Владимир КОЗЛОВ
ВТОРЖЕНИЕ
Повесть
Лицо у лейтенанта Кижеватова смуглое, обветренное, губы пересохшие, в трещинках.
– Младший сержант Ландышев? Красивая у вас фамилия. Нежная.
Кижеватов встал из-за стола, ладный, крепкий, перетянутый ремнями, подошёл к Ландышеву, пытливо заглянул в глаза.
– Сержанта Исаева у меня тяжело ранило. Лежал под кустом, вёл наблюдение в бинокль. Из-за реки прилетела пуля. Вместо него пойдёте в наряд на границу. Ясно?
– Так точно, товарищ лейтенант.
– На провокации не поддаваться. Огнём на огонь не отвечать. Вести усиленное наблюдение. Всё.
Ночь была тихая, звёздная.
Крепость спала.
Окна казарм были распахнуты настежь.
– Курить будешь? – спросил старшина Демченко, любовно разглядывая зажатый между пальцами тлеющий окурок.
– Буду, – сказал Ландышев.
– На, – с нежностью пропел Демченко.
Ландышев жадно затянулся.
– Давно служишь?
– Два года. В комендатуре.
– Значит, в переделках не бывал?
– Бывал. В прошлом году принимал участие в ликвидации банды, вырезавшей приграничное село, нынешней весной – в штурме дома на Комсомольской улице, где засел вражеский агент…
– Я тоже всего насмотрелся, – вздохнул Демченко.
Ландышев тоже вздохнул.
И при ликвидации банды, и при штурме дома на Комсомольской улице он стоял в оцеплении и ни разу ни в кого не выстрелил.
– Ах, как славно пахнет водой, Володя! – воскликнул Демченко, когда шли по деревянному мосту через Буг. – Клёв тут на рассвете хороший! Клёв просто потрясающий! Рыба даже на голый крючок идёт!
Ландышев усмехнулся.
– Не веришь?! Ты мне не веришь?! Зря! Я могу доказать это хоть завтра!
– Я верю, – улыбнулся младший сержант. – Я верю, Паша.
Ландышев бросил окурок в глянцевито-чёрную воду и с чувством душевной приязни окинул взглядом необъятную спину Демченко.
– Не веришь ты мне, – махнул рукой слегка обиженный старшина.
Вот и Западный остров. Вот и дозорная тропа, зыбкая от прореженной тени густых кустов, волнуемых налетающим ветерком.
– Теперь держи ухо востро, Володя, – вполголоса сказал Демченко.
Пошли сторожко, вслушиваясь, вглядываясь.
Непонятное творилось на границе вот уже вторую неделю. Ночами по дороге от Тересполя к Бресту ползли, натужно ревя моторами, немецкие танковые колонны, пылила, бряцая амуницией, пехота. В ясные дни видели часовые с наблюдательных вышек, как в шумящих от ветра лесах скрывались густые отряды солдат в серо-зелёных мундирах, слышали, как стучат там топоры и визжат пилы. Теперь – тишина. Даже немецких сторожевых собак не слышно.
– Не лают собаки, – доложил по телефону на заставу старшина Демченко, прикрывая трубку ладонью. – Есть усилить наблюдение, товарищ лейтенант.
Лейтенант расспрашивал подробно, обстоятельно. Демченко шумно вздыхал.
– Не спит лейтенант, – сказал он Ландышеву, закончив доклад, – вторую ночь не спит. И как только на ногах держится! Сам к телефону подошёл.
Ландышев вздохнул. Неужели будет война? Сержанта Исаева ранило. В приграничных лесах прячутся немецкие войска. Пропали сторожевые собаки. Вторую ночь не спит начальник заставы.
Ландышев был счастлив, когда его поставили в оцепление при ликвидации банды и при штурме дома, где засел вражеский агент. Он не хотел никого убивать. Он хотел быть творцом, но не разрушителем. Тайно от всех, по ночам, при свете луны, он писал стихи и посвящал их Прекрасной Даме.
Прекрасную Даму звали Марина Алексеевна Белышева.
Она была женой политрука и заведовала клубной библиотекой.
Он заказал ей книгу Льва Толстого «Война и мир», она принесла и, подавая, коснулась своей рукой его руки. Её рука была холодна как ледышка. Снежная королева! Ландышев бережно унёс в памяти это необычайное ощущение, не расплескав.
Небольшие карие глаза, чуть вздёрнутый носик, припухлые пунцовые губы, почти всегда поджатые. Коротко остриженные русые волосы, пахнущие солнцем. Нежная шейка. Мягкая впадинка между ключиц.
Ночь после знакомства была бессонной.
«Я люблю! – шептал Ландышев в смятой постели. – Я люблю! О как же это прекрасно!»
Исподволь стал разглядывать на политзанятиях Ландышев крепкого загорелого политрука Белышева, его узкие зелёные глаза, нос с благородной горбинкой, хищные ноздри, тонкие нервные, бледно-розовые, почти бесцветные губы. Чем он пленил прекрасную Марину Алексеевну? Как завоевал?
Белышев был разрушителем и, по мнению Ландышева, стоял ниже его, творца, на социальной лестнице. Хорошо образованная, духовно богатая Марина Алексеевна должна была, в конце концов, это понять.
– Володя, ты слышал? – встревоженно спросил Демченко.
Он стал как вкопанный, и задумавшийся Ландышев, шедший следом, с ходу налетел на него.
– Что?
– Хлопок. Выстрел. Похоже, у моста через Буг.
Побежали.
Луна побледнела и засыпала всё тускнеющим серебром: беспокойно вздыхающие кусты, подрагивающую траву на крутых склонах.
– Вон там, видишь?! – на бегу крикнул Демченко, указывая рукой.
– Вижу!
Возле моста через Буг, раскинув руки, лежал часовой.
Демченко, подбежавший первым, увидел широко распахнутые стекленеющие глаза и угольно-чёрную струйку крови, стекающую из уголка рта.
– Убит! – задыхаясь, сказал старшина. – В упор стреляли. А вот и гильза.
Он присел на корточки и поднял с земли тускло блеснувшую гильзу.
– Ещё тёплая. Убийца где-то рядом. Поднимай заставу, Володя!
Лицо у лейтенанта Кижеватова смуглое, обветренное, губы пересохшие, в трещинках. От бессонницы воспалены глаза.
– Кто вы?
– Рудольф Тойхлер, ефрейтор третьего батальона сто тридцать пятого пехотного полка.
Немец говорил на чистейшем русском языке. Кровь из разбитого носа текла по губам, по подбородку, капала на пол.
– С какой целью перешли границу?
– Мне было приказано корректировать сигнальными ракетами огонь артбатарей. Сегодня в три часа пятнадцать минут по берлинскому времени начнётся война с Советским Союзом.
Кижеватов тяжело вздохнул, посмотрел на часы, в окно. Ночь уходила, таяла, побеждённая проснувшимся солнцем, последняя мирная ночь.
– Это вы убили часового?
– Я никого не убивал.
– Кто же, в таком случае? Ваши товарищи?
– Я не знаю.
– Мы расстреляем вас, если вы не дадите нам достоверной информации.
– У меня трое детей: мальчик и две девочки, – дрогнувшим голосом сказал ефрейтор Тойхлер. – Не убивайте меня.
Кижеватов вздохнул.
У него тоже было трое детей: мальчик и две девочки.
– Разрешите обратиться, товарищ лейтенант, – кинул пальцы к виску Демченко. – У него были ракетница и автомат, а часовой был убит из пистолета «Люгер». Вот гильза, товарищ лейтенант.
– Пожалели фашиста! – зло усмехнулся Кижеватов. – Он бы вас, Демченко, не пожалел! Ладно, диверсанта – в кутузку, сменившимся с наряда – спать, часовым – усилить наблюдение. Всё.
В три часа ночи по московскому времени Кижеватов позвонил начальнику погранотряда майору Кузнецову. Доложил о происшествии.
– Товарищ майор, пограничные немецкие части отошли от границы, уступив место регулярным войскам. Немецкий сигнальщик, задержанный на берегу Буга, сообщил, что в три часа пятнадцать минут по берлинскому времени начнётся война.
– Я уже звонил по прямому проводу в Москву, Андрей, – устало сказал Кузнецов. – Приказали усилить наблюдение и на провокации не отвечать. Твоя информация целиком и полностью совпадает с данными перебежчиков с сопредельной стороны, но в Москве либо не понимают всей серьёзности положения, либо не хотят понять.
Политрук Белышев аккуратно сложил на табуретке гимнастёрку и брюки и, задохнувшись от счастья, влез под одеяло, всем телом прижался к жене. Он осторожно, нежно погладил её по спине, по крутому бедру и жадно вдохнул тёплый запах спутавшихся густых волос.
– Я устала, Саша, – сонно сказала Марина Алексеевна.
– Я очень, очень, очень тебя люблю.
– Я знаю, милый.
Слово «милый» было произнесено с прохладцей, и Белышев вздохнул.
С женой вот уже месяца два творилось что-то неладное. Она стала рассеянной, посуда выскальзывала у неё из рук, опрокидывались стаканы с горячим чаем, прожигал одежду на гладильной доске раскалившийся утюг.
– Что с тобой происходит? Что? – беспокойно спрашивал Белышев.
– Ничего, – отвечала задумчивая жена. – Ничего не происходит, Саша.
Она стала подводить глаза и подкрашивать губы, чего раньше никогда не делала.
– Зачем тебе это? Зачем? Ты и так у меня красавица! – говорил политрук.
– А я хочу быть краше! Ярче хочу быть!
Белышев был в училище одним из лучших курсантов.
Однажды, ранним утром, ему приказали доставить пакет, извещающий о начале общевойсковых учений, прославленному комбригу Привалову.
Белышев шёл тенистым садом, примыкающим к генеральской даче, и улыбка не сходила с его губ: ему нравились поручения, ему нравилась служба.
Он мечтал о боях и походах, о свисте пуль на ранней зорьке, когда пехота изготавливается к атаке, когда обострены чувства и мышцы под гимнастёркой напряжены до предела. Он мечтал о шрамах на обветренном мужественном лице, и о девушке, целующей его в лицо, тронутое свинцом и сталью. Всё кругом пестрело, всё было в солнечных пятнах, и он не сразу заметил под раскидистой яблоней нагую девочку лет двенадцати, вскинувшую над головой наполненное колодезной водой ведро. А-ах! – сверкнула вода, тяжёлый прозрачный пласт обрушился на голову девочки, разлетелся, рассыпался бриллиантовыми брызгами, красавица взвизгнула и присела. Белышев замер, но взгляда отвести не мог. Она увидела его через минуту, когда, насухо вытершись полотенцем, надев трусики, пошла от колодца к дому.
– Здравствуйте. Вы к папе? – останавливаясь, глядя чуть исподлобья, спросила она.
– К комбригу Привалову, – улыбнулся Белышев.
– Я провожу.
Она пошла, чуть покачивая бёдрами, он пошёл следом, и до крыльца не сводил глаз с чуть тронутой золотистым пушком шейки.
Комбриг был седоусым, голубоглазым, слегка сутулящимся стариком. Пристально глядя на Белышева, он выслушал рапорт, кивнул, разорвал пакет и быстро прочёл содержание.
– Общевойсковые учения! Давно пора! – воскликнул он с влажнинкой в глазах. – Почему мы разбили Колчака и Врангеля? Потому что учились военному делу настоящим образом! Чаю хотите?
– Хочу, – с улыбкой сказал Белышев.
– Пойдёмте в гостиную.
В гостиной – огромный стол, накрытый нарядной скатертью с кистями, ваза с помытыми, в каплях, фруктами, корзинка с печеньем и пастилой и старинный, до блеска начищенный самовар.
– Садитесь. И будьте как дома. Бишка! – крикнул комбриг. – Покажи нам что-нибудь, не стесняйся!
– Вашу дочь зовут Бишка? – наливая в чашку чай, улыбаясь, спросил Белышев.
– Её зовут Марина. Бишкой её прозвали за прыгучесть, за любовь к движению. «Бишет» – «маленькая лань» в переводе с французского.
Марина надела ярко-красное платье, подошла к граммофону, опустила на пластинку иглу и, пройдя до середины цветастого ковра, брошенного на пол, замерла в ожидании. «Огонь!» – крикнула она с началом музыки и завертелась, закружилась, вскинув руки над головой. Белышев увидел то разгорающийся, то затухающий костёр, пожар, идущий по тайге, пожар революции, затопивший полмира.
– Здорово! – выдохнул он, когда Бишка опустилась на колени и закрыла руками лицо. – Это что-то невероятное!
– Марина занималась сценическим движением в знаменитой студии Людмилы Алексеевой при Московском Доме учёных и была там одной из лучших, – с гордостью сказал Привалов.
Был ливень, неистовый, нескончаемый, с влажным раскатистым грохотом в почерневших небесах, с длинными ветвистыми молниями, озаряющими окрестности мертвенно-белым светом.
Бишка, пятнадцатилетняя, длиннорукая, долгоногая, бледнолицая, стояла у окна и, затаив дыхание, восторженно смотрела на дождевое неистовство, на потоки низвергающейся воды.
Яблоневый сад был похож на штормовое море. Влажный шум доносился оттуда, листва то сжималась, то взрывалась под порывами могучего ветра.
Вдали ярко вспыхнула одинокая сосна, подожжённая молнией.
– О! – вскрикнула Бишка. – Смотрите! Смотрите!
Белышев подошёл к девушке, посмотрел на дымящуюся сосну, потом на шейку, тронутую золотистым пушком, и тяжело вздохнул.
Они были одни в огромном, окружённом ненастьем доме, и сердце Белышева забилось в сладком предчувствии.
– Здорово! Правда? – спросила Бишет, обернувшись.
– Правда, – немеющими губами прошептал курсант.
– А хотите, я для вас станцую? – сверкнула ослепительными зубами Бишка. – Я теперь танцую лучше, чем три года назад.
У Белышева перехватило дыхание. Он кивнул, облизнув пересохшие губы. «Я – сосна, подожжённая молнией», – тихо сказала Бишет, и курсант почувствовал запах мокрой хвои, запах опалённой коры. Девушка была в зелёном просторном платье, и платье то надувалось колоколом, то опадало, облегая, обливая тоненькое тело так, что видны были рёбрышки.
– Здорово! – восторженно выдохнул Белышев, когда она опустилась на колени и закрыла руками лицо.
Гордая, грациозная, полная достоинства, Бишка прошла к столу, взяла из хрустальной вазы наливное красно-жёлтое, в капельках, яблоко и стала грызть его ослепительными зубами, искоса поглядывая на Белышева.
– А хотите, я покажу вам этюд «Грехопадение»? – спросила она, осторожно положив на скатерть темнеющий огрызок.
– Хочу, – прошептал Белышев.
– Только об этом никому ни слова. Я придумала этюд сама, когда оставалась одна-одинёшенька.
Девушка глубоко вздохнула и решительно сняла через голову платье. Под платьем ничего не было. Вернее, было. Белышев увидел Еву, свернувшуюся калачиком. Все тайны своего прекрасного тела бесстрашно раскрыла Бишка. Она вытянулась в струну и блаженно пошевелила розовыми пальчиками ног. Потом встала, достала с воображаемой ветки невидимое яблоко и крепко надкусила его. И началось неистовство. Она прыгала, бегала по комнате, вскидывая руки и ноги, звонко шлёпала себя ладошками по маленьким ягодицам. Она гримасничала, скалилась и раздувала ноздри.
Когда она опустилась на колени и закрыла руками лицо, Белышев подошёл к ней вплотную и сверху вниз долго смотрел на обозначившиеся под тонкой кожей продолговатые косточки позвоночника.
– Вам понравилось? – сквозь зубы, не отнимая ладоней от лица, спросила Бишка.
– Очень. Встаньте, пожалуйста.
Девушка встала, потупившись.
– Посмотрите мне в глаза.
Она запрокинула голову, глянула вызывающе, с дерзостью.
Он осторожно коснулся губами её губ и сразу опьянел от нахлынувшего штормовой волной неизъяснимого блаженства.
Когда через день он встретил её на улице, она покраснела до корней волос и сказала, глядя в сторону: «Ничего не было, слышишь, абсолютно ничего не было».
– Как же не было? Было! Мы перешли на «ты»!
– Не приходи к нам больше! – крикнула она. И побежала.
– Бишка! Я люблю тебя! – крикнул отчаянно Белышев.
– Не приходи! Я не хочу тебя видеть! Не приходи!
На свадьбе было много военных, все они глядели на Бишку с восхищением, и Белышев впервые страдал на свадьбе от приступа тёмной, бешеной ревности, похожей на зубную боль.
В три часа пятнадцать минут по берлинскому времени слабо громыхнуло на западе, нежно-розовый сполох высветил кучерявое облачко, проплывающее над Бугом, и оглушающий грохот раскатился по двору крепости, с тоненьким звоном посыпались оконные стёкла.
Немцы шли осторожно, крадучись, поглядывая по сторонам.
После мощной артподготовки и продолжительной бомбёжки крепостной двор был изрыт воронками и завален трупами. Казармы горели, густой удушливый сизо-чёрный дым толкался в нежно зазеленевшее небо.
– Не стреляй! Подпусти поближе! – тихо сказал Кижеватов.
Он слегка сдавил чуть подрагивающими пальцами могучее плечо Демченко и зло, хищно прищурился.
Станковый пулемёт «Максим» был установлен на столе в кабинете начальника заставы. Демченко нетерпеливо ёрзал на стуле и часто вытирал рукавом гимнастёрки выступающий на лбу пот.
Немцев было человек пятьдесят. Нервные, боязливые улыбки светились на их лицах. Молодой офицер, идущий впереди, споткнулся о кирпич, и солдаты, ахнув, пригнулись. Офицер засмеялся.
– Огонь! – закричал Кижеватов, хлопнув Демченко по плечу.
Фонтанчики пыли заплясали у немецких сапог.
– Выше бери! Выше!
Задёргался офицер, ужаленный раскалённым свинцом, попадали наземь солдаты.
– В штыки! – закричал Кижеватов.
Бежали целую вечность.
Ландышев никак не мог догнать своего командира, ноги были чужими, ватными, сердце колотилось в глотке. Он увидел серо-зелёные фигуры за колышущейся завесой пыли, выстрелил из карабина на бегу и, споткнувшись, полетел наземь, на острые кирпичные обломки. Если бы он не упал, то был бы убит: немцы почти в упор открыли густой автоматный огонь.
Но ничто уже не могло сдержать разъярённых, жаждущих схватки пограничников. По самую шейку вбежал в немецкий живот отточенный штык Кижеватова. Со страшной, неумолимой силой обрушился на вражеский череп приклад Демченко…
Сверкнули бешенством глаза из-под козырька глубокой каски, стегнул по мокрой от пота щеке обрывок кожаного ремешка, ослепительно вспыхнули между тёмных, запёкшихся губ яростные крепкие зубы. Сделал выпад немецкий солдат, и лезвие ножевого штыка скользнуло по шее Белышева.
– Врёшь! Не возьмёшь! – закричал политрук и свинцовым кулаком саданул врага в челюсть. Хрустнула хрупкая челюсть, дикая боль пронзила воспалённый мозг…
Ландышев, сопящий, плачущий, окровавленный, пополз было к своему карабину, но кто-то, осатаневший, безжалостный, сильно ударил его кованым каблуком в крестец, и в глазах потемнело от боли…
Три часа шла война, три часа как одно мгновение.
Очнувшись, со звоном в ушах, медленно приходил в себя Ландышев.
Он увидел улыбающегося немца, лежащего щекой в пыли, зарубленного сапёрной лопаткой. Потускневшими, стеклянными глазами смотрел на него немец.
С убитых снимали автоматы, гранаты, кинжалы, фляжки, обтянутые брезентом, из кожаных ранцев извлекали галеты, шоколад, мыло.
– Быстрей, ребята, быстрей! – торопил Кижеватов. – Скоро начнут бомбить!
Ладный, крепкий, перетянутый ремнями, с большой санитарной сумкой на боку, он ходил от раненого к раненому и делал перевязки.
– Младший сержант Ландышев? Красивая у вас фамилия. Нежная.
Ландышев медленно встал, вымученно улыбнулся.
– Чем это вас? Прикладом?
– Прикладом, товарищ лейтенант.
– Сдачи дали?
– Не успел.
– Плохо. Ну, дайте перевяжу.
Пальцы у Кижеватова были мозолистые, шершавые. Пахло от них металлом, потом и кровью, пахло войной.
– Ну вот и всё, – ободряюще улыбнулся лейтенант, любуясь своей работой. – Заживёт до свадьбы. Невеста-то есть?
– Есть, – соврал Ландышев. И вспомнил Марину Алексеевну.
Небольшие карие глаза, чуть вздёрнутый носик, припухлые пунцовые губы. Коротко остриженные русые волосы. Нежная шейка. Мягкая впадинка между ключиц.
– Здравствуйте, Марина Алексеевна!
– Здравствуйте, Ландышев.
– Рад видеть вас!
– Взаимно.
Подвал, освещённый свечкой, был зыбким, ненастоящим. По стенам перемещались громадные чёрные тени. Стонали раненые, просили пить.
– Честно сказать, я и не думала, что вы такой! Я считала вас рохлей, мямлей, маменькиным сынком, – тихо сказала Белышева, разглядывая окровавленную повязку на голове Ландышева.
– Спасибо вам, Марина Алексеевна, спасибо вам!
Это было в канун нового, тысяча девятьсот сорок первого года.
В гарнизонном клубе состоялось торжественное собрание, посвящённое итогам боевой и политической подготовки, а потом, после шумного застолья, объявили танцы. Ландышев, мрачный, подавленный, с красной повязкой дежурного на руке, стоял у колонны и, вздыхая, смотрел, как взлетает в вихре вальса платье Марины Алексеевны. Вначале она танцевала с мужем, потом с юными лейтенантами, выпускниками Калинковичского пехотного училища, а потом её пригласил генерал Лазарев. Лазарев вёл её, раскрасневшуюся, запыхавшуюся, легко, грациозно, крепко прижав к женской спине красную растопыренную пятерню. Когда же окончилась музыка и улыбающаяся Марина Алексеевна стала перед генералом как лист перед травой, он жадно, смачно, на глазах у всех её расцеловал. Была тишина, а потом был звериный крик Белышева, и трое лейтенантов с трудом удержали от возмездия взбешённого подвыпившего политрука.
– Марина Алексеевна…
– Я вас слушаю.
– Вы мне очень нравитесь. Можно вас поцеловать?
Марина Алексеевна усмехнулась, поглядела оценивающе.
– А вы не боитесь? Ведь за это можно получить по морде.
Ландышев вздохнул.
– Бог с вами, целуйте. Я об этом никому не скажу.
Ландышев легонько сжал плечи Марины Алексеевны повлажневшими пальцами, привлёк к себе прекрасную женщину и осторожно, трепетно поцеловал, ткнувшись в тёплую пухлую щёчку холодным носом.
– Какой вы смешной! – улыбнулась Белышева. И осторожно поцеловала его в губы.
Они стояли в огромном тёмном зале, прижавшись друг к другу, а за окнами валил небывало густой снег.
В феврале Марина Алексеевна заболела. Её увезли в госпиталь.
Ландышев плакал по ночам, мочил слезами подушку, а потом, при ясной луне, написал стихотворение.
Я жду приезда Снежной королевы.
Я на окно замёрзшее дышу.
Я жду приезда нежной королевы.
Я у окна стою и не дышу.
Она стирает свой пуховичок
Два раза в месяц, чтобы был белейшим.
Она считает, что пуховичок
У королевы должен быть чистейшим.
Она всегда как зимний день чиста.
Вся до единой складочки промыта.
Промыты щёткой все места открытые
И мягкой губкой – тайные места.
Я жду приезда Снежной королевы.
Я на окно замёрзшее дышу.
Я жду приезда нежной королевы.
Я у окна стою и не дышу.
Это стихотворение, разорванное в мелкие клочья, было брошено ему в лицо. Месяц не разговаривала с ним Марина Алексеевна.
Рудольф Тойхлер, ефрейтор третьего батальона сто тридцать пятого пехотного полка, вскинул автомат, прижал приклад к плечу и тщательно прицелился. К полуразрушенной заставе медленно, словно в толще воды, шли немецкие пехотинцы во главе с офицером. Офицер был бледен и беспокойно оглядывался. Жить ему оставалось несколько секунд.
– Огонь! – закричал Кижеватов, и Рудольф Тойхлер плавно нажал на спуск. Автомат затрясся в его руках, окутываясь дымком, выплёвывая горячие гильзы, офицер подпрыгнул, пропоротый пулями, и упал лицом вниз.
Лавина свинца из окон заставы изломала наступающую цепь.
Звонко зацокали пули по раскалившимся на солнце каскам, пряжкам, по оружию, со страшной силой вырывая его из грязных, потных рук. Полетели в разные стороны кровавые брызги. Захлебнулась атака.
Рудольф Тойхлер вытер кулаком заслезившийся глаз и вздохнул.
Он стал изменником. Он перешёл на сторону врага.
В три часа пятнадцать минут по берлинскому времени он сел в камере на табурет, зажмурился, обхватил руками голову и оцепенел. Но после первого залпа вскочил и метнулся к зарешеченному окну.
Тугие волны горячего воздуха гуляли по крепостному двору.
В дыму и пыли метались полураздетые люди.
Когда в замочной скважине заскрежетал ключ, сердце ефрейтора покатилось в бездонную пропасть. Ему не сказали ни слова. Ему надели наручники и молча повели через засыпанный кирпичными осколками, заваленный трупами двор. Взгляд Кижеватова не предвещал ничего хорошего, и Рудольф Тойхлер выдал военную тайну.
Небольшие карие глаза, чуть вздёрнутый носик, припухлые пунцовые губы. Коротко остриженные русые волосы. Нежная шейка. Мягкая впадинка между ключиц.
Всё это увидел генерал Лазарев сквозь кровавую пелену, лёжа на обочине дороги. У лица бешено вертелось колесо искорёженного снарядом мотоцикла. Кисло пахло сгоревшим порохом.
Дивизия генерала находилась в лагерях, в восьми километрах от Бреста.
Когда на рассвете по городу прокатился огненный вал артиллерийской подготовки, Лазарев, живший в небольшом домике на Каштановой улице, вызвал мотоциклиста и помчался к дивизии.
На крепость с воем пикировали бомбардировщики.
– Заедем, – хрипло сказал генерал.
У моста через Буг мотоцикл попал в прицел немецкой противотанковой пушки.
Генерал приподнял голову, осмотрелся. В прибрежных кустах мелькали штурмовики в серых от пыли мундирах. С жёлто-зелёной бронемашины длинными очередями садил по крепости крупнокалиберный пулемёт.
Мотоциклисту, разорванному снарядом, помощь уже не требовалась.
Лазарев встал, вынул из кобуры пистолет и, припадая на ушибленную при падении ногу, побежал к Тереспольским воротам. За воротами гремела отчаянная перестрелка. За воротами ждала его встреча с прекрасной Мариной Алексеевной.
Когда генерал увидел её впервые в канун тысяча девятьсот сорок первого года, в гарнизонном клубе, весь мир, отшумев, перестал для него существовать. Ровесник века, прошедший несколько войн, украшенный боевыми шрамами, он лепетал как мальчишка, приглашая её на танец.
Сияние женских глаз, разомкнутые пунцовые губы, сильное гибкое тело под его повлажневшей рукой – всё пьянило, ошеломляло. И его жадные поцелуи в пылающие, ароматные щёки были логическим завершением дарованного ему волшебства.
Он извинился перед Белышевым за свой бестактный поступок, он крепко пожал руку насупившемуся политруку, но в глубине души решил для себя, что добьётся благосклонности Марины Алексеевны во что бы то ни стало. «Ты будешь, будешь моей», – шептал он бессонными ночами, и тяжёлая стеклянная пепельница, стоявшая на тумбочке у его изголовья, почти всегда была увенчана холмиком «высмоленных» дотла окурков.
За Тереспольскими воротами, в крепостном дворе, кипела рукопашная.
Генерал Лазарев открыл огонь в упор, и ни одна пуля не пропала даром.
Бледного, покрытого липким потом, с пропоротым кинжальным штыком животом, его принесли в полутёмный подвал под вечер. Он стонал от нестерпимой боли и ежеминутно облизывал потрескавшиеся от жажды губы. Он прекратил стонать лишь тогда, когда Марина Алексеевна склонилась над ним и погладила его по голове чуткими прохладными пальцами.
– Здравствуйте, Марина Алексеевна, – виновато, вымученно улыбнулся Лазарев.
– Здравствуйте, товарищ генерал, – тихо сказала Белышева.
В феврале тысяча девятьсот сорок первого года он позвал её замуж.
Марина Алексеевна едва не уронила на пол тяжёлый букет огромных кроваво-красных роз. Она стояла, стройная, в сером халатике, накинутом на голое тело, в ярко освещённой солнцем палате, и глаза её сияли от счастья.
Генерал не умел говорить красиво. Десятилетия армейской службы вытравили из его речи эмоционально окрашенные слова. Он говорил о погоде, о марш-бросках и учебных стрельбах, а потом неожиданно признался в любви.
– Я не люблю вас, – потупившись, сказала Марина Алексеевна. – Я мужа своего люблю.
– Понятно, – сухо сказал генерал.
Он козырнул и ушёл с гордо поднятой головой.
Долго смотрела ему вслед Марина Алексеевна, стоя у замёрзшего окна, и от её дыхания заслезилась на обыневшем стекле нежная вмятинка.
– Вот вы говорите, что надо действовать оперативно, а я вам говорю, что действовать нужно осмотрительно, – говорил, горячась, Марине Алексеевне седоусый хирург в забрызганном кровью халате. – Во время финской кампании ко мне в лазарет был доставлен рядовой Хвостов, раненный пулей в мягкие ткани правой руки. Кость осталась целой, но плечевая артерия и срединный нерв оказались перебитыми. Образовалась огромная пульсирующая гематома, причиняющая ужасные боли. Рука бездействовала, Хвостов умолял, чтобы её ампутировали. Однако мне удалось во время операции очень удачно перевязать повреждённые сосуды и даже сшить срединный нерв. Рана хорошо зажила, рука осталась целой, и её функции были восстановлены полностью.
– Скажите мне, он умрёт? – едва не плача, спросила Белышева.
– Генерал Лазарев безнадёжен, – сухо, не глядя собеседнице в глаза, сказал хирург.
Генерал был счастлив.
Нет, боль не стала тише, просто рядом с ним была любимая женщина, которую вспоминал он ежедневно, ежечасно. Она осторожно, нежно гладила прохладными чуткими пальцами его горячую, выпачканную чужой кровью руку, успокаивала, окутывала нежностью и заботой. Она наклонялась к его лицу, вслушиваясь в его запалённый, сбивчивый шёпот, и её тёплая мягкая грудь соприкасалась с его грудью.
– Марина Алексеевна, поцелуйте меня, – прошептал генерал, и скупая слезинка побежала по его грязной, небритой щеке.
– Я люблю вас, – тихо сказала Белышева. И горячо, страстно, как невеста, поцеловала его в губы.
В потные, тёмные от грязи ладони бойцов положил Кижеватов по крупному куску белоснежного, твёрдого как гранит, сахара.
– Ешьте, набирайтесь сил, – устало сказал он. – Вечером пойдёте в разведку. Не верю я, что наши далеко отступили, не хочу в это верить. Да, канонада ушла на восток, да, немецкие самолёты господствуют в воздухе, но уверен я: контрнаступление не за горами. Нужно узнать у командования время ответного удара, чтобы мы всеми силами поддержали наступающие войска.
Младший сержант Ландышев и красноармеец Холин сели с разрешения лейтенанта на снарядный ящик и с жадностью набросились на неподатливо-каменное лакомство.
– Ничего, ребята, прорвёмся, не падайте духом! – улыбнулся Кижеватов. – Через недельку по Красной площади с девчонками гулять будем, и они с восхищением будут смотреть на наши новенькие ордена!
Ослепительное багровое солнце коснулось верхушек деревьев и застыло. Долгожданной прохладой повеяло с темнеющего востока.
– Курить будешь? – спросил старшина Демченко, любовно разглядывая зажатый между пальцами тлеющий окурок.
– Буду, – сказал Ландышев.
– На, – пропел Демченко.
Ландышев жадно затянулся.
– Я письмо своим старикам написал, – хрипло сказал старшина. – О том, что война будет молниеносной и завершится полной победой над врагом, о том, чтобы не беспокоились за меня. Возьмёшь, Володя?
– Давай. Авось не попадёмся.
Спрятав в нагрудный карман мятый конверт, Ландышев вздохнул.
Демченко показал ему фотографию темноволосой девушки.
– Невеста моя, Варенька. Красивая?
– Очень, – улыбнулся Ландышев. И вспомнил Марину Алексеевну.
Мухавец переплыли без происшествий.
Немцев на этом участке было немного: пулемётные расчёты, разбросанные по гребню вала. В сгустившихся сумерках то здесь, то там вспыхивали малиновые огоньки сигарет, доносились отдалённые голоса, смех.
– Чего им не сиделось дома? Сидели бы сейчас в кругу семьи, пили пиво, закусывали колбасками, – тихо сказал Ландышев.
– А нам чего не сиделось?! – зло прошептал Холин. – Финляндия, Прибалтика, Западная Белоруссия! «Чужой земли нам не надо, но и своей ни пяди не отдадим!». Вот тебе и «не отдадим»! Немцы, наверно, уже под Минском!
– Не надо так, – вздохнул Ландышев. – Не надо, Яша.
Когда переходили железнодорожное полотно, со стороны Бреста слабо донеслась автоматная перестрелка, глухо прокатились взрывы ручных гранат.
– Ты слышишь?! – торжествуя, воскликнул Ландышев. – Это наши ведут бой! Наши! Прав был Кижеватов: не за горами ответный удар!
Рудольф Тойхлер, ефрейтор третьего батальона сто тридцать пятого пехотного полка, лежал навзничь, раскинув руки, и угольно-чёрная струйка крови стекала из уголка его рта.
– Стреляли сбоку, вот отсюда, – сказал Демченко, присев перед убитым на корточки, – почти в упор. Пуля пробила лёгкое и сердце.
– Когда ты услышал выстрел? – вздохнув, спросил Кижеватов.
– И трёх минут не прошло. Увидел труп, и сразу – к вам! А вот и гильза!
Старшина поднял гильзу и подкинул её на ладони.
– От пистолета «Люгер». Ещё тёплая. Убийца где-то рядом.
– А у тебя какой пистолет?
– У меня – «ТТ». И кобуру, и оружие у погибшего капитана взял.
– На допросе Тойхлер сознался, что в крепость гитлеровцы направили десять диверсантов, переодетых в красноармейскую форму. Двоих мы убили в перестрелке, ефрейтор – третий, значит, осталось семь. Слушай приказ, Демченко: узнай, кто в нашем расположении вооружён пистолетом «Люгер» и немедленно доложи.
– Слушаюсь, товарищ лейтенант.
Бишка. Бишет.
Она спит на боку, простынка почти сползла на пол.
Она спит в костюме Евы, и, Белышев, немея от счастья, рассматривает её от макушки до пяточек. Медовый месяц был сумасшедшим. Было не до подробностей. И Белышев, и Марина ходили как пьяные после жарких бессонных ночей. Болели от поцелуев распухшие, пунцовые губы. Тёмные полукружья под глазами говорили о безумии любви.
Жена была очень чистоплотна: принимала душ утром и вечером.
Теперь же, после двадцати четырёх часов войны, от неё пахло потом, кровью и гарью нескончаемых пожаров. Бишка страдала. «Потерпи, скоро всё закончится, – шептал Белышев, – и ты будешь снова чиста как зимний день».
Политрук Павлов, однокашник Белышева, переведённый в Брест из Даугавпилса в марте тысяча девятьсот сорок первого года, был высок, строен, черноволос. Пуля латвийского националиста, выпущенная из обреза ему в лицо, оставила на левой щеке длинный розовый шрам – это был единственный недостаток в бездне достоинств. Он на спор мог покорить сердце любой красотки в течение часа, он отлично играл на гитаре и душевно пел густым баритоном старинные русские песни.
Белышев долго тискал Павлова в объятиях, звучно хлопал ладошками по плечам.
– Мышцы у тебя словно из стали! – с лёгкой завистью сказал Павлов.
– Каждое утро бегай по пять километров, крути «солнышко» на турнике, боксируй – и у тебя будут такие! – улыбаясь, ответил Белышев.
Марине Алексеевне Павлов крепко поцеловал руку.
– Петух гамбургский, – смеясь, сказала Марина Алексеевна Белышеву, когда вечером речь зашла о новоявленном политруке.
Впрочем, ей нравились его комплименты. Павлов сравнивал её с цветком, называл «рыбкой», «птичкой». Весной они подолгу гуляли в тенистых аллеях брестского парка, и её рука тонула в его руке.
Однажды, в начале июня, когда они, изнывая от зноя, шли берегом Буга, Марина Алексеевна предложила искупаться. Павлов разделся до трусов. Бишка сняла с себя всё.
– Пожалуйста, не думайте обо мне плохо, – тихо сказала она. – Я не порочная. Я свободу люблю. Тело женщины воспето пером и кистью, оно – венец творения, верх совершенства, и достойно восхищения! Ведь так?
– Так, – вздохнул Павлов.
Он учил её лежать на воде, у неё не получалось, она хохотала. Крупные капли дрожали на её выступающем животе.
Когда она вышла на берег и завернулась в мохнатое полотенце, Павлов обнял её и крепко поцеловал в губы. Марина Алексеевна погрустнела.
– Отпустите меня и не делайте глупостей, – тихо сказала она. – Я не люблю вас. Я мужа своего люблю.
– Знаете, как называли вашего мужа в училище? – дрогнувшим голосом сказал обиженный Павлов, отпустив её. – «Сашка-пистолет»! Он был ниже всех, и над ним смеялись! Вам другой мужчина нужен, Марина Алексеевна!
– На себя намекаете? – раздувая ноздри, спросила Бишка.
Политрук промолчал.
В отношениях Павлова и Белышевой наступила осень.
Теперь политрук Павлов сидел в углу подвала на ворохе соломы и баюкал раненую руку: немецкая разрывная пуля раздробила ему кисть. Стиснув зубы, Павлов мычал от боли и лихорадочно горящими глазами поглядывал на Марину Алексеевну. Белышева сидела на снарядном ящике и тихо плакала, закрыв лицо руками. Капелька пота ползла по тёмной от грязи шее.
– Марина Алексеевна, пить хотите? – хрипло спросил Павлов.
– Хочу. Очень хочу. Да я-то что: раненые умирают от жажды!
– Я принесу воды. Если поцелуете, – криво улыбнулся политрук.
– Идите сюда.
Он встал, подошёл. Колени его дрожали.
Марина Алексеевна встала, прильнула к нему всем телом и, прижав ладони к его чумазым щекам, несколько раз поцеловала его в горячие воспалённые губы.
– Спасибо, – прошептал политрук.
Он взял помятое ведро и вышел под солнце.
– Товарищ политрук, осторожнее! Снайпер работает! – крикнул лежащий у амбразуры немолодой солдат.
Павлов криво улыбнулся. И побежал к сияющей на солнце реке, перепрыгивая через убитых.
Наполненное до краёв ведро нёс он, не торопясь, осторожно, бережно, и снайпер без труда поймал в прицел его нагретый солнцем затылок.
Нюра Кижеватова, дочь начальника заставы, худенькая пятнадцатилетняя девушка, лежала за вывернутым с корнем, посечённым осколками деревом и вприщур осматривала земляной вал за Мухавцом. По гребню вала гуськом тянулись кусты. Снайпер лежал там, в кустах, и его нужно было вычислить во что бы то ни стало.
Нюра была влюблена в своего отца. Она во всём старалась походить на него. Она научилась метко стрелять из пистолета, винтовки, пулемёта. Она научилась немногословию. «Мальчишкой тебе надо было родиться», – говорили ей пограничники.
Саднили сбитые локти и колени, горячий пот заливал глаза, в висках постукивали молоточки. Уже час прошёл после гибели политрука Павлова. Не стрелял снайпер. Нюра достала из кармана платья круглое зеркальце, поймала солнечный лучик, и весёлое световое пятнышко заплясало по бредущим друг за дружкой кустам. Заплясало и вспыхнуло ослепляющим белым огнём.
– Попался! – облизнув пересохшие губы, сказала Нюра.
Девушка положила в карман зеркальце, вскинула винтовку, прицелилась в зелёный полумрак, где блеснуло стёклышко оптики, и плавно нажала на спуск.
Вначале Нюру горячо целовали в щёки и в губы, тискали в объятиях, потом качали на руках, подбрасывали. Колоколом надувался и опадал истрёпанный подол. Девушка смущённо одёргивала платьице и сияла, как солнышко.
– Нюра, что же ты делаешь, Нюра?! – укоризненно качал головой Кижеватов. – Не думаешь ты ни обо мне, ни о маме, ни о бабушке! Да мы с ума сойдём, если с тобой что-нибудь случится, Нюра!
– Он убил пятнадцать наших бойцов, папа! Он убил лучших из лучших! И поплатился! – запальчиво восклицала девушка. – Я думаю обо всех на свете!
«Сашка-пистолет»! Дурацкое прозвище это занозой вошло в мозг, беспокоило ноющей болью. Когда ходили на дни рождения, на свадьбы и танцевальные вечера, пристрастно смотрела Бишка на отражения в зеркалах и вздыхала. За два года совместной жизни она переросла своего мужа, она стала выше на два сантиметра.
– Да не обращайте вы на это внимания! – говорила Нюра Кижеватова. – Муж ваш – золото: спортсмен, отличник боевой и политической подготовки! Эх, мне бы такого!
Но Бишка переживала. И даже плакала.
Может быть, поэтому и отдалась душой и телом Андрею Бергу, столичному художнику, приехавшему в Брест на этюды.
Берг, очень высокий, очень красивый молодой человек, узколицый, в усах и бородке, стоял на холме, расставив ноги, и вприщур смотрел на нежно зеленеющий за речной излучиной лес, обдумывал перед мольбертом композиционное решение. Тонкая белая сигарета дымилась в смуглой длиннопалой руке.
Бишка стояла у него за спиной, затаив дыхание. Тайна творчества завораживала, манила. Тоска по идеалу жила в беспокойном, ранимом сердце Бишки. Вот изящная колонковая кисть нырнула в баночку с изумрудной краской, взлетела по дуге и осторожно тронула влажную бумагу, прикнопленную к мольберту. Возник нежно зеленеющий, тонущий в дымке лес.
– Ах! – воскликнула восхищённая Бишка.
Художник оглянулся, посмотрел искоса.
– Нравится?
– Очень.
– Как вас зовут?
– Марина.
– Красивое имя. Меня – Андрей. Вот и познакомились.
На бумаге синеватым стальным клинком засветилась река.
– Пробовали писать акварелью? Нет? Хотите попробовать?
– Хочу, – еле слышно сказала Бишка. И вся зарделась.
– Берите кисть. Будете писать вон тот взлобок, покрытый прошлогодней рыжеватой травой. Нужно так написать, чтобы наш потомок из двадцать первого века попал в этот день и почувствовал его неповторимую прелесть.
Бишка послушно взяла кисть. Художник легонько сжал прохладными пальцами её изящное запястье, поднял её покорную руку и поднёс к мольберту. Писали вместе. У Бишки кружилась голова.
Потом, идя в город, они попали под сыпучий весенний дождь.
– Я вас никуда не отпущу, – властно сказал Берг. – Вам необходимо переодеться и выпить горячего вина.
Берг жил на окраине, в небольшом, аккуратно побеленном домике. Огромная русская печь занимала половину горницы.
– Снимайте с себя всё, не стесняйтесь. Я отвернусь.
Бишка разделась. Не поворачиваясь к ней, он протянул полотенце и рубашку. Потом он долго развешивал на верёвке её кофточку, юбку, носочки, трусики, а она, облачённая в длинную мужскую рубашку, сидела на табурете, смотрела искоса и грызла огромное румяное яблоко.
– У вас удивительно маленькая ступня, – сказал Берг, присев перед пленницей на корточки. Он легонько сдавил прохладными пальцами её ногу чуть ниже щиколоток, приподнял, слегка вывернул, осматривая влажную розовую ступню. А потом поцеловал жадно и нежно. Кровь бросилась Бишке в лицо.
– Не надо, – еле слышно пролепетала Бишка.
– Вам кто-нибудь целовал ноги?
– Нет.
– Так в чём же дело?
Бишка вздохнула и не ответила.
Берг поцеловал икру, колено, бедро левой ноги, икру, колено, бедро правой.
– Я не люблю вас. Я мужа своего люблю, – пролепетала Бишка.
– Чушь!
Он встал, оскалил ослепительно-белые зубы.
– Я теряю голову, – сказал он.
Потом пили горячее вино, закусывали варёной говядиной, нарезанной ломтями, свежим белым хлебом с золотистой хрустящей корочкой. Потом целовались, как старшеклассник и старшеклассница: жадно, горячо, вволю.
Политрук Белышев аккуратно сложил на табуретке гимнастёрку и брюки и, задохнувшись от счастья, влез под одеяло, всем телом прижался к жене. Он осторожно, нежно погладил её по спине, по крутому бедру и жадно вдохнул тёплый запах спутавшихся густых волос.
– Я устала, Саша, – сонно сказала Марина Алексеевна.
– Я очень, очень, очень тебя люблю.
– Я знаю, милый.
Слово «милый» было произнесено с прохладцей, и Белышев вздохнул.
С женой вот уже месяца два творилось что-то неладное. Она стала рассеянной, посуда выскальзывала у неё из рук, опрокидывались стаканы с горячим чаем, прожигал одежду на гладильной доске раскалившийся утюг.
– Что с тобой происходит? Что? – беспокойно спрашивал Белышев.
– Ничего, – отвечала задумчивая жена. – Ничего не происходит, Саша.
Она стала подводить глаза и подкрашивать губы, чего раньше никогда не делала.
– Зачем тебе это? Зачем? Ты и так у меня красавица! – говорил политрук.
– А я хочу быть краше! Ярче хочу быть!
Она приобрела фотоаппарат, и Белышев много фотографировал её: у домов комсостава, у погранзаставы, у Инженерного управления, у Холмских и Тереспольских ворот.
– На память. На долгую память, – смеясь, говорила Бишка.
– Ты – умница! – рассматривая фотографии, говорил Берг. – То, что нужно. Давно мечтал увидеть Брестскую крепость, о которой сложено столько легенд и преданий!
Нагую, обессиленную от любовной схватки, он заставлял её на куске картона вычерчивать план крепости, бастионы, форты, капониры.
– Зачем тебе это, Андрей?
– Я шпион. Немецкий шпион, – смеясь, говорил Берг.
Двадцатого июня Берг исчез.
В доме его сотрудниками НКВД был произведён обыск.
Немец был одет в безукоризненный серо-зелёный мундир. Тускло горели на плечах плетёные серебряные погоны. Он скупо улыбнулся подошедшему Кижеватову и протянул ему холёную, поросшую рыжим волосом руку.
Русский командир не подал руки немецкому офицеру.
– Во избежание лишних жертв немецкое командование предлагает прекратить оборону крепости. Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Наши войска уже под Смоленском, – чётко проговаривая слова, сказал немец.
– Я такие государственные дела решать не уполномочен, – глядя исподлобья, сказал Кижеватов. – Обратитесь к товарищу Сталину. Как он решит, так и будет.
– Вы – храбрый офицер, вы достойны уважения. Немецкое командование сохранит вам жизнь, если вы сдадитесь. Уже через неделю, после определённых формальностей, вы со своей семьёй поедете к тёплому морю. Изысканная еда, дорогие, тонкие вина, отдых в райских кущах – что ещё нужно человеку?
– Человеку ещё нужна Родина, господин офицер, – усмехнулся Кижеватов. – Только и всего.
– Курить хотите? – покровительственно улыбнулся немец, протягивая пачку ароматных сигарет.
– Нет, не хочу. Такого добра у нас навалом. Обшариваем трупы.
– В четыре часа над развалинами заставы должен появиться белый флаг. Белый флаг – сигнал к сдаче. Я пришлю солдата, и он укажет вам, куда идти.
– Мы подумаем, – сказал Кижеватов.
Было десять часов пятнадцать минут.
Шесть часов отдыха! Невероятно! Можно нормально поесть, поспать, привести себя в порядок, запастись водой! Спасибо, господа немцы! Отдохнём и с новыми силами ринемся в бой!
По дорогам ползли, натужно ревя моторами, немецкие танковые колонны, пылила, бряцая амуницией, пехота. В ослепительно-синем небе, роняя наземь тяжёлый гул, звеньями шли бомбардировщики.
– Нам их не одолеть, – тихо сказал Холин, покусывая травинку.
– Одолеем, – тихо сказал Ландышев.
Они лежали на вершине холма, в густой высокой траве, локти их соприкасались, и тёплая энергия текла от одного сердца к другому.
– Ни о каком ответном ударе не может быть и речи, – вздохнул Холин. – Если немцы и дальше будут наступать такими темпами, то осенью, пожалуй, они возьмут Москву.
Ландышев увидел во сне море, колючее от солнца. Он шёл по песчаному берегу в наполненной ветром рубахе, а навстречу ему в наполненном ветром платье шла Марина Алексеевна. Они сошлись возле огромного чёрного валуна и положили друг другу на плечи тёплые руки.
– Я люблю вас, Марина Алексеевна!
– Я люблю вас, Ландышев!
О, как же вкусно целовать горячо любимую женщину!
Запретов не было. Можно было целовать в шейку, в тёплую мягкую грудь.
– Я хочу, чтобы вы стали моей женой, Марина Алексеевна!
– Я стану вашей женой, Ландышев!
Счастье было бескрайним, как море, бездонным, как море.
– Володя, проснись, Володя!
Голос Холина был какой-то влажный, придушенный.
Ландышев медленно разлепил веки и увидел немцев в суконных серо-зелёных мундирах. Они стояли над ним и улыбались.
Бишка не верила своим глазам. Невероятно! Немыслимо!
Возле пролома в стене, спиной к ней, стоял Берг. Он был одет в новенькую форму лейтенанта Красной Армии. Он что-то тихо объяснял Кижеватову, и начальник заставы, вздыхая, кивал.
– Познакомьтесь, Марина Алексеевна. Лейтенант Истомин, выпускник пехотного училища. В списках пока не значится, – устало улыбнувшись, сказал Кижеватов. – Прошу любить и жаловать.
– Марина, – протянула руку Белышева.
– Алексей, – представился Берг.
Усов и бородки не было. Лоснились гладко выбритые щёки. Маленький рот был нежен и ал. Тонкий аромат дорогого одеколона почувствовала Бишка. Шпион!
– Да, я – шпион! Немецкий шпион! – улыбнулся Берг, оставшись с Мариной наедине. – Одной верёвочкой мы теперь связаны, Бишка! Кто вычертил на куске картона подробный план Брестской крепости? Кто помог немецкому командованию найти уязвимые места в обороне Цитадели? Ты! Ты!
Бишка закрыла лицо руками и заплакала.
– Не плачь! Скоро всё закончится, и я увезу тебя к тёплому морю!
Вот они! Крадутся вдоль кирпичной стены казармы, исклёванной осколками и пулями, переговариваются, оглядываясь. Глубокие стальные каски. Суконные серо-зелёные мундиры. Увесистые кожаные подсумки – на ремнях.
У Белышева в руках – немецкая винтовка с оптическим прицелом. Все подробности видны в прицел: прыщики, родинки, капельки пота. Кого? Вот этого, длинного, с лошадиным лицом? Или вот этого, низенького, коренастого, закусившего губу? И того, и другого!
Палец осторожно, нежно ложится в углубление прохладного спуска. Огонь!
Белышеву нравилось воевать.
Контроль над собой он потерял лишь в первый день войны, во время рукопашной у Тереспольских ворот.
Сверкнули бешенством глаза из-под козырька глубокой каски, стегнул по мокрой от пота щеке обрывок кожаного ремешка, ослепительно вспыхнули между тёмных, запёкшихся губ яростные крепкие зубы. Сделал выпад немецкий солдат, и лезвие ножевого штыка скользнуло по шее Белышева.
– Врёшь! Не возьмёшь! – закричал политрук и свинцовым кулаком саданул врага в челюсть. Хрустнула хрупкая челюсть, дикая боль пронзила воспалённый мозг.
Белышев забыл о пистолете.
Наступая на немца, он бил и бил его в лицо окровавленным кулаком до тех пор, пока тот не упал навзничь. Лишь тогда политрук выпустил ему в грудь всю обойму.
Ныла, горела огнём рассечённая шея, обильно намок и прилип к коже ворот гимнастёрки, но Белышев, опьянённый первой победой, не вышел из схватки. Он бросился на помощь Ландышеву, ползающему в пыли: Ландышева месили коваными подошвами два здоровенных фашиста. Политрук с ходу всадил одному в спину штык трофейной винтовки, другого ахнул в висок прикладом.
– Вставай, а то простудишься! – крикнул он плачущему, сопящему разбитым носом Ландышеву. И кинулся в самую гущу.
Белышев недолюбливал Ландышева.
Ему рассказали о том, что младший сержант тенью ходит за Мариной Алексеевной и по-собачьи, преданно смотрит ей в глаза.
Однажды жена, смеясь, показала ему письмо Ландышева, бережно вложенное в книгу «Война и мир». «Милая, добрая, нежная Марина Алексеевна! – писал Ландышев. – Ваши щёчки – нежнейший шёлк, ваши губки – лепестки розы, ваши глаза подобны сияющим звёздам! Вы – самая красивая женщина на планете Земля, Марина Алексеевна, и я люблю вас!».
– Я убью его! – сквозь зубы сказал Белышев.
– Обещай, немедленно обещай, что ты не сделаешь ему ничего дурного! – крикнула Бишка. – Обещай, если любишь меня!
– Обещаю, – тихо сказал Белышев.
Бишка, хлюпая носом, поминутно вытирая ладошками бегущие по чумазым щекам слёзы, рассказала всё без утайки. Про акварельный этюд. Про сыпучий дождь. Про трусики, сохнущие на верёвке. Про кусок картона и переданные Бергу фотографии. Тугие желваки вспухли на скулах Белышева.
– Хочешь ударить – ударь! – всхлипнув, сказала Бишка.
Белышев вздохнул. Снял грязную, забрызганную кровью фуражку. Пригладил дрожащими пальцами непокорные вьющиеся волосы. Поправил на шее отвердевший от крови бинт. И обнял жену так, что хрустнули косточки.
– Я очень, очень, очень тебя люблю!
Он горячо расцеловал Бишку в мокрые солёные щёки. Он вжался лицом в её пахнущие потом волосы и заговорил свистящим шёпотом: «Об этом больше никому, слышишь, никому! Ты ни в чём не виновата! Тебя обманули, тебя использовали! Я очень, очень, очень тебя люблю!»
– Берг здесь, в крепости, – тихо сказала Бишка. – Только теперь он не Берг – лейтенант Истомин.
– Покажешь! – сквозь зубы выдохнул Белышев.
Лейтенант Истомин безмятежно спал, подложив под голову шинельную скатку. Ветерок, влетающий в амбразуру, шевелил его спутавшиеся волосы. Клейкая слюна, вытекшая из уголка рта, поблескивала под медленно восходящей луной.
Серебряным лучиком вспыхнула над Истоминым финка.
Присел на корточки Белышев, посветил трофейным фонариком. Ударить надо вот сюда, под ухо, где слабым родничком бьётся артерия. Политрук долго рассматривал красивое узкое лицо. Гладкая кожа. Нежный и алый рот. Эти губы помнят тёплый упругий шёлк Маришиных щёк!
Бишка не спала. Сидела, подтянув к подбородку колени, и оцепенело смотрела на беспокойный огонь догорающей свечи. Белышев, вынырнув из темноты, сел рядом. Веки его были воспалены, руки дрожали.
– Убил?
– Не смог. Я не смог убить человека, ласкавшего тебя, целовавшего тебя, Бишка. Свет твоей жертвенности охраняет его, и я ничего не смог сделать.
Бергу снились цветные сны.
Он видел помещичий дом на взгорье, утопающий в яблоневых садах.
Он видел отца, шагающего по чавкающим болотным кочкам, с двустволкой за спиной. Отца, взятого в заложники, расстреляли в тысяча девятьсот восемнадцатом году. Он видел мать с вязанием в руках. Она умерла от тифа на палубе переполненного парохода в тысяча девятьсот двадцатом.
Лейтенанта Истомина встретил он на брестском вокзале.
Сидели в ресторане, пили коньяк, слушали музыку. Лейтенанта развезло.
Берг вызвался проводить Истомина до крепости и в глухом кустарнике зарезал его. Он взял его пропуск, у моста через Буг предъявил его часовому. На пропуске засохла капелька крови, и часовой посмотрел на Берга с недоверием. Нервы не выдержали. Берг в упор застрелил красноармейца и вбежал в крепостной двор.
В первый день войны ему в суматохе удалось убить двух лейтенантов и трёх сержантов. Теперь была очередь Кижеватова: слишком большой урон нанесли прославленной сорок пятой дивизии его пограничники.
«Тридцатьчетвёрка» проскочила Тереспольские ворота на предельной скорости. Мотор её заглох напротив руин заставы. Из машины никто не вылез.
– Очевидно, танкисты контужены, – сказал Кижеватову Демченко. – Ребята, выручай танкистов!
Подбежали, густо облепили видавшую виды машину, застучали прикладами карабинов, захлопали ладонями по горячей от солнца броне.
Кижеватов, взобравшись на небольшую площадку второго этажа, уцелевшую в углу здания заставы, вскинул к глазам бинокль. Он увидел радостные лица бойцов, исчирканную осколками башню танка, торчащие в стороны пулемёты. Недоброе предчувствие желторотым птенцом ворохнулось в сердце.
– Демченко, всех – в укрытие! – хрипло крикнул Кижеватов.
Но было поздно: остервенело, длинными очередями ударил из пулемётов танк. Полетели кровавые брызги. Бойцы кинулись врассыпную. Завертелся на месте танк, сбрасывая с брони красноармейцев, поливая свинцом развалины.
– Троянский конь! – сквозь зубы выдохнул Кижеватов.
Он спустился на первый этаж, столкнулся у амбразуры с Демченко.
– Ухо зацепил, гад! – выругался старшина, скаля зубы, и показал лейтенанту вымазанную в крови ладонь.
– Свяжи-ка мне ремешком четыре противотанковых гранаты, – сплюнув, попросил Кижеватов.
Танк бил из пушки методично, размеренно, как на учениях.
Забушевало, заплясало в развалинах пламя, чёрный удушливый дым хлынул в казематы.
Кижеватов, глядя на танк узкими от бешенства глазами, пополз по-пластунски, укрываясь за трупами.
– От танкистов и пыли не осталось! – глядя из-под руки на груду исковерканного, дымящегося металла, сказал Демченко. – Сдетонировал боекомплект! Спасибо, товарищ лейтенант!
– В меня стреляли, – сказал Кижеватов, показывая старшине пробитую пулей фуражку. – Стреляли из развалин комендатуры, пока я полз к танку. Слетай-ка туда, Демченко!
В руинах, среди кусков штукатурки и кирпичного крошева нашёл Демченко тёплую, терпко пахнущую сгоревшим порохом гильзу от пистолета «Люгер».
– Пистолетом «Люгер» вооружён лейтенант Истомин, – доложил Кижеватову Демченко.
– Давай его сюда, – устало вздохнул Кижеватов.
Красивое узкое лицо. Гладкая, тщательно выбритая кожа. Нежный алый рот. Неотрывно смотрит лейтенант Истомин в тёмные, как бездна, зрачки Кижеватова.
– Сдайте оружие, – сухо говорит лейтенант.
Медленно, очень медленно скользят по кобуре пальцы, расстёгивают, вынимают оружие. «Шмальнуть, всадить каждому между глаз никелированную пулю и – в бега! А может, обойдётся? Может, ещё повоюем?».
Демченко быстро отбирает пистолет.
– Вы – немецкий шпион! Отпираться бессмысленно! Двадцать второго июня вы убили часового у моста через Буг, двадцать третьего – ефрейтора Тойхлера. Сегодня вы пытались убить меня, – сквозь зубы цедит Кижеватов. – Я приговариваю вас к смерти!
Восковая бледность заливает узкое лицо. Влажнеют глаза. Сжимаются нежные губы.
– Молчите?
– А что говорить? Всё сказано!
Крестики самолётов плывут в поблекшем, увядшем от зноя небе. Слышен нарастающий вой.
– Всем, кроме наблюдателей, – в подвалы! – кричит Кижеватов.
Дрожит от взрывов земля, ходуном ходит. Щедро осыпают бомбами «юнкерсы» непокорную заставу.
Вновь идут на заставу серо-зелёные цепи. Вновь гремит ожесточённый бой.
– Курить будешь? – спросил старшина Демченко, хмуро разглядывая зажатый между пальцами тлеющий окурок.
– Буду, – сказал Берг.
– На.
Берг жадно затянулся.
С неба упал тяжёлый гул заходящих на цель бомбардировщиков.
– Куда: в голову или в сердце? – участливо спросил старшина.
– В сердце, – сухо сказал Берг, щелчком отшвырнув окурок.
Он стал спиной к исклёванной пулями и осколками кирпичной стене и зябко улыбнулся.
– Кончена жизнь. Тяжело дышать. Давит.
Демченко шумно вздохнул и навскидку выстрелил.
Кижеватов осторожно, нежно целовал дочь в потрескавшиеся губы. Большими грубыми ладонями, пахнущими металлом и кровью, он ощупывал её лицо как слепой. Запоминали пальцы расположение родинок, упругость и податливость кожи, бугорки и впадинки ушей.
– Ты плачешь, папа? Не плачь.
– Я не плачу.
Женщин, девушек, детей решили отправить в плен.
– А вы?
– А мы – солдаты. Мы будем стоять до последнего.
Кижеватов расцеловал жену и мать.
– Не увижу я тебя больше, Андрюша, – всхлипнула мать, крепко обняв сына. – Подари мне свою гимнастёрку, пожалуйста. На груди спрячу, буду беречь.
– Нельзя, мама. Немцы найдут – расстреляют.
Бишка. Бишет.
– Я очень, очень, очень тебя люблю! – жарко шептал Белышев.
– И я! И я! – жарко шептала Бишка.
Распухли от поцелуев губы. Солоны щёки от слёз.
– Недалеко от Бреста есть деревня Волынка. Одноклассник мой там живёт – Степан Соколов, письмоносец. Запомни: северная окраина, дом с расписными ставнями. Там меня и жди.
– Я тебе больше никогда не изменю, слышишь, никогда! – горячо прошептала Бишка.
– Я очень, очень, очень тебя люблю!
Ворон, летящий под облаками, видел тонущую в огне и дыму старую крепость, сверкающую на солнце реку, людей, сидящих на берегу двумя островками. Первый островок – светло-зелёный, как свежескошенное сено, второй – разноцветный, как нетронутое косой разнотравье. Первый островок – бойцы и командиры, взятые в плен, второй – женщины и дети, сдавшиеся на милость победителя.
Ещё издали, когда пылили по большаку, выхватил взволнованный взгляд Ландышева из разноцветной толпы стройную фигурку Марины Алексеевны, ухватил, словно зверь – добычу.
«Посмотрите на меня, Марина Алексеевна, посмотрите на меня, пожалуйста! – шептал он пересохшими, потрескавшимися губами. – Любовь моя! Счастье моё!». Не слышала Белышева отчаянного немого крика, смотрела из-под руки на крепость, за стенами которой кипел кровопролитный бой.
Женщинам приказали сесть на траву. Бойцов и командиров посадили поодаль. «Посмотрите на меня, Марина Алексеевна, посмотрите на меня, пожалуйста! – как молитву, как заклинание шептал Ландышев, не сводя глаз с возлюбленной. – Богиня моя! Счастье моё!». Почувствовала Марина Алексеевна взор, обернулась, посмотрела хмуро, исподлобья. Ожидала встретить масленый взгляд очередного гитлеровца, высверк хищных глаз из-под козырька глубокой каски. Но в секунду преобразилась, засияла ярким весенним солнышком, увидев Ландышева, помахала рукой приветственно.
«Марина Алексеевна! – закричал сияющий Ландышев. – Рад видеть вас!». И получил прикладом винтовки по голове, сунулся ничком, обхватив руками затылок.
Штурм провалился.
Медленно выходили из Тереспольских ворот потные, чумазые пехотинцы, жадно закуривали, пили из фляжек тёплую воду. Один, окровавленный, в разодранном мундире, направился к военнопленным. Сорвал с плеча ремень автомата, вскинул оружие, ударил длинной очередью. Отчаянно закричали бойцы и командиры, сбиваясь в кучу, прячась друг за дружкой от свинцовых струй. Холина, сидящего на корточках, забрызгало кровью.
Немец подошёл к Холину, опустил дымящийся автомат, вынул из кармана и протянул красноармейцу сапожную щётку. Яша затрясся. Непослушными пальцами он взял щётку и недоумённо, потерянно поглядел на фашиста. Он был близок к обмороку. Немец указал пальцем на свой пыльный сапог. Яша почувствовал взгляды сотен людей. Он осторожно опустился на колени и тщательно вычистил фашистские сапоги до зеркального блеска.
– Гут! – удовлетворённо сказал немец и улыбнулся. И Холин улыбнулся, по-собачьи глядя снизу вверх. Дружеские отношения налажены. Теперь его не убьют. Убьют того, что слева, прикончат того, что справа. А его не тронут. Он протянул немцу щётку и глубоко вздохнул.
– Гут! – повторил немец. Он спрятал щётку в карман, вскинул автомат и снёс Холину полчерепа.
Пьяный от вседозволенности, покуривая душистую сигарету, фашист пошёл к женщинам и детям. Он пристально осмотрел всех и остановил свой взгляд на Марине Алексеевне.
– Ком! – сказал он, плотоядно улыбаясь. Марина встала, подошла.
Немец обнял её, вжался носом в её грязные, пахнущие потом волосы, тронул губами ухо. Неторопливо помял упругие груди.
– Гут! – сказал он. И, взяв Марину за руку, повёл её в кусты.
Милая, добрая, нежная Марина Алексеевна сейчас будет обесчещена!
Не бывать этому! Не бывать!
Медленно, словно во сне, встал Ландышев. Подошёл к конвоиру. Ловким, заученным движением вывернул из его рук винтовку. Ударил в висок прикладом. И, схватив оружие наперевес, кинулся за плотоядным фашистом.
По самую шейку вбежал отточенный штык в дрогнувшую спину. Ничком, не успев крикнуть, рухнул фашист.
– Бежим! – крикнул Ландышев.
Он схватил Марину Алексеевну за руку и, оцарапав ветками страшное, ощеренное лицо, влетел вместе с ней в густые заросли кустарника.
Погони не было. Минут пять трещала за спиной беспорядочная винтовочная пальба, слышались отчаянные крики. Потом всё стихло.
– Ландышев, – прошептала Марина. – Ландышев. Красивая фамилия. Нежная.
Они лежали в стогу сена, прижавшись друг к дружке, и смотрели на звёзды. Ночь была свежая, ясная. Запах свежескошенных трав сводил с ума.
– Хотите, почитаю стихи? – прошептал Ландышев.
– Хочу.
– Слушайте.
По залу бальному она прошла,
Метеоритным блеском пламенея.
Казалась так ничтожна и пошла
Толпа мужчин, спешащая за нею.
И ей вослед хотелось крикнуть: «Сгинь,
О, наваждение, в игре мгновенной
Одну из беломраморных богинь
Облекшее людскою плотью бренной!».
И он следил за нею из угла,
Словам другой рассеянно внимая,
А на лицо его уже легла
Грозы, над ним нависшей, тень немая.
Чужая страсть вдруг стала мне близка,
И в душу холодом могил подуло:
Мне чудилось, что у его виска
Блеснуло сталью воронёной дуло.
– Хорошие стихи. Чьи они?
– Михаила Зенкевича, акмеиста. Он дружил с моим отцом – поэтом Сергеем Ландышевым. Отец погиб во время Гражданской войны.
Ландышев увидел во сне море, колючее от солнца. Он шёл по песчаному берегу в наполненной ветром рубахе, а навстречу ему в наполненном ветром платье шла Марина Алексеевна. Они сошлись возле огромного чёрного валуна и положили друг другу на плечи тёплые руки.
– Я люблю вас, Марина Алексеевна!
– Я люблю вас, Ландышев!
О, как же вкусно целовать горячо любимую женщину!
Запретов не было. Можно было целовать в шейку, в тёплую мягкую грудь.
– Я хочу, чтобы вы стали моей женой, Марина Алексеевна!
– Я стану вашей женой, Ландышев!
Счастье было бескрайним, как море, бездонным, как море.
– Володя, проснись, Володя!
Голос Марины был какой-то влажный, придушенный.
Ландышев медленно разлепил веки и сквозь навес из цветов и трав увидел немцев в суконных серо-зелёных мундирах. Немцы шли цепью. Впереди на белом коне ехал офицер.
Всем телом вжался в сено Ландышев. Всем телом прижалась к нему Марина.
– Сейчас чихну, – прошептала Белышева.
Трещали выстрелы. Свистели пули.
– Не уйти! Не могу больше! – уронила запыхавшаяся Марина и тяжко осела наземь. – Сердце в горле бьётся! Не могу!
– Мариночка! Я прошу тебя!
– Не могу!
Штормовой волной накатывала серо-зелёная цепь.
– Поцелуй меня, Мариночка, и иди. Я задержу их.
Марина поднялась, шатаясь, шагнула, повисла на шее у Ландышева. Отпрянула, расцепив руки. И крепко, страстно поцеловала в губы, как жениха.
– Спасибо, – дрогнувшим голосом сказал Ландышев.
Он залёг у корня огромной сосны, щёлкнул затвором.
Голова было свободная, ясная. Сердце в груди билось полуденным жаворонком.
Всё глуше и глуше доносились до убегающей Бишки винтовочные выстрелы, россыпи автоматных очередей. Бежала, качаясь как пьяная, ветви хлестали по лицу, липла к щекам паутина. Бежала и плакала, жалея Ландышева, ругая себя за равнодушие. Выбившись из сил, упала грудью на чмокнувшие болотные кочки и во весь голос, по-вдовьи зарыдала.
Когда остался последний патрон, Ландышев вздохнул, оглядел пронизанный солнцем лес и грустно усмехнулся. Кончена жизнь. Через минуту его не станет. Будет ли вспоминать о нём Марина Алексеевна – самая красивая женщина на планете Земля? Будет, конечно же, будет! Он целовал нежнейший шёлк её щёк, глядел в глаза, подобные сияющим звёздам! Он счастлив! Разве есть на Земле люди счастливее его?
– Наша задача – с боем выйти из крепости на южную окраину Бреста, продвинуться в направлении Кобрин – Барановичи и соединиться в лесах с нашими частями, – сказал Кижеватов солдатам и сержантам, склонившимся над расстеленной на столе немецкой топографической картой. – Продовольствия нет, боеприпасов нет. Мы сделали всё, что смогли.
– Мы сделали всё, что смогли, – шептал он со слезами на глазах, прощаясь с крепостью. Он осторожно щупал изрытые пулями кирпичные стены, гладил их подрагивающими пальцами. – Мы сделали всё, что смогли.
Гимнастёрка Кижеватова превратилась в лохмотья, но ясно горели начищенные суконкой лейтенантские кубари и ясно горели в мозгу святые слова присяги.
День был свеж и ярок.
Лейтенант Кижеватов, стиснув зубы, шёл по мосту через Мухавец.
Всё ближе и ближе орудийные жерла, глядящие прямо в душу. Всё ближе граница между жизнью и смертью, его последний рубеж.
Не стреляли немцы. Расслабились, стерев заставу с лица земли. Загорали, играли в шахматы, в карты. Подшивали свежие подворотнички. Чистили оружие.
Длинной, яростной автоматной очередью нарушил покой Кижеватов.
Врассыпную кинулись немцы. Человек десять уложил лейтенант на горячую, потрескавшуюся землю.
– Делай как я! – обернувшись к бегущим бойцам, закричал Кижеватов.
Звонко зацокали пули по раскалившимся на солнце каскам, пряжкам, по оружию, со страшной силой вырывая его из грязных, потных рук. Полетели в разные стороны кровавые брызги. Перекрёстным огнём из пулемётных гнёзд на валу попытались немцы сдержать атаку. Не сдержали. Прорвали бойцы Кижеватова кольцо осады. Но за первым кольцом – второе, за вторым – третье.
Гигантской каруселью закружили над бойцами «юнкерсы».
Пятисоткилограммовые бомбы с воем понеслись к земле.
Кижеватов был счастлив. Сражение начиналось нешуточное. Против одного пулемётного и трёх стрелковых взводов немцы выставили дивизию. Штормовыми волнами накатывали серо-зелёные цепи и истаивали, мелели, наткнувшись на кинжальный огонь.
К вечеру в живых осталось трое: Кижеватов, Белышев и Демченко.
Сидели в дымящейся воронке, на рыхлой горячей земле, курили цигарку – одну на троих.
– В плен я не пойду. Плен – позор! – сказал Кижеватов.
– Будем атаковать? – спросил Демченко.
– Будем. Вот только покурим.
Атака русских была коротка, как вспышка молнии.
Разбрасывая гранаты, окутанные дымом и пылью, бежали в сиреневых сумерках. Первым упал Демченко, навылет простреленный. Вторым – Кижеватов, попавший в прицел снайпера.
Болит, раскалывается от боли голова. В ушах – колокольный звон: сорок сороков. Сквозь пелену слёз увидел Белышев расплывчатые серо-зелёные фигуры, попытался поднять автомат, но не смог: тяжёлым стал автомат как противотанковая пушка.
Садилось солнце. Тёплой кровью заката густо мазало контуженого политрука и окруживших его немецких солдат. Далеко на востоке раненой медведицей рычал и ворочался фронт.
Женщина, постучавшая в окно пятистенка, была донельзя грязна. Сосульками свисали спутанные волосы. Тёмными пятнами запеклась в подглазьях дорожная пыль.
– Я Марина Белышева, – сказала она вышедшему за ворота Степану Соколову. И лишилась чувств.
Степан долго отпаривал её в полутёмной бане, нещадно хлестал берёзовым веником, доступные места тёр жёсткой, как наждак, мочалкой, тайные – густо намыленной губкой. Бишка не сопротивлялась. Равнодушием веяло от её истомно раскрытых губ, от сонно опущенных век.
Утро подарило встречу с красавицей невиданной красоты. Вышла к завтраку нагишом, сладко потягиваясь, села за стол и как ни в чём не бывало стала уплетать яичницу.
– Пожалуйста, не думайте обо мне плохо, – поев, тихо сказала она. – Я не порочная. Я свободу люблю. Тело женщины воспето пером и кистью, оно – венец творения, верх совершенства, и достойно восхищения! Ведь так?
– Так, – вздохнул Степан.
Он сжёг в печи её грязную, завшивленную одежду, выдал свою: просторную как океан. Ушила её по фигуре Бишка, приталила, обиходила и стала похожа на прелестного розовощёкого мальчишку, чуть тяжеловатого в бёдрах.
Жили душа в душу, ожидая в гости Сашу Белышева. Бишка мыла полы, высоко подоткнув подол, стирала в корыте бельё, раздевшись до пояса.
Степан занемог. День от дня росла тоска по Бишкиному ладному телу, разъярённой рысью, запертой в клетку, билось в сердце желание.
Однажды сел на постель к разметавшейся Марине и сказал: «Не могу».
– Я не люблю вас. Я мужа своего люблю, – тихо сказала Бишка.
Белышев пришёл в октябре, когда первые заморозки до звона сковали землю. Заросший до глаз густой бородой, с посохом в руке, в холщовой рванине, был похож на деда-лесовика из читанной в детстве сказки.
Бишка долго парила его в полутёмной бане, нещадно хлестала берёзовым веником, доступные места тёрла жёсткой, как наждак, мочалкой, тайные – густо намыленной губкой.
Ночью, при свете луны, чистенький, свежевыбритый, он долго изучал блуждающими пальцами её тело, заново учился жить.
– Я бежал из плена на пароходе, идущем из Норвегии в Швецию, зарывшись в уголь, загруженный в трюм. Я убивал всех, кто мешал мне встретиться с тобой, Бишка. И вот я здесь. И ты – моя.
– Ты стал очень нежным. Мне хорошо с тобой. Мне с тобой лучше, чем с другими. Я тебе никогда ни с кем не изменю, – вся влажная от любовного пота, сказала Бишка.
А Степан мрачнел день ото дня, подолгу «смолил» на крыльце цигарки.
– Бедовая у тебя жена, – сказал он однажды Белышеву после распитой бутылки. – Много горя хлебнёшь ты с ней, Сашка! Есть женщины обычные, их много, твоя же – звезда, комета, грозящая катастрофой всему живому. Беги от неё, Сашка, если хочешь остаться в живых!
– Я её никогда никому не отдам! – щуря слезящийся от сигаретного дыма глаз, твёрдо сказал Белышев.
В ноябре, когда сказала Бишка, что беременна, собрал политрук Белышев в холщовый мешок нехитрые пожитки, запас продовольствия, крепко поцеловал жену во вздрагивающие, солёные от слёз губы и по первому снежку ушёл на Москву. Враг стоял у стен древней столицы, и поруганная Родина звала к отмщению.
Многовато эротики, переходящей в... К сожалению, на метафору это не похоже, либо она так зашифрована, что читателю простому не понять, не раскрыть авторского замысла. И скорее это минус, чем плюс повести. Впрочем, как своеобразный эксперимент - пройдёт.