, почувствовавшая настроение мужа, сразу же исчезла за дверью с поджатыми губами. 

Оставшись наедине со своими мыслями, Евгений Викторович испытал недовольство собой. «Ну, разве ж волк виноват, – внезапно промелькнуло в его голове, – что только убийством может поддержать свою жизнь? А ворона?.. Разве она сама захотела стать такой безобразной и хищной? Никто ведь, рождаясь, не выбирает себе внешность и характер, он просто их получает, и только! Всё, оказывается, так до банального просто: люди появляются на свет не такими, какими хотели бы быть. Понятное дело, все мы, будь то в нашей воле, рождались бы красивыми, сильными, умными, хорошими – чтобы нас обязательно любили, уважали и ценили, но… Вот именно что «но»... Кому что выпадет. А я сержусь на жену. Глупец! Ну, не может она быть совершеннее. И где же тогда моё терпение и любовь? На любимую девочку сержусь. Дурак! Совершеннейший дурак…». И, утешившись открывшейся ему сейчас истиной, Евгений Викторович снова вернулся к прерванной мысли. 

«И каждому хочется, – без остановки бежала по бумаге ручка, – чтобы этот миг самого искреннего и чистого во всей жизни влечения увенчался полным обнажением душ – поцелуем. Вот оно, акме, – совершенство! И у меня та любовь могла бы стать такой, но... получилась как фотография, проявленная без закрепителя. 

Лёгкая грусть умудрённого сединами мужчины сопровождает меня в такие минуты. Передо мной вновь, терзая и терзая, оживает лавочка во дворе и смеющиеся над моим неумением целоваться дворовые мальчишки и девчонки. Обиды нет и никогда не было. Просто так получилось. Та подростковая жестокость вышла не преднамеренной. И следом вспоминается тянущаяся ко мне Кира и до невозможности прекрасные и любимые глаза, затуманенные ожиданием поцелуя. И эти же глаза будут снова затуманены, когда мы встретимся через два года моей службы в армии, но уже грустью чужой жены». 

Евгений Викторович отложил ручку и остановил рассеянный взгляд на какой-то точке на большом письменном столе из тёмного дуба. Так просидел он несколько долгих минут, не замечая времени, а затем с глубоко задумчивым видом медленно вывел немного пониже написанного вначале одно слово, потом, после заминки, остальные: «Невозможность, необратимость, недостижимость, недосягаемость, недо…» – и поставил большой вопросительный знак рядом с незаконченным словом в надежде во что бы то ни стало ухватить ускользающее дымкой откровение. 

 

   

ПОСЛЕДНИЙ ШТРИХ

 

По институту слух прошёл: появилась натурщица красоты необычайной. Любопытствующих – толпы. Под любым предлогом норовят в класс заглянуть. Даже многолетний служка института вахтёр Палыч, с почётом отправленный на пенсию ещё пару лет назад, и тот как-то узнал – тоже заявился. И то! Как не полюбоваться на такое чудо! Сказать: красота редкостная – так и так уже понятно. Описать – сколько уже описано, все достойные слова в употреблении побывали – попробуй неизбитое найди! Так стоит ли тогда повторяться за кем-то и новый кафтан старыми нитками шить? Не то будет. Одним словом, чудо как хороша была! А в глаза глянешь – пропасть можно: небо одно, небо и небо, высь и высь без конца и без края. И с земным никакого соприкосновения. Если и рисовать с кого ангела, то только с неё. «Совершенство линий», – лучше, чем преподаватель-монументалист Николай Евгеньевич, и не скажешь.

За это совершенство линий и ухватился он, как утопающий за соломинку. Стал тоже вместе со своими студентами Катеньку писать. Увлёкся с упоением. Ещё бы: такими дарами судьбы только глупцы разбрасываются.

Обещал Николай Евгеньевич когда-то в настоящего художника вырасти, да на его беду затрубили медные трубы после первых коллективных выставок, полилась река винная, да за жизнью весёлой и развеялось, растаяло дымом сквозь пальцы особое художественное видение; одно мастерство осталось, хоть и значительное, а не Дар – всё равно как тело без души.

Спохватился годы спустя Николай Евгеньевич, за ум взялся. И до поры думал, что наверстал упущенное и что приблизился со временем вплотную к совершенству в мастерстве, почти достиг творческого абсолюта. Вот-вот – и всё, предел, выше некуда. Разве что чего-то не хватало, какой-то неуловимой малости, вроде лёгкого штришка. И напрягался в поисках его, искал через добросовестную работу, через глубокие размышления. Казалось: вот-вот и уловит. И вдруг, когда лучшие годы давно промелькнули, сам не понял, как оно вышло, но словно пелена какая-то с глаз упала; и предстало перед ним то, что раньше верным казалось, совершенно в ином ракурсе. И поразился Николай Евгеньевич тому, что, оказывается, плавал всё это время по поверхности, потому что таланту его недоставало глубины мышления, поразился и с грустью осознал, что подлинное мастерство только начинается. А он-то думал! Только начинается! Когда жизнь к чёрной линии покатила-понеслась. Вылились, выходит, теперь чёрными слезами утраченные годы полупраздного существования. И самоуверенность да звуки медных труб вот как теперь вороньим карканьем откликнулись. Не тех людей, получается, слушал, а от честных отворачивался: завидуют, мол.

И до того страшно стало, оттого что столько лет затрачено впустую, такая тоска в душу заползла, что хоть бросай всё да на край света беги. Тошно, страшно, больно и, хуже всего, что очень уж далеко отшагал не в том направлении за миражом.

Но за линией собственного потолка, в который столько лет головой бился и который теперь всё-таки преодолел, как истинное откровение, а не заезженной до дыр безликой аксиомой явилась ему вечная как мир мудрость: овладение мастерством, как и познанием, бесконечно, но преодоление каждого его миллиметра всё равно счастье. И то, что сумел принять, – благо! А что не смог – тоже благо, но не твоё – кого-то другого, того, кому хватит и дара, и времени, и напряжения. Но нет ничего без блага. И нет его только в лености – позорной, обессмысливающей саму жизнь человеческую.

И когда переболел Николай Евгеньевич этим суровым откровением, то понял, что только трудолюбие и уберегло его в итоге, вывело на верный путь. Но опять-таки: не находилось теперь достойной темы. Вот потому и увидел в Катеньке редкий шанс настоящее сказать, чтобы помнили, чтобы радовались.

И как же Катенька у него пошла! Полетела – не остановить! Давно так не писалось, чтобы ничего более не хотелось, чтобы каждая первая мысль поутру – о Катенькином образе. Летит девочка – вот оно, настоящее, – выпестовывается. Ай да Катя! Всем Катям Катя! Положила, знать, судьба удачу на его пути.

Эх, художник! Улетела душа в неведомую высь, оторвалась от земли и того, что на ней деется, видеть перестала. Ладно бы о том, что есть-пить надо, не помнила, ладно бы, если все заботы из головы вылетели. Это всё мелочи! Беда же таилась в сластолюбивых взглядах на Катеньку собственного ученика Максима Перевалова. Решил он Катеньки во что бы то ни стало добиться, мало того – поспорил.

Надлежало Максиму до маститого художника дорасти. Так уж звёзды распорядились – генеральских погон отцовских. Кто из великих художников не был знаком с курировавшим культуру невысоким балагуром из конторы? А кое-кто и дружбу с остроумным знатоком живописи водил. Так что, когда у генеральского чада талант открылся, вместе с ним и необходимые двери открылись. Учился Максим в суриковской школе, лучшие педагоги ещё на дому с ним занимались. И руку ему поставили, и мозги в нужном направлении настроили. В институте он быстро выделился, и вскоре ясно стало, что, при наличии открытых для него дверей, художническая масса ещё одним маститым вскоре прирастёт. А вот малое братство настоящих художников его не ждало: ничем новым, неожиданным не цепляли его работы. И хотя и почерк свой Максим быстро нашёл, но то всё лубочные картинки – народ поразвлечь оригинальничанием. И если ещё учесть, что был Максим собой очень хорош, то неудивительно, что в институте он не просто пользовался большим успехом среди женского пола, а даже отказа не ведал.

А Катенька – кто она? Приезжая из какого-то волжского городка, не то тверской стороны, не то саратовской. А в столице жизнь красивая, весёлая. Одно слово – праздник! Вот оно, веселье, – руку протяни. А оно для других, для тех, что побогаче, посноровистей. И оттого особенно обидно, тем более что и сама красотой да умом не обижена. Как ни крепилась Катенька, а не устояла перед Максимом. Жить-то ведь хочется с восторгом, а не просто жить. А что, будущее у него многообещающее и сам хорош собой. И началась у неё другая жизнь: красивые наряды, богатые рестораны, известные вечерние клубы. Поверила, что Максим ей такую счастливую жизнь до конца дней обеспечит. Мало что поверила – полюбила парня. Закружилась без памяти головушка у девицы.

Глянул однажды утром Николай Евгеньевич на Катеньку, а глаза у неё светятся, сияют; скачет, рвётся из них наружу счастье солнечными зайчиками. «Эх, как хороша сегодня Катенька! – думает. – Как жаль, что не смогу глаз твоих сейчас взять, не потяну. Эх…» – вздохнул горестно, жалея, что вчера перебрал чуток с друзьями на радостях после выставки. И принялся детали завершать.

Как же он после сокрушался, что не отважился к глазам Катиным приступить. Обманул Максим Катеньку, пауком мохнатым оборотился. Взял своё, да и уполз в укромное место свежей добычи дожидаться. А впрыснутый им яд потёк по Катенькиной душе, обезволил, высь безбрежную в глазах выел. Какая тут высь после всей той камасутры, которой он её обучил. К тому же без тусовок и прочих развлечений жизнь тоже уже не в радость была. Изменилась Катенька и не могла уже прежней стать, даже если бы за неё душу свою кто положил. Сама не заметила, как превратилась в обычную паучиху. Вроде всё та же девица-краса, да только настоящего художника не обманешь: получше всякого сверхсовременного рентген-аппарата видит. Что там Николай Евгеньевич заметил – паучьи ли лапки, присоски ли, но то, что главного в ней уже нет, сразу определил. Опечалился. Сердитым воробьем нахохлился.

Надо заметить, что дело к зимней сессии шло. И как узнал Николай Евгеньевич про Катеньку с Максимом, так отказался ему зачёт ставить. Наедине, еле сдерживаясь, чтобы не взять за грудки, высказал:

– Ты что это, гадёныш, учинил! Ты думал, никто не узнает, кроме твоих дружков, как ты девочку развратил?! Хвастун! Зачем девочку было портить?! Ты Бога распял! Понимаешь!!! Самым натуральным образом. Если ты не понял, что сотворил, то тебе никогда не стать художником. Даже если бы ты собрал всех шлюх Москвы, это не помешало бы тебе стать настоящим мастером. Но за Катеньку ты никогда им не будешь. Никогда! – повторил преподаватель металлическим голосом. – Да такая одна на миллион, а то и больше. И где я вторую найду?! В Москве двенадцать миллионов народу, а такая, может, одна ещё и есть, и то не знаю. Всю Москву перелопатить можно, а не сыщешь. И в провинции целую жизнь искать будешь с тем же результатом. Я ведь пишу её, а закончить теперь, получается, из-за тебя не смогу. Весь труд насмарку… Ты глаза её видел? Это же чудо! Дар Божий! Врубился? А теперь уже нет тех глаз. Другие они. Эх ты…

Николай Евгеньевич замолчал, не находя слов от негодования. В возникшей тишине отчётливо прозвучал зубовный скрежет.

– А для того, чтобы мазнёй заниматься, диплом не нужен, – продолжил он после короткой паузы. – Так что зачёт я тебе пока не поставлю… в науку.

Максим понуро молчал, и Николай Евгеньевич, дав выход своему негодованию, поостыл и уже спокойнее сказал:

– И вообще, перевелся бы ты к Илье… к Илье Петровичу. И хотя переходы у нас не приветствуются, я поспособствую… проблем не возникнет… совсем не возникнет.

– Хорошо, Николай Евгеньевич, – повернулся, не поднимая глаз, Максим и уже в дверях бесцветным голосом тихо сказал, – я подумаю.

– Думай! Хорошенько подумай!

Загоревал Николай Евгеньевич, запил. И как не запить, когда дело всей жизни срывается по вине какого-то мальчишки-мажора. Такая боль скрутила, оттого что душу, наконец, в картине распахнул и вот, кажется, сотворится то, что в истории после него останется, что бы ни написал после, – ан нет! – последнего штриха не хватает, главного штриха, без которого всё пустое. Похитили, лиходеи, распинатели! Э-эх-эх-эх! Не пощадил, глупый мальчишка.

Пил мастер и до одури, и по-тихому. Добро хоть из института не попёрли. Какое-то время подменяли друзья-товарищи, потом остановился, привёл дела в порядок, а только писать совсем прекратил. И внешне переменился. Раньше всё лохматый ходил, вечно заспан, помят, а тут – волосинка к волосинке, бородка ухожена, взгляд ровный, твёрдый, зато прежде проскакивавшее озорство в глазах исчезло. И превратился мастер в натурального преподавателя высшего учебного заведения – высокообразованного, высококультурного доцента. Стал строг, требователен. И по-прежнему зачёта по мастерству Максиму не ставил. А тот отцу не признавался, отец же в дела сына не лез принципиально, чтобы не баловать. Вот и тянулась катавасия ещё год. Как-то не исключили парня, хотя наличие такого «хвоста» каралось беспощадно и однозначным образом.

Понятное дело, что пробовал незадачливый студент получить зачётную индульгенцию из рук мастера и мытьём и катаньем. К частым пересдачам, чтоб на измор взять, естественно, прибегал, да не тут-то было!

И вот однажды заявляется он к Николаю Евгеньевичу, а с ним девушка, чем-то на Катеньку похожая, только чуточку бледнее да потоньше.

– Вот, Николай Евгеньевич, я вам натуру привёл. Может…

– Давай зачётку, – опешивший от негаданного уже счастья студент с радостью заметил мелькнувшую в глазах преподавателя снисходительно-доброжелательную усмешку. – А где ж ты нашёл вторую Катеньку?

– Не поверите, на Арбате. В Литературный приехала поступать, на поэзию.

– И откуда же такое чудо?

– С Енисея.

Дописал Николай Евгеньевич, наконец, картину и понял: случилось! В его жизни главное событие произошло. Пусть пока ещё и с одной картиной, но вошёл всё же в малый круг настоящих художников, научился-таки улавливать ту малость, тот последний лёгкий штришок, который прежде не давался. И как-то безразлично стало официальное признание, известность, слава, о которых прежде мечтал. Пыль всё, сладкая, но пыль. Сколько художников ею объелись, что называется, выше головы. И где они сейчас? кто о них помнит? Много рисующих, мало тех, страждущих, мечущихся, кто у зрителя слезу вышибает или песню. Такие художники и остаются, не исчезают в небытии. А в свою картину Николай Евгеньевич верил, как в путеводную звезду всей его жизни. И прежние ориентиры исчезли в её тени, как и внезапно обрушившаяся запоздалая слава и восторженные отклики знатоков, воспринятые им на удивление буднично, словно привычные. Сразу по завершении картины навалилось на него страшное опустошение. Николай Евгеньевич как-то разом постарел, высох.

Знать бы, что движет порой нашими поступками. Почему мы вдруг несёмся туда, где не предполагали быть, и сталкиваемся с тем, кто (или что) меняет жизнь, или с тем, о ком и думать забыли? Почему? Судьба, случайность? Что?

Год спустя Катенька возвращалась с женихом с отдыха на Сейшелах. «Уже дома! – радовалась про себя забеливавшему тёмный тротуар снегопаду. – Самая замечательная зимняя погода!».

На Садовом сразу же попали в пробку. Видя, как нервно постукивает по рулю жених, она предложила:

– Саша, а поехали через центр.

– Ну да, а если в пробке застрянем?

– Саша, – рассыпался озорным звоном Катенькин смех, – если-если, какая нам разница? А если даже и так, то мы уже застряли. Хрен редьки не слаще.

– А поехали, – согласился он, хотя обычно ездить через центр не любил.

По «Авторадио» громко кричали какие-то металлисты, которых она терпеть не могла. Переключила на другой канал. Передавали новости, и она собралась было искать дальше интересную музыку, но при словах «…скоропостижно скончался…», заинтригованная («интересно, кто это умер?») замерла. «…Художник Николай Маслов, картина которого «Таинство» произвела фурор во всем мире и за которую индийский миллиардер (фамилию она не разобрала) предлагал миллион долларов. В суриковском институте проходит выставка работ покойного».

Катенька печально поджала губки.

– Саша, сверни, пожалуйста, к Суриковке. Здесь совсем рядом. На пять минут, не больше.

– Катенька, ты чего, устал я, домой бы… – но, заметив, как изменилась в лице невеста, спросил, – ты его знала?

– Да.

– Давай заедем завтра.

– Нет, Саша, я боюсь, что вообще тогда не заеду. Пожалуйста… сейчас надо, я чувствую.

На выставке было многолюдно. Возле траурной фотографии мастера негромко переговаривались мужчина с женщиной: «Такой нестарый ещё…» – «Да, живи да живи». «А что с ним?..» – «Сердце… перенапряжение…».

Катя рассеянно пробегала взглядом по картинам, не зная, зачем она здесь: этот мир был закрыт для её понимания. И всё же какая-то сила побуждала заглядывать в каждую картину.

– Катенька! – услышала она взволнованный голос ушедшего вперед жениха. – Катенька, иди сюда скорее!

Она подошла и застыла перед картиной, возле которой стоял Саша: на неё внимательно смотрела она сама, только не совсем такая, какой видела себя в зеркале. Другая Катя, Катя из прошлой жизни, о какой она и помнить уже забыла.

Уходя с выставки, она плакала, не замечая, как при её появлении удивлённо вскидываются брови и приоткрываются рты у некоторых посетителей, как одновременно замолчали негромко, но с интересом переговаривавшиеся между собой на выходе устроители выставки. Если бы Катенька обернулась, то заметила бы неподвижных людей, провожавших её взглядами. Всё вокруг было как в тумане, и Саша, поглощённый какой-то мыслью, заботливо поддерживал её под руку.

 

 

ЯБЛОНЕВЫЙ БУКЕТ

 

Среди моих знакомых имеется немало чудиков, увлеченных какой-нибудь оригинальной идеей. Но даже на их фоне коллекционер запахов – это что-то! Таким необычным хобби отличился мой сокурсник Сергей Мокин. В специальную тетрадь он записывал: такого-то числа там-то и там-то почуял запах того-то и того-то, в результате заново пережил такую-то такую ситуацию из прошлого. Будучи поэтом, Сергей извлекал из этой тетрадки большую пользу, посещая отмеченные места в поисках вдохновения.

Меня всегда поражал в нём редчайший сплав двух противоположностей: по образованию он являлся сухарем-математиком, по духу поэтом-романтиком. Как математик, Сергей удивительно точно укладывал в рамки логических цепей сложные для меня лично понятия. В частности, раскрывая свою теорию, он заявлял: «Из всей системы наших чувств и вообще всех способов индивидуального миропознания запахи являются наиболее совершенной матрицей памяти». В качестве же адепта рифмованного слова Сергей оказывался натурой увлекающейся, легкой на подъем и запросто мог сорваться в поисках нового запаха куда-нибудь в архангельскую тундру или в заброшенный шахтерский город в Коми, а после вдохновенно живописать, как вдыхал запах солидола в грозившем обвалиться, без окон и дверей, цеховом здании. А то взбредало в голову съездить на овощебазу или, что случалось чаще всего, поболтаться по вокзалу: по его же словам, особенную пользу для его творческого развития приносил запах креозота и поездов.

Его теория увлекла и меня, но после безуспешных попыток добиться схожего результата я остыл и напрочь выкинул её из головы, утешившись вечной истиной: что поэту хорошо, то простому человеку психбольница. И уж никак не мог ожидать, что теория запахов откроется мне сама собой, безо всякого с моей стороны напряжения.

Я клевал носом в вагоне метро. Диктор объявлял станции, двери открывались, закрывались, впускали и выпускали очередную партию пассажиров – въевшаяся за многие годы в сознание картина, подобная крутящемуся вороту в глазах античного осла. Интерес в метро для некоторых составляет наблюдение за лицами, однако такая бестактность не для меня. Читать же не хотелось и, чтобы не сталкиваться случайно взглядами с сидящими напротив пассажирами, я и дремал.

И вдруг – лёгкий аромат яблок! Но это был особенный букет: он мне уже встречался, и связан был с... В тот же миг почудилось мне, что путы времени и пространства разорваны и что стою я в общежитии, и передо мной Наташа. Её волосы пахнут так же по-колдовски маняще, и, кажется, нет такой силы на свете, которая влекла бы более этого запаха. Надо спешить на почту за переводом, пока не закрылась, но нет воли сдвинуться с места. Даже самые дорогие духи, выходит, уступают незатейливому рецепту ополаскивания волос яблочным отваром. Поразительно, как глубока народная мудрость. И вот теперь я не вспоминал, я переживал заново уже пережитое. Аромат из далекой юности чудесным образом перечеркнул настоящее и сделал настоящим совершенно выветрившийся из памяти момент прошлого. И все то же удивление внутри: неужели эта прекрасная естественность, воплощенная в народных косметических секретах уже ушедшей эпохи, еще существует и в наше время?

Меня толкнули, я открыл глаза и, дико про себя досадуя, так некстати вернулся к обычной в утренние часы толчее и шуму движущегося поезда. Впрочем, досаду мгновенно вытеснило желание увидеть столь несовременную девушку, как тогдашняя Наташа, но теперь уже двадцать первого века.

«Позвольте, пожалуйста», – обволок вагон приятный голос – скорее всего её. Я осмотрелся. Так, хорошенькая брюнетка? Нет, несостыковочка: вульгарно обтягивающие в демонстрации выигрышных форм джинсы, кроссовки, броский макияж. Хоть и заметная девушка, да всё равно не поверю, что это она.

Взгляд мой скользнул дальше.

Эта хороша, но грубоватая красота. И вряд ли ей принадлежит такой голос.

Столкнувшись взглядом с надменной женщиной средних лет, я поспешил отвести глаза: уж её место точно лишь на странице с пушкинской старухой с деформированным корытом, но никак не в данной истории.

В это время стоящий сбоку парень прошел вперед, и моё внимание привлекла находившаяся за ним высокая девушка с пшеничными волосами, сплетёнными в толстую косу. Почувствовав мой взгляд, девушка обернулась, поразив меня красотой больших светло-голубых глаз и тонкостью черт. Как она была хороша – девушка-ангел! Из тех, кто волнуют, врезаются в память, и порой навсегда. Она! Совершенно точно!

Я привык к тому, что ныне царствует плоть – порой мерзкая, порой аппетитная, а подчас и красивая – до совершенства, однако же, все равно плоть. А тут другое, неземное, что ли. Хотя нет – земное, самое что ни на есть земное, но без плотского – во всяком случае, не в штанах, в то время как все женщины в вагоне от мала до велика ехали в данной униформе всех расцветок, тканей и моделей, причем большинство безобразных и несовершенных тел я предпочел бы не видеть никогда вовсе. Это раньше женщины стремились скрадывать собственные недостатки. Ныне подобные попытки рассматриваются как комплексы, а последние не в духе времени.

Встречались и дразнящие, приковывающие внимание тела. Но во всех случаях это опять-таки была красота только лишь в одной её грани – плотской! А я так устал от этой навязчивой броскости на каждом углу, от которой, как у алкоголика от водки, нет сил оторваться и от которой уже воротит.

Наряд же красавицы смотрелся просто и вместе с тем элегантно. Поясок на коротком светло-бежевом пальто подчеркивал тонкую талию – и какая отрада! – черная юбка немного ниже колен. Помимо талии, у неё оказались и тонкими щиколотки. Тотчас подумал – куколка! Девочка-куколка! Вся она была одна тонкость. Грациозная, невинная, как школьница старших классов в мое время. И так уместно было бы увидеть её в балетном платье на сцене. Грация! Недосягаемая, возвышающая! Грация той девичьей тонкости, которая волнует мужчин до глубокой старости. Той тонкости, какую хочется носить на руках – воздушной, не стыкующейся с помыслами низкого порядка. Женщины-вдохновительницы! И как пожалел я в эту минуту, что моё время прошло. И как сладко стало при воспоминании о том, что это время у меня всё же было. Всё перетекает из одного в другое, сплетается юность со старостью, зло с добром, слабое с сильным, и одно другому помогает понять и пережить грустную, но прекрасную вещь, именуемую жизнью.

Будучи неплохим программистом, я редко выбираюсь из дома: таково преимущество нашей профессии, позволяющее работать дистанционно, без обязательного посещения офиса. По этой причине в метро тоже приходится бывать нечасто, тем более, что если это не начало и конец рабочего дня, то предпочитаю передвигаться на машине. И все же как-то так получалось, что несколько раз я встречал эту красавицу в метро, причем даже в одном вагоне, а два раза она сидела напротив. Искоса задерживая на ней взгляд, я задумывался, кого же она мне напоминает. Какую-то актрису, но какую – вспомнить не мог.

Кто она сама? – гадал я. Актриса? – Не похоже: стала бы ездить в общественном транспорте?! Певица? – Слишком элегантна и скромна для этого шоу-биза. Менеджер? – Слишком красива. Пассия богача? – Тоже не для метро. Врач? – Взгляд не похож.

Так гадал я, пока суетливое метро не растворяло нас в разнонаправленных пассажиропотоках. И каждый раз надолго запечатлевалось во мне её ангелоподобное личико, на котором вопреки собственной воле задерживал я на миг-другой взгляд. В мои сорок с небольшим мне было стыдно своего поведения, своего внимания, которое она, конечно же, как всякая женщина, не могла не заметить, и которое могло характеризовать меня в её глазах в той же мере, что вид престарелой женщины в молодежном наряде и сапогах на шпильках.

Я уже стал привыкать к её красоте и не удивлялся встречам, когда они прекратились. Обычное явление. Можно десятилетиями не видеться, живя и в одном городе, и в разных концах страны, а затем столкнуться в московском метро. Можно, напротив, живя в одном районе Москвы, десятилетиями же проноситься в различных пассажиропотоках. Где она, логика случайных встреч? И есть ли вообще?

В один из июльских дней при спуске на эскалаторе я увидел двигавшуюся навстречу мою красавицу. Она беседовала с приятной стройной женщиной. Та повернулась, чтобы посмотреть вверх, и я замер в замешательстве. Это была Наташа. Теперь я понял, наконец, кого мне напоминала девушка.

Таким же жарким июлем двадцать четыре года тому назад, опьяненный счастьем первых, не контролируемых родителями шагов вхождения в самостоятельную жизнь, готовился я стать студентом мехмата университета. Расселяли нас, абитуриентов, две Тани, окончившие первый курс, понятное дело нашего же факультета. Таким вот привилегированным образом они проходили практику. Весь факультет разъезжался в это время по разным весям, а им повезло. Такими же везунчиками оказались еще четыре первокурсницы, и тоже из их же группы, практиковавшиеся в университете. Среди них была Наташа. Вечерами все они собирались в комнате Тань и устраивали чаепитие. Так сложилось, что в нашей комнате поселились самые подвижные, самые непоседливые парни из абитуры всего, пожалуй, факультета. Мы сразу же познакомились с Танями и их подругами и едва ли не каждый вечер захаживали к ним в гости попить чаю, поиграть в карты, да и вообще поболтать, посмеяться, порадоваться друг другу и жизни.

Я и помыслить боялся о Наташе: она была самой красивой девочкой из всех, в кого я влюблялся, но еще хуже – на сантиметр-другой выше ростом. Какие там надежды?! Но разве можно скрыть любовь в семнадцать лет, тем более если она взаимна. И никакая разница в возрасте и в росте здесь не помеха.

Нам повезло: наши комнаты оказались по соседству. Иногда из-за стены раздавался тихий стук: тук – пауза, тук-тук – наш условный сигнал: я одна, жду.

Мы запирались у неё и в страстном порыве целовались, будучи не в силах нацеловаться, обнимались и не могли этим насытиться. Мы любили другу друга чисто, как было принято в те времена в нашем возрасте. Я гладил её по густым пшеничного цвета волосам, и возникавшее возбуждение, естественное для молодого здорового организма, казалось мне до невозможного низменным, что хоть под землю провались. Многие ныне посмеются над нашей стыдливостью, но таково было советское время даже самых последних лет той эпохи.

Вскоре мои парни заметили наши перестуки, а может, рассказала Наташина соседка по комнате Ира (или кто еще из подруг), специально оставлявшая нас наедине. «Саша, береги её, – говорили девчонки, – гордость нашей группы, отличница. И вообще, видишь, какая она у нас красавица!» Мои же ребята подшучивали со смехом: «Придется тебе на баскетбол записываться, чтобы дорасти до Наташи. А то давай мы тебе ноги растянем».

В моей жизни случалось немало расставаний, но никогда не было, наверное, столь же грустного, как проводы Наташи домой. У неё закончилась практика, и я, как истинный кавалер, отвез её вместе с одной из Тань в аэропорт на такси. В моей ситуации скромного проживания на деньги далеко не богатых родителей такой поступок являлся расточительной роскошью, но разве мог я поступить иначе в тот момент? Уж лучше после прожить два-три дня на подножном корме, лишь бы только доставить любимой девушке радость.

Таня деликатно осталась в аэропорту караулить сумки в недолгом ожидании регистрации, а мы поспешили укрыться от посторонних глаз на ближайшей неосвещенной улице.

– Ничего, мы скоро увидимся, – успокаивал я Наташу.

– Да, легко сказать, если не ждёшь. Скорее бы уж сентябрь!

И хотя расставание бередило душу, но (как точно выразился по этому поводу Александр Сергеевич Пушкин!) печаль наша была светла. Она обещала счастье.

И мы были счастливы. И верили, что проживём всю жизнь вместе и умрём в один день. И вскоре познали друг друга как муж и жена. В тот день нас посвящали в студенты. Посвящала Наташина группа. От выпитого сухого вина, кажется, это был «Рислинг», а может, «Ркацители», нам, первокурсникам, почти не знакомым с алкоголем, стало необычайно хорошо. И весёлый самодеятельный концерт второкурсников и нас, посвящаемых, и вся атмосфера непередаваемо радостного, первого ещё в нашем едва начавшемся студенчестве замечательного события настроили на особенный лад. Мы все напоминали мотыльков, готовых сгореть на пляшущем огне увлекательнейшего праздника жизни.

И мы с Наташей сгорели, растворились друг в друге. И не ведали в том порока. Любовь оправдывала нас.

– Ты кого хочешь первого – мальчика или девочку? – спросила Наташа.

Поцеловав её в губы, я с нежностью прошептал:

– Девочку, как это ни странно, хотя все мужчины обычно ждут мальчиков. И чтобы на тебя была похожей, с такими же красивыми глазами.

Наташа живо приподнялась, опираясь на локоть, и благодарно взглянула на меня.

– Здорово! Я тоже девочку хочу первой. А как мы её назовём?

– Наташей – как тебя.

– Ну, нет, – наморщила она носик, – зачем нам две Наташи? Давай как-нибудь иначе. Мне вот Злата нравится.

– Здорово, и мне тоже! – я с радостью согласился.

– Но только чтобы она на тебя была похожей, а не на меня. Главное, чтобы глаза твои, – с игривым смехом растрепала она мне волосы. – А вообще, зачем вам, парням, такие большие глаза? Это нам, женщинам, в первую очередь надо, а вам как-то можно обойтись и без них.

Я в шутку прищурился и, протянув к ней ладонь, жалобно пропищал:

– Подайте слепому на пропитание.

Видимо, получилось артистично, потому что оба дружно прыснули от смеха, хотя и боялись привлечь внимание кого-либо из разгуливавших по коридору, особенно своих.

Переведя дыхание, Наташа разом сделалась серьёзной и соскочила с кровати – первый раз в жизни я видел, как прекрасны голые девушки, во всяком случае моя, – схватила нож и снова юркнула под одеяло. Сумев самую малость надрезать себе ладони, прижали мы руки, как в фильмах про индейцев. Два крохотных красных ручейка смешались в один.

– Теперь мы муж и жена, – смущённо улыбнулась Наташа. – Давай поклянёмся быть верными друг другу до самой смерти.

Мы поклялись.

Как легко даются клятвы и как мало в них силы в семнадцать лет – лишь чуть более чем у детей, обещающих своим куклам ухаживать за ними всю жизнь. Мне была неведома тогда собственная легкомысленность влюбчивой натуры незрелого юноши. Неведомо было и повышенное внимание девушек, и оно вскоре вскружило мне голову. Я влюблялся в одну красавицу и, получив взаимность, снова влюблялся в следующую. А другая казалась мне ещё красивее, и я вновь включался в гонку за самой-самой красивой, не ведая старой истины о недостижимости идеала. Наивный мальчишка…

И Наташа, и я избегали друг друга: мне было стыдно, а ей… Осунувшееся лицо, взгляд в пол при случайной встрече – что тут ещё непонятного? Как я был бессердечен по юношеской глупости. Но хуже всего, пожалуй, Наташе становилось оттого, что вид мой лишний раз напоминал ей о собственной ошибке: выплеснуть столь сильное чувство на такую пустышку. И в самом деле, я не стоил её. Хотя бы взять вот этот случай, который вскоре произошёл.

В ноябре у Ваньки, нашего профорга, вытащили деньги в троллейбусе – не маленькие! – матпомощь для малообеспеченных студентов факультета. Предстояло разбирательство в милиции, неприятный разговор в деканате. А главное – незаслуженное пятно на чистой совести. Пока все предавались сочувствию и сопереживанию, Наташа забрала у убитого горем Ваньки список, организовала своих девчонок, и они в тот же вечер уговорили всех адресатов, живших в общаге, подписаться в якобы уже полученной матпомощи. Выручили Ваньку. Деканат остался в неведении, хотя замдекана Сидоров скорее всего знал – он всегда был в курсе всех событий факультета, – однако виду не подал, редкостная душа!

И Наташа тоже была редкостной душой – неравнодушной, отзывчивой, чистой. Если бы я в те годы мог думать так же, как сейчас! Если бы ведал, что утратил…

После зимней сессии она перевелась в Красноярск. Обычно переводили лишь по завершении учебного года, однако Наташе как-то удалось, да и какой ВУЗ откажется от красавицы-отличницы, да еще и перворазрядницы по волейболу.

С той поры мы не виделись – вплоть до сегодняшнего дня.

Годы меняют людей, и нередко при взгляде на располневшую непримечательную женщину не всякому придет в голову, что не так давно она считалась записной красавицей, влюблявшей в себя многих парней. К Наташе, с легкой грустью отметил я про себя, время проявило благосклонность. Пусть не по-девичьи, а уже по-женски, но все так же стройна и красива. А в том, что это именно она, не могло быть никаких сомнений: такой редкостный разрез глаз я больше никогда ни у кого не встречал. Жаль, что дочери он не передался, пусть она даже и красивее. А может, оно так и к лучшему: быть неповторимой – разве плохо?

Мы приближались друг к другу. Я жаждал этой встречи и боялся. Почувствовав взгляд, Наташа посмотрела в мою сторону. К собственному стыду, я внезапно растерялся, как вызванный к доске не выучивший урока школьник, и поспешно наклонил голову, судорожно ища ответа на вопрос, как правильно поступить. Выказать себя или остаться неузнанным?

Оцепенелый, ссутулившийся, ждал я мгновения, когда эскалатор подвезет нас к той линии, за которой мы снова, и, быть может, навсегда, разъедемся друг от друга. Вот уже четыре метра… три. Я, наконец, сделал выбор, точнее – не я, страх решил за меня... два с половиной… два… метр. Не в силах выдержать напряжения, я подался было шагнуть вперед, чтобы скорее пройти эту черту и – замер, окончательно испугавшись привлечь к себе её внимание.

Сердце мое частило все сильнее. До максимальной точки напряжения осталась секунда… мгновение. Всё! Наташа рядом! Я могу, вытянувшись, дотянуться до её руки! Сердце, кажется, разобьёт грудную клетку при том, что всё вокруг замирает, покрывается пеленой, окружающей Наташино лицо.

Минус десять сантиметров… двадцать… тридцать... метр… Биение замедляется, синусоида напряжения потянулась вниз – обратно к ровному пульсу.

Говорят, я очень изменился. Хочется надеяться, очень хочется, потому что Наташа, повинуясь какому-то чувству, оглянулась и, мне показалось, задержала на мне узнающий взгляд – пристальный.

Внизу я стою и раздумываю: а может, все-таки развернуться и броситься догонять Наташу вверх по эскалатору, пока еще есть возможность догнать? А время не ждёт, пока я приму решение окончательно. Пшеничные волосы все дальше и дальше, а я всё думаю. Встретиться… а что я ей скажу? Что часто вспоминаю? Что не женился, потому что так и не обрёл своего идеала? А не нашёл потому, что всех женщин сравнивал с ней, потому что её любовь оставила во мне неизгладимый след? Поверит ли? А если и да, то проникнется ли? А то вдруг просто выслушает с холодным безучастием обязательной вежливости. А может, стоит попросить прощения? Но ведь рядом с ней дочь. Уместно ли? Да и потом, всегда ли стоит извиняться? Быть может, порой этого как раз и не стоит делать, ведь мысленно ты уже раскаялся, осознал, а тому, перед кем извиняешься, самому подчас и не хочется беспокоить память неприятными воспоминаниями, даже если извинение и напрашивается. Возможно, сам он уже давно в душе простил, и, получается, извинение нужно лишь виновнику, но никак не наоборот. И пока я стоял и раздумывал, Наташа приближалась к той черте, за которой могла скрыться безвозвратно.

Иногда я вспоминаю о какой-то таинственной экзотической рыбе, которую так любят японские богачи. Две-три секунды пережаришь – яд, те же секунды недожаришь – яд. Как значителен дар повара, рассчитывающего точно и решительно этот самый миг истины между жизнью и смертью. Думается, уж такой мастер не колебался бы попусту, подобно мне. Будь я на его месте, сотни клиентов загибались бы уже в мучительных судорогах, пока я наблюдал за тем, как Наташа исчезает за линией эскалаторного горизонта. Пожалуй, так оно к лучшему: быть может, большего личного мужества и честности потребовалось от меня остаться в покойном для неё забвении моего имени, нежели даже своим благородным извинением доставить ей неприятные минуты воспоминаний. «Терпи! – прошептал я себе. – Умел обидеть – умей терпеть в ответ». А отвечала сама судьба. Ни жестоко, ни мягко – так, как должно быть.

 Месяца через три-четыре после этого мне пришлось ехать в метро в час-пик. В то самое время, когда поток спешащих с работы людей внёс меня в вагон, за моей спиной прозвучал приятный голос: «Да, это я, Злата! Да, да… по поводу визы. Мне сейчас неудобно говорить. Я вам перезвоню минут через пять». Одновременно с громким стуком захлопывающихся дверей я обернулся. Поезд с натужным рёвом стремительно набирал скорость, а я несколько мгновений цеплялся взглядом за удалявшуюся от меня высокую девушку. Толстая пшеничная коса, тонкая талия, изящная фигура. «А существуют ли случайности в этом мире?» – прошептал я.

Больше ни Злата, ни Наташа мне не встречались.

 

Комментарии