ПРОЗА / Александр БАЛТИН. ЛЮБОВЬ К ДОМИНИК САНДА. Рассказы
Александр БАЛТИН

Александр БАЛТИН. ЛЮБОВЬ К ДОМИНИК САНДА. Рассказы

 

Александр БАЛТИН

ЛЮБОВЬ К ДОМИНИК САНДА

Рассказы

 

ОНА УМЕРЛА…

 

Вечерний чёрный воздух, разрываемый шаровыми узлами фонарей; громадины домов, полные медовым счастьем жизни, и он – молодой человек с душою, скорее воспалённой, нежели тяготеющей к миру, он, переполненный женщиной, мыслями о ней, выходит из квартиры, спускается на лифте, падает в прозрачную, раннего ноября тьму.

 Он идёт, скользя взглядом по знакомому рельефу, идёт наугад, зная, что прогулка продлится недолго, что спутанность ветвей с остатками листьев, не слишком способствует, когда глядит, прояснению мыслей, что…

– Привет.

Жёстко стучат каблучки по асфальту.

Она – властная и лёгкая, обладающая своеобразной полной стройностью, проходит мимо.

– Извини, спешу… – реплика тает в воздухе…

Он замирает.

В нём рушится всё.

Она спешит в ресторан, бесконечность её любвеобилия слишком раздирает то, что помещено внутри молодого человека, втиснуто в сердце…

 

Выходили от знакомых: оба поддатые, она смеялась над анекдотом, словно замершем в воздухе, и… сам не понял, как у подъезда губы её вдруг вторглись в лицо его…

Губы слились, поражая единым ощущением его, неопытного, не решавшегося…

За руку взяла.

Повела к нему же; мама давно говорила, что ходит в дом, как невестка.

Повела – чтобы ночь качалась над ними, смешивая все мелодии и иллюзии в плотность соединённой плоти.

Утром, из объятий не выплывая, говорила:

– Какая ж я дура! Я всегда не с тем мужиком, с каким должна быть…

 

Каблучки цокают по асфальту – жёстко, жёстко: она спешит на свидание, идёт в ресторан, она не обещала ничего, соединённая с ним так, что не разорвать, не соединённая вовсе.

 

Они работали вместе: Саша и Света: работали в библиотеке, и он, постоянно сочинявший стихи, упорно прорывался в печать: упорно, надрывно, мрачно, теряя перья лет…

– Саш, ну что это даст? – спрашивала мама, страдая за него.

– Не знаю, ма, но у меня нет выбора.

Он прорывался в печать, и ходил на дурацкую службу в библиотеку, где работал вместе с ней, Светой, тонул в чувствах, распадавшихся, раздёргивавшихся на волокна.

Легка и обаятельна, общительна, смешлива, смех рассыпается гирляндами колокольчиков.

Нравилась, как она матерится: словно пикантность придаёт сие речи.

Никакой грязи.

 Нравилось, как, вдруг сорвавшись, могла сказать:

– Ну её, работу, пошли шампанское пить!

И они шли – в ближайшее кафе, или к нему, купив по дороге.

Они смеялись, и воробьи выпархивали из кустов…

…Потом.

Потом встречались только на службе: будто ничего никогда не было, будто всё приснилось ему.

 

Потом он притащил журнал со своими опубликованными стихами: так, будто это что-то значит.

Девяностые разнесли всё: что теперь важно, кроме стремительно втягивающих в себя денег?

Отчаяние.

Но журнал вот он: раскрыт, распростёрт, она читает: восклицая по-пацански:

– Ну, ваще! Нет это отметить надо…

 Через полчаса принесла шампанское: пили на работе, с заведующей, с которой дружили…

 

Она оставалась ночевать.

– Это будет мой халат! Ладно! – ткнула пальцем в его, старый…

– Это ж мой, зачем…

– Мне так хочется! – вымпелы эмоций нежно играют на щеках. – Ладно?

– Раз хочется, то ладно…

Если ночевать на длинной лоджии, где стоит старая кровать, то всё становится теснее, слитно, едино…

 Всё захлёстывает невероятно, и кружится так, что никогда не привыкнет к уносящему, растворяющему в себе…

 

А потом – она пропадает.

Её накрывает новой волной: она появляется на работе, где скука томит и однообразие режет гранями, и глаза её сияют совершенно по-другому: зелёные, искрами переливающиеся глаза.

Она говорит с ним так, что интонация: «А, это ты…» скользит той же скукой, которая сожмёт сейчас сердце, выдавив из него жизнь.

Его печатали.

Она больше не знала таких, встречаясь с денежными: теми, кто мог организовать её жизнь.

Он не смог бы – летящий на своей планете, дарившей стихи.

Он не слишком внедрялся в мир, откуда можно извлекать выгоду, хотя печатался.

 Потом, когда в тёмном вареве одиночества он говорил маме о пустоте своей жизни, раздавался звонок в дверь.

Он открывал, и…

Она стояла, гладя… либо в пол, либо на него:

– Примешь?

– Ну да…

Охало и ухало в сердце, волновался так, будто всё снова в первый раз.

Мама не возражала.

Она не возражала ни против чего: в общем, волевая, знавшая специфику сына, работавшая после многих лет в ТПП СССР, в разных торговых фирмах…

 Она не возражала.

– Как мой халат? Цел?

– Конечно.

– Я останусь.

– Да…

Пили на кухне.

Болтала в основном с мамой, они легко находили общий язык.

Рваный пунктир жизни: и в разрывах – огонь.

Ночь сыплет звёзды в сердца двух, не дающих друг другу успокоения.

В основном были – ночи лета.

 

Потом она вышла замуж, ездила во Францию – всегда мечтала об Антибе.

Вышла замуж, но не ушла с работы: ушёл он, пустившись в свободное плаванье сочинительства… статей на заказ.

Кричал в телефонную трубку:

– Как про это можно писать? Сам подумай… Детский же лепет.

– Тебе деньги не нужны? – ядовито спрашивал доброжелательно относившийся к нему посредник.

– Знаешь же… Ладно, придумаю что-нибудь…

И он придумывал, замирал посредине абзаца, закрученного так, чтобы тщательнее закамуфлировать пустоту, думая, что вот сейчас она в библиотеке сидит за компьютером, и, оформляя очередную порцию книг…

Потом в дверь позвонили.

– Пойдём пройдёмся?

Пошли.

Минуя дворы, пересекли бульвар, сели на скамейку; тополь возвышался многоярусною листвою.

– Ну, как ты…

– Живу. А ты?

– Так. По тебе скучаю.

Она смотрит на него.

В нём опять ухает сердце.

…Сердце остановится во мне…

– Ты ж замужем…

– Для тебя это причина?

– Нет. Не-а…

Она стала приходить.

Они пили шампанское, смеялись, как будто она свободна и ничего меж ними не стоит, а потом…

Потом опять текла плоть, соединённая силой, какой, казалось, невозможно противостоять.

Потом она пропадала – не сила, Света.

Потом… шли года.

Всё это объединялось, стягивалось, замирало под сердцем.

 

– Думала, мне всегда будет двадцать восемь, – сказала раз, когда шли мимо вавилонски огромных домов огромного же проспекта, мимо банка с названием «Свет с Востока»; он подумал некстати, что это масонский банк.

Всегда мечтал быть масоном, как Пушкин в юности.

– Представляешь? Думала, что всегда будет двадцать восемь.

Каблучки стучали по асфальту.

Он ответил:

– Представляю.

Он-то думал, что всегда будет ребёнком: жить с молодыми папой и мамой в огромной коммуналке в центре Москвы, из которой переехали, когда ему было десять.

А папа умер – когда подкатывало к двадцати.

 

Пламя вспыхнуло.

Оно не гасло.

Света развелась.

Почему они тогда не поженились?

Потому, что она умерла.

Так всё просто, знаете ли: годы, стихи, тополя, шампанское, кружение компаний, одиночество, тоска…

 Она умерла: упала на улице, мгновенно, оставив его… со стихами.

 

 

ГАЛИНА АНДРЕВНА

 

Калуга – вполне мистический город: город, пронизанный тайными лучениями, чего никак не ждёшь, бродя по кривым его, гнутым, скатывающимся к Оке улицам…

Покатым переулкам…

 

Лет десять спустя после знакомства Галина Андревна говорит:

– Калуга на месте древнего вулкана стоит, впитала в себя многое. Не задумывался, почему два космических гения – Циолковский и Чижевский так прочно были с городом связаны?

– У Циолковского было открытое внутреннее зрение?

– Да.

– Но… не принято об этом говорить? Это вариант дара с рождения?

– У мужчин – да. У женщин, как правило, проявляется, когда чрево открыто…

– Как?

– После родов.

– А получить этот дар невозможно?

Она улыбается.

– Можешь до Тибета дойти. Если посчитают тебя достойным, они откроют тебе внутреннее око.

 

За много лет до этого входишь в пятую калужскую горбольницу, и привычно направляешься к кабинету сестры, чью медицинскую специфику не помнишь, и Маринка – высокая, нервная, доброжелательная, с гривой светлых волос, встречает привычно:

– Привет, привет, Сашечка. Пойдём, пойдём!

Говорила, что рядом с ней работает необыкновенная женщина, к ней ездят из других городов, способна видеть то, что закрыто от других; обещала отвести, поскольку полагал жизнь свою затянувшейся неудачей, и вот, пересекли небольшое коридорное пространство, и вошли в кабинет Галины.

Маленькая, компактная, ощущение – очень резкая женщина с сине-стальными глазами пулемётчика…

– Вот, Галина Андревна, братика своего привела!

– Садитесь, садитесь, красивый мужчина, – почему-то так обращается ко мне. – Марина, вы нам не нужны.

– Понимаю, понимаю. Упорхнула…

Я кошусь на стены.

Пентаграмма.

Непонятные знаки и символы, словно сплетающиеся в экзотический орнамент.

На столе – сияет, посверкивая и странно переливаясь, хрустальный шар.

– Что-то вас не устраивает? – спрашивает Галина, явно почувствовав мою насторожённость.

– Почему у вас на стене пентаграмма?

– Ах, это, – рассмеялась, нитки серебряные замелькали. – Это – символ человека. Впишите мысленно. Сатанинский знак – перевёрнутая.

Я не знал тогда.

Свечи на первых встречах она зажигала, потом, когда спросил, почему перестала делать это, ответила – внутренне можно больше зажечь. И эффективней.

А тогда…

Вызвала доверие, и ощущение загадочности: одной фразой:

– Когда с вами с колокольчиком работали, что вы испытывали?

Я ходил до неё в магический салон, никто, кроме мамы, не знал об этом.

– А как вы?..

– Ну, – улыбается. – Я же вижу…

И я стал рассказывать, захлёбываясь и давясь клоками себя, – об одиночестве, о невозможности попасть в печать, о страшных своих ощущениях…

Спросила:

– Стихи постоянно пишите?

И я отозвался эхом:

– Да.

– Дайте руку.

Протянул.

Её показалась и мягкой, и жёсткой одновременно.

– Ерунда! – сказала, прочитав нечто. – Скоро вы женитесь. И стихи скоро в печать попадут. Подождите, сойдёт снег, уйдут ваши проблемы…

– Женюсь? Это всё равно, что сказали б – в космос полечу.

Её глаза словно проваливаются в некоторый непонятный круговорот.

Потом говорит:

– До тридцати лет вы женитесь.

 

Всё сошлось, Галина Андревна, вы помните?

 

Тянуло к ней: в Калуге бывал часто: благоухающий душевно букет родственников и знакомых манил…

С Галиной встречались только у неё в кабинете.

Шар поблёскивал мистично, но она не касалась его, и свечи больше не зажигала.

– Вы знаете, я реинкарнацию в себе чувствую, – говорил я. – Византия манит, как духовная родина, будто представляю улицы её, мастерские, где постепенно проявляются эмали такой сини, что, если разбавить, можно небо окрасить… Я был кем-то вроде переписчика. Потом – картинка меняется, и вижу тропы Тридцатилетней войны, понимая, что был вожаком наёмников, и убили меня ударом меча, не успел прочитать молитву. А дальше – по белым коридорам консистории идёт молодой иезуит…

Когда она отвечала на вопросы о будущем, её глаза проваливались.

Так они казались жёсткими и мягкими одновременно, сине-стальные, лукавые иногда…

Она листает книжку, читает стих «Метемпсихоз».

– Тебе страшно?

– Нет, скорее интересно. Не выяснить – правда ли это.

– Не выдумать то, чего не было. Как ты стихи пишешь?

– Обвалами. Находят, сносят реальность.

– А восстанавливаться… сколько потом нужно?

– Нисколько. Можно сразу другое писать.

Молод был.

Словно шёл по воде и ловил волшебных золотистых стрекоз.

 

Волшебные стрекозы мгновений улетают вдаль.

 

Общались с Галиной больше десяти лет.

Мог позвонить ей пьяным, задавать вопросы; однажды попросил снять опьянение, засмеялась, сказала:

– Подожди…

В голове пошёл сильный круговорот, и я почувствовал, как трезвею.

– Ну, легче?

– Да, намного.

 

Её кабинет просторен, лохматые и лопушистые растения на подоконнике; за окном мерцал и плыл внутренний двор больницы, за которым открывались части улицы с частными домами.

Ступенчато шли крыши, круглые уши антенн вслушивались в прозрачность неба.

Порой пили чай: мама посылала Галине, воспользовавшись её услугами один раз, коробки конфет, шампанское, чай…

– А об Атлантиде… мои фантазии?

– Ох, как нам хочется в иерархию! – засмеялась, играя круговоротом глаз.

– В какую? – удивился…

– Очень древнее существование души, набравшей столько опыта, что уже не надо воплощаться здесь…

– А здесь?..

– Все мы отрабатываем свою карму…

– И только-то?

– Но это ж интересно – сам посмотри?

За окном могло быть темно, как в депо, или светло, как после хорошего события, неважно в принципе, коли речь слоилась о существование души.

– Джон Донн видит с того света, что стал классиком?

– А кто это?

– Джон Колокол. Английский поэт с запутанной судьбой, мало известный при жизни.

Здесь улыбнулся я, чувствуя, как Донн укоризненно мотает головой.

– Английский поэт с запутанной судьбой, мало известный при жизни.

– Оттуда многое можно видеть, – ответила загадочно.

 

В сущности, я мало знал про неё – маленькую изящную женщину с тяжёлым даром.

Родилась в Воронеже, в разводе, двое детей.

Мерцала пунктирная линия общего плана.

Маринка, двоюродная сестра, рассказывала: «Она, Галина, пришла… словно из ниоткуда, встретилась с заведующим больницы, и рассказала ему про него такое, что он сразу её на работу взял».

На кабинете была надпись «Биоэнерготерапевт».

– Галина Андревна, вы ясновидящая? – я продолжал называть её на вы, хотя она давно перешло на более уютный вариант – ты.

– Неважно. Земная, грешная женщина.

Грех, округло хлюпая животом, часто перекатывался в её словах.

– С тобой удобно, знаешь, и уютно…

– В смысле?

– Не пытаешься раздеть. Заглянуть, куда не следует…

 

Уже не спрашивал о будущем, давно женат, печатаюсь.

Жена заходит к Галине: иногда с вопросами, иногда просто так.

Я появляюсь у неё всякий раз, бывая в Калуге, тогда это случалось довольно часто.

– А можете ответить, откуда вы информацию обо мне берёте?

– С твоего энергетического двойника.

– А… что это?

– Он есть у каждого человека. Интуиция – это его подсказки. На нём записана основная информация о тебе.

– А после смерти?

– Он распыляется в других пространствах. Ничего страшного. Для него это не трагедия. Кстати, когда ты пьян, он переворачивается…

– Он как-то выглядит?

– Энергетический сгусток, похожий на человеческое тело.

– Вы можете сказать человеку о его смерти?

– В редких случаях. Как правило это запрещено.

 

Как-то сказала – тень лежала на челе:

– Мой дар тяжёл. Твой – более солнечный. Я знаю, когда умрут мои дети. Я говорю с тобой, и знаю, когда умрёшь ты.

Не спросил, знает ли про свою смерть.

 

На даче у двоюродного брата пили – шумно и весело.

Правобережье, огромная дачная, шестисоточная страна, где живут сплошной коммуной, и вьющийся шашлычный дым привлекает соседей, приносящих… кто чем богат.

Стол, врытый рядом с перепутанными орнаментами ветвей вишнями; андреевский флаг – брат служил в подводном флоте, – наброшенный на ветки.

Живой и трепещущий, словно плоть.

Сильно пили у брата.

Утром, чуть похмелившись, окончательно не придя в себя, понимая, что надо бы вернуться в город, к жене, замычал что-то, и брат засмеялся:

– Сейчас Маринка в город поедет, тебя заберёт.

Шуршит щебёнка, ею засыпаны здесь все дорожки – тянущиеся между штакетин, из которых выглядывают то мальва, то колючка крыжовника…

Маленькая иностранная машина Маринки, никогда не разбирался в метах марок.

Мы едем в Калугу: вот она – открылась пейзажем: с соборами, зелёными островами, нелепо-огромным, сияюще-белым зданием обкома, многоярусно-мраморным.

– Марин, никак до Галины что-то не дойду…

– Не ходи к ней сейчас, не звони.

– А что?

– Да, она болеет сильно.

Не придал значения.

Через неделю, когда уже был в Москве, жена, оставшаяся в Калуге по делам, позвонила, сказала: Галина Андревна умерла.

– Как?

– Две недели как…

Маринка решила поберечь меня, не сказав.

Пошёл к маме, на кухню:

– Ма, Галина умерла.

– Я знаю, Саш.

– Что ж мне не сказали?

– Ну вот… Маринка…

– Всё равно узнал бы… Эх…

 

Лето бушевало вокруг, текло и струилось, сияло зеленью и солнцем…

 

Вы видели свою смерть, Галина Андревна?

Видите меня?

Знаете, как мне не хватает вас?

 

 

ЛЮБОВЬ К ДОМИНИК САНДА

 

Доминик Санда…

Музыка имени звучит тонкой нежностью, и красота актрисы, словно связанная с потусторонним, ангельским, невыразимым, такого плана, что, вспоминая образ её, чувствуешь благодарность к таинственным силам, сотворившим такое диво…

Пожилой человек, страстно увлекавшийся кино, пересматривает фильмы с Доминик, с божественной Доминик: соблазнительной и вздорной – равно великолепной в каждом своём жесте, и ощущает, как сердце его, нелепо наполняясь юношеской влюблённостью, гонит уставшую кровь горячей…

…Будто ворвётся сейчас Доминик – в твой мир, пожилая нелепица, сбежит по лестнице, вытирая только что вымытые волосы, и попросит закурить: как в «ХХ веке», где волшебный фонарь камеры Витторио Стораро творит кристаллические и цветовые чудеса…

А потом прочтёт свои футуристические стихи, сомнёт их, и, засмеявшись, выбросит в окно…

И ветер, онтологический ветер бытия, подхватит их, закружит, завьюжит – он ледяной нравом, ветер сей, но присутствие в мире Доминик делает его… не ласковым, конечно, но… более кротким, что ли…

Вот она – Кроткая: тут совсем не Достоевский, хотя основа его, тут Франция, современная Брессону, мастеру всего, что есть в кино.

Двери в его фильмах – символичны: они подчёркивают опасность входа, и всегдашнюю возможность выхода, и Кроткая, говоря будущему мужу, чтобы не провожал её, а он не послушал, остановится у некрасивой, словно из кусков разных составленной двери, за которой живёт, и скажет: «Эти люди… эта квартира… всё такое жуткое…».

Лестницы Брессона, которыми прошла Санда, впервые снявшись в кино, слишком крутые.

Восхитительные уголки губ актрисы: тонкие, немного углублённые, они словно концентрируют в себе ангельское и распутное, лукавое и бесконечно ласковое…

О! она, исполняя Ирен в «Наследстве Феррамонти», убьёт своей игрой отца Феррамонти (Энтони Квин), но умрёт он… в её объятиях очевидно счастливым: не к такой ли смерти стремился подсознательно: чёрствый и злой, ставший под воздействием её игрово-любовных лучей мягким и добрым?

Она стерва – Ирен, больше чем стерва, резко-расчётливая и агрессивно-алчная: что придаёт Санда дополнительное обаяние, не отменяя бездны, какую играет, виртуозно владея всеми красками бытия…

Её лицо можно штудировать, как трактат, живописующий красоту.

Её суть.

…Пусть будет проходной детектив: Санда, появляясь, словно несёт собой таинственный свет, золотистые мерцания, медово отливают волосы, и столько бездн плещется в глазах…

Там – в реальности, в которую вовлечён пожилой человек, ноябрь: он наливает пространство ранней темнотой, водянистой и прозрачной; зажглись фонари, шаровые узлы перспективы, с детской площадки во дворе доносится шум, сытые чмокающие звуки, сопровождающие футбольное неистовство…

Там круто вертится жизнь, варится, булькая, не производя пульпы, из которой вызреет благородная бумага, на какую лягут блистательные письмена; жизнь не требует их, как будто, вращаясь вокруг стержней физиологии и инстинктов.

…Вспышкой появляется Гермина, призванная, по решению алхимика слова Германа Гессе, выдернуть Степного волка из бездны одиночества-творчества-отчаяния; сделать ему своеобразную прививку жизни лёгкой, пенящейся, исключающей глубины, но такой вкусно-привлекательной.

Гермина чарует, ничего и не делая для этого, просто присутствуя в кадре, в жизни, в вечности уже…

Гермина – волшебница, превращающая Степного волка в ручного кролика: и таким стоит побыть.

Макс фон Зюдов, исполняющий Гарри Галлера, с лицом, словно рассекающим пространство мыслью, так колоритно смотрится рядом с Санда-Герминой…

О, партнёры её!

А ведь – возможно, её рассматривали, как партнёршу?

Энтони Квин и Пол Ньюмен, Роберт де Ниро и Жерар Депардье, Жан Луи Трентиньян и Макс фон Зюдов…

С каждым – разная, всегда – сама, всегда – словно сошла с ангельских небес, украсив собою мир…

Гуще становится тело ноябрьских сумерек, наливается силой потьмы, непременно оборачивающейся ночью.

Выйти в недра вечера?

Их таинственность манит поэзией обыденности, которая так необычна.

Прогулки – одно из немногих развлечений, доступных пожилому человеку: причём, заметьте, за это удовольствие не надо платить.

Впрочем, то, что надо за всё – болтовня безумца: разве неясно, сколько преступников уходит от возмездия?

Сколько тиранов умерло в своих постелях в преклонном возрасте?

Платить надо только в той мере, в какой не сумел увернуться от расплаты – увы, такова сухая жесть факта.

Но удовольствие прогулки не подразумевает расплаты.

…Лифт, стержнем пронизывающий дом, медлит, как всегда: он важен и вальяжен так, будто он тут хозяин.

Пожилой человек глядит на себя в зеркало, размещённое в лифте: тяжёлое лицо, расплывающееся постепенно, черты, в которых не угадать себя, ребёнка, седая борода…

Глаза, вглядывающиеся в своё отражение, – странное явление: душу свою всё равно не расшифровать.

Расшифровала её ты – блистательная Доминик Санда?

«Первая любовь», перенесённая на экран Максимилианом Шеллом, несмотря на виртуозную камеру Свена Нюквиста, воспринимается русским зрителем, как клюква развесистая, хоть фильм и был знаменит.

…Помилуйте – какой патефон в 1860 году, именно тогда была впервые опубликована повесть?

Какая пишмашинка?

Ах, всё это совершенно не важно! Важна Зинаида-Санда, её вихрь, её вращения, стержнем собирающие вокруг себя столько мужчин; её лицо, эти уголки-краешки губ, улыбка, лучащаяся нежностью…

Важна её, оказавшейся в склепе, растерянность: гробы, полураскрытые, прах, напоминающий пепел, и – мысли, отображённые на лице: мысли… словно кричат: зачем моя красота, если всё кончается этим?

Чтоб украшала мир: красота такого порядка сама по себе, кажется, способна его улучшить.

Что этого не происходит – не вина актрисы.

В «Первой любви» нет ноября, там лето.

Оно течёт, переливается красками, оно отзвучало для пожилого человека в 57 раз, рассыпавшись – через византийскую роскошь сентября-октября – ноябрьскими пригоршнями, и шанс, что навстречу идёт Доминик, вырвавшись в Москву 2024 года из «Степного волка», равен возможности иголки реинкарнировать.

– Здравствуйте, Доминик, я счастлив, что вы есть, вы согреваете мир своим присутствием.

Она улыбнётся…

Она – покупает продукты в московском «Магните»: интересно: с каким бы изяществом она это делала – вероятно, никогда не покупавшая еды – ведь из семьи аристократической…

Сияют сочные витрины, предлагая ассортимент всего; входят и выходят люди, смеются, разговаривают, закуривают.

Ни от каких фильмов ничего не меняется.

Ни от каких лиц…

Пожилой человек тянет себя вдоль улицы, переливающейся жуками огней: что они не взлетают? ведь жукам так просто: раскрыли спинку-крылышки, и – привет, полёт…

От ролей Санда исходит ощущение полёта.

Она подвижна и легка, изящна, как драгоценная статуэтка, в которую вдохнул жизнь ангельский Пигмалион.

Как жаль, что не сыграла Маргариту: вот был бы восторг!

И Маргарита из Гёте засияла бы в её руках… 

Интеллектуалка Доминик: многое сыгранное надо прочитать, восприняв сердцем сердца, самой его алхимической глубиной: иначе… игра рассыплется.

О, она рассыпается у неё, но совершенно по-другому – фейерверками золотящихся искр, огнями, созданными из цветов.

Улыбается Гофман… 

Лу Андреас-Саломе выходит на сцену экрана: она вовлечёт в себя и Ницше и его друга, она насытит их жизни, как не ждали, она сделает их несчастными, позволив побыть счастливыми, и оставшись… Доминик Санда.

Инесса Арманд, сопровождающая Ленина: и в пресловутом пломбированном поезде-вагоне.

Жёсткая и мягкая одновременно, точно выграненная актрисой.

…Пожилой человек, жадно выискивающий все фильмы с актрисой, какие можно найти в интернете, смотрел недавно историю Иосифа: но, увы, там роль эпизодическая, хоть история, рассказанная в бессчётный раз, и увлекает по-своему…

Пожилой человек проходит дворами: каждый имеет свою необычность, впечатанную в совершенную обыденность; здесь свет фонарный резко вырежет из тёмной бумаги угол гаража, тут вкрадчивое движение кошки поласкает реальность, здесь увядающие цветы на клумбе напомнят барочные сгустки живописных аллегорий…

Пожилой человек, слишком вмазанный в свою жизнь: и размазанный общей по действительности, идёт, бормоча, как влюблённый мальчишка: Доминик Санда… Доминик Санда…

И имя играет небесной музыкой.

 

 

МАРГАРИТА ГРИГОРЬЕВНА

 

– «Чума» призвана, как призма литературы, показать изменения в человеке, связанные с экстремальными обстоятельствами, здесь расчеловечивание и геройство порой сплетаются волокнами. А «Посторонний», явив феномен посторонности, даёт формулу человеческой опустошённости на онтологическом ветру одиночества.

– Саша, – лукаво улыбнувшись, говорит Маргарита Григорьевна, – советская школа призвана формировать у учеников оптимистический взгляд на мир…

Она знает специфику этого ученика, живущего в альтернативном мире: пока не ухнул ещё в бездну.

Она знает, что он может частично сорвать урок, начав рассуждать о литературе сложной, и не слишком приветствовавшейся в СССР.

Она поддерживает подобные разговоры, в них втягиваются и другие, и бывает, глаза ребят вспыхивают – тайной постижения мира, и даже задорная красавица Ольга, к которой Саша, неуклюжий увалень, боится подойти, спросит его, просияв глазами, что-то о писателях, о которых никто в классе не слышал.

Нет, бездны Камю и других, разумеется, изучаются им не для выпендрёжа, но и он подразумевается – отчасти, когда подобные разговоры вспыхивают в маленьком классе английского языка…

 

Будет много лет спустя: Саша катит коляску со своим малышом, тот спит, аккуратный, крошечный и беленький, как зефиринка.

Он катит её по дворам, любуясь нюансами яви, знакомой наизусть, и всё равно – всегда новые моменты находятся – её, удивительной.

Он катит коляску, вступая в пределы бульвара, где зелёное всё переливается в природный малахит, а чуть дальше будут голубятни, и взлетающие и летящие голуби издалека – как клочки кем-то разорванной бумаги, коли текст не удался.

Кто пишет небесные тексты?

Распахнув приветственно руки, навстречу Саше идёт Маргарита Григорьевна, день-то будний, из школы, с работы, то есть, двигается к метро.

Улыбается.

Издалека громко говорит:

– Ещё и сын!

Коляска-то синего цвета.

Они останавливается.

Он улыбается тоже, глядя на англичанку свою.

– Поздравляю, Саш!

– Спасибо, Маргарита Григорьевна.

– Как живёте? Мама как?

– Нормально пока всё.

– Работаешь?

– Все работаем. Как в дальнейшем – не знаю, но пока так.

– Счастлив?

– Сложно сказать. Да и понятие это условное: древние греки считали, что оно для женщин и рабов.

Она смеётся – Маргарита, Марго, как, естественно, звали её в классе.

– Ты в своём духе!

– Ну, конечно. В чьём же ещё?

– Я помню, ты можешь жить только в пределах мира, который сам создаёшь.

– Увы. Нет, счастлив, счастлив. Ребёнок наш поздний… Чудо такое.

Он, словно слыша, ворочается.

Взрослые прощаются.

У ребёнка ещё не включён механизм памяти: да и зачем ему Маргарита Григорьевна? У него своя будет англичанка…

 

А было: перевели в эту школу в четвёртом классе: событие, связанное с переездом: новую квартиру мама получила от Торгово-промышленной палате СССР, долго проработав в ней, до того жили в роскошной коммуналке, в доме, напоминавшим средневековую крепость – объёмами своими, где никогда не было зощенсковских свар и ссор, где все дружили, и из окон первого этажа можно было вылезти во двор, мчаться играть с мальчишками.

…Их никогда больше не увидишь, Саша, после переезда и перевода в другую школу; хотя возле старого дома будешь бывать часто, обходя его, призрачно заглядывая в собственные окна, легко и украдкой касаясь стены, точно прося помощи и поддержки.

Переезд интересен: громоздящаяся, словно открываются новые ракурсы, мебель.

Перевод в другую школу отдаёт чем-то сквозяще-одиноким: такое одиночество, правда, помноженное на доброту, плещется в глазах Камю.

И вот – первый урок английского языка.

Обстоятельства сложно вспомнить теперь – почти полвека спустя, но Саша сидел один в классе, слушал тишину, которую прорезали сильные шаги: и в проёме двери, как на экране жизни, появилась Маргарита Григорьевна.

– Здравствуй. А где все?

– Не знаю. Я новенький вообще-то…

Разумеется, все нашлись – ждали в другом классе.

Потом потёк урок.

Затем потекли уроки.

Они были нестандартны: ибо нестандартной, парадоксально мыслящей и ироничной была Маргарита.

Марго.

– Когда-нибудь мы узнаем, есть тот свет или нет! – так шутила, вполне не по-советски.

Она казалась высокой: просто маленькими были ребята; встречаясь с ней взрослым, убедился, что она с ним, Сашей, одного роста.

Она устраивала уроки домашнего чтения – выбиралась книга, её читали и обсуждали.

Эти уроки были интереснее всего.

…Как мучительно врастает в жизнь Холден Колфилд.

– Саш, – спросила красавица Оля, манящая и сладкая, недоступная и запретная. – А почему Сэлинджер так мало написал?

– Вообще-то достаточно для бессмертья. Но, насколько знаю, он в буддизм ушёл. Возможно это ставит какие-то преграды.

– Ты что-нибудь знаешь о буддизме? – спросил долговязый Димка, за одной парой с которым сидели.

– Нет, – честно признался Саша, пока не двигавшийся в сторону востока. – Но думаю нирвана – это прекрасно.

 

Кадры мелькают – а фильм казался долгим.

Кадры мелькают быстро: Саша проскочил пубертатный криз, из которого вытаскивали психиатры, найденные частным путём, с использованием живых цепочек блата: официальным в Союзе идти было чревато.

 У Саши, один из психиатров пробил, индивидуальное посещение: он приходит к учителям, когда у них есть окна, и отвечает не нужные ему уроки.

А так – сидит дома, читает и пишет, не мысля себя вне литературы.

Вне жизни? Пожалуй.

То есть теперь Саша стоит на лестнице и ждёт Маргариту.

Он всегда приходит заранее.

Стоит и ждёт, и накатывает жутковатое ощущение: не придёт она, эта пустота внизу лестницы никогда не рассеется.

Но – рассеивается, концентрируясь в быстро идущую Марго, конечно, улыбнётся, скажет:

– Пойдём.

Они пойдут в учительскую: маленькая весьма, и за окном – апрельский зеленоватый пух.

Саша отвечает быстро: язык давался, в общем, легко.

– А что читаешь? – спрашивает Марго.

– Платона. Диалоги. И знаете – такое ощущение, что прикасаешься к небесам, растёшь и словно ощущаешь это. И даже пещера, в которую заключены, не страшит, поскольку открывается столько света.

…Столько, столько…

– Вероятно, юношеские мозги более восприимчивы, – говорит Марго. – Я уже не могу так воспринимать. С остальными предметами справляешься?

– Более-менее.

– И… стать хочешь?

Она знает ответ.

– Ну да, писателем…

 

Был выпускной, Саша не знал, как жить.

Он смотрел на выступающую Маргариту Григорьевну, чья речь сильно отличалась от директорской и прочей казёнщины, играла образностью, сквозили цитаты, и насыщенность её, смысловая наполненность были столь велики.

– Я только твои глаза видела, Саш, – сказала Маргарита потом. – И, я не прощаюсь с тобой. И вообще уверена, что о тебе услышу.

В огромной столовой бушевала в рваным ритмах дискотека.

 

Жизнь всё же пошла: Саша работал в библиотеке вуза, располагавшегося рядом с домом, и, попав в молодёжную компанию, стал меняться: выпивать и качаться начал одновременно.

Он стал меняться – и год не писал; потом – вернулось, обвалом пошли стихи.

Потом – попал в печать, стали выходить и книги, но Союза не было уже, сломанный о колено истории, словно унёс с собой многих – и телесно, в смерть, и души поломав.

Литература, короче, не имеет теперь никакого значения, ну вы в курсе.

Саша приходит к Маргарите, просто рассчитав время, не договариваясь, приходит, приносит издания со своими стихами, книжки, ещё нет в школе охраны, и, заглянув в привычный класс, видит её разговаривающей с какой-то девочкой.

– Ой! – восклицает Маргарита, даже руками всплеснув. – Какой гость у меня! Извини, Ирочка, в другой раз договорим.

Девчонка уходит, мельком глянув на бородатого дядьку.

Он вытаскивает книжки, газеты.

– Вот, принёс…

– Ой, как рада, Саш! Садись на своё место.

Он садится.

– Ну, как ощущения?

– Всё таким маленьким кажется. А в детстве было большим. Логично – да?

– Да, и потолки здесь казались высокими?

– Да-да…

Она листает книжку.

– Только стихи? Другого пока не пишешь?

– Рассказы, сказки. Постепенно расширяюсь.

– Никто не ожидал, что литература за бортом окажется, да. Как обсуждали… Ты работаешь?

– Увы, приходится. Гонораров нет.

Он просит телефон Маргариты.

Записывает, прощается.

Нет, говорили дольше: но – никакой философии, формул экзистенциализма, сложных ассоциаций: о маме, доме, Сашиной женитьбе.

Маргарита рассказывала о своих детях.

 

У неё двое было, сын и дочь.

С дочерью были проблемы, близкие к Сашиным подростковым, и звонила тогда Маргарита Сашиной маме, консультировалась.

А Саше рассказывала:

– Она говорит, что помнит свои прежние жизни. Не просто помнит – детально повествует мне о них.

– Но это едва ли ненормально, – утверждает Саша, сам долго блуждавший в недрах собственного метемпсихоза. – Я тоже их помню: немного. Реинкарнация реальность.

– Да, слушая свою дочь, убеждаюсь в этом…

 

Они встречались ещё несколько раз: учительница и ученик.

Встречались, разговаривали, потом как-то по фейсбуку Саша, найдя Марго, написал ей прочувствованно-пьяное письмо, благодаря за то, что она есть.

Она ответила быстро:

– Значит в том времени что-то было?

– Было замечательно. В нём и была правда бытия, которой теперь не найдёшь. Как любви.

 

Маргарита светилась любовью: и к детям, и к жизни, была сплошной умнейшей оптимисткой, чёрный пояс по этой сложнейшей дисциплине явно был у неё.

 В постсоветские годы много путешествовала, и Саша, не смогший поехать никуда, вглядывался жадно в мазки воспоминаний: об Египте, Испании, США, Британии…

 

Будто весь мир рядом.

 

Миры рядом: огромный мир Маргариты, не меньший – Сашин.

Миры рядом – и схождение их обеспечивает метафизическое богатство яви.

 

Комментарии

Комментарий #43858 15.02.2025 в 17:24

Открыл Балтина как прозаика. Талантлив. Тонкая интеллектуальная проза. Что касается Доминик Санда, то в эту красавицу актрису мы были в те времена влюблены поголовно. Недаром её отметили в своих работах все крупнейшие мировые кинорежиссёры.