Елена ПУСТОВОЙТОВА
ПОПУГАИ
Повесть
Гости
Такой маленькой и легкой на вид церквушки он никогда не видел. Ну, прямо как игрушечная! Тонкие стеночки, распашные двери, чуть неуклюжие и на взгляд легонькие, будто из картона, – купола. А внутри, внутри все мило-самодельное; и царские врата, и амвон, и подсвечники, и оклады икон, да и сами иконы явно самописанные. Сами писали, сами окладами обряжали. И все это великолепие было залито оранжевым, заходящим так рано по случаю зимы, солнечным светом. Эта русская церковь в маленьком, чистом и ладном городке Австралии вызвала у него столь много мыслей и чувств, что размягчила душу и увлажнила глаза.
Алла порылась в сумке, вытащила платок и, прикрыв им волосы, еще несколько минут тому назад вольно трепавшиеся на ветру, что врывался в открытое окно машины, пошла приложиться к иконе особо любимого ею и почитаемого Николая Угодника. Припала к ней, зашептала молитвенную просьбу…
А он стоял и смотрел на все это, стараясь впитать в себя ту благость, что нахлынула на него со всех уголков этого игрушечно красивого храма, надеясь, что это старание поможет усмирить все его душевные страхи, умирить все жизненные неурядицы, дать покой и благополучие.
Господи! Твоя воля…
Неловко, но с истовостью и с душевными слезами молил он всех святых, кто снизойдет его услышать, глядя на их лики, что ярко осветило-залило оранжевое, уходящее зимнее солнце…
В прицерковном зале две женщины и мужчина накрывали стол для гостей, а батюшка с матушкой вели с ними тихие разговоры.
Как дома, как дома… Почти как дома…
Проснулся, и подушка вся мокрая от слез. От сладких-сладких, таких, какими плачут после долгой разлуки блудные сыны на пороге покосившегося отеческого дома…
– Какую систему загубили! Такой системы медицинской не было ни у кого! Где это, скажите, было, у кого такое было, чтобы ребенок родился, и к нему тотчас медсестра на дом пришла? Да и не один раз! На Кубе только разве. А больше нигде и никто не имел и не имеет того, что мы имели!
Все слушали Валерку. Он врач. Хоть и бывший. На скорой помощи работал. Он и про медсестер приходящих лучше помнит. А сейчас официальный австралийский безработный. Официальнее не придумаешь – даже живет в государственной квартире, и, что еще более замечательно, – получает инвалидные. Инвалидные гораздо сытнее, чем простое социальное пособие по безработице. Нынче времена даже на самом дальнем континенте изменились не в лучшую сторону, и получать безработные, одновременно работая по-черному – иначе не миновать тебе нищеты, – уже не получается. Правительству не до шуток. Социальная система страны трещит-потрескивает, так что многочисленных безработных, насевших на неё, приехав со всех стран и континентов, обязали каждый день бегать в Центрлинк1, чтобы под бдительным оком офицера – так грозно на английском эти службы называют своих работников – обзванивать до двух часов дня объявления из ежедневных газет.
Работу искать, себя предлагать.
Способ верный. Редко кто из тех, кто может найти себе заработок и в ком еще осталась хоть капля самоуважения, будет терпеть такую ежедневную канитель. И в результате на социале остаются явно никому не нужные и ни к чему не приспособленные – как раз те, кто и должен на нем оставаться.
Валерка – бывший невропатолог. И бывшая профессия его выручила: кем-то прикинулся, кем-то притворился, кого-то изобразил. Явно мастерски, иначе не видать бы ему ни этих инвалидных, ни связанных с этим званием благ. Сам на этот счет не распространяется – опасно, но все же шила в мешке не удалось утаить, на каверзные вопросы о своём везучем положении усмехается:
– Что я, зря что ли с психами работал…
Но, чтобы дожить до этой усмешки, семь лет хватался за любую работенку, как бы мало за неё ни платили. Все пережил, всю черную работу перебрал-перепробовал – от шоколадной фабрики, где конвейер не давал ни в туалет отлучиться, ни присесть на минуту, и разовой тяжелой поденщины у греков-фермеров, у которых таскал на горбу мешки с куриным пометом, до подсобного рабочего у итальянских маляров, которые звали его Горбачев.
И рад был, что не Ельцин.
Тот как раз чудил, и чудачества эти часто по новостям показывали. В США пьяно хохмил, заставляя смеяться над ним до слез президента Клинтона и собравшихся там со всего света журналистов. В Турции на саммите, отбросив как хлам все правила приличия, что-то мычал, широко размахивал руками и ухмылялся во все стороны. Весь мир тогда направил на него свои телекамеры в ожидании еще больших чудачеств. Супругу, что сидела рядом с высокопоставленным мужем ни жива ни мертва, тоже в анфас и в профиль крупно по всем экранам тиражировали, кульминации с восторгом ожидая. Но по состоянию здоровья, как было объявлено после перерыва, он, раньше чем закончился саммит, отправился домой. И заметно было, как высокопоставленная супруга, стоя рядом с ним перед вылетом на летном поле, перевела дух.
Но несмотря на побег все свершилось.
Благополучно скрывшись от людских глаз в тоннеле, ведущем к трапу самолета, жена, пользуясь минутой, когда наконец осталась с мужем наедине, наградила президента огромной страны энергичным тычком пониже спины, не ведая того, что чья-то настырная камера все это фиксирует…
А иные кадры в новостной заставке постоянно показывали. Те, где он, демонстрируя в очередные выборы крепость своего здоровья, неуклюже размахивая перед застывшим в улыбке одутловатым лицом рукой без двух пальцев, выделывал на сцене клоунские па…
Валерка на платные курсы тогда бегал по английскому, и как только скажет при всей разношерстной иммигрантской братии, что он русский – сразу смех. Даже малазийцы, у которых дома на их лилипутной территории свои банды, свои разборки, и направо-налево головы режут, и те рот от смеха зажимали-прыскали:
– А-а-а рашен… Эли-и-цин…
Так что рад был, что его итальянцы звали Горбачевым. Долго он у них с этим именем пробегал. Комнатенку тогда снимал, за которую каждые две недели плату нужно было вносить. А жена, устав от иммигрантской неустроенности, ушла к снулому, обрюзгшему австралийцу. Теперь вместе с ним бизнесует – невест из России поставляет таким, как её нынешний муж. Но все в прошлом. Теперь Валерка с квартирой, упитан и улыбчив. Начал жить.
Начал жить, хоть и не признавался себе в этом, только после того, как сошелся с Аллой. Правда, когда получил инвалидность и отпала у него острая нужда рыскать в поисках работы на кусок хлеба, и главное на жилье, – тоже жизни радовался. Не клят, не мят, сам себе хозяин. Компьютерами занялся, интернетом увлекся – ночами о жизни российской все подряд читал-высматривал, а днём за долгие хлопотливые годы спал-отсыпался, да по магазинам ездил, бэушные компьютеры высматривал, детали к ним докупал. А когда сработал себе приличную машину, из дома дальше ближайшего универсама выходить перестал. Даже фигурой своей стал походить на опоссума, что ночной образ жизни ведёт, – выйдет если в люди, то голову в плечи втянет, походит среди них и юрк обратно в свою квартиру…
А квартира у него – не комната съемная, а отдельная двухбедрумная. Двуспальная, если по-русски. Что не одно и то же что двухкомнатная – а трех. Общая комната в счёт не идёт. Её в Австралии всегда подразумевают, а счет ведут только спальням.
Года два-три отсидел Валерка за компьютером и многое начал в нём понимать. Отремонтировать, программы поставить – без проблем. И подшаманивать потихоньку по своим русским знакомым стал. Так и Аллу нашел.
Своё счастье, то есть.
Её старенький компьютер не желал работать. Валерка раз пришел, другой… И начал жить в Австралии наконец-то по-человечески.
Алла отмыла его квартиру, и самого Валерку отмыла, откормила и обласкала. Через каждое слово обязательно скажет о том, какой Валерочка замечательный, как много всего знает и всё понимает… Умная, в общем, женщина ему попалась.
Валерка её слова поначалу впитывал, как промокашка чернила. Она говорит, а он и не шелохнется. Пропустить боялся хоть слово. Настрадался, натерпелся в своей долгой безгласой (по-английски с натягом – где поймет, а где, хорошо еще если впопад, догадается) чернорабочей жизни. Давно себя потерял. Находил только тогда, когда в Россию в гости ездил. Там – да. Там он во весь рост становился, и ему все в рот заглядывали, завидуя его заграничной, а значит, счастливой жизни. Ничего и говорить не надо, только то, что ты в Сиднее живешь. А дальше – сиди молчи-помалкивай. Все сами уверены в твоей счастливой доле. А вернешься из России в Сидней снова беги, язык высунув, ищи работу – жилье оплачивать много денег надо. Даже если это только одна комната со столом и кроватью. Теперь другое дело. Жилье отдельное, комфортное, дешевое. Выданное правительством до самого твоего смертного часа. Хотя свои минусы все имеет. Никого из гостей, без предварительного об этом уведомления хаузкоммишен2, не может Валерка в нём принять более чем на три дня. Это серьёзно. Если не уведомишь, обязательно из соседей кто-нибудь эту работу вместо тебя сделает, оставив тебе наслаждение неприятностями…
– Здесь лучше к врачу не ходить. Залечат. Своих, советских нужно находить. Те могут вылечить, потому что к больному еще относятся как к индивидуальному особому организму. А для австралийцев главное компьютерная программа. В ней по номерам для них уже все болезни расписаны и лечение к ним. Если первое лекарство не поможет, врач дает то, что под вторым номером, и так далее до десяти номеров. А потом начнет все сначала давать. Здесь медицина не на организм, а на деньги ориентирована. Есть деньги – болей долго. Нет денег – ложись и помирай. А у нас все было по-иному, и система была замечательная, несмотря на все наши дефициты и подарки. Виной всему плохому и хорошему у нас был человеческий фактор, в нем только и была несостыковка…
Валерка перед гостями сидит в шортах, по австралийским меркам это нормально. Загорелый и упитанный. Даже живот – тугой на взгляд, с натянутой на нем кожей – как шоколадный. Это не дачный загар, такой приобретается, когда животом под солнце.
Жарко. Так жарко, что кондиционер не спасает. Влажно – хоть бери веник и парься. Но летний день, каким бы ни был долгим, уже склонился к вечеру, надоедливое, накалившее жаром крышу, солнце опустилось на самый краешек горизонта, и на балконе стало больше воздуха.
– Ой, попугаи, попугаи! – Алла, как юная девчонка, припрыгивая на месте, машет в восторге руками, прижимает их к щекам. Стайка зеленых попугаев, стремительно, на фоне малинового зарева, что разожгло-раззадорило отступающее солнце, взмыла вверх и тут же, ухнув как на волне, вниз, рассыпалась-растворилась над черепичными крышами домов.
– Какие у нас операции делали! – закрутил Валерка головой, усаживаясь на прихваченный с собой стул в самом углу балкона, изображая на лице и печаль, и восторг одновременно. – Хирург у нас был, Углов, по восемь часов операции проводил! По восемь! Конечно, ассистенты у него были, но вся нагрузка на нем одном! Я тогда студентом был, и хотя совсем иной профиль выбрал, ходил время от времени с ребятами-хирургами на него смотреть. Фронтовик был. Пожилой уже. Делегации из бывшего соцлагеря к нему ездили опыт перенимать. И вот, при мне это было, сам видел, немцы приехали; как водится, помывка, одёвка, ввели в операционную немцев. Два часа прошло – им кофе надо. Вывели, напоили. Опять – помывка, одёвка, снова ввели. Два часа и опять им кофе подавай…
А операция идет!
Студенты у нас тогда из Египта были, у Углова учились, по-русски уже хорошо говорили, и один из них, громко так, что всем слышно, говорит:
– Я теперь понимаю, почему русские немцев победили…
– …Ой! Опять! Смотрите! Попугаи, попугайчики… – закричала Алла, умильно глядя в черепичную, густо сдобренную пальмовой зеленью, даль.
Эти попугаи были синие, с красными крыльями, и летели они не от дома хаузкомишшен, на балконе последнего этажа которого в поисках прохлады и свежего воздуха расселась русская компания, а наоборот – из квартала частных домов, прямо по направлению к балкону. Мелькнув своим ярким оперением над бывшим врачом, учительницей, кандидатом наук, работницей некоего проектного института и химичкой, глядевших на них снизу, стая скользнула над крышей четырехэтажного дома и стремительно помчалась, обремененная своими птичьими делами, вглубь громадного города, оживающего под неоновыми огнями реклам.
– Профессора потом говорили, что в институте боялись, как бы немцы международный скандал ни закатили, – продолжал, ничуть ни сбившись, свою речь Валерка. – Но все обошлось. Кстати. Видели? Показывают эту неделю по новостям мальчика-китайчонка, на которого еще в апреле ворота железные футбольные упали и кисти рук отсекли. Ему операцию уникальную сделали – кисти рук пришили. Все уши прожужжали: говорят – впервые в мире… впервые в мире... И что такого успеха и такой операции никогда и нигде не было. А нам наш профессор на кафедре, Валентина Дмитриевна, рассказывала, как она еще в пятьдесят седьмом году молодым врачом присутствовала на уникальной операции – одному трактористу хирург руку пришил. Полностью трактористу руку оттяпало, а он – еще в то время! – её на место пришил... Наш хирург, – ругаю себя, что не записал тогда ни его имени, ни фамилии, – обычный по тем временам хирург, еще в те годы провел такую операцию! Это в пятьдесят седьмом! Все сшивал – все нервы, все жилы, все капилляры… День длилась операция, и никто домой не уходил – ждали результата. На ночь люди остались, ждали, какая утром будет рука. Если черная – то все – гангрена. А если в этой черноте будут хоть лиловые, хоть красные пятна – рука жива.
И утром рука была багровой! Стопроцентный успех!
Валерка замолчал, немного разволновавшись, словно переживал те счастливые минуты успеха и всеобщей гордости, свидетелем которых когда-то была молоденькая девушка, ставшая затем его профессором.
– А теперь что? Теперь – вся Россия больна. Все мозги наперекосяк, и всё не так. Никакой психиатр не поможет! Добаловались свободой и демократией до кардинальных мер. Теперь только башки нужно откручивать…
И от жары, и от долгого Валеркиного говорения не только люди размякли, но и салаты. Одна селедка под шубой с белой шапкой майонеза посередине еще держала форму, а оливье совсем раскис и подался-осел во все стороны.
Такая жара.
Утром приготовил – вечером выбросил.
Холодильник не справляется, почти не морозит. А есть-то что-то надо, хоть и жара. Праздник на носу, и хочется в это время особенно русской еды, домашней, к какой когда-то привык, и нет которой лучше и вкуснее.
Хотя – не всем. Кто даже едой отгораживается от своей прежней жизни – сразу на тостики и креветочки с авокадо переходит. Как говорится, всяк по-своему с ума сходит – у каждого свой вкус и своя радость-печаль. А Валерка горой за оливье и борщ со щавелем, который здесь тоже можно раздобыть. Местные русские для себя выращивают и делятся иногда.
Сейчас гости, а утром Валерка поедет опробовать свою новую лодку, что купил по объявлению всего за двести пятьдесят долларов. По объявлению можно что угодно купить очень дешево. Много дешевле, чем в магазине, а иначе никто и не купит – в магазинах всего под завязку и тоже со скидками, чуть только сезон вышел. Открыл Валерка, неподалеку от города, место в парке – река там протекает в мангровых зарослях, как в туннеле. Проезд в парк бесплатный, и парковка отличная. Машину поставит, лодочку спустит, поплавает, на берега полюбуется. Да еще купил в Saint Vincent and Paul3 моторчик. Приладит его к лодке, и будет на ней сидеть-плыть, даже не шевеля веслами. Может и к берегу пристанет где-нибудь, поплавает.
Чем не жизнь?
Помогая Алле, вынес разморенные, истыканные ложкой салаты, и, беря у неё из рук мороженое, сказал, не глядя в глаза, тихо и внятно, будто в любви объяснился:
– Алла, попугаев здесь, как грязи…
Гости немного отошли-оживились от Валеркиных, пораженных обидой за отечество, речей и от своих ежедневных иммигрантских проблем – заговорили, заулыбались. Они еще не устроились, как Валерка, в этой жизни, еще с энтузиазмом выспрашивают и узнают все, что даст возможность им малейшую возможность прочнее обосноваться на чужой земле. Валерка для этого кандидатура подходящая – все прошел, все испытал.
Валентина, увядающая женщина с голубыми чуть навыкате глазами, приехавшая к своему австралийскому мужу по объявлению, зная о нем только возраст, имя и место проживания, тоже может позволить себе не рыть копытами австралийскую землю в поисках пропитания. Старик не только за жилье не берет, а еще и выдает каждую пятницу сто долларов. Мало, конечно, для нормальной жизни, но редкость для мира, в котором у супругов разные кошельки. И хотя старик уже дважды весьма красноречиво вручал ей газеты с объявлениями о найме на работу, она не рвется идти гладить чужие вещи или мыть унитазы. Не на ту напал. Так и сказала ему. И пригрозила, что и в газету о нем напишет, и в суд на него подаст; вызвал, женился – так корми. Тот и примолк.
Валентина сидит спиной к открывающемуся с балкона виду большого города с его шикарными домами с бассейнами и пальмами на заднем дворе, с четко обрезанной по краям зеленью газонов с гигантскими деревьями в цветах, с громадами магазинов с сияющими витринами, с ажурным долгим мостом над причудливо петляющей рекой, с гладкими, широкими дорогами и с несущимися по ним чистенькими, словно только что из магазина, машинами. Она жаждет знакомств – не век же ей со стариком жить, сейчас нужно о будущем думать. А о России у Валентины вообще печали нет. Еще в аэропорту, как только сошла с трапа, раскинула в стороны руки и закричала:
– Здравствуй, мама-Австралия!
Ей все равно, больна Россия или уже при смерти – с ней она рассталась без слез, без сожаления, хотя еще окончательно не порвала со своими былыми привязанностями – русской беседой и русской кухней. Но это больше, оттого что поняла – нескоро у нее в друзьях австралийцы появятся. Муж её всю жизнь, считай, уже прожил, а знакомых у него только группа старичков и старух, что годами ходят вместе с ним в клуб по воскресеньям играть в настольный теннис. Ни Валентину к себе с Теддом не приглашают, ни Тедд их к себе не зовет. Встретятся в клубе, поиграют, пиво попьют и разойдутся по домам до следующей встречи. Посидела с ними Валентина один раз, когда Тедд её показать своим старичкам повел, чуть со скуки не умерла. Сиди, улыбайся, да, как попка, повторяй, сорри да сорри… Что английского не знает, тоже нужно извиняться. Понимает, конечно, кое-что, с Теддом калякает, а если быстро и бегло к ней кто обратится – всё. Только сорри или для разнообразия – пардон.
Каждый из гостей испытывал сложные ощущения – упивался чувством собственной удачи и особости, благодаря которым именно их из маленьких обнищавших российских городков занесло в столь далекое благополучное зарубежье. Но одновременно испытывая некую потерянность и неустроенность, усиливающие чувство ненастоящей жизни. Словно она у них не своя, чужая, словно они смотрят на неё со стороны.
Так что общего у них не только страна, откуда они приехали, а и нынешние трудности и волнения. Кроме темы как заработать денег, их объединяют тема обзаведения жильем, получения гражданства, виз и возможность вызова родственников. Так что Валеркина жизнь – это тот идеал, к которому они, забыв о своих тщеславных мечтах, одолевавших их на родине, – стремятся.
– Да, теперь я тунеядец, – усмехается на вопросы гостей Валерка, – но я сюда приехал хорошим специалистом, а теперь я никто не по моей вине. И я не испытываю никаких угрызений совести на этот счет…
Он подливает гостям вино и улыбается лукаво, почти мудро, всем своим видом демонстрируя, что ни о чем не жалеет.
Вино в Австралии для русских удивительное событие, и на непритязательный вкус – отличное. За шесть долларов можно купить пятилитровую картонку качественного вина. Выпьешь его, придя с поденной работы, за весьма экономным ужином, и посветлеет горизонт твоей жизни, и заиграет где-то там далеко за ним тебе музыка на манер старой мелодии, игранной на клавесинах, что громко крутят здешние мороженщики на своих ярко раскрашенных машинах:
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин…
Ах, мой милый Августин, всё пройдёт, всё…
– Да! – оживился, словно вспомнил что-то хорошее, бывший кандидат наук Владимир. – Я вчера документы подавал на жилье, был на комиссии, и как раз передо мной вышел оттуда мужик… В пальто… Рожа красная, мокрая от пота – и в пальто!
Ну, я удивился, на него посмотрел, да и пошел – меня как раз вызвали. А после разговорился с нашей русской переводчицей, она и сказала, что тот, с потной мордой, тоже русский. Пришел на комиссию квартиру просить. Как раз передо мной был и у того же офицера, у которого моё дело. Литр воды перед офицером выпил. Сидел перед ним, воду пил и потел. Говорил, что почки у него больные, пить воду часто нужно, промывать почки…
А переводчица ему по-русски возьми и скажи: «Иди, работай! Больной! Не позорься, не будет тебе квартиры. Твое пальто и бутылка с водой не анализы, которые к делу можно приложить».
Все засмеялись, и каждый стрельнул глазами в Валерку.
Валентина явно симпатизировала Владимиру. Подкладывала ему на тарелку салаты и, ведя разговор, всякий раз поворачивалась к нему всем туловом. На ней была тонкая, легкая, вся прозрачная маечка, не скрывающая под собой кружевного, мелкого, словно подставка для яиц, бюстгальтера, из которого темнела двумя полукружьями краев сокровенная плоть, и несмотря на весь экранный разврат и нудизм, на неё смотреть всем было неловко и боязно. Казалось – резкое движение, и соски выскочат из кружевных подставок и перестреляют всех наповал двумя залпами.
– Хорошо ей, переводчице, на работу посылать. Она-то устроилась, нашла работу человеческую, а его посылала джипрок4 колотить?.. – искала Валентина понимания у Владимира. – А я всё там, в России, ненавидела. Всё. Эту пьянь забулдыжную, эти подъезды грязнющие, лифты, вонючие… И не жалею, что уехала. Если надо, если поможет, то и я не только в пальто в сорокоградусную жару на любую комиссию пойду, а и в шубе!
И в знак утверждения своей решимости тряхнула головой с налакированной крылом ворона челкой.
Повернулась к Валерке, прищурилась на него, словно старалась лучше рассмотреть:
– Мне бы сестру вызвать… Да! Вот, как вы думаете, этот знакомец ваш Коростылев, он что-то действительно может сделать? Он говорит, что поможет ей и мужа здесь найти, и документы на рабочую визу оформить. Но дорого берет… Мне работу предложил в агентстве своей жены – туалеты на пляже в Кроналле5 мыть. Говорит, что это первая ступень, пока не осмотрюсь и не освоюсь…
– Иногда и последняя, – съязвил, рассеянно заглядывая в свой пустой фужер, Владимир.
О парочке Коростылевых все знали гораздо больше Валентины, и о первой ступени тоже. И знания эти были столь обширны и тягучи, что никто не хотел заводить разговора ни о Коростылеве отдельно, ни о его жене с её бизнесом. Поживет, все сама узнает и поймет, а пока – чего хотела, на то и налетела.
– И она мне говорит, – вновь начала Валентина, – вот начнешь работать, сразу себя человеком почувствуешь.
– Кто? – не понял Валерка.
– Да Коростылева, – тоном, каким говорят обо всех без исключения известных людях, пояснила Алла.
– А что, у них дело какое-то еще появилось, кроме вытягивания денег у эмигрантов?
– Клинерский6 бизнес открыли, уборщиц набирают, – Владимир знал об этом больше других. – Прибыльный бизнес.
– Прибыльный, наверное, – вновь подхватила-продолжила Валентина. – Я ей говорю, это когда я почувствую себя человеком, когда швабру в руки возьму? А она мне: «Но это же только начало. Вот скоро у нас бал – австралийское Рождество, приходи. Вечернее платье наденешь, и себя человеком почувствуешь». А я ей: «А после бала, когда опять швабру в руки возьму, кем я снова себя почувствую?». А она мне: «Мы часто теперь планируем балы устраивать… На Новый год тоже…».
– Еще бы, – хмыкнул Владимир, – билетики по шестьдесят долларов, а пожрать ничего не дадут…
И тут же строго и даже раздраженно Валентине:
– Чем быстрее ты забудешь, кто такая, какой у тебя диплом и прочую ненужную здесь дребедень, тем тебе же будет лучше. Швабру наперевес и вперед, учи английский.
– Вместе со шваброй? – вскинулась, не понимая еще многого, что скрывается за его словами, Валентина. – Ты знаешь, какой она объем работы дала?
– Знаю. Сам такие объемы делаю. А если у египтянина работать будешь, то он побольше тебе задаст. Мне за пять лет только один раз повезло, с греком – работы тоже о-го-го, но хоть оплачивал пять рабочих часов, а не три, как все остальные. И не десять долларов в час давал, а пятнадцать…
– Да мне она столько дала, что и за десять часов не справиться, – упиралась в своей трудовой исключительности Валентина, обиженно комкая пальчиками в кольцах салфетку.
Все за столом, глядя на нее, усмехались глазами. Все «плавали» и все на себе узнали, что такое бизнес. Особенно тот, что на иммигрантском поте построен – одна эксплуатация и только. Это что выше – почище. Но и там будь настороже. Самые мелкие грабители ночью идут на промысел, а те, кто грабят по-крупному, сидят в офисах, при галстуке и белой рубашке, с пером, бумагами и ноутбуком. С улыбкой днём грабят, вежливо и услужливо раздевают; печать одну если шлепнут или подпись поставят – тысячи с тебя сдернут.
– Ну, тогда сама по объявлениям квартиры убирай, – Владимир будто сквозь неохоту советовал Валентине. – Это будет, как повезет и как сама договоришься. Если что-нибудь разобьешь или испортишь – плати. Я один раз статуэтку из фарфора разбил, явно дорогую – даму на качелях в шляпе и с букетом роз. Аж вспотел. Осколки быстро убрал и остальные статуэтки пошире расставил по комоду – благо их много было, и хозяйка за мной по пятам не ходила. Пронесло... – усмехнулся, вспоминая, Владимир. – А один раз стену в душевой кабине выломал. Стену не скроешь и пошире не расставишь. Пришлось еще шесть раз вкалывать на них бесплатно…
Все расхохотались, оглядывая крупную фигуру Владимира, бывшего преподавателя сельхозинститута, живо представив, как этот рослый мужик, неуклюже повернувшись в душевой кабине, выдавил одну из её стеклянных перегородок.
«Мусульманка», как теперь Валерка называл её за глаза, весь вечер молчала, всем своим видом показывая, что она не такая, как они. А чего пришла? Если спросить, и сама, видно, толком не знает. Раньше она была просто Тамарой и носила короткие, не по годам, юбки. Хотела найти себе богатого австралийца, да тот никак не находился. А сорок три года не шишнадцать. Нужны меры решительные. Покрыла Тамара свою крашеную-перекрашенную голову краской темной, шарфом тщательно её замотала, юбку до пят сшила. Не захочешь, а внимание обратишь. Все мусульмане теперь в электричке с ней заговаривают, сестрой называют и Аллаха хвалят за то, как он велик, что душу еще одной неверной завоевал.
Великовозрастный сын Тамары, любивший больше всего на свете лежать на диване и смотреть видик, также ожидает богатство. Решение матери поддержал:
– Мама, они все рич7, рич, ты правильно делаешь. Если надо, то и я стану муслимом…
Пару лет назад она вместе с Аллой на скачки ездила, вино пила так, что такси вызывали, чтоб домой отправить. Теперь не пригубит – нельзя, говорит, я муслим. Еду покупает в магазинах с халяльными8 продуктами, потому что только такие продукты должны быть на столе у правоверных мусульман. А на самом деле магазин для неё – еще одна возможность расширить знакомства в том мире, ради богатств которого решилась она переменить всю свою жизнь.
Уже год такому цирку, а богача мусульманина пока нет.
Тамара экипирована по полной мусульманской программе – все закрыто, кроме лица и ладоней. Сидит, потеет.
Валерку весь вечер раздражало, что перед Тамарой чистая тарелка – демонстрирует, что не прикоснется к еде, которую никак нельзя есть правоверной. И что старательно глаз на Рамзана не поднимает, как и положено муслимке не поднимать глаз на мужчину. Терпел, чтобы вслух у него не вырвалось, что зря старается; Рамзан не богат, и скорее бы клюнул на блондинку, чем на муслимку. Да и то – на вечер-другой. Но, пересилив раздражение, хозяин все же, спросил почти безмятежно-дружелюбно, неужели она согласится быть, например, третьей женой?
Тамара поправила свой хиджаб и, потупившись в тарелку, ответила:
– Ну и шо, шо третьей?
– Так денег же не будет? Раздели даже три миллиона на три части, и то только один останется. Ну, на хороший дом. Заметь, не на шикарный, а только на хороший. А жить хорошо тоже деньги нужны…
– Они, чтобы вы знали, если не хватает у них денег еще на одну семью, её не заводят, – не поднимая глаз, проинформировала собравшихся Тамара.
– Так у каждого на «хватает» и «не хватает» своя мерка.
Тамара невинно молчала. И Валерка не выдержал:
– А почтовым ящиком тоже будешь наряжаться?
– Это как? – опешила-удивилась Тамара, так что и глаза на него вскинула.
– Вот когда вся в черном до пят и только глаза, как в амбразуру, на улицу, – приставил Валерка к своему лицу ладони дощечками, – вот это и есть почтовый ящик.
Алла, почувствовав разлад, захлопотала, захороводила:
– Ой, смотрели по новостям – старый муж туфлей убил жену из России? Здесь, в Сиднее…
У Валентины, только что с улыбкой слушавшей Валерку, вытянулось лицо.
– Ей двадцать два года, а ему шестьдесят шесть. В Маун Дрют9 жил, Джон какой-то… Или приревновал, или просто псих. Она в русском клубе на банкетах подрабатывала, домой поздно приходила. После банкета самая работа, все нужно убрать. После банкета он её и прибил… Шестнадцать лет ему дали, а через одиннадцать может подавать на помилование. Да! Еще диктор сказал, что в ночь убийства жена из России выкрикивала оскорбления в адрес мужа и пинала дверь в его спальню в течение сорока минут. Это где же такие силы девчонка после работы нашла? Сорок минут? По часам замечал, что ли? Ну и, якобы, когда он открыл ей, они начали драться. И в ходе борьбы муж несколько раз ударил молодую жену по голове каблуком своего башмака, прежде чем понял, что она мертва…
– Ну-ка, врачи, – Алла повернулась к Рамзану с Валеркой, – как это можно туфлей старику молодую убить? Как это садануть надо? Камень что ли положить в нее?
Валерка пожал плечами, а Рамзан махнул рукой:
– Надоели здесь всем эти жены из России и все, что с ними связано, и никто, как ты, Аллочка, про камень и не подумает и никаких версий не построит… Убил так убил, туда и дорога…
Валентина вспыхнула, и, окатив его презрением своих синих глаз, резко отвернулась. И её груди в подставках угрожающе дрогнули.
– Верно. Надоели. Суд на стороне этого Джона. По его мнению, именно погибшая спровоцировала драку и последующее своё убийство, потому что он до встречи с ней не был замечен ни в каких дебошах и вел себя очень прилично. Представляете? На эту его характеристику суд и опирался. А как вела себя до этого его жена из России? Явно ведь тоже не была замешана в дебошах, иначе как бы на ней женился этот старческий агнец с пятью детьми, все из которых старше его жены? – волновалась Алла. – Конечно, он старый и одиннадцать лет для него много, а девчонки-то нет. Жалко…
Никто не знал этой, убитой туфлей мужа, Надежды Засухиной, только Валентина её видела однажды в том самом русском клубе в Стратфилде. Но, может быть, ей это только показалось. Много там девчонок бегает, и часто они там меняются. И все стараются выскочить замуж за кого ни попадя, только бы здесь остаться.
Разговор сам собой вновь перешел на то, какие еще есть возможности у эмигрантов, как можно лучше устроится в Австралии.
Отдых
Утром, водрузив лодку на багажник на крыше машины, Валерка вместо парка поехал на своё заветное место в бухту залива. Гораздо дальше, чем парк, зато интересней. Там за мангровыми зарослями по берегам растут не виданные им ранее деревья. Своего брата-иммигранта расспрашивать о них нет смысла, а австралийцев спросить Валерке не позволял английский. Но одно дерево он знал точно. На его любимом месте, в тихом, почти безмятежном и насквозь прогретом солнцем заливчике растет, причудливо разметав по сторонам изогнутые корявые ветви, бумажное дерево. Его толстая кора легко расслаивается на лоскуты, напоминающие собой бумагу. Аборигены пользовались ей испокон веков для разжигания костра, крыши шалашей своих покрывали, и даже рисовали на ней свои точечные картины. Об этом Валерка читал еще в детстве в книгах о дальних странах и, встретив, сразу признал.
На лодке он стал плавать недавно – сам на сам, да еще без языка, не слишком-то захочется ехать куда-то. Сиднем сидел, пока с Аллой не сошелся. А с ней взбодрился. Чтобы не разочаровать её, не признавался ей в своём страхе перед жизнью под чужим небом, что неминуемо охватывает всякого приехавшего на чужбину с пустыми, без миллионов, карманами, и заставляет протаптывать на чужой земле в поисках пропитания свои иммигрантские тропы и хаживать только по ним.
И жить по законам этих троп...
Справившись с лодкой, поднялся по лестнице, застланной мягким покрытием, на свой этаж – последний, четвертый.
Неухоженность подъезда, несмотря на обязательное ковровое покрытие, и прочно поселившаяся в нем тоска, охватывающая всякого сразу у входной двери, указывали на то, что дом этот государственный. Сам подъезд выбалтывал всякому, что это дом неудачников, у кого ни своего жилья, ни работы, ни денег на счету… Это конечно по австралийским меркам. А по иммигрантским – Советский Союз, да и только. Жилье и пенсия до самой смерти. И ходи покойно по своим тропкам, пока из пенсии на билет в Россию не накопишь. А когда сядешь в кресло самолета с полным чемоданом подарков, купленных на гаражных распродажах, и с иголочки одетый из секонд хенда – то и сам поверишь в то, что жизнь твоя удалась и нечего жалеть о прожитых на чужбине годах.
Но это еще когда будет. Еще нужно пройти, проскочить очередную комиссию, каждый год подтверждающую инвалидность. Не до покоя. Ведь если что, то и Рамзан пострадает.
За Рамзана Валерка переживает. Тот приехал сюда доктором со стажем, но из-за английского не мог осилить экзамены на подтверждение своего диплома. Стал заново учиться. С первого курса. Шесть лет проходил днем на лекции – вечером на работу. Потому что денег, вырученных за квартиру в центре Баку, едва хватило, чтобы оплатить половину учебы. Вторую половину копили вместе с Любой, что бежала из Душанбе еще при первых «независимых» событиях и успела в тот последний вагон, когда Австралия еще не пресытилась иммигрантами из Союза. С хорошим английским после работы переводчицей она смогла устроиться в государственной системе. Лучшего и не придумать, и не пожелать – и оклад высокий, и уволить никто не уволит. Даже если и не справляется человек. На этот оклад и выучили Рамзана, во всем себе отказывая. Сидит теперь он доктором в маленькой поликлинике в русскоязычном районе. И если узнают про липовую справку для Валерки, то Рамзан тут же лишится практики. А Валерку, это точно, из квартиры попрут, да еще все незаконно полученные инвалидные заставят вернуть.
Все это вспомнил Валерка, пока лодку к багажнику машины привязывал. Обо всем его душа испугалась-оборвалась.
Но, кто не рискует…
Алла не могла поехать с Валеркой – работа. Подавая ему пластиковую коробку, в которой на лед уложила продукты, просила его передать привет нараскоряку стоявшему у берега бумажному дереву и Муське – как прозвала она огромного варана, что всегда выходил на них поглазеть из насквозь высохших зарослей, не хранивших в себе и клочка тени.
Засуха на континенте стояла уже несколько лет, и природой переносилась гораздо тяжелее, чем человеком в его жилище с удобствами. Уже были отмечены случаи появления в домах жителей пригородов змей, которые приползали в поисках воды к человеческому жилью. По телевизору показали женщину, постель которой облюбовала такая гадина. Та, надо же, со смехом демонстрировала свою мясистую коленку, на тыльной стороне которой красовались следы змеиного укуса, по размаху похожие на укус трехлетнего ребенка, который на родных пробует крепость своих зубов. Тогда Валерка не без удовольствия подумал, что ему повезло, что выделили ему квартиру на щедро собирающем солнечный зной четвертом этаже, а не дом на земле, о котором ему тайно страстно мечталось. Змее на четвертый этаж по выстланной ковровым покрытием лестнице не доползти.
Варан не страдал от безводья – вода рядом. Страдал от нехватки еды в высохшем до спички лесу. В поисках пищи тянулся к людям, исследуя места их привалов. Он был серый, в подпалинах черных полос поперек туловища, но Алла нашла его красивым, назвала Муськой и, желая сразить фотографией московских родственников, долго целилась в него фотоаппаратом. Варан не робел перед людьми – с понуро опущенной к земле головой, чуть помахивая толстым хвостом, медленно переставляя лапы, шел прямо к сумкам. Валерка тогда, прикрывая собой снедь, расставив ноги шире плеч, попробовал его шугануть, но добился лишь того, что более чем метровая туша взгромоздилась на дерево, окарябав его четырьмя лапами и опустив ровно по стволу толстый долгий хвост. Спустился варан с дерева, когда все про него забыли, и вновь принялся, как ни в чем не бывало, исследовать территорию вокруг палатки.
Вот этому Муське и должен был Валерка передать привет.
– После работы куда пойдешь? – уже стоя на пороге, спросил Аллу.
Алла работала в этническом бюро, благородная цель которого заключалась в информировании и консультировании приехавших на законных, конечно, основаниях людей из России по поводу законов Австралии. Не всех законов, разумеется, а только тех, что необходимы для первых в новой жизни шагов. Деньги на деятельность этнических представительств давало правительство, но на работу туда принимали люди более сведущие в местной жизни – из старой иммиграции.
Старая иммиграция в большинстве своём к вновь прибывшим с их исторической родины, в силу тех же исторических причин, любовью не пылала. Аллу приняли только потому, что подросшая молодежь русским языком почти не владела – в смысле читать и писать. Ну и, соответственно, «общий» тоже не всегда находила. Потому и взяли советскую на полставки, оставив за собой право предъявлять к ней требования. Иногда эти требования смахивали на претензии, и тогда Алла всерьез думала об унитазах. Сходил, помыл, деньги получил, и никто тебя не колупает, такой ты или другой, так ты это сделал или иначе, так ты это понял или не так перевел, так ли ты сказал или не так промолчал... Однако, несмотря на свои думки, сидела, терпела. Знала-понимала: её полставки сказочное место для иммиграции. Сказочное не только тем, что письменный стол с компьютером гораздо привлекательнее тряпки с пылесосом, а еще и тем, что работа эта постоянная. Только усиди и годами будешь при деле, несмотря на сворачивание многих социальных проектов среди самих австралийцев. Ведь этнические представительства – это то, что крепко завязано на пресловутых правах человека, тронуть-задеть которые страшно любому правительству на любом континенте. Греха и шума потом не оберешься.
– Да к Инке зайду, она в Киев собирается, просила, чтобы я её постригла и наряды её посмотрела. Пять лет дома не была и хочет, чтобы она там выглядела лучше всех… – При этом Алла долгим взглядом окинула Валерку. Тот понял. Из грязи, которую Инка выгребает за своими малоимущими постояльцами, что снимают кровати и отдельные комнатушки в оставленной ей по наследству дедом гостиничке, приехать на родину королевой очень соблазнительно. Хотя… У Инки, как ни крути, все-таки собственный бизнес, который её кормит…
– Да еще в магазин зайду, шорты тебе хочу подыскать…
В магазин Алла пойдет особый. Таких в России нет. В нем продают одним то, что не нужно другим. Благотворительный. Все, что лишнее, надоело, или старое, выброшенное австралийцами в специальные металлические ящики, расставленные возле церквей, супермаркетов и на автостоянках, есть их товар. В них можно отыскать и даже очень хорошую вещь всего за доллар, самое дорогое – за десять-пятнадцать. Валерка только такие магазины теперь признает. Глупо, считает, больше денег на вещи тратить.
Будто бы у него есть больше.
У порога задержался. Не то что Аллу было жаль оставлять, а хоть останься он в квартире, хоть отправься к варану – никуда не опоздать ему, ни на чем не скажется его ранний или поздний приезд на место. День пройдет и так и этак, только мелькнёт, осев тонкой зазубринкой на набрякших от прожитых лет веках. И та пустота, в которой им руководило лишь его собственное желание, иногда казалась бессмыслицей: ну и что – поедет, вытащит лодку, поплавает в ней? Или не поедет и не поплавает? Разве это ему необходимо? Или посидит дома, перед телевизором или компьютером, убивая время? Что это изменит, на что повлияет, что, наконец, это будет значить в его жизни?
Потерялся вкус к поступкам, поездкам.
Вкус жизни исчез.
…Лодка скользила по тихой, глубокой, словно масло, воде быстро и бесшумно, только пошевеливай легкими пластиковыми веслами. Впереди, прямо перед носом, даже испугав, – словно сказочный дракон стремительно выгнул спину, – из воды веером выскочила стайка рыбок, остро-мелко блеснувших на солнце. Чуть поодаль, также картинно-сказочно, на фоне далекого, стоящего почти в море одинокого холма в зеленой кудрявой шапке непроходимых чащоб, плавали два белых лебедя. Сложил весла, засмотрелся на них, пока испуганно не выхватил боковым зрением плывущую справа от лодки крупную змеиную голову.
Всего передернуло.
Подождал, пока змея скроется, растворится в блестящей ряби мелких неспешных волн, налег на весла и минут через двадцать, обливаясь потом, вытянул свою новую длинноносую, так удачно купленную лодку на песок под бумажным деревом, кора которого, отслоенная неугомонным ветром, словно его приветствуя весело трепыхалась тонкими прозрачными лохмотьями.
Попил водички из захваченной с собой бутылки и полез голышом в теплую прозрачную воду, отливающую бледной зеленью на изгибах волн.
В бухте она была пресной. Там, вдали, где-то за тем круглым холмом, одиноко и беззащитно стоящим посреди сплошной водяной, сливающейся с небом голубизны, она смешивалась с соленой водой океана и терялась в ней без остатка. А здесь еще хранила себя, качая у самого берега в парной своей прогретости стайки многочисленных мальков, и куда, подумать только, тихонько опустилась самая настоящая, с большими зелеными глазами и с голубыми крылышками, стрекоза.
Громко шурша хвостом по сухой траве и полоскам сброшенной эвкалиптами коры, из пересохшей чащобы, вышел варан. Посмотрел на Валерку маленькими, черными, похожими на сквозные дырки глазами и побрел по кромке берега, будто ненароком подбираясь к лодке.
– У-у-у, мерзость… – замахнулся на него из воды Валерка, и, убедившись, что его крик и всплеск никак не подействовали на серую тушу, выставив из воды живот под лучи солнца, мирно добавил: – Привет тебе от Аллы…
Варан дошуршал хвостом до самой лодки и принялся, вытянув шею, её исследовать.
– А ну, иди отсюда! – снова заорал на него, поднявшись в полный рост на мелководье, Валерка. – Ишь, хозяин тайги нашелся…
Тот, не найдя для себя ничего интересного, гулко стукнув лодку хвостом, неспешно побрел по кромке берега.
Проводив его взглядом, Валерка, словно варан испортил ему настроение, вышел из воды и, натянув на мокрое тело трусы, столкнул лодку в воду.
Лебедей уже не было. На стоянке зоны отдыха, рядом со своей машиной, которую он оставлял в одиночестве, увидел еще две. И две громадные палатки, похожие на два брезентовых дома с навесом и окошками, затянутыми мелкой белой сеткой, растянулись невдалеке.
Приветливо сморщил в улыбке лицо, выкрикнул своим новым соседям, как можно ласковее, «хелло».
Несмотря на обязательную улыбку при встрече с незнакомыми людьми, он на самом деле был рад появлению людей – всё жизнь. Но улыбался им так, как принято здесь улыбаться каждому встречному: улыбнулся и тут же отвернулся. Так должен делать человек, привыкший ценить и хранить свою и чужую жизнь от постороннего глаза, как самую что ни на есть неприкосновенную частную собственность.
Жара не отступала. Поставил палатку, посидел перед ней на стульчике, поглядывая на чужую жизнь, что шла в палатках из двух комнат.
Австралийцы явно намеревались пробыть здесь несколько дней – ящики с пивом, водой, черный силуэт барбекюшницы. Вспомнил – через два дня их Рождество. Прибыли первые ласточки всенациональных десятидневных рождественских каникул. Времени, когда никто в Австралии не работает. И все магазины, делая жизнь несведущим иммигрантам невыносимой, будут четыре дня закрыты. Хлеба нигде не купить…
Ночью жара сменилась плотной духотой. В ожидании первого предрассветного ветерка вылез Валерка из наглухо задраенной палатки. Низкое, сплошь в звездах черное небо, нависшее над самыми верхушками эвкалиптов, бреднем выгнулось над отдыхающей от зноя землей. Из-за черной кромки верхушек далеких деревьев, слитых темнотою воедино с землей, скромно разгоралась алая полоска скорой зари. Неподалеку, склонив змееподобную голову на длинной жесткой шее, темной кочкой шелестел по траве Муська. Все вараны у Аллы носили это имя, благодаря чему слились в одного, даже немного одухотворенного, и от этого почти личного и почти ручного варана.
Валерка долго сидел, не шевелясь, на вольном воздухе, глядя безо всякой мысли на чужие роскошные вольно раскинутые по черному бархату неба и временами срывающиеся с него, не в силах там удержаться, звезды, оставляющие за собой нежный серебристый след. Вот уже и заря поднялась выше эвкалиптов, уничтожая звезды и окрасив золотом края облаков, вот уже и ветерок, так живо и весело было подувший свежестью, стих с первыми лучами солнца, и Муська, сердито похлестав хвостом ящик с пивом, утащился к стоянке, а Валерка все сидел как зачарованный, созерцая этот меняющийся, уже привычный, но так и не ставший ему родным, мир…
Разбудила его нестерпимая жара. Маленькая походная подушка промокла от пота. Вылез, щурясь на яркое солнце, из палатки на полянку – австралийцы готовились жарить барбекю и уже тащили разовую пластиковую посуду на ближайший врытый в землю стол. Белые шумные какаду гроздьями облепили костлявые ветки сухого эвкалипта, стоявшего чуть поодаль от берега, и резкими скрипучими голосами выясняли между собой отношения.
Чтобы нагулять аппетит, спустился к воде. На берегу, рядом со сходнями для забредающих сюда яхт, сидел еще один новый отдыхающий – худой лысый австралиец – и удил рыбу. На плече у него было что-то странное. И оно шевелилось. Сколько ни вглядывался Валерка, так и не мог понять, что не так с плечом у этого австралийца? Тот, поймав Валеркин пристальный взгляд, улыбнулся и, взглянув на уже вовсю раскачегаренное солнце, вытащил из кармана шорт тюбик с кремом. Выдавив белый червячок прямо себе на лысину, быстро размазал его. Затем рукой в креме стал мазать, ласково что-то бормоча, то, что было у него на плече.
Валерка, вглядываясь в происходящее, как завороженный сделал несколько шагов. И расхохотался. На плече у нового отдыхающего сидел попугай.
Только без перьев.
В перьях была лишь его голова, и немного их, лихими ботфортами, украшали голенастые ноги попугая чуть выше когтистых лап. Вся остальная птичья плоть была также открыта солнцу и людским взглядам, как и лысина его хозяина.
Попугай переминался с лапки на лапку и не сводил глаз с поплавка.
– He’ sa fieshе rman too (он тоже рыбак), – с удовольствием откликнулся на Валеркин смех австралиец. – Он потерял перья и теперь такой же лысый, как и я. И мы оба лысые рыбаки…
– Bold, bold … – Валерка понял. И даже понял, как бывший врач, что за болезнь может быть у попугая, отчего он потерял все своё роскошное одеяние и остался таким голым и смешным. К тому же, чтобы не слезла с него еще и кожа, его нужно смазывать кремом от загара.
– Ты не австралиец? – догадался рыбак по безудержному Валеркиному смеху.
– Да. Я русский…
– О! Россия! Там много пьют и много бандитов. Там страшно жить, и ты счастлив, что живешь здесь, – не спрашивал Валерку рыбак, а был уверен в этом.
Его речь Валерка понимал без труда. Рыбак с попугаем, в отличие от большинства австралийцев, говорил четко, а не жевал, не ворочал во рту звуки, не шевеля при этом верхней губой, как делали это многие. И тогда из их речи почти ничего нельзя было понять. Своей манерой разговора австралийцы напоминали Валерке его бывшую жену, которая так говорила, когда боялась, что у неё с носа свалится маска из натертого огурца, которую она любила делать перед сном. А этот говорил чисто, как диктор телевидения. Но лучше бы все же его Валерка немного недопонял. Когда он сам говорит о том, что Россия больна, – это совсем иное, чем слышать такое суждение австралийца.
Валерке вдруг захотелось, чтобы этот безмятежный австралиец с кремом на лысине и с дефективным попугаем на плече узнал о тех людях, о которых он вчера рассказывал своим гостям. До размахивания руками ему захотелось рассказать этому чудаку и о рыбалке на Оби, куда он ездил еще в студенчестве и где был такой клев, что все устали нанизывать на удочку червей. И о том, как на обратном пути, прямо в сосновом бору, наткнулись они, совсем случайно, на земляничные поля – и ступить было боязно, столько ягод красных под ногами. А аромат! Даже сосны пахли земляникой. А здесь вообще ничто не пахнет.
Даже цветы без запаха!..
Но на такие рассказы его английского маловато. Хоть руками замашись. Да что там английского – русского скоро будет не хватать. Иной раз и в падежах путается, и в сложных предложениях теряется. Но и понимал, несмотря на спружинившееся от обиды нутро, что в ответ австралийцу он только и может, что рыбалкой хвастаться да полянами манить. Да и опять-таки, чего про поляны – сам-то здесь, а не на полянах…
Стоял, молчал. Улыбался…
К берегу подошла семья – мама с двумя детьми. Дети, мальчик и девочка лет десяти – хотя в детском возрасте Валерка уже давно ничего не смыслил. Упитанные увальни с безмятежными лицами, хранившими следы позднего пробуждения, брели впереди. Мама в необъятных, тонкого трикотажа шортах с дежурной улыбкой на лице – следом. Папа остался возле барбекюшницы с сосисками.
На фотографиях начала двадцатого века, часто используемых как элемент оформления витрин магазинов одежды и фотоателье, женщины Австралии замерли в элегантных костюмах с отложными английскими воротничками, в белых блузках с рюшами, в перчатках и с кружевными зонтами. Современные женщины рюши и юбки сменили на трикотажные вылинявшие майки и шорты с вытянутым отвислым задом.
– Хелло! Хава ю? – и обязательная улыбка в придачу.
Скиснув после своего безудержного смеха и слов австралийца по поводу его счастья, Валерка, чтобы резко не отойти от рыбака и не обидеть его своей неучтивостью, оглянулся, словно над чем-то размышляя, на сидящего под навесом отца семейства, который, с бутылкой пива в одной руке и с щипцами для переворачивания сосисок в другой, склонился над сизым дымком барбекюшницы. И поймал себя на остром желании выпить холодного пива. Да с воблочкой, что вспомнилась ему, когда он хотел рассказать новому своему соседу о рыбалке на Оби. Ему даже запах этой соленой сухой рыбки почудился.
Потоптался на месте, оглядываясь вокруг. Голый попугай, удерживая себя в равновесии, смешно растопырив крылья, не отрываясь смотрел на поплавок.
Желая сменить тему разговора спросил:
– Он любит рыбу?
– Он любит рыбачить! О! Он настоящий рыбак! – восторженно откликнулся австралиец.
Прошедшие было мимо в поисках пологого спуска в воду дети заметили сидящего на плече у рыбака попугая, засмеялись, приподнимая плечи и зажимая себе рты ладошками, заоглядывались на свою безмятежную мать, приглашая её вместе с ними разделить радость и удивление.
Валеркин собеседник явно не впервые наслаждался таким вниманием. Словно актер на сцене, знающий, какой его трюк особенно любим публикой, вмиг выдавил себе крем на лысину, смазал свою оплешину, а затем и всё тщедушное тельце попугая. Чтобы не обгорел.
Дети зашлись от смеха, и даже у их матери бесконтрольно заколыхался под трикотажной майкой живот.
…Валерка еще раз сплавал к бумажному дереву. Посидел по горлышко, как поплавок, чуть подталкиваемый волной, в прогретой воде залива, полежал, вольно разбросав руки и ноги на девственной водяной глади, поглядел в бездонную пустыню неба, крича на всю ивановскую своих легких «Эх, тачанка-растачанка…». И, вспомнив о вчерашней, проплывшей рядом с его лодкой змее, стремительно перевернулся на живот и, бурно колотя по воде ногами, захлюпал к берегу. Муське в этот раз не была любопытна его лодка, наверное, охотился в дальних своих владениях. Да Валерка и не скучал о нём. Попользовался корой бумажного дерева и, столкнув лодку, поплыл по заливу к хорошо видневшимся отсюда палаткам из двух комнат.
Рыбака с попугаем у причала уже не было, а новых палаток прибавилось. Возле входа в свою он увидел придавленную камнем квитанцию на десять долларов. Теперь Валерка должен положить деньги под камень так же, как смотритель зоны отдыха квитанцию, и отдыхать, ни о чем не заботясь. Хоть месяц. И другой цены ему здесь не назначат.
Зазвонил сотовый. Алла беспокоилась, как он там. Её отпустили на рождественские каникулы, но еще денька два нужно будет выйти на работу – шефинь осенила идея, и воплотить её в жизнь Алла должна в первые два дня каникул.
Валерка, чувствуя себя человеком сведущим во всех делах и отношениях, разворчался:
– Тюха ты, Алка, злых баб обхитрить не можешь. Только и нужно было их слезно попросить разрешить тебе все сделать после крисмаса. Это им бы очень понравилось. Тогда они бы тебя отпустили, как и положено…
Алла не перечила. Она сомневалась, нужно ли ему сообщить, что пришло письмо из Центрлинка. Они оба знали, что это означает. Это означает очередную проверку.
И все же сообщила.
– Вскрывать?
– Открой, – ответил нарочито спокойно, немного потянув букву «о».
– Явиться нужно сразу после каникул, – вслед за некоторым молчанием сообщила Алла.
«Ну, что ж, – подумал Валерка, укладывая мобильный в карманчик дорожной фирменной сумки, всякий раз при виде которой он испытывал приятное чувство – сумка новая красивая, удобная, явно дорогая, а досталась ему за три доллара. – Дел то – всего ничего… Еще раз нужно подтвердить, что я не зря на психотерапевта учился… Чего волноваться?..».
Посидел под эвкалиптом, самым мусорным деревом Австралии, без устали роняющим на землю свои долгие, кособоко вытянутые листья, мертвые сухие ветки, и, словно змея, раз в год сбрасывающего кору – знай убирай из-под него. Ненадежным и хрупким. Сильные ветры его, как спичку, ломают, да и само от старости падает-валится совсем без предупреждения: стояло и ухнуло, только земля гулом отозвалась. Много на его счету разрушенных крыш и даже смертей человеческих. Со своих участков все стараются эвкалипт изжить, что бывает совсем непросто и накладно сделать – сначала комиссию из местного Каунсила-Совета нужно пригласить, убедить её, что дерево больное или может упасть на дом. А получив разрешение, вызвать дровосеков, стоимость работы которых напрямую зависит от величины дерева и потраченных дровосеками усилий. Бывший Валеркин хозяин, у которого он комнату снимал, прежде чем срезать дерево, пять компаний приглашал, пока не нашел тех, кто согласился спилить его эвкалипт за полторы тысячи. Другие за эту работу три тысячи просили. Полторы тысячи долларов оторвал от себя прижимистый хозяин за спиливание эвкалипта, только бы не убирать больше за ним и не бояться, что ухнет оно в очередную бурю на черепичную крышу и пробьет её своей тяжестью до самого первого этажа, прикрыв разрушение взметнувшимися к небу ветками.
– Вот идиоты, нашли, когда прислать, – все же продолжал сам с собой сокрушаться Валерка, – перед самыми праздниками! Сиди теперь, переживай…
Снял футболку и, ловя кожей влажного тела слабые дуновения ветерка, совсем раскис:
– Блин, что за страна?! Сейчас от жары не продохнуть, а зимой мерзни до костей…
И некому, кроме эвкалипта, было слушать его претензии, и некому было их с ним разделить.
К вечеру собрался домой. Погрузил лодку на багажник, для Муськи выложил горкой недоеденные фрукты, придавил камнем десять долларов, и, словно его ждали какие-то дела, поспешил в город.
Австралийский «замуж»
Алла обрадовалась его неожиданному возвращению. Одной тоскливо. Как раз с Инкой по телефону говорила, и этот разговор срочно нужно было с кем-то обсудить.
Инка звонила поделиться радостью – одна нелегалка её именем и в честь неё назвала девочку. Кому неприятно, когда в честь тебя? Тут же выяснилось, что Инка этой нелегалке отдала свою карточку Medicare10. Иначе той бы в жизнь за медицинское обслуживание не расплатиться. И обе рады, что все хорошо обошлось, что никто подмены не заметил.
Но Алла ей объяснила, что теперь в личном файле Инки в Центрлинке появилась отметка, что именно она, Инка, родила дочь. И куда бы она теперь ни обратилась, в её данных постоянно будет фигурировать эта «её», рожденная нелегалкой, девочка. И в какой-то момент о ней у Инки обязательно спросят…
Осознав масштаб своей глупости, Инка пустилась в рев. Так что ей пока не до нарядов и не до стрижки.
– Чем она думала? – заудивлялся Валерка Инкиной простоте. – Сама под себя подложила мину, а теперь плачет, что не знала, что та взрывается. Обман государства здесь с рук не сходит. Но, если честно, я в ней такой щедрости и предположить не мог. Пожалела, значит…
– Я вообще не знаю, чем наши думают, – продолжала вечную тему Алла. – Родиха эта живет здесь на птичьих правах, а вздумала рожать. Как? На что? Не знала же она, когда надумала ребенка завести, что ей Инка даст свою карточку? Просто поражаюсь беспечности этих людей!
– Может быть, ей кто напел, что родит, и её здесь оставят? – поугрюмел Валерка, которому давно надоели разговоры про поступки соотечественников, никак не вяжущиеся с австралийскими нормами и правилами, и он всегда старался быстрее закрыть эту тему – сам-то как раз один из таких.
– Если бы так! Получается по документам, что не она родила, а Инка! Какое гражданство?! – трясла от чужого идиотства Алла ладонью перед своим лицом. – Ко мне тоже на днях приходила одна… Приехала к австралийцу, тот её избил, и соседи, увидев её с синяком, сообщили в полицию. И теперь, как только закончится срок гостевой визы, её должны выслать. А она пришла ко мне и спрашивает: «Нет ли какого-нибудь мужичонки у вас на примете…».
Валерка захохотал и, чтобы окончательно прекратить разговор, подбежал к Алле, схватил её за руки и стал дурашливо спрашивать, изображая женщину, есть ли у неё на примете мужичонка, и та, счастливо рассмеявшись, часто заповторяла:
– Есть, есть, есть…
И Валерка, заметив в её глазах вдруг появившуюся подозрительную влагу и смутившись душой, нарочито громко закричал:
– А не отдашь ли ты его на подержание кому-нибудь из вновь приезжих? Долларов эдак за сто в неделю?
– Дешево, дешево… – зашептала Алла, радостно прижавшись к нему всем телом.
…Вечер провели перед телевизором, по второму разу посмотрев фильмы, взятые напрокат в магазине «Русский мир», который Валерка обзывал «Русской войной». А душной ночью их неожиданно разбудил трезвон телефона.
Звонила Лариса, просилась переночевать.
С Ларисой они как-то познакомились в магазине – выбирали-обсуждали цветочные горшки, та и вышла к ним на русскую речь. Приехала в гости к дочке, что у неё здесь замужем за индусом.
Чем хороша чужедальняя сторона, так это тем, что познакомившиеся наскоро люди, еще не успевшие обжиться и обустроиться, становятся почти родными за один только первый разговор. Их скрепляет щемящее чувство одиночества, которое они испытывают в чужой людской толчее не только говорящих по-иному, но и живущих иной жизнью. Все торопятся это чувство изжить, чем-то заполнить. Но как обживутся, обрастут знакомствами, то крепеж этот зачастую ломается – иные заботы влекут и в разные стороны тащат, так что одного только разговора для родства становится маловато.
Лариса поругалась с дочкой и сразу к ним.
Ленка у Ларисы красотка. Стройная, с длинной, как её все здесь называют, русской косой. На белом, почти фарфоровой белизны лице невинно распахнуты зеленые глаза, сочные, еще не утратившие юной пухлости, четко очерченные губы. Нос немного длинноват, но изящный, с тонкими ноздрями, которые красиво раздуваются, когда Ленка, вытянув немного вперед нижнюю губку, сдувает падающий на лицо длинный, специально оставленный на свободе, локон. Высокая, длинноногая, какая-то сияющая – то ли в ожидании счастья, то ли просто от сознания своей юности. Её никогда не мучили угрызения совести о том или ином поступке. Решила – сделала. Ничуть не задумываясь о последствиях. Скоро год, как в один день решила и вышла замуж за индуса, потому что, как объяснила матери, ей надоело бесконечное продление студенческих виз и оплата всевозможных курсов.
А чего не продлевать, чего не оплачивать? Денег она на них не зарабатывала, мать присылала. Теперь, на освободившиеся от оплаты курсов деньги, Лариса приехала на зятя посмотреть да попробовать самой за что-нибудь зацепиться, чтобы с дочерью остаться. Ленка у неё – вся её семья и есть. А за что здесь цепляются? Только за мужа.
Теперь и Ларисе нужно замуж выходить…
– Да для кого это я её вырастила?! – снимая обувь у порога, заспрашивала, не ожидая ответа, Лариса. – Да для кого это я её во все музыкальные школы водила и взятки везде давала, чтобы она в Австралию улетела? Думала – найдет кого-нибудь толкового, думала – счастлива будет…
Алла хлопотала, устраивая ей постель на диване, что достался Валерке от Пашки, с которым он на джипроке подрабатывал и который, переезжая в Мельбурн, привез его Валерке. А от кого, в свою очередь, Пашке диван достался – неизвестно. Может быть, и с помойки его притащил. Но диван еще хоть куда. Сто лет еще прослужит этот диван.
Чтобы дать Ларисе возможность высказаться, да и самим понять, что же такое произошло, чтобы в два часа ночи, не владея английским и не ориентируясь в городе, уезжать от единственной дочери, предложили чаю.
– Говорю ей, – согласно кивнув головой на чай, не прерывая рассказа Лариса, – брось его, не теряй времени, молодость штука обманчивая – сегодня она есть, а завтра ты уже только молодишься. Я квартиры продам… У меня же две квартиры, одну сдавала всегда, а в другой жила, – пояснила тут же Лариса. – Так что прожили бы какое-то время, хватило бы курсы оплачивать, а там все бы и наладилось. Нашелся бы кто-нибудь… А она ни в какую. Говорит, как кто узнает, что русская, сразу на расстоянии вытянутой руки держит.
Лариса сама вытянула руку, показывая дистанцию.
– Это у них так называется, когда они отстраняют человека. И никто не хочет жениться, все понимают – из-за визы. Только, говорит, индусы или иммигранты и женятся. Да еще старики… Да, говорю, плевать на Австралию, если в ней все время цветы цветут, это не значит, что ради этого продавать себя надо! Уедем домой, если не найдется порядочного человека, не пропадем. А хочешь, в Москву, там переводчицей где-нибудь устроишься, английский-то у тебя теперь какой хороший… А она кричит, что и Москва, мухами засиженная, ей не нужна, и чтобы я её оставила в покое…
А тут этот, вылетел из спальни. Спал уже. Да как заорет чего-то. Тюрбан свой синий на ночь снимает, надо лбом шишку из волос накрутил – ну, черт чертом. Я у неё спрашиваю, чего он орет, а она – что злится, что её нет в постели…
А я ему фигу, вот, скрутила, – Лариса показала поочередно Алле и Валерке, какую она зятю скрутила фигу, – и говорю ему, а это ты не видел у себя в постели! Да ты, кочерыжка черная, и мизинца её не стоишь, а еще недоволен. Хочешь, чтобы она себе, тебе на потеху, силикона в сиськи натолкала?! Выкуси!..
А он, тварь, пошел в мою комнату, схватил мой матрац и выбросил в окно. С третьего этажа матрац выкинул. Я его купила! Не он мне! Триста долларов отдала! У него, у сторожа поганого, секьюрити драного, денег свекрови и на матрац нет!..
Лариса схватила, не глядя и не пробуя, горячо ли, бокал с чаем и шумно отхлебнула:
– Я Ленке говорю, с этим-то чего мне разговаривать, я ей и говорю – видишь, как эта обезьяна с твоей матерью поступает? Это он не матрац выкинул, это он меня выгоняет. Хорошо! Я уйду. А ты что, с ним останешься? Побежишь сейчас в его постель? И вы представляете? – лицо Ларисы скривилось от сдерживаемых слез. – Нет, вы представьте?! Она меня и не удерживала…
Лариса сидела напротив Аллы с Валеркой, сжав в крупной руке бокал, совсем забыв о чае. Бокал как раз был вполовину её кулака. Валерку эта деталь после рассказа о кукише особенно занимала, он даже украдкой взглянул на свою руку. Его рука казалась меньше.
– Ведь у него же нет другого разговора, только – Еаt and bed11. Только и слышно от него – еаt and bed, – передразнила зятя Лариса. – И ест один только рис… – Еле справилась со слезами. – А как противно! Вы бы видели – пальцами, и еще их вот так, вот так выворачивает. Как обезьяна. А ладошки сизые… Я Ленке говорю, да как тебе не противно, я старая, а как подумаю, что с ним бы в постель ложиться, так лучше пусть меня расстреляют, и Австралия никакая не нужна. А ты? Как ты можешь? Ну, любила бы, понять можно, а то из-за визы…
А она мне – ты расистка!
Да пусть я хоть трижды расистка, а ты дура, – говорю ей. А сама плачу. Он же что ей теперь говорит, чтобы она пластическую операцию сделала, бедра убрала, а бюст, наоборот, больше наставила…
Дура, ты дура, я ей говорю…
А они как-то поругались, он кричит, а я вижу, у него прямо пена на губах… Мы со своим хоть как лаялась, а пены никогда не видела, даже когда он мне изменять стал и к другой ушел, а я ему ничего из дома не дала. А этот – рис не так ему сварили и у него уже пена на губах… Бешенство прямо. Я даже испугалась, а Ленка смеется… Все смеется. Ой, боюсь, досмеется…
Крепко, до алой красноты, вытерла нос платочком, влажным от долгих слез, и уставилась взглядом в одну точку на столешнице.
– А у тебя как дела с твоим замужеством? – осторожно спросила Алла. – Или уедешь во Владивосток?
– Куда я теперь уеду? С каким сердцем я теперь уеду от неё? – вскинулась на Аллу, как на провинившуюся, Лариса. – То жила и не знала, что это за Синх такой, а теперь и спать спокойно не смогу…
Утром, еще до жары, проснулись, разбуженные резкими криками птиц и лязгом жалюзи – по столу, прямо по оставленным вчера на нем чашкам, пробуя все подряд на крепость клювом, важно прохаживались три белых, величиной с хорошую курицу, попугая. На роскошно цветущей петунии, прямо посередине горшка, что купили, когда на них набрела в магазине Лариса, присел в ожидании угощения еще один. На всем балконе, прикрытом от солнца полосками жалюзи, не осталось ни единого местечка, свободного от того беспорядка, который они с собой принесли – звенели ложки, падали, разбиваясь вдрызг на кафеле пола, чашки, клацали, старательно проверяемые на шум и крепость, пронзительно звенящие жалюзи.
Оторопело смотрел Валерка на эту четверку через сетку балконной двери. И не отрывая от попугаев взгляда, спросил стоящую позади него Аллу:
– Ты их что, кормила?
– Да-а-а, – виновато протянула та. – Но я только одного, и только всего два раза печенье давала…
– Теперь всю жизнь им его давать будешь. Пока оно им не надоест – давать будешь. Я же тебе говорил, что кормить нельзя, особенно попугаев. Они потом, если прилетят и тебя дома не будет, и сетку на двери пробьют, и жалюзи к черту выдернут и вышвырнут…
Алла молчала.
– Ты теперь, дорогуша, и на работу не ходи – сиди и жди, чтобы печенье им вручить… – не унимался невыспавшийся Валерка.
Стояли, смотрели на охраняемых государством попугаев, сумма штрафа за нанесение увечья которым две тысячи долларов, ждали пока те сами уберутся. Выгонять поздно – все разбито-разбросано, только больше шума будет. И те, устав ждать угощения, подхватились, будто неожиданно что-то вспомнив, и гортанно, отрывисто заорав, красиво, стаей взмыли высоко в небо, просияв на фоне его непроницаемой голубизны белыми крыльями.
– Сегодня австралийское Рождество. Отметим? – глядя им вслед и еще не решаясь выйти на балкон, предложила Алла.
…После уборки за попугаями – кофе и русские новости.
Русские новости – любимое занятие иммигрантов. Сидят по утрам перед телевизором как приклеенные, новостей о жизни на родине ждут. Если беда на ней какая, взрывы или снова Чечня, то хоть и расстроятся, а в глубине души всё же радость затаят. Чистую. По поводу себя, живущего, и, конечно, по заслугам, в хорошей благополучной стране – без взрывов, войн и морозов, – кому беды родины ничем не грозят. А если сюжет покажут о людях умных, удалых да душевных, успехов достигших на земле, всеми обруганной и ими брошенной, грустнеют – там у людей жизнь бьет ключом, а в Австралии ты об неё бьешься, чтобы хоть в краешек чужой жизни вписаться.
Да так и остаться на этом краю…
Показали актера одного, в возрасте уже. Валерка его никак не мог вспомнить, ни по какому фильму. Понял только, что этот актер, явно знаменитый (иначе, зачем бы телевидение его разыскало?), Москву оставил, в деревне живет. Перед телекамерой в валенках по дому из бревен ходит. Зима ведь в России. Снега много. Актер его лопатой откидывал, а снег легкий, сыплется с лопаты, как сахарный песок, снежинка от снежинки отдельно ссыпается… А после снега пошел баню топить. Пока она топилась, говорил о тяжелой жизни российской, о культуре гибнущей…
Валерка поймал себя на мысли, что почти не понимает русских – тяжелая жизнь! Свой дом, баня. Огород – наверняка. Так это же самое основное и самое главное! Такого человека рукой не достать – как высоко он. Как такого согнешь? Такому не надо всякую неделю своё жилье оплачивать. Да отварил картошечки с огорода, достал солёной капусты из погреба, и никаких тебе комиссий по подтверждению твоей нетрудоспособности, никаких безработных с хаузенкоммишенами! Твоё навеки. Хоть пропей, хоть внукам оставь. Вольному воля…
И еще поймал себя на том, что завидует этому в валенках, именно что в валенках, тоже завидует, и нормальному течению его жизни, что идет вместе со страной и народом тоже – о чем актер говорит, все с полуслова понимают – сами такое переживают.
Общее. Известное до мелочей. Твоё. Наше…
– Хорошо дома сейчас, Новый год скоро, – задушевно, почти со слезой произнесла Алла. – Домой, что ли, уехать?
– Куда? – безразличным тоном отозвался Валерка. – Забыла, что ли, хамство в магазинах, пьянь по улицам? Да и грязь в подъездах тоже, знаешь ли, после Австралии трудно переносить.
Взглянул на Ларису, проверяя, как она, переварила или нет еще своего индуса с матрацем? Продолжил, без перерыва:
– Все разболтано, разбито… Соскучилась?
Лариса, молчаливая, суровая и несчастная, напряглась, вслушиваясь в разговор.
Алла молчала, пригорюнившись. Может быть, думала, что в России не будет рядом с ней её шефинь, которые при каждом удобном случае смеются над её произношением, её манерой одеваться – заставляя всякий раз ощущать свою в Австралии некомпетентность и непригодность, а может быть, вспоминала, что за копейки продала свое жилье, а цены сейчас выросли, и не собрать-не скопить теперь ей ни в жизнь на такую квартиру, что у неё была…
– Россия больна… – всё тем же менторским тоном продолжал Валерка. – Там всем невропатолог нужен, у всех мозги набекрень…
Алла, ни с того ни с сего, расхохоталась. Да так весело и заразительно, что и сам Валерка, глядя на неё, стал похохатывать. А она, вытирая выступившие от смеха слезы, только и могла произнести:
– А ты… А ты… – и хохотала без остановки, хлопая диван ладонью. – Невропатолог со справкой… И подтверждаешь это комиссионно…
Выдавила всё же.
И осеклась. И отсмеялась.
Вышла на балкон и, чтобы как-то загладить случившееся, старательно, как ни в чем не бывало, закричала:
– Ой, попугаи, попугаи летят… Не к нам, Валерочка… Такие красивые-е-е!..
Лариса ушла вместе с Аллой, которая спешила отработать данное ей шефинями задание и пообещала Валерке, что отзвонит им из офиса, чтобы они точно узнали о её послушании, и вернется пораньше – все же австралийское Рождество.
Белый какаду
После их ухода Валерка уснул. Уснул прямо перед телевизором, на который откладывал целый год из своих инвалидных, да еще подкалымил немного среди русских – компьютеры чинил-собирал. И купил себе за долгие годы иммиграции вещь в настоящем магазине. Экран сто пять сантиметров! Природу когда показывают – смотрит, и дыхание спирает от удовольствия. Да и любой фильм смотреть по нему наслаждение. Кинотеатр да и только. Все свои кассеты на десять рядов смотренные-пересмотренные, заново отсмотрел и по-иному их увидел, и интереса к телевизору не потерял. А тут, надо же, уснул. И не заметил как.
И приснился ему сон: снег лежит ровный-ровный, искристый да сыпучий, бери и из горсти в горсть пересыпай – только звенеть будет и солнечными зайчиками перемигивать на каждой снежинке. И всюду, по всему снежному простору солнце так и бликует, так и играет. И дорога по снегу прокатана-протоптана – белая, чистая. И никого-то, никого не было на той дороге, и только Валерка стоял у самого её начала, да попугай за спиной вскрикнул и загремел жалюзи, требуя печенья…
Валерка проснулся. В комнате стояла плотная жара, которая наваливалась с потолка от разогретой крыши. Старенький кондиционер, ровесник дома, натужно ворчал, ничего кроме шума из себя не извлекая. Громко шлепая по полу негнущимися со сна ступнями, как ластами, вышел на балкон.
На перилах топтался попугай, поглядывая на Валерку круглым, с оранжевым ободком глазом и выдавал тихие, гортанные звуки, будто разговаривал.
– Кто тебя звал? – строго спросил его Валерка. – И кто здесь тебя ждал? Прилетел, как иммигрант, за хорошей жизнью – здравствуйте, я ваша тётя… Только сейчас со мной в России был, все мне там испортил и по снежочку не дал пройтись, а теперь сюда заявился…
Протянутое Валеркой печенье попугай ловко взял лапой, как рукой, чем вызвал у Валерки умиление. И клевал его, ловко продолжая удерживать печенье, сидя на одной лапе. Да разве клевал? Не клевал, а отламывал клювом, выказывая всеми своими действиями, вернее всяких слов, свой разум.
– Ну, в Россию хочешь? Нет? Да где тебе… А вот я, знаешь, если бы умел летать, я бы полетел. Только разучился. А когда-то умел. Правда. Когда был маленький, во сне прямо в небо взмывал. Прижму, вот так, плотно к себе руки… – Валерка прижал плотно руки к своему теперь и впрямь неподъемному телу, демонстрируя попугаю, как он летал. – И сразу вверх… У тебя так не получится… Ну вот, а сейчас я и тосковать уже разучился, не то что летать. Так что, извини друг, опытом поделиться не смогу…
Попугай отщипывая печенье, тихо, словно поддерживая разговор, воркотал.
Валерке, глядя на него, вспомнилась так живо и подробно, словно вчера это было, первая его встреча с попугаем какаду. Первые месяцы здесь жил, но подрабатывал уже где только мог, чаще всего на джипроке у русских из Китая, которым оттуда во времена Мао пришлось спасаться. Дело джипрошное русские быстро освоили, потому что лицензии на выполнение этих работ получать не надо было. На все другие лицензионные работы им, приехавшим из Китая, сдать экзамен на английском было невозможно. И сложилось, что дома в Австралии отделывают гипсокартоном, в большинстве своём, русские. И к ним теперь, к русским джипрошникам, когда вновь колыхнуло и разодрало Россию, потянулись за работой советские. Брали. И для таких, как Валерка, без капиталов приехавших за новой жизнью, такая поддержка очень была важна. Доктор ты или инженер, химик или физик – никого в этой жизни не волновало и тебя пропитать не могло.
Питал джипрок.
Встанешь еще по непроницаемо-бархатной темноте, чтобы не опоздать, и едешь с куском хлеба в пакете на станцию, где на своём трачке со всей необходимой амуницией для работы по отделке дома тебя твой работодатель поджидает. И лучше, конечно, если ты его будешь ждать, а не он тебя. И лучше, чтобы это был русский из Китая, а не такой же бывший советский, как и ты, только раньше тебя на десяток лет сюда прибывший – пьет и хвастается много, а ты слушай да терпи. А то в другой раз не возьмет.
Ехал тогда Валерка уже домой. Его к станции Василий подвёз. Из советских. Валерка с облегчением хлопнул дверцей грузовичка, оборвав на полуслове его матерную речь, и поспешил к электричке. И тут же, на ведущих к поездам ступеньках, увидел распростёртую белую птицу с огромными, раскинутыми по обе стороны тулова, крыльями.
Смерклось уже – июль стоял, зима в самом разгаре, в половине шестого темно. Ближе подошел, пригляделся – попугай неуклюже выгнулся, раздув шею, подломив под неё голову с желтым хохолком. Мертвый лежал. В фонарный столб, может быть, ударился да прямо под него на ступеньки и рухнул. Свидетелей птичьего крушения Валерка спросить не мог, их не было. Если бы был кто, так хоть руками бы помахал-изобразил своё понимание и свой вопрос, а то – никого. Поднял, ощутив приличный для птицы вес, и тут же решил – чтобы добро не пропадало, взять попугая с собой. Перья хоть повыдергать, что ж им пропадать…
Сунул птицу в сумку, купил билет, показав для верности кассиру один палец, и сел в электричку. А ехать нужно было далеко – станций пятнадцать.
И на полпути вдруг мертвый попугай как заорет у него в сумке…
Пассажиры, а как раз вечерний час пик был, стали на него оглядываться, задерживаясь взглядом на лице. А поезд только-только от станции отошел. До остановки ему еще несколько минут, а попугай орет, не переставая. Валерка стоял ни жив ни мертв, и лишь придурковато, он это чувствовал, всем улыбался. И сумма штрафа ему за нанесенное увечье или отлов этой птицы так ясно вспомнилась, что аж озноб пробил. Ему об этом, знакомя с Австралией, рассказали те, у кого они с женой на квартире две недели перекантовались, пока не сняли себе жилье. И всех денег, что он в тот день заработал, как раз на одно только перо и хватило бы. Кто ж поверит, что он мертвого попугая в сумку себе запихал?
Еле станции дождался. Выскочил из вагона, отбежал чуть в сторону и, рванув молнию сумки, стал судорожно вытряхивать-вытаскивать из неё так неожиданно ожившую и так громко и скандально кричавшую птицу. А та, подлая, как пружина стала верткая: крылья и лапы во все стороны в сумке растопырила – ни ухватить, ни согнуть, хоть вместе с сумкой бросай. Вокруг люди стали собираться. Пот прошиб Валерку, и он по-русски вполголоса попугая стал уговаривать:
– Да, вылазь ты, морда припадочная, навязался на мою голову…
Попугай одно крыло из сумку выпихнул и Валерку – хлоп по лицу. Да другой раз. Выскочил, не переставая орать, из сумки и, оттолкнувшись, как от ветки, от его рук, больно царапнув напоследок жестким когтём, взмыл над Валеркиной головой…
– Может, ты тот самый и есть, мой старый знакомец, – усмехнулся попугаю Валерка. – Ну, твоё счастье, что ты вовремя оклемался, а то бы остался у меня без перьев. Уж я бы тебя кремом не стал смазывать, поверь…
А над страной стояла жара. Самая жаркая, которую он помнил. Не только змей в города погнала, газоны ухоженные в пыль высушила и людей заставила воду экономить даже на свою обмывку в душе. Мало воды в стране этой без дождей, которых все нет и нет. Но в первый свой год Валерка удивлялся дождям, сплошной водяной стеной срывавшимся с неба. Окно если уходя не закроешь, вернешься – воды полная комната. А теперь и поливалки-брызгалки для умирающих газонов использовать запретили, и каждый день по телевизору учат, как машины мыть экономно. Не из шланга, а из ведра.
Воды в стране нет. Засуха.
Перестали стрекотать повсюду, как это всегда было, газонокосилки. Газоны мертвы и косить нечего.
Тишина.
Он удивление своё не только от попугаев, но и от цветов помнил. Оказалось, те цветы и не цветы, в общем, а зеленые висячие шнурки с листиками, что по всей поликлинике у них в цветочных горшках свисали, здесь не что иное, как трава подзаборная. Растет-плетется по пустырям и не знает, что в России она – растение комнатное. Но особенно долго удивлялся он на мощные кусты фуксии. Такие у матери на всех окнах в горшочках росли – так ей этот цветок нравился. Она его «сережками» величала. Фуксии, что он здесь увидел, на её окошке не поместились бы.
А азалия?! Ах, и только. Из неё, квадратноостриженной, живые заборы устраивают. И цветут такие заборы белым, красным, оранжевым, желтым – цветок в цветок, и не захочешь, а залюбуешься.
А вьюнок наш темно-синий, по краям густо-фиолетовый, с белой серединкой – просто сорняк.
А столетник, алой, что бабушки за лечебное свойство уважают, – зарослями. И цветет, выбрасывая краснокирпичную метелку, как гусарский султан, что стоит, красуется, почти всю зиму – с мая по август, – которая, ох и сырая бывает и холодная, с короткими деньками, с багровым, почти до середины неба закатом, на который только посмотришь и весь продрогнешь.
А фикус, что в кадках по всей России рос и в послереволюционные времена в мещанстве был обвинен, – деревья под небеса, куда мощнее и развесистее дубов, на верхушку захочешь посмотреть, шею заломишь.
А выставленные перед праздником в палисады с этими азалиями и фуксиями под жгучие лучи солнца санта-клаусы в красных тулупах и колпаках, отороченных белым?
Одно удивление.
Теперь ничто его не удивляет – ни герань кустами, ни кактусы выше человеческого роста, ни гортензии с бегониями на каждом углу, с цветами в хороший кулак, ни камелии, щедро, круглым ковром роняющие на землю цветы. Привык. И попугаи, особенно крупные, если разорутся, расшумятся истерично, со скрипом в голосе, да еще если на крышу всей своей массой брякнутся и начнут по ней бегать, что твои кони, никакого умиления и интереса не вызывают, так и шуганул бы их тем, что под руку попадёт.
И что еще помнилось из первых впечатлений, так это тупая душевная боль, когда узнал, что хозяйка домика, который снимали они первые полгода вместе с женой, пока были еще кое-какие деньги, – одного с матерью года. Разницу в их жизни увидел даже по бедному, по австралийским меркам, домику из виллаборда12, с неукрепными и ненадежными, как у сезонного дачного домика, стенами, но с кафелем в двух туалетах, с душевой и ванной в изразцах с картинками из итальянской жизни, со встроенной кухней с мягко и плавно выдвигающимися ящиками, с узорчатым, под мрамор, кафельным полом, с рясными кружевными занавесками на сквозных высоких окнах. Да сравнил все это с материнским – с колченогой, самодельной мебелью на кухне, со стеллажом для кастрюль, закрытым для уюта клеенкой, которым она гордилась, демонстрируя всем желающим его удобство, да с покрашенными краской в цвет пола, рассохшимися и больно щиплющими щелкой между дощечек табуретками…
Да мать бы оробела от этого бедного австралийского уклада. В одно время жили, а как разно. И уверился Валерка, что будь у матери возможность обустроить своё житье также кафелем с ваннами – подольше бы пожила.
Может быть, и сегодня была бы жива, как его хозяйка…
Отсюда стало ему все видеться иначе, и всех, особенно родню, стало необычайно жаль. Не от того, что они там. Совсем иначе. И собаку свою оставленную вспоминал, которую он, казалось, давным-давно и навеки забыл. И плакал, если бы умел, по всем им сладкими слезами, от которых болит голова, но легче становится на сердце, – мало всех любил, мало жалел всех. И сердился отсюда, издалека, что все на родине выморочено, а не крепко и ладно. Все потеряно – а не сохранено. Нет ни в чем крепости, а все пущено на самотёк. И нет никакой надежды на лучшее. Была бы она, так какая разница – два у тебя туалета в доме или один, одни штаны или их девять – все равно на одно место их одевать и все разом не одеть… Жил бы дома.
А нет ничего…
Больна Россия, больна.
Так пусть без меня болеет. Я не лекарь, что даст ей лекарство.
***
Старая иммиграции держит посты. До самого Рождества – ни балов, ни вечеров. Однако Новый год – по новому стилю – постными блюдами кое-кто из них отмечает. Но ёлок не наряжает. Для Рождества красоту берегут.
Новая иммиграция отличается от старой. Справляет все подряд – от австралийского Рождества до старого Нового года.
Если денег хватает.
Один раз был Валерка на балу у старых иммигрантов, прибывших сюда после войны из Европы и в пятидесятые – из Китая. И поразило его пение мужиков, сидящих большим отдельным застольем. Людей крупных, бородатых.
А как пели!
Красиво и задушевно. Голосищи, а не голоса. Старообрядцы. Приверженцы веры, которую Русь хранила до Раскола. Выходцы из китайского Трехречья, куда в Гражданскую целыми поселениями убегали русские люди от большевиков. Но русская судьба их и там не миновала. Ломали хребтину, улаживая жизнь на новом месте, а уладив, попали под маоцзедуновские колхозы и все разом потеряли.
Валерку тогда, без его воли, слеза прошибла. И не знал он до той минуты, как красива, оказывается, родная русская песня, как певуча, горда и печальна – всякое слово в ней на вес золота, и всякое на своём месте. И боялся еще рюмку выпить, чтобы не расплакаться от нахлынувших на него чувств. Сидел, слушая, не в силах шелохнуться, словно встретил после большой разлуки эту мощную, неумершую народную красоту, которую ранее и не замечал, или, наоборот, прощаясь с ней навеки.
Там, куда они надумали сегодня пойти, – таких песен не услышать, да и с голосами не очень-то густо – оркестр будет с Бондая13 да какая-нибудь певичка пошлость современную в микрофон станет сипеть. Вот и вся душевность. А тогда он, весь в растроганных чувствах, подошел к голосистым бородачам и сказал, что хочется ему с ними выпить рюмку водки за песни русские и за них, так замечательно эти песни певших. Если они, конечно, пьют водку…
И ответил ему один из них, малость потянув-помедлив, оглядывая его лицо:
– Отчего же. Пьем. Разве это русский, если не знает «Отче наш» и не может выпить рюмку водки? Так почему же не выпить двум русским людям по рюмке за русские песни?
Тогда Валерка первый раз в жизни устыдился того, что он-то, он-то не знает «Отче наш»…
Но вслух в том не признался.
А после рюмочки, что он выпил с бородачами, осмелел и решил продолжить то братание, что ему так понравилось, – предложил выпить с ним старикашке, сидящему как раз напротив за его столом, мол, русский с русским… А старикашка, высохший уже от старости, на костлявых плечах которого даже пиджак колом стоял, не находя в них для себя опоры, отворачиваясь от него с брезгливостью сказал, как отрезал:
– Русские люди – это те, что живут в России, а не бегут из неё.
И отбил у Валерки охоту на долгие годы вообще туда ходить…
Вспомнив про песни, поставил свой заветный диск, на который переписал все, что понравилось за последний год. И не мог он слушать его иначе, как сидя очень близко к колонкам, не отвлекаясь ни на какое иное занятие, боясь пропустить хоть слово из этих романсов и песен, впитывая их в себя, как в засуху земля воду, так же, как впитывал хвалебные слова Аллы о себе. И когда тихий голос иеромонаха Романа пропел:
Я сказал, что где-то служит Богу братия,
И еще сказал я, что я один из них… – зажевал, зашевелил губами, словно подпевал.
То ли капля пота, то ли слеза совсем без спросу скатилась с переносицы и защекотала небритую щеку.
...С Аллой разбаловался: то сам все делал, а теперь и разогреть лень. Да и жара. Посмотрел на прикрытые салатницы с остатками салатов, на холодное мясо и выбрал клубнику.
Клубнику он давно перестал покупать – один обман и только. Это Алла купила. Вид красочный – глаз радуется, а укусишь – не знаешь, то ли плюнуть, то ли проглотить. Уронишь – от пола, как картошка, отскакивает. При виде её всякий раз вспоминался ему анекдот, что в советское время, сокрушаясь о своей жизни, рассказывали: спрашивает как-то при встрече у американца дачник, когда у них появляется первая клубника? Американец подумал и ответил: «В шесть утра».
Завидовал Валерка тогда такому ответу, а теперь, когда сам клубнику с шести часов утра может купить, знает, что на неё и куда более позднего времени жаль тратить, а не то что в шесть просыпаться. Вот дома-то клубника так клубника – запашистая, вкусная, сладкая! Поешь её один месяц и весь год скучаешь.
Погрыз клубнику, включил любимый телевизор.
Группа аборигенок на костре варила в найденных там же неподалеку жестяных банках краску из кореньев и семян травы, которую они, как заправские актеры, не озираясь на камеру, неспешно насобирали. Пока собирали коренья, по пути срывали-обрезали нераспустившиеся веера колючих листьев пальмы, знаменитой на весь Советский Союз как дерево с листьями «Во!» – в пять растопыренных пальцев покойного Крамарова. В природе, на своём месте, эти листья не с ладонью, а с зонтиком или с опахалом каким-нибудь для персидского царя и можно только сравнить, а про ладонь и не подумать. Из его листьев, из еще молодых, нераспустившихся, сложенных гигантским веером, тут же возле костра, пока варилась краска, нащипали длинные волокна, похожие на мочала и, свернув все это богачество упругими жгутами, распихали по банкам. Постояли рядом с костром, подождали немного и выволокли из банок, помогая себе палкой, все пучки разом. Мочала разукрасились в четыре блеклых цвета, похожих на цвета напрочь выгоревшей Австралии – рыжий, желтый, коричневый и серо-зеленый. Тут же сели, чуть дав своему сырью обсохнуть, плести из него сумки-торбы.
Неспешный труд аборигенок, необычно, на глаз европейца, сидящих на земле – ноги вразлет, будто у тряпичных кукол, прервала змея. Она ползла где-то там, в траве, рядом с ними, и для камеры была незаметна.
Старшая из аборигенок в густой, пегой от седины шапке волос и в белой просторной блузке с короткими рукавами, подчеркивающей сизую темноту кожи, схватила палку, которой только что вытаскивала мочало, и стала ею бить, совсем без злобы и страха, а словно ковер выколачивая, по змее. Её товарки подошли к ней, вытягивая шеи, позаглядывали в высокую сухую траву и, чуть полопотав, вернулись на свои места…
Не жалело государственное телевидение времени на программу о жизни аборигенов, и, наверное, они сами её про себя и снимали – столь неспешна и непрерывна, без всякого сценария и текста диктора была эта программа. Казалось, поставили там, в их буше14, камеру и снимает она все подряд сама – пока пленка не выйдет. Но именно в этой неспешности для праздного взгляда, пресытившегося мордобоем, выстрелами, взрывами, кровью и голыми телами, своя услада – сиди, смотри, как течет чужая жизнь человеческая в естественных её условиях, да думай о своём – так день и скоротаешь…
Вечером вместо похода на бал за шестьдесят долларов с носа (ведь удавиться же можно, как дорого!) решили поехать посмотреть ночной, в иллюминации город, где одна семья вот уже пять лет устраивает настоящее иллюминационное представление. По новостям показывали: на одной стороне улицы, на высоченном дереве загорается бутылка шампанского, переворачивается через улицу и льется-пенится в фужер, что на другой стороне пузырьками переливается. И вспыхивает вслед за этим, красиво замирая и радостно мигая над всей шириной дороги, надпись «Счастливого Рождества!». И веселый Санта Клаус с мешком подарков, с поднятой в приветствии рукой в варежке, перепрыгивая с дерева на дерево становясь все больше и больше, мчится из самой дальней части сада на своих оленях. А вырвавшись из сада на улицу, скачет по ней, перепрыгивая с дома на дом, исчезая над крышей последнего из них. И по всем кустам перелив гирлянд разного цвета, мерцание звезд на каждом дереве, и плюс ко всей этой роскошной иллюминации в центре обширного двора большая разряженная елка, мигающая и переливающаяся всеми цветами. Не устоишь, поверишь, что вот она, сказка! Живет сказка вместе с Сантой на самом-самом правдашнем деле. Который совсем скоро, погоди только немножко, сойдет со своих саней, запряженных олешками, и начнет всем раздавать подарки. И нескончаема вереница машин, приехавших в эту сказку. Медленно едут по сказочной улице машины с людьми, жаждущими поближе её рассмотреть и детям своим показать, и, чуть притормозив, отсыпают пару-тройку долларов в специально приспособленный для этого на обочине ящик – чтобы и на будущий год Санта также поздравлял и приветствовал всех. А затем помигают сигналом на повороте, поддадут газа и поспешат из сказки в свою жизнь.
Многому чужеземному Валерка перестал удивляться, а вот домам – огромным, просторным, в черепичных причудливых крышах, со старинным мозаичным цветным стеклом или с новомодными, насквозь стеклянными стенами – удивляться не переставал. Посмотрит на какой-нибудь из них, дивясь его размаху и величине, и мысль тут же в голове: откуда у людей такие деньги?
Мысль эта возникает перед ним всегда впереди всякого разума и знаний. Будто бы и австралийцы коллективизацию, раскулачивание и войну страшную и разрушительную прошли-пережили, и сидели потом на норме в шесть соток и на зарплате в шестьдесят, а то и вообще без зарплаты, дефолтом и ваучерами раздавленные. Никто безнаказанно не разорял их страны, не бросал людей в новоявленных самостийных заграницах на произвол судьбы. Не было, не было такого в этом мире, где сегодня сияет-переливается специально припасенная для всеобщей радости бутылка шампанского величиной с дерево.
Какой дом, какой дом!
Чуть на взгорке, за белыми пенными занавесями, забранными легкими кружевными пузырями, в сквозных окнах виднеется разодетая красавица елка. Окна второго этажа под многоярусной затейливой крышей сияют гирляндами. Двор огромный, ухоженный, в цветниках. За цветущими кустами, за вольной роскошью клумб хозяева в креслах – в белых шортах, в белых маечках. Рядом с ними дети в свои игры играют. Только глянешь на все это и сразу поймешь – что такое праздник жизни.
Домой приехали, винца ради чужого праздника выпили, стали фильм смотреть, тысячу раз смотренный – «С легким паром».
А он смотрел и думал, когда позвонить Рамзану – сегодня или лучше дня за два до конца каникул, чтобы дать человеку и отдохнуть, но и все же последним днём не припирать, оставить время на раздумье?
Хотя деваться-то Рамзану теперь некуда, не вылечиваются от Валеркиной болезни люди.
Все же решил со звонком повременить.
Валеркино счастье
Такая странность – в бывшей стране рабочих и крестьян никто не хочет быть ни рабочим, ни крестьянином – рвутся-мечутся, ищут жизни, чтобы не на земле, не с навозом, не с железками мазутными свой хлеб зарабатывать, а чтобы в тепле конторском, из бумажек как-нибудь его добывать. А вот в чужую страну приезжают эти нерабочие и некрестьяне – готовы работу любую делать, даже самую черную. Такую, как посуду мыть, душевые чужие оттирать и унитазы... И даже чем, скажите вы мне, вопрошают, плоха работа дворника? И сами на свой вопрос отвечают: «Утром все убрал и весь день свободный. Еще одну работу можно искать…».
Скажите, за деньги большие?
За такие, только чтобы выжить.
Всякие пустышки хорохорятся поначалу: «Это я-то?! Туалет мыть?!»
А потом, ничего, моют.
И все ради жизни новой: красивой, счастливой, безопасной и благополучной. И если хотите, даже ради того, чтобы там, на родине, все думали о приехавшем сюда своём знакомце с тоскливой завистью, как о самом удачливом удачнике. А родня чтобы гордилась тем, как его судьба высоко подняла-взметнула и на чужбину благополучную забросила. А если так, то есть отчего им лишения принимать и унижения терпеть. Цель впереди ясная, хорошо различимая, значит – досягаемая…
Ирина уже почти год как приехала. Муж её, Роман, по студенческой визе вызвал, будто погостить. По этой визе она имела право к нему в гости приехать. Все, что могли, в России продали. Могли и много и мало одновременно – единственную свою квартиру, от бабушки Роману в наследство доставшуюся, и всё, что в ней было. Оплатили девять месяцев учебы английскому языку. Все распланировали, разметили. Приехали и остались. Бедовали так, что ходила Ирина к полякам в костел каждый четверг в день раздачи там бездомным милостыни – ела и с собой брала что давали. Рассказала об этом Алле, придя к ней за помощью. Думала, раз она в русском этническом представительстве, так реально может помочь. На работу устроить, например, или какую-никакую сумму, как денежное вспомоществование, как самым неимущим выделить. Если русское этническое, так значит всем русским. Однако ничего такого ни РЭП не делал, ни Алла дать не могла. Могла только пожалеть да в гости позвать. Да пообещать знакомым позвонить, разузнать, нет ли у кого работы какой на примете.
Ирина была миловидной блондинкой с ярко накрашенными, как принято в России, губами и густо заляпанными тушью ресницами, отчего глаза её казались отгороженными от мира воротцами, хлопающими туда-сюда, как на сквозняке. На высоких каблуках и в короткой юбке, плотно обтянувшей её стройное тело, говорящих куда вернее, чем её плохой английский и русское произношение, откуда она прибыла, откуда свалилася. Когда еще она рот откроет, а тут взглянул и все понял.
Роман, когда окончил курсы английского, иногда подрабатывал с малярами и другой работы не мог найти. Вернее, находил, но обжегся. Со знакомыми китайцами, с которыми на курсах учился, ездил на уборку брокколи на юг Австралии. Не только билеты туда на свои покупали, а еще и агентству, что нашло им эту работу, заплатили двести пятьдесят долларов. Питались вскладчину. Тринадцать человек их было. Юг. Ночи пронизывающе холодные, Антарктида близко, а день немилосердно печет. Утром десять, днем тридцать пять. Работали от темна до темна, в буквальном, а не в переносном смысле. А им так просто, как это, он думал, бывает только в России, взяли и не заплатили.
Кинули там же на поле, увезя последнюю фуру с капустой – и ни ответа, ни привета в любой форме. Какие-то муж и жена держали тот бизнес. Никто их не видел и не знал о них ничего. Видели только менеджера.
Благодаря китайцам, которые дозвонились до своих знакомых, Роман и вернулся в Сидней. А сам… Пешком – это точно – не дошел бы. С квартиры съехали, две недели как ночуют в комнатке при Покровском храме.
Понятно было, что Валеркино жилье, по брошенным на него быстрым взглядам, явно проигрывало мечтам-грезам супругов, которые их сюда манили и ради которых они сюда приехали. Однако по всему было видно, что сейчас они не прочь притулиться хоть где-нибудь. И рады бы были нескончаемо и четвертинке того, что имеет Валерка.
Валерка подробно рассказал Роману о своих знакомых, кто, нарушая закон, брал тех, у кого не было прав на работу в Австралии. Куда ему можно позвонить или съездить. Хотя, куда тот наездится, если на каждый билет хоть три доллара, а надо. Да еще обратно… Разве что при церкви станет расспрашивать людей, может, кому что-нибудь нужно будет сделать. Конечно, это копейки, но кто знает, куда эта тропа их выведет…
На самый последний случай дали и телефон Костомаровых, но те хоть и кормятся с иммигрантов, но закон из-за них нарушать вряд ли будут. За незаконное предоставление работы, хорошо еще, если просто оштрафуют, могут и лицензию отобрать…
Ирина сидела радом с Романом, который аккуратным столбиком записывал телефоны, что Валерка выискивал в своем затрепанном блокноте, выброшенном за ненадобностью в гаражный хлам и разысканном к приходу супругов, слушала так внимательно, так затаив дыхание, словно именно от того, насколько хорошо она запомнит Валеркины рекомендации, зависела сама их жизнь. А когда Роман, стесняясь до першения в горле, спросил, нужно ли иметь с собой, если его возьмут на работу джипрошники, какие-нибудь инструменты, и, услышав нет – шумно, с облегчением выдохнул, открыв этим лучше всякого рассказа о сборе капусты, как тяжело ему живется, как не по силам трата даже на самые дешевые инструменты. И Ирина, прикрыв глаза своими смешными воротцами, стремительно прильнув к нему, поцеловала в плечо. И так она это сделала проникновенно, так жалостливо, так по-бабьи тепло и бесхитростно, желая этим поцелуем укрепить-поддержать мужа в их житейских тартарарахах, что разом высветилось, какой у неё самой страх на душе, как сильно жалеет мужа, и как оба они беспомощны…
Словно по глазам ударило Валерку. Неожиданно, больно, хлестко и звонко. Почти до оторопелости, как тогда, когда хлестнул его по лицу крылом оживший в сумке попугай. Схватился в какой-то нервной дрожи вставать, и тут же, только приподнявшись, шлепнул себя обратно. Взял, боясь поднять на супругов глаза, чашку с остывшим чаем, отхлебнул и, почти справившись с нахлынувшими чувствами, взглянул на Аллу.
Та стояла с перекошенным от сострадания лицом…
– Скажите мне, скажите, чего вы ждете от этой жизни? – все же сорвался этим больным вопросом навстречу супругам. – Что она вам здесь так мёдом намазана? Неужели, неужели вы в России хуже жили, чем сейчас живете? Да вы, гарантию даю, и половины бы там таких трудностей не испытали. Почему домой не хотите ехать? – неловко повторяясь, вмиг разметав-уничтожив всю дипломатию, зачастил Валерка. – Билеты? Билеты – вздор. Вас могут и бесплатно выслать… Так вы ведь жить будете дома, как люди! У вас все дома, все есть – и язык, и образование… Жить будете, а не нищенствовать… Жилье? Жилья у вас и здесь нет и, может быть, так никогда и не будет! Скорее всего – никогда и не будет! При лучшем, – многозначительно поднял над головой указательный палец, – при лучшем раскладе перед смертью только и выплатите его. Так что же вам здесь таскаться по углам? Вам, чтобы только легализоваться, столько денег надо, что ни на каких полах, даже если вы в четыре руки каждый их будете мыть, ни на каких джипроках таких денег не заработать! Неужели вам это еще не понятно?!
– Ишь вы какой?! Ишь вы какой?! – высоко, фальцетом закричала, разом густо покраснев, Ирина глянув из-подо лба, из-под краски ресниц с такой неприкрытой неприязнью на Валерку, словно они отсидели с ним одни-одинешеньки целую вечность в каком-нибудь грязном придорожном вокзале в ожидании поезда, который так и не пришел, так и не забрал их, и не хочет она больше ни минуты видеть ни надоевшего вокзала, ни Валерку, явно по вине которого тот поезд не пришел. – Сами во-о-о-н, – она повела рукой широко вокруг себя, – сами вон как живете, а нам – уезжайте! Никуда мы не поедем. Ничего мы там не забыли…
И села, будто подтверждая свою решимость здесь остаться, поглубже на диван, скрестив руки на груди:
– Сейчас нам тяжело. Это так. Но это пока. Придет время – все наладится… – И сощурившись на него, вконец разозлившись: – Сам-то не уехал. Сидит в шортах теперь круглый год, в море купается, а нам нельзя? Не хочешь, и не помогай! Мы тебя не заставляем…
– Ира, Ира, – зачастила Алла, – не расстраивайся. Он же просто вам советует… Валерочка, ты же просто… Скажи ей…
Роман сидел, опустив голову.
– Да как хотите… – не обидевшись и не разозлившись на Ирину, вытаскивая свое потное тело из кресла и уходя на балкон, сказал Валерка.
Он знал, он знал, что именно так и будет. Но, наповал сраженный жалостью, которую вызвало в нем то подсмотренное движение отчаяния, пренебрег своим знанием и поплатился. Знал, что все приехавшие сюда не только не желают слушать правды, а даже узнав её на собственном опыте, вовсе не собираются её таковой признавать. Их правдой об этой жизни долго остается та картинка, которая звала их сюда, заставляя продать, бросить, кинуть все свое в желании добраться до этого сладкого и такого манящего к себе – чужого. Правдой для них, что бы они сами ни пережили и что бы ты им ни говорил, долгое время будет жизнь, как у той австралийской семьи, что устроила иллюминационное представление. Только нужно немного потерпеть, нужно немного подождать…
И потекут дни, недели, месяцы, годы...
Валерка сам шагал по той дороге.
В комнате, за спиной у него, слышны были тихие голоса Романа и Аллы и утихающие всхлипывания Ирины, которая сквозь них все еще что-то выговаривала, все еще что-то кому-то доказывала и жаловалась.
Валерка вернулся, сел на своё место и, ласково глядя на Ирину, похлопал её, перетянувшись через стол, по руке.
– Не бери в голову, так, кажется, сейчас в России говорят? Не бери в голову. Все у вас будет хорошо…
– Спасибо! – сквозь уже не всхлипывания, а вздохи, принимая от Аллы стакан воды, выдохнула Ирина. – Вы точно психотерапевт…
– Бывший, – улыбнулся ей еще раз Валерка, – а теперь я просто… Тунеядец… Вот завтра снова отдыхать поеду, могу и вас с собой взять. Развеетесь. У меня две палатки есть…
…Возле берега два серых пеликана, не обращая внимания на человека, возились на мелководье. Крепкими клювами, что твой секатор, выискивая во взбаламученной воде себе пропитание, которое, когда они, запрокинув голову проталкивали его себе в горло, отчаянно толкалось в отвислой сумке их клюва и некоторое время комом топорщилось в выпирающем зобу.
Ирина с Романом ликовали в лодке. И далеко был слышен их смех.
Разморившись на солнце, лениво наблюдая за пеликанами, Валерка мог спокойно себе признаться, что не любит сейчас в приезжающих из России, в этих Иринах и Романах, что за счастьем сюда на последние прикатили, в этих, хохочущих во все горло на его лодке, вмиг забывших и милостыни, и церковный приют, их влюбленности и преданности чужому. А хотел бы, чтобы они ему, коротавшему время на чужбине и потерявшему силу, рассказывали о рыбалке и земляничных полях, о хороших людях, которые делают своё дело лучше, чем где бы то ни было.
Но ни разу не услышал…
Поддался, не устоял народ перед чужим. Да не то чтобы не устоял. Возжаждал! И не перестает хватать открытым ртом все подряд. Свое не ценит, не жалеет. Нет у него цели – нет и силы. И никак нельзя теперь к нему прильнуть-притулиться.
Не к чему.
Он почти физически ощутил, как обезволен этой жизнью и не способен в ней ничего изменить. Да и, наконец, зачем? Господь только знает, в каком случае люди больше проливают слёз: когда сбываются их желания или когда нет.
Как ни крути теперь, он удачно пристроился в жизни, от которой не ожидает ничего, кроме халявы, на которую у него выработалась уже прямая физическая зависимость. Он без неё, как тот голый попугай под солнцепеком, – без крема и дармовой еды – пропадет.
Странно, но это его не уязвляло.
Вспомнив, как он смог зацепиться-притаиться-перетерпеть в этой жизни, чтобы добраться до благ, какие он теперь имеет, усмехнувшись, сказал:
– Герой. – И жестче, словно подводя черту: – Герой халявного фронта – вот кто я теперь.
Глядя, как, разодравшись из-за улова, более сильный пеликан мощным своим клювом стукнул, как пригвоздил, собрата по голове, уже вполголоса, себе под нос, чтобы никто не услышал и ничего плохого о нем не подумал, добавил, как поставил точку:
– Скажу тебе, друг Валерка, как бывший психотерапевт – ты извращенец. Ты приноровился втихую по ночам о России плакать, а днём её ругать…
И так ясно понятен стал ему тот костистый старик, непрошено вдруг почти из ниоткуда появившийся в его памяти. Понятно его невозмутимое пренебрежение, с каким он отверг братание с ним. Старик точно знал, что русские – это те, что живут в России, а не бегут из неё.
Ночью небо затянуло – не зря днём так парило. Все замерло в ожидании дождя. И он пошел. Так робко и неуверенно, как впервые в жизни пробуя на ощупь свои шаги. Валерка даже замер в палатке, вслушиваясь в тихое шуршание дождя по брезенту, боясь шевельнуться, будто ненароком мог его вспугнуть. Хоть бы одна капля стукнула по брезенту, как подобает капле, хоть бы одна имела силу разбиться о него вдребезги и весело разлететься во все стороны…
Дождь, так и не начавшись толком, сошел на нет.
Засуха.
Полежал еще некоторое время, не шевелясь, слушая ночную тишину, что воцарилась вокруг. Казалось, вся природа так же, как и Валерка, замерла, удивляясь такому обману, что только что сотворил с ними дождь. Даже цикады не орали. Онемели в недоумении, вместе со всеми переживая очередной обман синих, затянувших все небо туч.
А потом подул, словно устав обижаться на фокус небес, ветерок, зашелестел сухими листьями прямо над головой высокий старый эвкалипт, хохотнула в лесном далеке кукабара, и вслед за ней, будто пробуя на вкус темноту, сварливо, как обозленные старые девы, перекрикнулись друг с другом попугаи.
И снова все замерло.
До рассвета еще было время.
---------------------------------------
1Центрлинк – Centrе linc – дословно центр связи, государственная служба, занимающаяся учетом граждан, нуждающихся в социальной поддержке (студенты, инвалиды, безработные и т.п.), и выдающая им материальную помощь.
2Хауз коммишен – государственная служба распределения жилья среди малоимущих.
3Saint Vincent and Paul – Святые Винсент и Павел, система благотворительных магазинов католической церкви для бедных, торгующих подержанными вещами.
4Джипрок – гипсокартон.
5Кроналла – дорогой район Сиднея на побережье океана.
6Клинер – уборщик, техничка.
7Рич – rich, богатый.
8Халяль – в переводе с арабского означает "быть свободным, дозволенным". Для таких продуктов главное – соответствие мусульманским традициям. Животных забивают в соответствии с нормами ислама.
9Маун Дрют – неблагополучный район Сиднея, где проживает много иммигрантов.
10Medicare – медицинская карта, дающая возможность получать медицинское обслуживание почти бесплатно, большую часть стоимости медицинских услуг по ней выплачивает государство. Имеют её только те, кто проживает в стране на законных основаниях.
11Еаt and bed – еда и кровать.
12Виллаборд – вид сухой штукатурки с добавлением цемента и асбеста, строительство домов с его использованием было запрещено в конце 90-х годов.
13Бондай – дорогой район Сиднея, компактное место проживания русских евреев.
14Буш – bush, лес.
Понимаю, что это так на самом деле - не найдёт русская душа покоя нигде, кроме России. И как жаль всех этих Валерок и Ирин с Романами, они как слепые муравьи, порвали связи с родной землёй, не заметив, что разрывают саму пуповину их судьбы. Автору низкий поклон за честность и мастерство. Поставил бы себе на полку эту книжку, если бы её издали. Может, придёт время, когда не нынешний литмусор, а книги настоящих русских писателей вернут читателям России. От сердца благодарю - Максим Столетов, город Владимир.