Александр БАЛТИН
ПОЭТЫ, ЗАЩИЩАВШИЕ ОТЕЧЕСТВО
К 80-летию Победы
Константин Ваншенкин
Особый глазомер: отчасти – по-хорошему – хищный: на все детали мира, но и нежный, как снег, который живописуется, одновременно – через своеобразное исследование:
Он был зимой прекрасен, а весною
Лишился он величья своего.
И небо занялось голубизною
Над серыми просторами его.
Сползает снег в глубокие овраги,
Под солнцем ослепительным спеша.
Так сходит вдруг ненужный слой бумаги
С переводной картинки малыша…
Константину Ваншенкину шла краткость. Лапидарность линейных строк, наполненных объёмным содержанием мира – столь прекрасного, что дыхание замирает.
Знаменитые ритмы песни дают меру той бодрости, которая позволяет преодолеть любые каверзы бытия: или – почти любые:
В звоне каждого дня,
Как я счастлив, что нет мне покоя!
Есть любовь у меня,
Жизнь, ты знаешь, что это такое.
Как поют соловьи,
Полумрак, поцелуй на рассвете.
И вершина любви –
Это чудо великое – дети!
Бесхитростно? – Да. Нет переусложнения, которого требовал век, всё в прямую – но в этой прямоте столько подлинности, солнечного трепета и живого огня, что никаких сложностей и не требуется…
Мощно, скупые средства изобразительности используя, Ваншенкин показывает единственную форму притворства, которая оправдана, – возникает неожиданный метафизический ход:
Трус притворился храбрым на войне,
Поскольку трусам спуску не давали.
Он, бледный, в бой катился на броне,
Он вяло балагурил на привале.
Его всего крутило и трясло,
Когда мы попадали под бомбежку.
Но страх скрывал он тщательно и зло
И своего добился понемножку.
И так вошел он в роль, что наконец
Стал храбрецом, почти уже природным.
Неплохо бы, чтоб, скажем, и подлец
Навечно притворился благородным.
Скрывая подлость, день бы ото дня
Такое же выказывал упорство.
Во всем другом естественность ценя,
Приветствую подобное притворство!
Стих Константина Ваншенкина часто сух и живописен одновременно; и, созидая свою ауру, поэт, казалось, пронзил поэтическими лучами все сферы и явления жизни, все, без исключения.
Точность хорошо отлаженных часов работает в его формулировках:
А я не знал об этом ничего.
Какое мне до сердца было дело?
Я попросту не чувствовал его,
Оно ни разу в жизни не болело.
Оно жило невидимо во мне,
Послушное и точное на диво.
Но все, что с нами было на войне,
Все сквозь него когда-то проходило.
Обстоятельность письма онтологически объёмна.
Никогда никаких срывов: и любовь к жизни, испытываемая до нервной дрожи, не подразумевает излишней вибрации строки.
Ясность озёрной воды.
Чистота весеннего неба.
Поэзия Ваншенкина – мужественная в своей основе – питательна для души и ума…
Евгений Винокуров
Прекрасен Гамлет, сыгранный в недрах военного времени: Гамлет, становящийся точно участником боёв, Гамлет, дающий краски, какие отобрала война:
Мы из столбов и толстых перекладин
За складом оборудовали зал.
Там Гамлета играл ефрейтор Дядин
И в муках руки кверху простирал.
А в жизни, помню, отзывался ротный
О нём как о сознательном бойце!
Он был степенный, краснощекий, плотный,
Со множеством веснушек на лице.
Сухая графика поэзии Евгения Винокурова пропитывает сознание читающего крепкой живописностью бытия.
Маленькое чудо Винокуров умел создавать в пределах космоса строфы:
Что там ни говори, а мне дороже
И все милее с каждым годом мне
И ритм деревьев, зябнущих до дрожи,
И ритм капели на моём окне…
Общность онтологического опыта – означенное и просвеченное лучами поэта ощущение знакомо многим.
Точность формулировок Винокурова ювелирна.
Очевидна склонность к метафизическим изысканиям, отчасти способным объяснить жизнь, однако истина остаётся вне постижения – и полная неизвестность, какова же она? Выливается это в такие строки:
Что мне она? И что я ей?
Какая в ней пожива?
А правда мне всего милей
одним: она не лжива.
Как мясо пёс, рывок — и съем!
Я жду со ртом разъятым,
ещё не зная, будет чем:
лекарством или ядом.
Лекарством порой могут быть иные стихи Винокурова: пронизанные спокойствием стоицизма и всеприятия жизни, каковой бы стороной она ни поворачивалась:
Я жизнь свою, как бритву, тонко правил:
хотел, чтоб без зазубринки была…
Жизнь оказалась просто шире правил
любых! Она черна. Она бела.
Крупно зажигал поэтические огни Винокуров, и стоит, как бы ни крутили апоэтические времена, вглядеться в их свет.
Юлия Друнина
Увиденное один раз отзвуками тысячекратными уходит в бездны снов, рождая гранённое четверостишие о войне – поразительной силы:
Я столько раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Страх, и преодоление оного мощно вложены в краткий запал стихотворения: столь человечного и с такою силой отрицающего войну, что завораживает оно, тонко работая смыслами.
…Разумеется ей, красивой, с великолепно исполненным природой лицом, больше шло о любви, о естественном дыхании женщины: таковой и является для неё любовь, осмысление которой сложно происходит в душе:
Опять лежишь в ночи, глаза открыв,
И старый спор сама с собой ведешь.
Ты говоришь: – Не так уж он красив!
А сердце отвечает: – Ну и что ж!
Всё не идет к тебе проклятый сон,
Всё думаешь, где истина, где ложь…
Ты говоришь: – Не так уж он умён!
А сердце отвечает: – Ну и что ж!
Несхождение сердца с разумом, но сердце здесь – вовсе не мускульный комок, качающий кровь, но метафизический сгусток.
Вот – ясный кристалл любви, словно ласкающий гранями реальность, наполненный соком нежности и правдой силы, той, которую даёт любовь:
Ты – рядом, и все прекрасно:
И дождь, и холодный ветер.
Спасибо тебе, мой ясный,
За то, что ты есть на свете.
Спасибо за эти губы,
Спасибо за руки эти.
Спасибо тебе, мой любый,
За то, что ты есть на свете.
Ясность – характерная мета поэзии Юлии Друниной: никакой усложнённости, завихрённости, клубящихся придаточных не подразумеваются.
Строки чисты и… пронизаны своеобразной солнечностью, точно купаются в золотистом свете…
И сколь бы трагичны ни были, будто отзвуком дано: всё будет хорошо! Всё должно быть хорошо…
В её поэзии просторно и свободно дышится.
…Мир же свой выводя из войны, она показывает – стихом – насколько трагедия может утончить человеческое восприятие, заставив ценить всё предложенное миром: миром природы, естественностью, ибо мир людей может навязать войну:
Я родом не из детства – из войны.
И потому, наверное, дороже,
Чем ты, ценю я радость тишины
И каждый новый день, что мною прожит.
Я родом не из детства – из войны.
Раз, пробираясь партизанской тропкой,
Я поняла навек, что мы должны
Быть добрыми к любой травинке робкой.
Тонко и нежно поэтесса рассматривала наш мир:
Полжизни мы теряем из-за спешки.
Спеша, не замечаем мы подчас
Ни лужицы на шляпке сыроежки,
Ни боли в глубине любимых глаз…
Показывает стихом тонко и нежно, выбирая совершенные его мерцания.
Мир Юлии Друниной был разрушен: развалом страны, который не пережила, познав опалённые войной трагедии, не справилась с ужасом этого распада, повлёкшего за собой потерю желания творить, оставив солнечные свои, часто детски-удивлённые, чудесные стихи…
Юрий Грунин
Размашисто звучит стих, вброшенный в реальность, звучит, словно противореча смерти, трактуя жизнь, как алхимическое наполнение сосуда тела:
Когда я умру, не пишите об этом
в чёрной клетке в газетном углу.
Я при жизни не часто мелькал по газетам,
да и в клетке торчать не люблю.
Не пишите, что вот, мол, ушёл из жизни.
Вообще, что при этом имеют в виду?
Жизнь во мне, а не я в ней. Кажись, не шизик –
я из жизни сам никогда не уйду!
Ну да – Юрий Грунин остался известным небольшому числу любителей: не так часто мелькавший по газетам, и после смерти не шире разошёлся своими стихами…
Песнями.
Жёсткой повестью о жизни, бывшей к нему… здесь сложно определить: опыт крови и боли, войны и постоянного вглядывания в лицо смерти – благословение или издёвка?
Был в его поэзии определённого рода кураж: азарт и неистовство захлёстывали, заставляя верить, что зло можно раздавить ногами.
В дни детства – вприпрыжку, кругами,
взлетал я, играя в полёт, –
кросс в юность, мелькая ногами:
руками, ногами – вперёд!..
Война – топчет мир сапогами,
мне душу фугасками рвёт.
Мы встанем! Раздавим ногами
всю нечисть – ногами! Вперёд!..
Ах, поэзия в большей мере иллюзия, нежели игры кинематографа…
Поэзия Грунина наполнена онтологическим ветром, точно, ювелирно, или… как работают часовщики… выверена, и звучит совершенно свободно.
Часто размашисто.
Совесть определяется с жёсткостью – той меры, какою пользуется она сама, зажигая раскалённую нить в сердце, бередя и душу, и сознание:
И приходит она
в час, когда я ложусь,
чтоб со мною томительно ссориться –
та, которой горжусь,
та, которой стыжусь,
та, что раньше звалась моей совестью.
Раньше?
Ломаная жизнь Грунина подразумевала опустошение: чего не произошло, учитывая спасительный канат дара.
…Метафора кажется абсурдной, однако, сила её таинственная действует на сознание, создавая впечатление весьма серьёзное, не возразишь:
Через путы, через пытки, через пахоту,
где белели из-под плуга черепа, –
моё сердце, продвигалось черепахой ты.
Сердце – к солнцу, черепахой, через пар.
Под своеобразным углом живописал и военный свой, неповторимый, сверхсложный опыт:
Выйти в бой – это очень непросто.
Чувство дыбится, лезет горой.
Я читал много раз про геройство.
А каким он бывает, герой?
Яркое и сильное наследие Грунина требует соответствующего читателя: бывшего раньше, теперь – будто растворившегося в пространстве; но стихи живут, обойдя смерть, не обращая внимание на оную…
Егор Исаев
Чистота алмазного сияния растекалась снежно в иных его стихах:
К небу восходят твои берега,
Воды твои устремляются к верхнему полюсу.
Лена великая, матерь-река,
С гордым оленем и звёздным алмазом на поясе.
Вся ты в трудах от зари до зари,
Вся ты в легендах лесных и песцовых нарядах.
Слышишь, как Волга тебе говорит
Ветром с Урала: я рядом, подруга, я рядом.
Праздничное волшебство легко густеет в строках Егора Исаева – лёгкость стиха необыкновенная, словно оперённые летят строчки – или: влечёт их сама быстротканная Лена?
И о глаголах Пушкина отдельно зажжёт краткое стихотворение, лапидарно подчёркивая значимость их, неспособность ветшать: вместе – неустанную работу в нашем дне… в любых, вернее:
И впредь шуметь его глаголам
По городам по всем, по селам,
По всей родной земле шуметь,
Будить к добру булат и медь,
Бессмертным эхом кочевать,
И жечь сердца, и врачевать.
Был советским официозом: что не мешало быть поэтом; потом, ниспровергаемый, будто уже не удостаивался прочтения – мастер, и стих делавший разно, хотя всегда сохранялась индивидуальность: зажжённая раз и навсегда, до смерти.
Непризнание Америки, и – как точно исполнено, какой картиной живописана великолепно самая сущность гигантского города, столь противоречащего русским ощущениям:
Вздыблен весь и страшно крут.
Всё в нём загазовано.
Дьявол-город, город-спрут,
Чудище Гудзоново.
Ни травинки, ни листка…
Разве ж это зодчество?
Вертикальная тоска,
Бездна одиночества.
А вообще – в стихах Исаева жила природа: нежно переливаясь водами, шумя листвой; в них разлито ощущение русскости: неповторимое и непоправимое, столь соответствующее сердцу простоты, сколь сама простота бывает высокой.
Мои осенние поля…
Как пусто в них! Ни журавля,
Ни аиста в холодном небе,
Ни даже вздоха там о хлебе,
Давно сошедшем в закрома.
И где-то там уже зима
Готовит белую угрозу,
И дни одной щекой к морозу
Идут, снижая облака…
Щемящее… но такое родное, сквозное, элегическое, шаровое, как небо…
Много родных облаков проплывает в поэзии Исаева, и вся она – от полей и рос, рощ и рек, вся живёт и поныне, стоит вчитаться.
Сергей Поделков
…Образы его, метафоры вспыхивали предельным напряжением цвета, рассыпаясь, словно потоками золотисто-оранжевых искр, и мелькавший порой красный цвет воспаления связан был с тяжестью содержания: жизненного… исторического…
Небо пусто, осеннее небо как ноль,
ты являешься вновь – погоди, разве я зазываю?
Это краткая быль, это долгая боль, –
я тебя забываю.
Одинок, как над круглым остожьем стожар,
я всё прошлое наше, как гроб, в тишине забиваю,
я люблю тебя, дикая, как таёжный пожар, –
я тебя забываю.
Сергей Поделков – поэт жёстких ритмов и предельной концентрации слов: так густо поставлены и, взаимодействуя, будто рождают необыкновенный воздух поэзии.
Струится он.
…Вот как прописывается своеобразный возврат к самому себе, где деревенское умножается хлебом, который, определённый, как материнский, словно становится не источником питания, но – проводником света:
Я возвратился к самому себе –
и чудится: крыльцо с навесом низким,
и дым отечества в печной трубе
блаженно пахнет хлебом материнским;
сыпь ржавчины осела на скобе,
вздох, затаённое движенье двери...
И я стою, своим глазам не верю –
я возвратился к самому себе!
Густая и тесная мощь медовых слов!
…Божественное – почувствованное глобально, рождается вспышкой стихотворения, созданного в лагере, в условиях, будто бы опровергающих всякую божественность:
Лик Пантократора на старом древке
был строг, безумен, темён – и под ним,
смеясь, пахали парни, пряли девки
и без оглядки пели жизнь как гимн.
Жизнь – в разливе всегда у Поделкова, чем бы ни изводила, какою бы мукой ни пробовала человека на зуб.
Краткими становятся строки, если приходится прикасаться к главному – к корням, что, являясь альфой всякой жизни, остаются всегда:
Горы оседают –
недра раздаются,
реки высыхают –
русла остаются.
Степь. Пожар играет.
Пламя. Космы вьются.
Травы выгорают –
корни остаются.
Фронтовые стихи густели необычностью ощущений, и те, проводимые по нервным жилам строк, поражали психологическим откровением:
Есть в памяти мгновения войны,
что молниями светятся до смерти, –
не в час прощальный острый крик жены,
не жёсткий блеск внезапной седины,
не детский почерк на цветном конверте.
Они полны священной немоты,
и – смертные – преграды мы не знаем,
когда в кистях тяжелых, золотых
перед глазами – полковое знамя.
И тишина мгновенная страшна
врагам, оцепеневшим в черных травах.
Со всех дистанций боевых видна
сердца нам осветившая волна –
судьба живых и храбро павших слава.
И ты уже не ты. Глаза – в глаза,
удар – в удар и пламя – в пламя...
Цветы, раздавленные сапогами,
обглоданные пулями леса
нам вслед цветут сильней стократ
и крылья веток к солнцу поднимают.
Пусть женщины тот миг благословят,
когда о них солдаты забывают.
Поделков творил вселенную свою разнообразно, простирая во все стороны духовного и душевного пространств лучи стихов, наполненных плотно скарбом жизни и ощущениями, позволяющими истолковать её; и вселенная эта сияет.
Семён Липкин
Тонко, постоянно вглядывается в пространство, в себя, в детали мира, отражённые в вечности, которая, мнится, ему знакома:
Дорожка посыпана галькой
И движется вдоль миндаля,
И небо мне кажется калькой
Того, что зовётся Земля.
Стих Семёна Липкина красив…
От него исходят ароматы – и миндаля, и цветов, и городов, прожаренных солнцем, и… самой жизни, кажется.
Вечен Вавилон, и – никак не придёт к правде бытия, неспособен заниматься тем, что должно, а всё поднимает выше и выше многоярусную свою, парусов взлёта лишённую башню:
Что завтра с нами станет –
С толпой племён?
Вновь стройкой башни занят
Наш Вавилон.
Метафизический аспект поэзии Липкина весом: поэт, пропитанный эпосами перевода и всей культурой, понимает жизнь… как кропотливая пчела, обладающая таинственным непредставимым знанием.
Он же производит духовный мёд – поэт.
…Звоны – но печали, сад, но несуществующий, всё двоится, жизнь и смерть, их сферы полупроницаемы, и звук липкинского стихотворения щедро разносится в пространстве, где каждый требует утешения:
Куда звонить? Конечно, в сад,
Где те же яблоки висят,
Что в тот злосчастный день висели,
Но там и телефона нет,
И никакого звона нет,
И нет печали и веселий.
А он спокойный, не больной,
Оттуда говорит со мной.
Он мальчик. Солнцем жизнь согрета,
А мы бедны, мы босиком
Идем на ближний пляж вдвоем.
Звенит трамвай, пылает лето.
Героика эпосов вошла в его кровь, провоцируя стоицизм, приучая к нему.
…Внезапное чувство веры – больше, чем вера, почти знание – обретается от трагического события, и оно, меняя душу, столь ориентирует её к высшему началу, что только стихом, который есть род молитвы, и можно выразить:
Мне в безумье военных дорог
Попадались советские мальчики,
Прозывались они «самоварчики»:
То солдаты без рук и без ног.
И случалось, что в саночках женщина
Привозила обрубок в мужья,
И душа трепетала моя,
Будто слышала глас благовещенья.
И запредельность, входящая в жизнь, прописывается строчками-безднами:
Может, в мою душу странный луч проник,
Иль её встревожил непонятный крик?
Что со мною стало, не могу понять:
То ли горе близко, то ли благодать?
Как я состоянье это назову?
Только то мне ясно, что ещё живу.
Солевое, шаровое, прекрасное наследие Липкина сияет векам.
Сергей Островой
Стихи, становящиеся песнями; стихи, остающееся на листе, переходящие в память…
Сергей Островой, казалось, писал легко, словно выдыхал стихотворения, услышав их, преобразовав неизвестно откуда идущую гармонию в земные звуки.
…Альфу жизни познав, пел всемогущество любви, по сравнению с которой всё слабее:
Океаны ломают сушу.
Ураганы сгибают небо.
Исчезают земные царства.
А любовь остаётся жить.
Погибают седые звёзды.
Серый мамонт вмерзает в скалы.
Острова умирают в море.
А любовь остаётся жить.
Мощные реалии, тектонические и глобальные, использует для сопоставления, возвеличивая любовь.
Песни звучат: «У деревни Крюково», например; стихи, становящиеся народными песнями… Многим ли выпадает честь создавать такие?
Яркостью играя, закручиваясь волшебными куполами, Василий Блаженный уходит в небеса, врастая в запредельность, обещая щедрость красоты векам:
Ах, блаженный! Ах, блаженный!
Красоты семисаженной.
Упирается в зенит.
Каждым куполом звенит.
Каждым куполом. Как чашей.
Вознесённой на пиру.
Принимаю дар ярчайший –
Радуг пёструю игру.
Точно рисуется картина: открывается дверь стиха, и можно войти в предложенное:
Ещё вчера был дождь. Вчера
Ещё листва полусырая
Сгребалась в кучи у сарая,
И пахло горечью костра.
Ещё вчера был дождь. Вчера
Ещё заря полусырая,
Размытым суриком играя,
Толпилась посреди двора.
Лёгкие слова – и точность лёгкости пульсирует волшебными огнями поэзии и красоты.
Товарищ Балтин, ну хоть чуть-чуть бы именно военной тематики в поэзии этих защитников Отечества.