Пётр КУЗНЕЦОВ. ВЕТКА КАШТАНА. Рассказ
Пётр КУЗНЕЦОВ
ВЕТКА КАШТАНА
Рассказ
Зимой в деревне пустынно и грустно. Это летом село оживает. К бабушке на парное молоко блудные сыновья и дочери привозят замордованных городом чад своих. "Попервах" внуки и вправду похожи на чахлые одуванчики. Это потом, недели через две, городские загорят, вместе с нашими деревенскими, исцарапаются в садах, волосы их станут белесыми, ноги покроются цыпками – только тогда нельзя будет понять, где свои, где чужие.
А то встретишь, бывало, женщину в купальнике, чёрных очках и широкополой шляпе. Она пройдет, вся преобразившись, нарочито равнодушно глядя мимо, обдавая тебя ароматами неведомых миров. А ты, изумлённый, будешь откровенно таращить на неё глаза как на существо неведомое и диковинное до тех пор, пока она по пути к водоёму не скроется за вишнёвыми зарослями давно брошенной усадьбы.
Зимой тихо, светло, чисто. Снег враз огромными хлопьями покроет всё: сады, крыши, дороги. Людей не видно. Только дым из печных труб говорит о жизни, рассказывает об обитателях одинокого дома. Мысли упорхнули.
Вот тетя Шура, соседка через дорогу, начинает разжигать печь. Труба пыхнула лёгким дымом и заглохла. Это старая газета сгорела, а дрова так и не занялись. Труба выжидает паузу. Тётя Шура, отчаявшись, отрезала кусок резины, подложила его под дрова и подожгла. Из трубы повалил чёрный дым. Он крадётся вдоль крыши, падает с неё вниз, к самой земле, тянется вдоль плетня. Вот дым дрогнул, выгнулся дугой и белым косматым хвостом потянулся к небу. Это прогорела резина, и огнём схватились дрова.
У Макаровны, соседки в ряду, уже давно из трубы вьётся лёгкий белёсый дымок. Она летом заготавливает бересту. Теперь засунет кусок коры в печь, покроет его тонкими палочками, чиркнет спичкой, береста свернётся трубочкой и весело вспыхнет, за нею – дрова.
Я вздрогнул и напрягся. Через дорогу к тёте Шуре семенила Макаровна. Смех овладел мною, плечи затряслись. Сейчас Макаровна будет боговать: "Апеть рязину жгёшь. Я табе кажинный год трубу чистить ня буду". Тётя Шура посмеивается, помалкивает, потому как знает: Макариха не удержится, прибежит как миленькая. Начнет с указаний, потом подаст старое ведро и веник. Скоро обозлится Шуркиной медлительности, быстро переоденется в грязное, и они поменяются местами. Теперь, тётя Шура, только поспевай.
И так каждый год. Макаровна будет собирать для разжижки березовую кору, по полдня пропадая в посадках, а тётя Шура найдёт около совхозного гаража рваную камеру, волоком притащит её в покосившийся сарай, катух по-нашему. Зимой отрежет кусок от камеры, под дрова подложит – и без проблем. Только беда: сажи много от резины собирается в печных переходах, потом, к концу зимы, тяга совсем плохая.
Ветер набирает силу. Снежинки летят непрерывно и походят на косые ровные полосы. За стеной шумят ветви каштана. Плохо видно дорогу. Будто редкой марлей застило её. А дальше, за дорогой, через поле лесополоса еле просматривается. Макаровна поковыляла домой. Она закроется на все крючки и засовы, подкинет в печку дровишек, пожуёт тыквенной каши с пшеном и будет до полуночи сидеть у окна, слушать ветер.
О чём он будет шептать ей за стеной дома? Может, о торфяных заготовках во время войны где-то под Тверью, куда её угнали пятнадцатилетней девочкой? Как выжила по колена в воде днём и в холодном сыром бараке ночью? До сих пор не поймёт.
А может, нашумит ветер воспоминания о детстве, постоянном ощущении голода, горящих глазах матери? И увидятся ей золотистые колоски, и услышится свист длинного бригадирского кнута.
Макаровна встанет, разминая озябшие ноги, вытрет шершавой ладонью слезу, благословит молитвой прожитый день и, не зажигая свечи, ляжет на ощупь. В буран свет отключают.
Смеркается. Ветер всё сильнее и злее. Тучи несутся по небу, косматятся, наплывают друг на друга, сливаются воедино и громадными чёрными сугробами несутся к невидимому горизонту.
А то вдруг в разрыве туч выскочит громадная луна, на мгновенье тускло осветит двор, сверкнёт по лакированной крышке пианино и, будто испугавшись, нырнет обратно.
Дома одиноко и пусто. Я один у окна. Ветер рвёт клочья снега, гудит за окнами, шуршит за стенами, воет в трубе.
Как двенадцатиглавый дракон носится над домом, запускает свои языки в печные переходы.
Скоро. Сейчас. Через секунду. Я застыл в ожидании. Сперва послышался шорох и сразу скрежет. Это ветка каштана при сильных порывах ветра касается крыши, острым суком царапает шифер, и звук скрипучим эхом отдаётся внутри дома.
Заволновалось сердце. Сладко заныло в груди. Тёплая волна прошлась по всему телу. Тогда тоже была буря.
Господи! Прошло целых тринадцать лет!
В конце декабря, за неделю до Нового года, Наталья, сестра жены, с мужем-полковником и двумя детьми приехали в гости. Мы выскочили во двор. Объятия. Поцелуи. Ящики. Сумки. Суета. "Лиза, выходите. Будьте, как у нас дома", – позвала Наталья и весело засмеялась, радуясь своему остроумию.
Рядом стояла ещё одна машина, иномарка. "Это Лиза и Виктор, – тараторила гостья. – Да мы были у вас летом. Помните? А теперь Лиза захотела приехать зимой. Это её идея. Она никогда не была зимой в деревне".
Дверца открылась – показалось бледное лицо.
"Это от дальней дороги, – подумал я. "Прямо XIX век: и бледное удлинённое лицо, ниспадающие каштановые волосы, и это имя – Лиза", – мгновенно пронеслось в моей голове.
Вдруг полы пальто распахнулись – высокая стройная женщина обнажилась будто, так притягательна была она. Тёплые карие глаза встретились с моими. Я отвёл взгляд.
На другой день утром полковнику надо было ехать в Воронеж к своему афганскому другу. Засобирались, засуетились: у всех неотложные дела в городе.
Я не успел опомниться – машины укатили. Мы с Лизой остались вдвоём. "Я не поеду. Москва осточертела, и голова кружится", – слово в слово будто рядом со мной, сейчас прозвучал её чистый молодой голос.
Часа через три буран разыгрался. Казалось, чьи-то гигантские пригоршни бросали перловую крупу в окна.
Мысли прыгали. Точно, они были летом, в конце июля. Дрожь пробежала по моему телу. Господи! Счастье-то какое! Мои руки мелко дрожали, сердце зачастило в ребра.
Сад млел от обилия яблок. Ветви трещали и гнулись. Я подставлял крестовины. Подошла Лиза. Наклонилась, чтобы помочь. Волосы коснулись моего лица – повеяло запахом сирени. Платье простое, тонкое, домашнее, будто и не платье вовсе, так – накидка с глубоким передним вырезом. По моей шее вниз, под распахнутую рубашку, поплыло её теплое дыхание, а крепкие освобождённые груди качнулись прямо перед глазами.
Раздался скрежет. Воспоминания исчезли. Я вернулся к действительности. Тоска одиночества сдавила сердце. Стало совсем темно. Всё как тогда, тринадцать лет назад. И пианино на том же месте, у стены, напротив окна. Я потерял чувство времени. Казалось: зашуршало её платье, и я почти физически ощутил её молодое упругое тело.
Лиза подняла крышку. Луна скользнула в просвете туч. На внутренней стороне сверкнула золотистая надпись "Владимир". Так называется пианино.
Я всё время вожу его за собой, наше старое доброе пианино. Это память о покойной жене. Вёз его сюда, в самый центр России, пятеро суток. Укрывал целлофаном, когда шёл дождь или слишком ярко светило солнце, загораживал от ветра. Теперь оно стояло у стены безмолвно и сиротливо, коротая дни и ночи.
Коричневая крышка отдавала теплом, я видел длинные тонкие пальцы без ногтей. У пианистов нет ногтей. Луна вмиг исчезла. Стало совсем темно, и полились звуки. Они волнами заполняли комнату, зависали в воздухе, обволакивали, волновали, тревожили.
Свистел ветер в ветвях каштана, бешено через просветы в тучах летела луна, жарко горела печь, отблески огня кругами колыхались на потолке.
Я стоял сбоку и глядел на её руки. "Руки милой – пара лебедей", – сказал Есенин. Мы с братом сидим на берегу реки. Перед нами чистый просвет в камышах. Вдруг выплыла белая лебедь, и сразу появились серые лебедята, похожие на гусят. Брат вскинул ружьё. Я замер и оцепенел. В голове – бух! бух! бух! Лебедь выгнула шею, повернулась к детенышам и стала их считать. Шея волной извивалась над каждым, а голова с красным клювом что-то тихо и нежно шептала. Ружьё поникло. Лебедят было семь.
"До, ре, ми... – я тряхнул головой. – Мистика какая-то. Тоже семь".
Руки извивались лебедиными шеями, пальцы бегали по клавишам. Пианино звучало чисто и сочно. Оно будто радовалось, что на клавиши опустились руки мастера. Звучал вальс Дунаевского из "Детей капитана Гранта".
Ветер бесился, метался в подворье. Ветка каштана царапала крышу. Ощущение реальности исчезло. Под ногами качалась палуба. Хлопал парус, гнулись и скрипели мачты, в окна бились соленые брызги Индийского океана. Тело стало невесомым и парило в пространстве. Я знаю – это волны вальса совпадали с токами крови.
Музыка смолкла, и сразу завыл ветер. Лиза встала. Наши глаза в темноте встретились. Руки её, изгибаясь лебедиными шеями, поднялись вверх.
То самое летнее платье и не платье будто, так – накидка, поднялось, обнажив выше колен белые стройные ноги. Руки изогнулись в локтях и упали вдоль тела. Плечи как-то странно сблизились и почти коснулись подбородка.
Платье опустилось на бедра. Лиза переступила ногами, волосы качнулись около моих щёк, тёплое дыхание обдало шею, грудь, платье упало и зашуршало на полу. На меня накатилось тепло её тела. Луна блеснула в окне и тут же стыдливо нырнула за тучу. Заскрипела ветка каштана. Лиза испугалась, упала ко мне на грудь.
Буря визжала и плакала. Выла труба. Огненные блики от печи бились на потолке. Скрежетала по крыше ветка каштана.
Я один у окна. Уже далеко за полночь. Скоро. Сейчас. Через секунду. Раз. Два. Порыв ветра зашумел в кроне, пригнул мою ветку к самой крыше, и раздался скрежет. Ощущения были почти физическими. Сладкая истома перекатывалась по телу. Учащенно билось сердце, не хватало воздуха. Я понял только сейчас, у окна, в буран, и вспомнил. Наталья ещё говорила: "У них нет детей". Тринадцать лет назад. Лиза тогда, в то первое лето выбрала меня и осталась в декабре, в ту буранную ночь, со мной. Всё было подстроено. Может, они с мужем договорились? Может, полковник знал, что буран будет? Да они все были в сговоре! Они, довольные теперь, думают, что одурачили меня. Я громко и счастливо рассмеялся в первый раз за последние годы.
Мысли пчелиным роем клубились в мозгу, прыгали, как кузнечики, натыкались друг на друга, мячиками разлетались в разные стороны. Душа ликовала. Сердце распирала гордость. Счастье и радость оттого, что есть ещё сын, переполнили всё существо моё.
Кого они обманули?! Хорошо-то как, Господи! Мальчик уже большой. Ему двенадцать лет, и в точности похож на моего старшего. Он так же косолапил, особенно во время разбега. Худой и костистый, с русыми волосами, с вечным знаком вопроса во взгляде, он был явно наш. Порывистые движения тела, длинные руки, обезьянья цепкость пальцев – всё наше. Особенно выдавала его речь. Звук "р" он выговаривал очень уж смачно, перекатом, как все, кто научился выговаривать его слишком поздно. Это тоже от меня. Тогда почему он этого высокого, с чёрным ежиком и коротким носом мужчину называет отцом, всюду следует за ним, помогает ему? Почему он любит его, а не тебя? Почему с ним играет в футбол, копается в машине, спорит?
Чувство ревности, зависти шевельнулось во мне, но сразу погасло. Кто ты такой? Почему завидуешь чужому счастью? Чем ты недоволен? Ах, тебя обманули? Почему она не сказала тогда. Разве бы я... Нет! Нет! Тогда не было бы той, может, самой счастливой ночи, которая, как Божия благодать, упала к ногам моим. Это я их всех обманул! Я опять счастливо, в голос засмеялся.
Чему ты радуешься? Тебя использовали, как... и не забыли.
Эх, жизнь!
А что жизнь? Для чего она мне, ему, всем? И вдруг меня осенило: всё, оказывается, гораздо проще, чем думали. Толстой, Достоевский и все великие.
У жизни две дороги: семья и работа. Всё остальное – тропинки между двумя дорогами.
Какая дорога главная? Семья, конечно. Работа – второстепенная. Погляди на них, мужиков, бессемейных, бездетных. Болтаются по жизни, как навоз в проруби. Семья, женщина – одно.
Женщина! Господи, Создатель – это вершина Твоего творения. Ничего слаще, волнительнее и прекраснее Ты на земле не придумал. Семья. Дети. Мы тоже сыновья и дочери. И наши родители – дети. И деды, и прадеды – все чьи-то дети – и так до набедренных повязок, каменных топоров и деревянных дубин – все чьи-то дети. Значит, и смысл нашей жизни – дети.
Мысли кувыркались и путались.
Можно под дождем со снегом прохохотать всю жизнь, написать множество хороших и разных рассказов, но все они будут грибы-поганки рядом с крепкими сыновьями-боровиками. И не книги на полках, а сыновья, поставленные на крыло, – суть нашей жизни. А если нет, то и правда, лучше с моста... Но твоего, младшего, кто на крыло ставит? Ты? Он даже не знает... Не суди... Стоп. Но я-то не виноват... Там всё в порядке.
Прошедшим летом (кажется, это было вчера) они отдыхали на Азовском море и ехали домой в Москву.
"А мы думали Наталья у вас, поэтому заехали", – сказала Лиза и широко улыбнулась. Лицо её сияло счастьем. Хлопали ресницы. Карие, цвета каштана глаза то ли благодарно, то ли призывно блеснули. Взгляд был таким богатым и полным, таким всеохватным и нежным, что я растерялся и остолбенел.
Взгляд женщины – неразгаданная и вечная тайна природы. И если кто-нибудь вдруг разгадает эту тайну, жизнь на земле потеряет всякий смысл. Это будет самое нелепое, самое ненужное для человечества открытие.
Я заволновался и стал лихорадочно соображать, как нам остаться вдвоём, и чтоб никого-никого. Давно заснувшее желание воспрянуло с невиданной силой. Ладони уже ощупывали её свежее тело, сочные красные губы сливались с моими.
Но я ошибся. Виктор взял удочки и, чтобы отдохнуть от дороги, пошёл на пруд. Мальчик выскочил из машины, косолапя, побежал следом.
Меня пронзила догадка, но я не уцепился за неё, и она скоро пропала: рядом стояла Лиза, и мною владели другие мысли и желания. Она не захотела остаться со мной, оглянулась, вскрикнула и побежала за мужем и сыном. Вся она была – красота и гармония.
Я заглянул в салон автомобиля. Прямо на сидении лежал сотовый телефон.
Какая Наталья? – Небось, переговариваются каждый день – догадался я, но всё равно был счастлив и радовался обману.
Скоро все вернулись, и мы зашли в дом. Мальчик вертелся возле отца. Они рассматривали фотографии, узнавали знакомые лица, смеялись. Я их не замечал. Передо мной была Лиза. Она подошла к пианино и подняла крышку. Потускневшим золотом блеснуло название. Играть не стала, а только опустила ладони. Пианино узнало её и радостно вздрогнуло.
– Кто-нибудь играл на нём?
Я понял. Она не договорила всего три слова "с тех пор", а может, ещё точнее "с той ночи". Ответить не мог: так колотилось сердце, и только покачал головой...
Правда, однажды ночью струны нежно запели. Оказалось, в пианино залезла мышка. Я вскочил и стал бестолково стучать по клавишам. Ошалелая зверушка юркнула в норку. Днём я сделал крепкий раствор цемента и заделал норку.
Мы вышли в сад. Та же крестовина подпирала ветви той же яблони. Всё было то же. Только другим было платье и чужая жена. Они нарвали яблок и уехали. Через стекло я увидел, как взметнулись ресницы, и взгляд карих глаз пронизал теплом всё моё тело, и мне увиделось семя каштана.
А на заднем сидении копошился мальчик. Живи, сынок! Наливайся силой. Гены у тебя крепкие.
Мысли прыгнули. Тогда, в декабре, когда все вернулись из города, меня дома не было. Лиза была весела и ласкова с мужем. А ещё через день все уехали.
Вот и всё.
Ветка царапнула крышу как-то нехотя, лениво, мягко, видно, в последний раз. Видения исчезли, я вернулся в реальность и переступил с ноги на ногу. Порывов ветра уже не было. Буран унимался. Близился рассвет. Печь погасла. Стало прохладно.
До этого, последнего бурана, я всегда думал: завтра же срежу сук или спилю всю ветку. Теперь нет. Ни за что! Жизнь прошла. Остались одни воспоминания.
Шуми, ураган. Ветер, наклоняй ветку каштана. Сук, царапай крышу. Звук, отдавайся эхом в сердце. Возвращай в грёзах гибкое молодое тело. Мечты. Видения. Жизнь.
Скоро утро. И опять задымят трубы.