Александр БАЛАШОВ
РАМЗЕС-ХХ И ДРУГИЕ
Рассказы
ЛЮБИМЫЙ ЦВЕТ МОРСКОЙ ВОЛНЫ
1.
В детстве, когда все свои сердечные тайны я доверял самому любимому и дорогому мне человеку – маме, после очередной сыновней исповеди, я слышал от неё: «И в кого ты у меня зародился такой влюбчивый? Не дай Бог в дядю Володю!.. Тот всех девчат в округе перелюбил, трижды женился, а счастья так и не нашёл…» – «А как его найти, счастье?» – спрашивал я. Мама вздыхала с грустной улыбкой: «Это, Санька, от тебя и второй половинки зависит». – «От какой такой половинки?» – не понимал я. – «Подрастёшь – поймёшь. А пока быстро садись за математику, двойку свою исправлять!».
Называть меня «влюбчивым» мама имела все права. В первом полугодии третьего класса я был влюблён в Лену, во втором – в Лизу. В четвёртом – весь учебный год страдал по Люде. А в пятом тайно, по ночам, писал стихи для Лиды из параллельного класса.
И почти всем «объектам» своего воздыхания я посвящал стихи. Свои сердечные вирши никому не показывал и «вторым половинкам» не отправлял. Стеснялся. Но писать и совершенствоваться в рифмоплётстве не бросал. Лучшее, что я помню из того «избранного», пожалуй, вот это: «Милая Даша, ты не наша. Милая Зоя не моя. Дорогая моя Лида, вся надежда на тебя».
Но, повзрослев, перейдя в седьмой, безжалостно сжёг на костре тетрадку в линейку со своим душевным творчеством. Священный костёр поэтической инквизиции я развёл недалеко от нашего четырёхэтажного дома, построенного пленными немцами на набережной Волги для ткацкой фабрики имени Ворошилова. Это недалеко от дебаркадера пристани «Ворошиловка», куда во времена моей юности причаливали катера и крылатые «Метеоры», ходившие тогда в верховье реки от Твери до самого Ржева. После того как речные волны унесли пепел моих сердечных страданий, я дал себе клятву никогда больше, до гробовой доски, стихов не писать!
Но жизнь, как говорил мой папа, часто без спроса вносит свои коррективы, и всего через пять лет я стал клятвопреступником (нет, это звучит устрашающе!), стал клятвоотступником (так, по-моему, мягче и точнее по отношению к правде жизни), вновь взявшись всерьёз за свою сердечную лирику.
Эта нравственная слабость случится со мной на первом курсе Тверского университета. А тогда, после сожжения на костре своих первых шагов в таинственный мир поэзии, я завёл себе дневник – общую тетрадку в синей обложке со словами Ильича «Учиться! Учиться! Учиться!» под репродукцией картины «Ходоки у В.И. Ленина». Мне казалось, что именно этот лозунг великого вождя как нельзя лучше будет отражать мои философские мысли о том, как нужно учиться у жизни всему тому, чему учебники не учат.
За тетрадь с мудрым заветом я заплатил 35 копеек, которые сэкономил на школьном завтраке. В тот же вечер я написал на первой страничке своего «нешкольного дневника»: «Сегодня, проанализировав свою прошлую жизнь, я сделал неожиданное открытие: все имена своих половинок женского рода с 3 по 7 классы начинаются на букву «Л». Это что?! Случайное совпадение? Нет! Это судьба».
2.
Наивно и смешно, скажите вы. А я не соглашусь. Жизнь мне подсказывает, что без страха быть обманутым можно верить только банальным утверждениям и старым истинам, проверенным веками народного опыта. Теперь я точно знаю, что уже тогда в моём личном дневнике устами младенца глаголила истина. Тот детский самоанализ подтвердила сама жизнь. Хотите доказательств? Пожалуйста!
Все имена моих жён начинались на одну неизменную букву – букву «Л». Более того, всех звали абсолютно одинаково – Людами. Разнились только отчества – Павловна, Александровна, Ивановна.
Со своей третьей половинкой – Людмилой Ивановной – я установил свой личный рекорд, не претендуя на занесение его в пресловутую книгу Гиннеса – в любви и согласии, как когда-то говорили в ЗАГСах при выдаче свидетельства о браке, без перерывов на отдых мы живём тридцать пять (!) лет. Лет, признаюсь, непростых (просто даже сказки не складываются), но в общем и целом – счастливых лет совместной жизни…
Тот дневник с заветом учиться без устали (повторение – мать учения, потому трижды и повторил учитель зелёной молодёжи это ёмкое слово) дожил у меня до первого курса филфака Тверского госуниверситета, сокращённо – ТвГУ. В год, когда я мусолил страницы справочника с адресами высших учебных заведений страны, наш старый «пед» стал университетом, в просторечье сокращённо «универом». И прежняя тверская прибаутка «стыда нет – иди в мед, ума нет – иди в пед, ни того, ни другого – иди в политех» – утратила свою актуальность. У кого язык повернётся сказать: «ума нет – иди в университет»? Без ума в университете делать нечего. Так, по крайней мере, было во времена моей студенческой юности.
Но возвращаюсь к своему дневнику, которому я доверял, как судья верит словам защитника. Поступив в университет при конкурсе семь человек на одно учебное место в ТвГУ, я уже встал на путь реализации первой части завета Ильича. Нужно было начинать учиться по программе, составленной для таких олухов, как я, умными академиками и профессорами страны всеобщей грамотности. Но дух противоречий в тот же день записал в моём же, в общем-то весьма лояльном к прописным истинам, дневнике: «Не бывает правил без исключения». Эта глубочайшая мысль означала, что установленное мною самим правило никогда больше не писать стихов отменялось другим моим правилом, позволявшим уже работавшее правило изменять по своему усмотрению. Умные древние греки такие логические кульбиты, кажется, называли «софизмами».
Исключение из моего правила подтверждала следующая запись, сделанная на втором месяце моего обучения в универе. Вот что она гласила: «Сегодня я понял, что по уши влюблён в свою сокурсницу Марину О. Доминирование буквы «Л» закончилось (наконец-то!), ибо имя этой прекрасной половинки начинается с буквы «М». Что день грядущий мне готовит? Чем обернётся для меня это исключение из правила? Время покажет».
3.
«Марина О», впервые упомянутая мною в дневнике от 30 октября, – это Марина Огородникоа. Она училась в нашей группе на первом курсе лучшего в ТвГУ факультета русской филологии, который все мы почему-то называли литфаком. Думаю, что это было эхо педвуза, в котором из студентов готовили исключительно учителей русского языка и литературы. А раз так, то литфак!
До поступления на литфак нашего местного универа я два года, с десятого по одиннадцатый класс, был счастливым членом литературной студии при областной молодёжной газете «Смена» известного тверского писателя и журналиста Михаила Петрова. (Забегая вперёд, скажу, что судьба на те же два года потом приведёт меня в «Смену» уже в качестве заведующего отделом культуры.) Когда я учился ещё в 10 классе, в «Смене» появился мой первый печатный рассказ «Сказка о поставленной галочке», а в 11 классе я увидел на странице областной молодёжке ещё один мой прозаический опус под рубрикой «Проба пера». На этот раз придумал слезливую лирическую историю о безответной любви бедного студента к дочери родителей, занимавших высокие посты в управленческом городском аппарате. Назывался рассказ, как и шедший на экранах города фильм, «Любовь под вязами». Личный любовный опыта у меня был мизерный, кот наплакал. Но моё воображение придумало острый семейный конфликт девушки со своими родителями, которые запрещали ей встречаться с бедным студентом, а упорно подсовывали в качестве будущего мужа сына председателя горисполкома, что подвигло девушку на личный бунт и преодоление всех искусственных барьеров на пути к личному счастью. (Позже я увидел, как этот нехитрый ход без осечки срабатывал и работает до сих пор в многосерийных индийских, турецких и прочих иностранных сериалах.)
Но ближе к делу, как говорят в детективной литературе лихие опера.
На нашем курсе литфака каждый второй был поэтом, каждый четвёртый – прозаиком, и только каждый десятый видел себя в будущем школьным преподавателем русского языка и литературы. Имея в своём творческом багаже несколько литературных публикаций в «Смене», я, молодой амбициозный дуралей, считал, что в два счёта покорю Марину Огородникову, посвятив ей свою «куртуазную лирику».
И я, нарушив собственную клятву, запрещавшую мне упражняться в этой области изящной словесности, без страха и упрёка взялся сочинить в её честь панегирики и даже короткие оды. Мой юношеский максимализм был абсолютно уверен, что первая красавица на курсе, холодная ко всему немногочисленному мужскому населению литфака, вскоре растает и подарит мне отогретое мною же своё любящее сердце.
Дома, в университетской библиотеке, где мы готовились к зачётам, читали толстые умные книги, гениально сокращая их до удобных при сдаче экзаменов шпаргалок, моя голова была забита не филологией, старославянским аористом, а, с позволения сказать, целевой «куртуазной поэзией».
Начал я, как начинало большинство русских писателей, с портрета. Точнее, с поэтического описания красоты несравненной Марины О. Начал и тут же столкнулся с непреодолимым препятствием – слов, чтобы описать её «божественную красоту», как это делал Петрарка, катастрофически не хватало. Чёрт побери, злился я, Петрарке итальянских слов хватало на аналогичное дело, а мне всего богатейшего словаря нашего «великого и могучего» – нет!..
Наконец, пробиваясь сквозь тернии к звёздам, за дни непосильного поэтического труда нашёл, как мне казалось, удачную метафору. Я сравнил глаза Марины с глубиной морскою. Глаза Огородниковой в моём поэтическом воображении приобрели мой любимый цвет – цвет морской волны. А весь её облик я сравнил с утренней свежестью и чистотой рассветов и закатов над великой русской рекой в Верхневолжье. Их я так любил снимать на цветную фотоплёнку и, несмотря на трудоёмкость химического процесса, делать удивительные по красоте слайды волжских восходов и закатов. Мне казалось, что каждое лыко у меня в строку! И в подтверждение тому, нашёл в одной умной книге, что имя Марина в славянской традиции как раз и ассоциируется с чистотой и свежестью, а в романских языках акцент делается на связи с морем.
4.
Глаза, как известно, зеркало души. Дай точное сравнение, примени неожиданный троп, создай неповторимый образ – и заветный золотой ключик к Марининой душе будет найден. А глаза у моей возлюбленной были действительны особенного цвета – бирюзовые! Именно такое сочетание сине-зелёного цвета мой знакомый художник с худграфа называл цветом морской волны. (Именно тогда, думаю, этот цвет стал самым любимым во всей богатой палитре художника слова.)
Но мало найти удачное сравнение. Мне хотелось найти такую метафору, чтобы на всю жизнь она запомнилась ей. Ну, как у Горького – «море смеялось». Или что-то в этом роде. И я, зачеркнув сравнение «глаза цвета морской волны», смело вставил в четверостишье – «цветом морской беды». А морская беда, по моему разумению, это штормы. Или шторма, как говорят настоящие моряки. Кто застрахован от житейских штормов? Свежо, лирично, драматично.
Обычно на лекциях я сидел рядом с Виталиком Хоусталёвым, уже признанным на курсе «своим литфаковским поэтом». Свои черновики я никому не показывал. Но Виталик прочёл. Он либо прочёл мои черновые наброски, либо подсмотрел через плечо, как я пыхчу над неповторимым обликом своей Лауры. Это я понял на лекции по старославянскому языку профессора Кирилловой, которую мы называли не Верой Михайловной, а Верой Аористовной.
– Знаешь, старичок, твоя «морская беда», боюсь, вызовет у читателя ассоциацию с морской болезнью, – сказал совсем не румяный критик мой. – А морская болезнь, если ты её не испытывал в своей рафинированной жизни, вещь весьма неприятная, связанная с тошнотой и рвотой.
Виталик, с ручкой с улыбающимся Гагариным, которой его наградили за стихи о покорителях космоса, сморщил свой узкий лобик и предупредительно заключил:
– Ты же не хочешь, чтобы Марина, в которую влюблено всё мужское общество нашего литфака, назвала твои вирши «тошнотворными»? Или того пуще – «рвотной поэзией».
Я, признаюсь, ответил не сразу. Был сбит с ног, убит из критической рогатки первого рифмоплёта филологического факультета… Конечно же, я обиделся на такую экспресс-рецензию сокурсника, которого считал своим другом, но, остыв, не стал отвечать на его хамство своим убийственным, как я считал, сарказмом. Вздохнув, усмирил свою гордыню.
– Ты прав, старик, я не поэт. Но тебе могу сказать стихами…
– Ну, скажи, если сможешь, – нагло улыбался записной поэт, покусывая кончик наградной ручки.
– Я не поэт, но говорю стихами: пошёд, Виталик, нахрен крупными шагами!
Он помолчал, покусал ручку. И буркнул:
– Глупо и неоригинально. Но что признался честно, что ты не поэт, это, старичок, радует. И вселяет, как говорится...
Виталик, скорее всего, не ожидавший такого выстрела самокритики с моей стороны, как-то обмяк и даже подобрел.
– Ладно, Шурик! За самокритику хвалю, но не уподобляйся известной унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла. Твои рассказы мне нравятся. Могёшь просто о сложном, без нотаций и наукообразности.
Он помолчал и подмигнул мне, ставя себя в положение старшего наставника творческой молодёжи:
– Поэтом можешь ты не быть, но стать прозаиком обязан!
– Мерси, господин мэтр! – ответил я.
– А насчёт Марины… Тут, мой друг Гораций, тебе можно только посочувствовать…
– Это почему, позвольте узнать, ваше превосходительство?
Хрусталёв ответил не сразу. Он состроил страдальческую физиономию и таинственным шёпотом, чтобы не привлекать внимание Веры Аористовны, продудел мне на ухо:
– Уж очень в разных социальных слоях вы находитесь. Если провести социологический анализ, то шансов у тебя ноль целых одна сотая.
– Это почему? – невольно повысил я голос.
– А у Марины папа – генерал! – со свистящим шёпотом поведал свою тайну Хрусталёв. – Я сам видал, как её к универу на белой «Волге» лейтенантик подвозил. Откуда «Волга» у лейтенанта? Ответ на поверхности – это генералов адъютант. Соображать надо, прозаик!
Но Виталик продолжал больно ковырять мою засомневавшуюся душу:
– Вы с ней такие разные, такие несовместимые… Суди сам. Марина записалась в НСО, научное студенческое общество, нацелилась на серьёзное изучение зарубежной литературы в аспирантуре Никольского. А ты?
– А я летом поеду в фольклорную экспедицию в Старицу…
– Вот именно – «в Старицу», – передразнил он меня. – Частушки древних бабушек собирать. Чуешь разницу? Она одета с иголочки, по последней моде. Откуда такие дорогие шмотки. Так генерал папа на то… – И Виталик не сдержался, повысив праведный голос обличителя: – Соображать пора, прозаик!
Кириллова прервала свой рассказ, постучав костяным кулачком по кафедре, из-за которой была видна одна её голова с химической завивкой.
– Кому интереснее свои разговоры, попрошу на выход! – как гром среди ясного неба прогремел её хорошо поставленный голос. – Посмотрим, так же вы, Хрусталёв, будете резвы на экзамене во втором семестре, как сейчас на моей лекции о склонениях в старославянском языке!
Кириллова вышла из-за кафедры с обиженным выражением лица, взмахнула рукой, как дирижёр симфонического оркестра.
– Это вам, Хрусталёв, не стишки к красным датам тискать в университетской многотиражке!
«Браво, профессор»! – мысленно поблагодарил я Веру Аористовну. Наконец-то творчество нашего штатного стихотворца получило объективную оценку.
5.
Но всё-таки Виталькина критика возымела своё благотворное действо – я наконец-то окончательно и бесповоротно бросил писать стихи. Не только по поводу красоты своей Лауры, то есть Марины с глазами цвета морской волны. Вообще бросил. Навсегда. А не так, как потом бросал курить, давая себе всякий раз священную клятву – «это была последняя в моей жизни сигарета!». Мне бросить стихоплётство было легче, чем бросить курить, несмотря на угрозы врачей, пугавших смертельными болезнями. Понятное дело – кому пофартит быть автором «тошнотворной поэзии»?
А вот тут я сильно ошибался… Гораздо позже, уже в новом веке, в новой жизни, я немало встречал таких «поэтов», с позволения сказать… И ничего. Как жили, так и живут себе припеваючи. Поют сами себе восторженные гимны, ругают талантливых и хвалят таких же друзей графоманов в интернет-публикациях. Козьма Прутков когда-то советовал заткнуть фонтан, ежели таковой у вас имеется. Так это когда было!.. Нынче фантанирующим поэтом себя может считать каждый, кто срифмовал пару предложений. И получил хвалебный отзыв от интернет-сообщества, так называемый магический лайк. Даёшь больше лайков за «рвотные стишки» (термин не мой, а графомана Хрусталёва)!..
Лайки, братцы, есть. Поэзии настоящей только не хватает. И с этим уже не поспоришь. И никакими премиями и тысячами лайков её не сотворишь. Только талантом от Бога.
Но вернёмся к нашим баранам, как любят говорить дагестанские пастухи.
Оставив затею растопить ледяное сердце красавицы Марины лирикой, я решил идти другим путём – купил книжку с интригующим названием «Что в имени твоём», и прочёл её от корки до корки. И сделал для себя немало открытий. Теперь Огородникова, получившая при рождении имя Марина, стала для меня понятнее и ближе. Я не шучу. Какие могут быть шутки, когда речь идёт о первой у человека настоящей любви!
Студенты народ не только любознательный, но и крайне любопытный. В их среде, по крайней мере в наше время, шила в рюкзаке, точнее в портфеле, не утаишь. К концу первого семестра о моей тайной любви к Марине Огородниковой знал весь наш курс, если не весь шумливый, падкий до чужих тайн и сакраментальной информации филфак. Одни жалели меня и призывали «плюнуть и забыть». Другие раскладывали мою неразделённую любовь на составляющие и с удовольствием обсасывали выдуманные ими же самими «скабрёзные подробности» моей интимной жизни, которых в реальной жизни не было. Но в то, что «ничего такого этакого» у меня с Мариной не было, никто не верил.
После Нового года пришли суетливые хлопоты зимней сессии. И она начались со сдачи зачётов. Сначала нужно было сдать все зачёты, чтобы тебя допустили до экзаменов.
С зачётами по предметам я разобрался без особого труда. Но споткнулся на физре. Проблема возникла из-за моих пропусков занятий по физической культуре.
Преподаватель физкультуры Иван Фёдорович, почти двухметровый детина, к которому ещё первые поколения студентов навечно прилепили кличку «Полтора Ивана», напрочь отказался из-за прогулов его занятий ставить мне в зачётку.
Зимой мы из спортзала перебазировались на университетский каток – начались занятия по конькобежному спорту. А коньки – не мой конёк, простите за невольную тавтологию… Красавица и умница Марина, генеральская дочь, каталась уверенно, изящно и даже несколько сексуально, используя некоторые элементы фигурного катания. Я же чувствовал себя на катке, как корова на льду. Сказать «как бык», язык не поворачивается – над быком никто не посмел бы насмехаться.
– Стыдно, стыдно, молодой человек, – гудел медвежьим голосом Полтора Ивана, тыкая в меня судейским свистком на первом же занятии. – Стыдно дожить до вашего возраста и не уметь стоять на коньках! Как же ты собираешься Родину защищать?
– Я на лыжах хорошо стою, – оправдывался я, отвечая на нелепое обвинение Полтора Ивана. – С любой крутой горы могу съехать. На спор.
– С горы и дурак съедет! – парировал Полтора Ивана. – Ежели не на лыжах, то на своём заду. А ты вот на коньках попробуй!.. Что? Слабо? Настоящий мужчина должен и на коньках, и на лыжах, и за рулём, и с парашютом на ты… Пока жив – живи активно!
– Пока коньки не отбросил? – уточнил я, пряча улыбку в воротник свитера.
– Ты дошутишься у меня! – пригрозил Полтора Ивана. – Не поставлю тебе зачёт, до экзаменов не допустят.
С детства не выношу неуважительного, а тем паче издевательского тона. Ничего тут не поделаешь. Таким, видно, родился. И потому, чтобы не прослыть слабаком и тюфяком в глазах Марины, я просто перестал ходить на физру. Пока они там бегали на коньках, сидел в читалке и за сборником анекдотов коротал пару, то есть два академических часа.
С ледяной арены веяло не только холодом в мою сторону, но досрочным окончанием учёбы в Тверском университете. Поэтому, чтобы не дразнить гусей в лице нашего принципиального физрука, я, скрепя сердце, прекратил вынужденные прогулы.
– А давайте, уважаемый Иван Фёдорович, я его на прицеп возьму! – сказала Марина физруку, когда я вернулся на каток для унизительных падений и насмешек.
– На поруки, что ли? – не понял преподаватель физической культуры.
– Точнее, возьму над отстающим шефство. Обязуюсь за три урока научить его сносно кататься.
– Пусть прежде всего на мои занятия ходит, без пропусков по неуважительно причине! – отрубил физрук. – И занимается со всеми наравне!
– Это само собой, – мило улыбаясь, ответила Марина и повернула ко мне свою головку в васильковой спортивной шапочке. – Ты будешь ходить на занятия?
И не дожидаясь моего ответа, продолжила:
– Он будет ходить на все занятия. И не пропускать их без уважительной причины. А я проконтролирую.
– Все вы так говорите, – буркнул Полтора Ивана, обводя взглядом точёную фигуру Огородниковой. – Обещаете златые горы, а потом в кусты.
– Кустов, обещаю, не будет, – рассмеялась Марина.
– Ладно… Посмотрим, – буркнул Полтора Ивана.
Но я понял по тону, что физрук со своей принципиальностью уже положен женским обаянием на обе лопатки.
6.
Это были самые счастливые уроки в моей жизни!.. Маринины уроки катания на коньках. И хотя на этот раз занятия проходили не на катке, а на льду замёрзшей речушки Тьмаки, впадавшей в Волгу у сквера, где возвышалась каменная фигура Ивана Андреевича Крылова, места встречи я не хотел бы менять ни за какие коврижки. До дома, где жила Марина, от места наших занятий было рукой подать, а я ездил на трамвае с номером «2» от полиграфкомбината до моста, что горбатился чуть изогнутой бетонной спиной у сквера имени Крылова. А это дюжина остановок в холодном трамвайном вагоне туда и обратно.
С синей сумкой через плечо с надписью «СССР», в которой лежали коньки, взятые напрокат, я с желанием и надеждой ездил на уроки к любимому преподавателю.
Два урока, которые начинались в шесть вечера, прошли, как во сне. Марина, одетая в яркую голубую куртку с длинным вязанным шарфом бордового цвета на шее, в каких-то красных детских рукавичках, страхуя меня от падений, учила крепко стоять на скользкой поверхности льда. Не всё сразу получалось. Я шатался, как пьяный, ноги порой разъезжались в разные стороны, и зевакам, которые собирались на мосту, было весело смотреть на мои потуги стать конькобежцем. И чем больше я старался не падать на лёд, тем чаще, взмахивая руками как крыльями, летел на лёд Тьмаки.
– Уже неплохо! Даже гениально! – хвалила меня Марина.
– Что гениально? – не понимал я.
– Ты гениально падаешь, – шутила она. – И быстро поднимаешься, как Ванька-встанька.
– Это у меня от деда, отшучивался я. – Родовое. Коль упал, то не пищи – вставай, будто ничего и не было. Тогда не больно.
Её модный длинный шарф, связанный из шерсти и выкрашенный густым бордовым красителем, подчёркивал здоровый румянец на щеках Марины. Я его видел даже в тусклом свете уличных фонарей, который отражался на льду речушки.
На третьем уроке она уже не держала меня цепкими сильными руками в красных рукавичках с узорами в виде голубых снежинок, а со своего преподавательского места подсказывала порядок действий деланым командирским голосом, за которым безуспешно пряталась улыбка.
– Так, молодчина! Ноги держи ровнее! Держи точнее взятый курс! – командовала она и махала мне руками в красных рукавичках, как праздничными фонариками, указывая, куда мне катиться.
– Гляди, девка, шоб в полынье не финишировал твой ученик! – с моста хрипло крикнула какая-то бабка в засаленном овчином тулупе. – Полынья тама, у опоры моста.
Накаркала, карга! В конце третьего урока, когда я осмелел до нахальства и, оттолкнувшись от ледяного бугорка, с ускорением свободного падения понесся по уклону в сторону опоры, где на льду не заметил воды из злополучной полыньи, о которой предупреждала старуха.
Бах! Всплеск – и я на боку еду по льду, сверх которого плещется тёмная вода приближающейся ко мне чёрной дыры полыньи.
– Тормози, Саня! – пронзительно кричит Марина. – Воткни конёк в лёд!
Инерция движения докатила меня к самому краю чернеющей в темноте полыньи. Ещё метр – и я бы оказался в самой её пасти. И оказался бы точно, кабы не Марина…
Она подползла ко мне по льду, с концом своего длинного шарфа, который уже успел изрядно намокнуть, и ловко бросила мне его потяжелевший от воды конец.
7.
С трудом поднявшись на ноги, – с которых Марина сняла коньки, и растирая мои покрасневшие ноги, надела на них сухие шерстяные носки и зимние ботинки, достав их из моей сумки, – я взглянул в сторону опоры, где темнела чёрная вода, и понял, что был на волосок от гибели. Дрожащий, как кутёнок, мокрый и жалкий, я держался из последних сил, стараясь отыскать глазами слетевшую при падении шапку.
– Ну, я на т-трамвай! – стуча зубами и заикаясь, сказал я, пытаясь бодриться перед Мариной, уже ловившей на дороге такси или попутку.
– Такси! Сейчас поймаю такси! – сигналила она своими рукавичками, как стоп-сигналами.
Остановился лишь старенький «Москвич». Пожилой водитель взглянул на нас и сам открыл заднюю дверцу.
– Быстро садитесь, воробьи! Ишь герой, в мороз надумал купаться!..
– Я не специально…
– Вижу! Кто ж в одёже купается-то? Теперь заднее сиденье всё мокрое… За неделю не высохнет. Куда везти? Показывай, хрен моржовый!
Старик бурчал всю дорогу до моего дома, но мокрый рубль, который я достал из кармана, не взял.
А вот Марине, посулившей заплатить деду, если тот отвезёт её домой, благосклонно кивнул. Только буркнул, что бензин у него не казённый, он денег стоит.
– Пусть мама тебя теперь профилактирует от простуды и гриппа, – сказала Марина, прощаясь. – Хорошо, что завтра воскресенье и нет пар. Лечись себе на здоровье и ни о чём не думай. Свой зачёт по конькам ты сдал.
Дед погазовал маленько, чтобы его машина не заглохла у моего подъезда, выхлопная труба стрельнула чёрным дымом, и моя спасительница укатила восвояси.
А под утро у меня заболело горло. И почти до 39 подскочила температура. Мама, «профилактировавшая» меня чаем с малиновым вареньем, потом горячим молоком с содой и сливочным маслом, заохала, всматриваясь в деления градусника, потом сняла трубку и вызвала врача.
Пожилая докторша приехала на скорой помощи.
– Ангина, – констатировала она, выслушав историю моей болезни. – Слава Богу, что не воспаление лёгких. Вы ведь в ледяной купели побывали. Радуйтесь, что так отделались.
– Что ни делается, всё к лучшему, – буркнул я из-под одеяла, стыдливо приняв болезненный укол в мягкое место.
– Что вы сказали? – не расслышала докторша.
– Это не я сказал, – ответил я. – Так Кандид Простодушный говорил.
Врач пожала плечами, пошевелила беззвучно сухими губами и пожелала не мне, а взволнованной маме, скорейшего моего выздоровления.
– Лишь бы осложнения не было, – вздохнула мама, прощаясь с врачом.
Осложнения не было. А был понедельник. Совсем не тяжелый понедельник – счастливый. Потому что жизнь внесла свои коррективы и устроила мне приятный сюрприз – после обеда проведать меня приехала Марина. Мама была на работе в жэке, отец, майор танковых войск, ещё три дня назад уехал на учения в летние Путиловские лагеря, стоящих в густых сосновых лесах в верховье Волги.
– С пары сорвалась? – встречая Марину на пороге, невпопад поинтересовался я. – Как ты узнала адрес?
– В деканате, – ответила Марина, вручая мне авоську с апельсинами. – Витамины ускоряют выздоровление. А ты, оказывается, на Ворошиловке живешь?.. Самый хулиганский район.
– Самый пацанский, – поправил я её, снимая мамин мохеровый шарф с горла, которым она укутала меня, уходя на работу.
– А сегодня физра была последней парой, – сказала она, разглядывая комнату. – Полтора Ивана спрашивал про тебя. Ему уже кто-то обо всём доложил. Он пожелал тебе скорейшего выздоровления.
– Пусть не переживает – справка есть, – кисло улыбнулся я. – Аж на пять дней освобождение. Проходи сюда. Садись в кресло, учительница первая моя.
Я попытался сменить непрезентабельную домашнюю одежду на более подобающую для приёма гостьи.
Она шутливо погрозила мне пальчиком.
– Нарушаем? Быстро в койку, больной!
Я повиновался.
Увидев лекарства на столе, сморщила носик.
– Иногда так хочется поболеть. Чтобы тебя все жалели, ухаживали за тобой… Только ужас как не люблю пить всякие пилюли и микстуры – горько. Говорят, ангину мороженым лечат.
– Мне мороженое не прописали.
– Жаль. Люблю мороженое.
И сразу без перехода, садясь на край моего лежбища:
– Скажи, а что ты будешь делать все эти пять свободных дней без войны, то есть без универа?
– Читать, – ответил я. – Только не учебники по старославянскому и древнерусскому.
И я загудел, подражая голосу Веры Михайловны:
– Не лепо ли нам начать, братья, старыми словесами…
– Не лепо, не лепо, – засмеялась Марина. – А что лепо?
– Вот эта книга для меня лепота.
Я показал глазами на книгу «Что в именем твоём».
– Интересная?
– Очень.
Мы помолчали.
– И что, к примеру, в моём имени? – спросила она.
– Шум моря, – ответил я. – Доброго морского бриза.
– Как это?
– А вот так. Имя Марина – женский вариант древнеримского мужского имени Марин, что в переводе с латыни означает морской. Выходит, ты – морская дева, вышедшая, как прекрасная Венера из морской пены.
– Интересно… Но я родилась в маленьком русском городке на Валдае, за тысячу километров от моря.
– Это неважно. Важно, что имя подарило тебе морской характер и даже судьбу.
Она рассмеялась, взяв в руки книгу, где было так много сказано о ней.
– И что же у меня, Сашенька, за характер? Нордический, как у Штирлица?
– Характер у Марин сложный и даже противоречивый. Ты бываешь то открытой и общительной, то вдруг становишься замкнутой и погружаешься в свой внутренний мир…
– А если конкретнее…
– В целом, уверенная в себе целеустремлённая женщина с сильным независимым характером, всегда добиваешься своего, но при этом остаёшься чутким к нуждам других. – И повторил: – …Чуткая к нуждам других.
Я замолчал, вспоминая, как она тащила меня подальше от смертельной полыньи с помощью своего модного шарфа.
– Вот меня спасла… – прошептал я, облизывая потрескавшиеся губы. – Я обязан тебе жизнью. Знаешь, а выходи за меня замуж. Мне через полгода двадцать стукнет. Уж не юноша, но муж.
– Муж объелся груш! – засмеялась она и начала чистить для меня апельсин. – Новоиспечённому мужу нужны витамины!
Она наклонилась и поцеловала меня в лоб.
От Марины пахло свежестью и апельсинами.
– Чего это, как покойника… – глядя в её сине-зелёные глаза, прошептал я.
Она была совсем близко, наклонившись надо мною. И только молча смотрела на меня глазами цвета морской волны, моего самого любимого цвета…
Господи, подумал я, в этих глазах утонуть – посчитаю за счастье! И неожиданно для самого себя процитировал своего любимого поэта:
Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нём.
Я в твоих глазах увидел море,
Полыхающее голубым огнём.
– Это Есенин о твоих бездонных глазах написал, Марина…
– Спасибо, – прошептала она и поцеловала меня в губы.
Я задрожал, вдыхая, втягивая в себя лёгкий запах жасмина, исходящий от её чудесных волос, родившихся, как и вся она, в морских глубинах, где сине-зелёные водоросли завораживающе колыхаются, завлекая в свои подводные джунгли самых прекрасных золотых рыбок.
– Я люблю тебя, Марина, – прошептал я, и она жарко прижалась ко мне. – Люблю! – повторил я.
– Тсс! – приложила она палец к моим губам. – Молчи!
– Люб…
– Молчи!
Задыхаясь от счастья, я был готов повторять это слово хоть тысячу раз. Но она только твердила: «Молчи! Молчи!».
Потом вдруг резко встала, поправила зелёный свитер, который так шёл к её глазам, взяла свою сумочку, с минуту порылась в ней и протянула мне пригласительный билет.
– Вот, из студенческого профкома просили передать тебе пригласительный, на вечер встречи с поэтом Андреем Дементьевым. Он ведь в Твери родился. Будет читать свои стихи землякам.
Я развернул билет, прочёл, что встреча состоится в актовом зале университета двадцать второго января, как раз на зимних каникулах.
– Успеешь выздороветь к этой дате? – спросила она. – Пойдёшь?
– Конечно, Мариночка! – вскочил я с дивана, напрочь забыв о температуре и своей ангине. – У меня и сборник его стихов есть. И в нём стих, посвящённой какой-то Марине… Уж не тебе ли посвящение? – пошутил я.
– Не мне, к сожалению. Но ты захвати с собой эту книжку – попросишь у Андрея Дмитриевича автограф. На память.
– Нам на память, – добавил я с надеждой в голосе.
– Себе на память, Санёк, – поправила она – Давай не хандри! Выздоравливай! Я буду тебе позванивать.
8.
И был потом тот замечательный вечер настоящей поэзии, поэзии чистой любви. В актовый зал хозяев и гостей набилось столько, что метафора «негде было яблоку упасть» и наполовину не отражает то тесное сообщество людей, объединённое любовью к русскому Слову. Слову поэта и пророка. Эти две величины на Руси всегда воспринимались как синонимы, как слова одного – первого (!) – ряда среди самых значимых слов.
Встреча с Андреем Дементьевым вместо запланированного часа продлилась в два раза дольше. Я ещё в самом начале вечера отыскал глазами Марину. Она сидела рядом с красивым молодым лейтенантом. Несколько раз Марина наклоняла свою голову к уху счастливчика и что-то, улыбаясь, говорила ему. Лейтенант, слушая Марину, только молча кивал ей в ответ.
Когда встреча с поэтом и успешным редактором популярнейшего литературного журнала «Юность» подошла к концу и Дементьев стал благодарить присутствующих в зале студентов, преподавателей и гостей вуза за радушный приём, я стал пробиваться к сцене. И только благодаря этому оказался в первых рядах желающих получить автограф знаменитого поэта.
Помню, как протянул Андрею Дмитриевичу его же сборник стихов, открыв книжку на странице, где было напечатано стихотворение с названием «Марине». Он, как мне показалось, с пониманием и интересом взглянул на меня и размашисто подписался на полях страницы.
– Спасибо! – успел я поблагодарить мастера, пока меня не оттеснила толпа, жаждущая тоже получить на память автограф любимого поэта-земляка.
Я же, прижимая книжку с автографом к груди, искал глазами свою Марину, чтобы поделиться радостью. Но найти её в людском потоке, устремившемся к единственному выходу из зала, было непросто. И только уже на улице я заметил, как лейтенант, взяв Марину под руку, вёл мою девушку, мою любовь, к стоянке такси.
В тот же миг я почувствовал, как задрожала на самой высокой ноте, как надсадно и обречённо запела внутри меня самая тонкая струна, готовая вот-вот оборваться, чтобы замолчать навсегда… Что-то очень важное и нужное уходило, исчезало из моей жизни
Ощущение безвозвратной потери было столь явственно и буквально ослепило меня, что, выйдя на своей остановке «Полиграфкомбинат», я как слепой наугад, чужими опасными дворами побрёл к берегу Волги, чей вечный бег воды не раз помогал мне в тяжкие минуты обретать силы и желание жить дальше.
Тогда мне казалось, что я уже никогда, ни за что не смирюсь с этой потерей, не стану прежним – лёгким и беззаботным. Что не переживу случившегося. И сколько бы долгих лет ни прошло, думал я, боль в душе не стихнет, и обида не пройдёт.
И в голове, как реквием по несбывшемуся счастью, звучали строки из стихотворения Дементьева «Марине»:
Прости, что столько долгих лет
Мы жили на широтах разных.
Но ты была во мне, как свет,
Не дав душе моей угаснуть.
Больше свою Марину с глазами цвета морской волны я не видел. Через неделю ко мне подошла Ленка Журавлёва, её лучшая подруга, и протянула мне конверт без марки, на котором вместо адреса и имени получателя рукой Марины было написано: «Вскрыть после моего отъезда из города детства».
– Что это? – изображая полное спокойствие, спросил я Ленку.
– Она бросила университет, поругалась с родителями и уехала с Вадимом куда-то к чёрту на кулички, по месту службы своего Вадика, – с нотками утешения в голосе, как сообщают диагноз тяжелобольному, сказала Журавлёва. – Романтично, конечно, но я её не оправдываю и не одобряю.
Ленка достала из сумочки маленький дамский платочек, картинно приложила его к накрашенным глазам.
– Представить себе не могу, что она, девушка такой тонкой организации души, там увидит? Горы, военный городок и орущие ишаки вместо белой «Волги» из автопроката, на которой во время своего отпуска катал её Вадим. Жуть!
Не слушая трескотню Ленки, я развернул листок и прочёл записку, адресованную мне. Нет, Марина не извинялась, не просила прощения за измену. Да ведь с её стороны никакой измены и не было. Она писала, что влюбилась в Вадима ещё в десятом классе, когда тот приезжал из своей тьмутаракани во время отпуска в Тверь навестить престарелых родителей. Что безответная любовь всегда приносит душевные муки, которые, уверяла она меня, со временем пройдут, и я, конечно же, встречу свою половинку, которая будет так же любить меня, как она любит своего Вадима.
Странное дело, эти её слова, написанные дорогим мне человеком, в тот момент казались лживыми, холодными, бесчувственными и чужими. Я скомкал письмо и засунул его в карман брюк – с глаз долой! Потом поблагодарил Ленку за сочувствие и через силу улыбнулся.
– Не переживай, Шурик, – сказала Лена и погладила меня по волосам.
– А я и не переживаю, – отстраняясь от её руки, бросил я и пошёл в деканат.
Там у секретаря Светланы попросил личное дело Огородниковой. И странное дело, Света, которая мне всегда казалась казённым сухарём, без разговоров протянула мне папку.
– Дура, что университет бросила, – сказала Светлана. – Жаль, что такая умная и красивая голова дуре достался. Никольский её бы к себе в аспирантуру точно взял.
Из личного дела я узнал, что папа у Марины никакой не генерал, а рядовой инженер на вагоностроительном заводе, мама работает машинисткой в горисполкоме. Родилась Марина в небольшом городке Осташков, действительно за тысячу километров от моря. Зато на знаменитом озере Селигер, которое всё-таки чем-то похоже на море. Может быть, своим сине-зелёным цветом – цветом морской волны.
К бумагам скрепкой была прикреплена фотография Марины. И когда Светлана стала кому-то названивать по телефону, я незаметно сунул фотографию Огородниковой в карман.
– Спасибо! – поблагодарил я секретаря деканата.
– Ты не переживай! – бросила она мне вслед. – У тебя ещё всё будет…
– Что – будет? – спросил я.
– Жизнь, – серьёзно ответила Света. – Целая жизнь впереди. Так что держи хвост пистолетом!
Я до сих пор не знаю, как это – держать хвост пистолетом… Но в одном Светлана была права. Потом была жизнь. И были мои книги, в которых я писал про эту жизнь. Свою и чужую. Такую разную – счастливую, с потерями и приобретениями, с радостями и слезами. Такую короткую, долгую, разную и непредсказуемую жизнь, которая через несколько лет счастливой журналистской карьеры в самой Твери закинула меня в областную глухомань, посёлок лесозаготовителей Чичаты. Там я оказался из-за любви к запрещённому чтению – кто-то из коллег в «Смене», где я работал завотделом культуры, заложил «куда надо», что я читаю «Раковый корпус» Солженицына и «Мастера и Маргариту» Булгакова издательства «Посев».
Там в сельской восьмилетке преподавал русский язык и литературу полтора года. А когда простили мой «проступок» с «нежелательным чтивом», уехал работать в городскую газету на родину моих родителей – в город Железногорск на КМА. Об этом позже я написал в повести «Ржаной ветер». С тех пор Курский край стал и моей малой родиной, о чём я нисколько не жалею.
Сегодня, выходя на финишную прямую, безмерно благодарен за всё – за победы и поражения, за смех и слёзы, за страдания и радости. За всё её, Жизнь, благодарю.
Всегда любил и люблю её за простоту и сложность, за неожиданность её крутых поворотов. За то, что просто жить, не объявляя себе и обществу грандиозных целей, – уже большое счастье.
И на этот раз обойдусь без пафоса и красивых слов: люблю тебя, жизнь, за то, что дышу, пишу. За то, что ещё живу, всем чертям назло!
9.
И вот, когда, пройдя свой путь больше, чем наполовину, я оказался перед трудноразрешимым вопросом: есть ли в нашей жизни мистика, устроенная нам невидимой рукой судьбы? Или это всё-таки будничная реальность, которая рождается из нашего воображения и потом, дразня нас непознанным, живёт своей, уже независимой от нашего сознания жизнью.
Поясняю простыми словами эту мудрёную мысль.
Когда-то я с интересом прочёл научный доклад одного отечественного учёного и талантливого писателя-фантаста, в котором убедительно доказывалось, что у каждого человека на нашей планете Земля есть свой двойник. И встреча с ним «оригинала» не сулит тому ничего хорошего. Прочёл и не поверил, конечно, этим словам.
И зря не поверил. Двойники, как и близнецы, встречаются. И в том я достоверный свидетель.
Лет пятнадцать назад в нашем Курском отделении Союза писателей России появилась она… моя Марина из такой далёкой уже от меня молодости. И это не литературная метафора.
Случилось это в сложное переходное – или лучше сказать, переломное – время: после безвременного ухода из жизни Володи Деткова, нашего бессменного руководителя областного писательского Союза, и приходом человека совсем с другими принципами руководства – Николая Гребнева.
Я хорошо помню тот день, когда впервые увидел новую аппаратную сотрудницу нашей писательской организации.
…В тот день с утра был густой туман, отчего обычно пунктуальная электричка, ходившая из Курска до Глушково и обратно через Курчатов, опаздывала на четверть часа, чего с ней раньше никогда не случалось. Ездил я тогда в Курск из атомного города по железной дороге по льготе, которую мне предоставляла «бессрочная» (значит, в переводе с медицинско-бюрократического – пожизненная) справка об инвалидности.
Итак, из-за тумана электричка опоздала, что, по моему разумению, в дальнейшем и послужило спусковым механизмом к последующим событиям того незабываемого дня. Долго не было нужного автобуса на остановке у вокзала. В итоге я опоздал на писательское собрание. А когда вошёл в небольшой конференц-зал Дома литератора, замер на месте, увидев за столом, по правую руку от Николая Ивановича Гребнева… мою Марину! Да-да, я не сошёл с ума в тот момент, понимая: «не может быть, потому как этого не может быть никогда!».
За столом сидела молодая красивая женщина с глазами моего любимого цвета – морской волны – чуть-чуть постарше той «моей Марины» из прошлой жизни. Мистика да и только!
– Заходи, не стесняйся, – пошутил Гребнев, видя моё замешательство. – Мы только что начали…
Я сел рядом с поэтом Вадимом Корнеевым, моим лучшим другом в нашем творческом Союзе. Улучив момент, наклонился к уху Вадика и спросил:
– Кто это, по правую руку от Николая Иваныча?
Корнеев через затемнённые очки скосил на меня смеющиеся глаза.
– Что, нравится наш новый сотрудник, точнее сотрудница? Это Марина. На неё уже, – Вадим стал загибать пальцы, что-то подсчитывая, – на неё многие из Союза свой глаз положили.
– Меня это не интересует, – бросил я Корнееву. – Она, скажи, откуда?
– От верблюда! – отшутился Вадим.
И тут же мы получили замечание от ведущего собрания.
– А вам, друзья, не кажется, что вы мешаете? Вопрос обсуждаем важный…
Я не помню, о чём шумели прозаики и поэты на том собрании. Помню только, что я глаз не сводил с Марины, так неожиданно для меня появившейся в нашем Союзе. Лицо, походка, улыбка, стиль в одежде, даже цвет глаз – всё было точь-в-точь, как у Марины из моей прошлой жизни!
Говорят, что голос у каждого человека индивидуален и неповторим, но и голос «союзной Марины» был очень похож на голос «Марины тверской». В тот день она говорила о необходимости всем задолжникам заплатить членские взносы, а я анализировал стилистические особенности её речи, лексический состав, повторы и пришёл к выводу, что и манера говорить у двух Марин – абсолютно идентичны!
Феномен? Мистика?
Стал рассуждать, как мне казалось, логически. Ладно, тот учёный и писатель-фантаст, опубликовавший статью о загадке двойников, называл это явление феноменом. Мол, это результат действия нашего сознания, подсознания или параллельных миров. А ведь может быть и вполне рациональное объяснение этого явления, думал я на гудящем голосами собрании. Нашу планету населяют более 8 миллиардов жителей. Вполне вероятно, что в их числе всегда найдутся два лица, крайне похожих своими чертами. И ничего тут необычного, мистического нет, успокаивал я сам себя.
Потом, уже дома в Курчатове, отыскав изрядно зачитанную книгу об именах, нашёл нужную главу и прочёл, что все женщины с именем Марина во многом похожи друг на друга по характеру, темпераменту и в достижении своих целей. Вот цитата: «Марины нередко в профессиональной сфере добиваются значительных успехов, благодаря своему упорству, целеустремлённости и творческому подходу к делу. Они могут реализовать себя в самых различных областях: от искусства и литературы до научной деятельности. В любви ищут глубоких искренних чувств и взаимопонимания. Способны на страстную привязанность, но при этом ценят свободу и независимость. Они, как правило, хорошие жёны и матери, однако не любят полностью растворяться в домашних делах и заботах».
Что и говорить, Марины – натуры творческие. Достаточно вспомнить поэтессу Серебряного века Марину Цветаеву, актрису кино и театра Марину Неёлову. Теперь в этот ряд ставлю и Марину Курцеву. Ниже поясню почему.
Много позже, когда «Марина из писательского Союза» вышла замуж, я пригласил молодых супругов Андрея и Марину Курцевых вместе с Гребневым на презентацию своей книги «Чайки над Курской АЭС» в Курчатов. Помню, как мы с женой, с моей Людмилой Ивановной, сидя за общим накрытым столом в Информационном центре атомной станции, откровенно любовались этой красивой парой. И не только мы.
А через пять лет после той памятной презентации Марина Курцева подтвердила ещё одну общую для Марин черту характера: «обладая сильным характером, всегда добивается своей цели, но при этом остаётся чуткой к нуждам других».
Когда с моей Людмилой Ивановной случилась беда, и нежданная болезнь буквально изводила её так, что она не могла ни ходить, ни спать почти месяц, она ночь напролёт простаивала у окна, глотая сильные обезболивающие. И все врачи, к которым мы обращались в атомном умном городе, хотели, но не могли помочь ей.
«Ищите опытного невролога», – слышал я одно и то же.
И тогда Женя Карпук, наш председатель регионального Союза писателей, посоветовал обратиться к Марине.
– К Марине? – переспросил я.
– Да, к Курцевой, – ответил Евгений Семёнович.
И Марина помогла найти в Курске знающего врача, который не сразу, но без сложной операции, за несколько сеансов решил-таки сложную медицинскую проблему.
Когда я благодарил «Марину из Союза» за бесценную помощь, то невольно вспомнил Марину из моей юности, вытянувшую меня на своём шарфу из полыньи во льду Тьмаки.
Спасибо, вам, дорогие Марины!
***
Вот такая история, ребята. Хотите верьте, хотите нет. Но как-то разбирая свой архив, я наткнулся на фотографию Марины Огородниковой, ту самую, которую когда-то прикарманил из её личного дела в деканате филфака. Я долго разглядывал черты лица Марины тверской, моей первой безответной любви. Сравнивал.
А потом показал карточку своей Людмиле Ивановне.
– Кто это на снимке? – спросил.
Жена водрузила очки, взглянула.
– Так это ваша Марина Курцева, в молодости, – уверенно сказала она. – Красавица! Снимок-то её у тебя откуда?
– От верблюда, – отшутился я. – Копия с писательской доски почёта.
Потом взял с полки сборник стихов Дементьева с автографом Андрея Дмитриевича на страничке, где опубликовано его стихотворение под коротким названием – «Марине». Перечитал его в сотый раз, наверное.
И вдруг осенило: «Да это ж мой оберег!». Это ведь и обо мне так точно и пророчески сказано поэтом в последнем четверостишье небольшого стихотворения, которое все эти годы хранило меня от больших бед в штормовую жизненную непогоду:
И как бы ни были круты
Мои дороги, чья-то ярость,
Я помнил – есть на свете ты,
И всё плохое не сбывалось.
СТРЕЛА ГИМЕНЕЯ
История эта относится к концу 70-х годов и произошла в городе, который в центральной прессе частенько называли «жемчужиной КМА». В те времена Железногорск, построенный на богатейших запасах железной руды, принял низкий старт и уже тогда резво рванул вперёд, возводя жилые дома и мощную сырьевую и перерабатывающую базу Михайловского ГОКа для металлургической промышленности страны.
Правил городом в те исторические времена прошлого века городской партийный орган, сокращённо горком, а точнее первый секретарь горкома партии по фамилии Гаврилов.
Сегодня, в капиталистические времена, в это, господа, трудно поверить, но во времена социалистические простым и даже статусным, обличённым властью в том числе (!), категорически запрещалось строить частные дома (их позже назовут корявым заморским словом «коттеджи»), не выше первого этажа. Вся частная застройка «жемчужины КМА» была одноэтажной.
На въезде в Железногорск, в рощице, где уже белело многоэтажное здание профилактория треста «Курскрудстрой», ещё в 60-е годы начал расти своеобразный микрорайон, названный гражданами железного города «генеральским». Неформальное название этой части города прозрачно намекало, что здесь построились и живут «генералы железорудного карьера».
Подавляющее большинство «генералов» были людьми законопослушными – допустимую этажность частного строения свято блюли. Но были и исключения из железных партийных правил…
Исключение это в единоличном числе составил сам первый секретарь горкома, «честь и совесть эпохи» – товарищ Гаврилов. Первый секретарь, наплевав на партийные запреты и свою партийную совесть, построил для себя любимого и своей семьи большой – страшно сказать! – двухэтажный кирпичный коттедж.
На его земельном участке силами городского зеленхоза был разбит небольшой фруктовый сад и построена (на маниловский манер из «Мёртвых душ») «беседка отдохновения», где товарищ Гаврилов мог бы в тишине сада и под пение птиц обдумывать грандиозные планы пятилеток.
Журналист городской газеты с боевым названием «Ударный фронт» Слава Ботов, как тогда говорили, взял на карандаш «факт незаконного возведения второго этажа коттеджа» руководителем городского масштаба.
Вячеслав несколько лет не решался обнародовать в прессе своё журналистское расследование, опасаясь, что первое лицо города не сможет понять и принять его конструктивную критику. Молодой фельетонист понимал, что подобная публикация в «органе горкома партии» стала бы его последней лебединой песней.
Но у журналиста, как и у пьяного, что на уме, то потом обязательно оказывается и на языке. Ночные муки творчества вылились у Ботова в «эпическую поэму с сатирическим уклоном», как он сам определял жанр своего творения о руководящем муже. Приведу только одно гениальное начало этого бессмертного шедевра, которое каким-то магическим образом вылетело из репортёрского блокнота Ботова и полетело по домам и квартирам железногорцев. Сарафанное радио растиражировало поэму начинающего фельетониста и сатирика и донесло Славин шедевр, как в популярном тогда партийном лозунге, до каждого и до каждой.
Я запомнил только вступление. Но чтобы понять вкус вина, как говорили на местном винзаводе, не обязательно выпить целую бочку. Главное в любом деле – доброе начало.
Домик двухэтажный, сад плодоносящий,
Здесь живёт Гаврилов, муж руководящий.
Встанет утром ранним, примет в доме душ,
Ходит возле яблонь, бродит между груш…
Вся эпическо-сатирическая поэма о руководящем муже уместилась на двух стандартных листах машинописного текста. Ботов под копирку сделал несколько экземпляров своей нетленки, опасаясь, что поэма может не отложиться в памяти потомков. А ведь каждому русскому человеку с незапамятных времён известно: что написано пером – не вырубишь топором.
Какими-то неведомыми путями в доинтернетовскую ещё эпоху сатирическая поэма Вячеслава наконец дошла и до товарища Гаврилова. Случилось это сразу же после эпохального пленума ЦК КПСС «О критике и самокритике в партийных рядах». Кажется, так называлось историческое (иных у ЦК просто не было) постановление.
И было глубоко символичным, что именно в этот период, когда в первичках начиналось обсуждение исторического решения, товарищ Гаврилов вызвал к себе в кабинет всех, кто, по его мнению, способен к рифмованному сочинительству. Ведь на тот момент поэма, посвященная руководителю города, оставалась безымянной, а городские внутренние органы вели розыск автора крайне неэффективно.
– Товарищи сочинители! – обратился Гаврилов к штатным и нештатным сотрудникам средства массовой пропаганды, как тогда назывались СМИ. – Вы, конечно, с красным карандашом изучили историческое постановление.
Сочинители молча угрюмо кивнули, не ожидая от такого начала ничего хорошего.
– Партия призывает всех нас к конструктивной, а не огульной критике. А где, спрашиваю я вас, конструктив? Нету такового. Зато огульности хоть отбавляй! Пускают свои грязные критические стрелы отдельные безответственные стихоплёты в авторитеты, унижая тем самым, я не преувеличиваю, саму партию этих авторитетов.
В этом месте Гаврилов, не привыкший к речам без бумажки, споткнулся. Попил водички из графина и продолжил:
– Как, с вашего позволения, это назвать? Какие это стрелы и отвечают ли они линии партии? Ну, понимаете, борзописцы, о каких стрелах я веду речь?
– О стрелах Гименея! – подсказал со своего места Ботов.
– Какого такого Гименея? Странная фамилия. Татарин, что ли? Татары любят из лука стрелять куда попало. Но этот пасквиль сочинил явно не татарин. Кто пустил его в первого секретаря горкома в моём лице? Я вас спрашиваю!
Собранные для обсуждения итогов исторического пленума ЦК о критике и самокритике журналисты ответили гробовым молчанием.
– Не вы ли, товарищ Чернов? – ткнул коротким толстым пальцем Гаврилов в редактора «Курской руды».
– Что вы! Что вы! – испуганно замахал руками Вениамин Павлович. – Я стихов не сочиняю. Господь таланта не дал, слава Богу!..
– Хорошо, – кивнул Гаврилов и продолжил свой опрос акул пера в поисках автора. Однако получасовой допрос результата не дал. И только под конец совещания, на котором так никто и не вспомнил об историческом пленуме о критике и самокритике, первый секретарь, не прощаясь с собравшимися, кивнул в сторону Вячеслава и, как Мюллер в «17 мгновениях весны» загадочно произнёс:
– Все свободны, а вы, Ботов, останьтесь!
У начинающего фельетониста, по его признанию, со скрипом подогнулись молодые коленки.
– Скажи мне, Слава Ботов, – загадочно начал Гаврилов. – А кто такой этот тот, кто стрелы пускает?
– Гименей, товарищ Гаврилов? – дрожащим голосом переспросил Слава.
– Вот именно, он самый…
– Так это личность в Древней Греции известная – бог любви. Он стрелы пускает только в тех, кого любит…
Слава подумал и добавил:
– И уважает, разумеется.
Теперь на минуту задумался Гаврилов.
– Ага, – наконец выдавил он из себя. – Кого, значит, любит и уважает.
И многозначительно заключил:
– Так это играет значение… Выходит, его стрелы уважительные, так сказать.
***
Ботов облегчённо выдохнул только когда закрыл за собой массивную дверь кабинета «руководящего мужа». В коридоре горкома его поджидали собратья по перу.
– Ну как? – в один голос кинулись они к автору поэмы. – Понял первый, кто такой Гименей? Ты признался?
– Кто Гименей – понял, – ответил Вячеслав. – Мы про стрелы дискутировали. У Гименея стрелы летят только в того, кого стрелок любит и уважает. Конструктивные, так сказать, стрелы…
– Так ты не уволен?!
– Нет, как видите, – ответил Слава и, перекрестившись на кумачовый лозунг «Слава КПСС!», прошептал:
– Слава Гименею!
РАМЗЕС-ХХ И ДРУГИЕ
В Железногорск, на родину моих родителей, я приехал из Твери, где после окончания филфака и отделения журналистики госуниверситета я три года проработал сперва на областном радио, а потом в областной молодёжной газете «Смена». Шёл январь 1974 года. Встретили меня на древней курской земле прекрасно. Дали комнату в общежитии для малосемейных, и сразу же подключили к выпускам молодежных полос.
Коллектив редакции газеты, как и сам Железногорск, был молод и полон сил. Но людей все равно не хватало – и нагрузка на журналиста была колоссальной. Перепечатки из других изданий не поощрялись. Так что всё «забивали» своим материалом. По строчкам в конце месяца набегали астрономические суммы – до 7-8 тысяч строк (!) за месяц. И хотя эти строчки очень скудно копили рубли, но ощущение, что это действительно «Ударный фронт», было.
Однако тираж рос медленно. И почти на каждой планерке «главред» Станислав Георгиевич Винников предлагал «проявить максимум творчества и хорошей выдумки».
Где-то в середине марта Винников пригласил меня в кабинет и предложил написать репортаж о «Союзшахтоосушении» – подземно-дренажном комплексе (сокращенно ПДК), который путем прокладки штреков осушал чашу карьера. Если бы не система дренажей, по которой откачивались грунтовые воды, карьер за неделю бы превратился в глубокое болото…
– Да, – напомнил он мне, – ты показывал материалы из вашей «Смены», где вы хохмили на 1 апреля… Подумай, как отметим Всесоюзный день смеха в Железногорске.
– Лады! – махнул я рукой. И поехал в «Союзшахтоосушение», прихватив с собой фотокора Петухова.
Обрядившись в резиновые (водонепроницаемые) костюмы, мы с проходчиками ПДК всю смену пролазили под землей (точнее под рудой), промокнув до нитки. Всюду – со стен, под ногами – текла вода. После обеда нам повезло: мы стали свидетелями сбойки штреков. «Сбойка» – это когда взрывом соединяет один штрек проходки с другим. Делается это для лучшего осушения карьера.
Когда вылезли на поверхность, поднявшись наверх в самом настоящем шахтерском лифте, начальник смены пригласил нас поужинать. Мы с радостью согласились. И правильно сделали: в красном уголке «Союзшахтоосушения» каким-то энтузиастом были собраны кости доисторических животных, которые попадались проходчикам при проходке подземных штреков. Представляете – штрек проходит на глубине 70 метров. Это до какого геологического периода доходили взрывами пластов пород горняки!.. Тут все что хочешь могло попасться в окаменевшем виде – от кости мамонта до черепа динозавра. И, как нам сказали проходчики, попадались весьма экзотические находки.
– А мумии фараона не находили? – пошутил я.
– Только мумии фараона для нашего «музея» в красном уголке и не хватает, – рассмеялись горняки. – Прославились бы на всю страну!
…И дернул же меня черт взяться за авторучку в самый канун первого апреля, когда репортаж о подземно-дренажном комплексе давно уже был опубликован!.. «Проявил творчество и выдумку», вспоминались слова главреда. И я решил, что нужно чем-то отметить и нам, газетчикам КМА, грядущий День смеха – 1 апреля. Под рубрикой «упреждая первое апреля» (субботний номер выходил накануне Дня смеха) написал первоапрельский репортаж «Уникальная находка». Чтобы шутку не приняли за реальность, дал волю своей буйной фантазии, придумывая специально ляп за ляпом, описывая, как горняки при сбойке шахт, подсвечивая себе спичками, обнаружили саркофаг с мумией. Нарочитых ляпов, да и самого иронического стиля первоапрельского репортажа, по моему мнению, должно было хватить, чтобы насторожить читателя, не позволить ему поверить в придуманную мной шутку.
На что я рассчитывал? Во-первых, придумал, что это произошло при сбойке штреков «отбойными молотками» (попробуйте пробить молотком толщу железистого кварцита, самого сверхпрочного минерала!). А потом моя версия, что саркофаг с мумией в железную руду (на глубину 70 метров!) в стародавние времена закопало курское духовенство. Лопатами, что ли, оно закапывало мраморный саркофаг? Придуманный мною сержант милиции Шарков, вызванный по телефону диспетчером смены, обнаруживает в «мраморном гробике» «мумию египетского фараона Рамзеса-ХХ» (я помнил, что в истории Египта всех Рамзесов можно было по пальцам одной руки пересчитать). Рядом с мумией в первоапрельском репортаже, разумеется, сверкали «золото и бриллианты».
Потом этот персонаж Шарков звонит по телефону в Московский институт египтологии (вот не думал-не гадал, что такой действительно существовал!). Трубку якобы снял «профессор, известный египтолог Бенкиндаев» и тут же выдал несусветную версию о том, как «мумию Рамзеса ХХ индийские купцы подарили Афанасию Никитину, который любил ходить за три моря… А Никитин, в свою очередь, передарил мощи фараона курскому духовенству». Последние, «опасаясь набегов татарского хана, закопали в «землю» (это на 70 метров в железистый кварцит, который даже мощный взрыв на полметра берет) дорогой подарок из Поволжья».
И вот как я заканчивал свой первоапрельский репортаж: «…Но наши доблестные горняки, встав на очередную ударную вахту, откопали высочайшую историческую ценность». И чёрт меня дёрнул добавить в конце один малюсенький абзац; «1 апреля всего на час мумия Рамзеса ХХ будет выставлена в ДК МГОКа, а затем на пушечном лафете (?!) будет увезена в институт египтологии для дальнейших научных исследований».
Репортаж «Уникальная находка», как я уже упомянул, был опубликован в субботнем номере газеты, а в понедельник, 1 апреля, свершилось столпотворение…
За два выходных дня, отделявших мою встречу с читателями, о Рамзесе-ХХ, обнаруженном в недрах КМА, узнали не только во всём Соловьином крае, но также в Орловской, Белгородской областях. И даже в матери городов русских – в самом Киеве, откуда, как я потом узнал, звонили и узнавали, нельзя ли каким-то образом приобрести для лавры мощи египетского фараона.
Что касается киевских монахов, то тут, я полагаю, могут быть некоторые преувеличения. Что касается жителей Железногорска и района, то они, не привыкнув еще к первоапрельским «приколам» в партийной прессе, «стройными рядами» 1 апреля шли по улице Ленина к Дому культуры, где, судя по «Уникальной находке», на час должны были выставить мумию Рамзеса-ХХ.
И надо же такому случиться, что в ДК самодеятельный театр кукол накануне показывал спектакль «Спящая царевна». И директор Дворца культуры решил мою шутку с Рамзесом поддержать. Пластмассовый гробик «на цепях» был давно готов. Остальное – кукла, обернутая бинтами так, что торчал только жёлтый пластиковый носик. Вокруг забинтованной куклы – «изумруды, бриллианты» – раскрашенные куски прозрачной пластмассы.
Движение открыли, предварительно выставив у «гроба» с подсветкой снизу плакат: «Больше 3-х секунд не задерживаться!». Человек пятьсот успело-таки пройти мимо «уникальной находки», прежде чем по городскому радио прозвучало: «Товарищи! Никакого Рамзеса-ХХ не существует. Это первоапрельская шутка. Автор шутки уволен из газеты!».
Что было, потом не хочется вспоминать. На два месяца я был отлучён от газеты по решению бюро горкома партии. Многие городские начальники пришли «на открытие выставки». И этого они мне не собирались прощать. Секретарь парткома одного из крупных предприятий города предложил уволить меня с записью в трудовой: «Без права работать в органах массовой информации». Кто-то вспомнил, что поглазеть на мумию на грузовых машинах, срывая посевную кампанию, ездили колхозники из района. Председатель горисполкома доложил, что в округе «из-за Рамзеса активировались баптисты-евангелисты».
Спасла меня «главная газета страны» – «Правды» в лице её представителя, заместителя заведующего отделом фельетона Валентина Прохорова. В неё я обратился сразу после заседания бюро горкома партии, где судила меня, не члена КПСС, рассердившаяся элита железного города. Поспешили редактору Станиславу Винникову, царство ему небесное, занести в личное дело строгача. А что делать со мной – так и не придумали. Я воспользовался паузой и написал обо всём в «Правду». В мае в Курск, в обком партии, приехал разбираться Валентин Прохоров. А потом прибыл в Железногорск и провёл своё расследование.
Ближе к концу июня, кажется, 30 числа, в «Правде» появился его фельетон под рубрикой «На газетные темы» «Рамзес-ХХ» и другие»). В нём меня назвали способным журналистом, а преследовавших меня чиновников упрекнули в полном незнании истории и отсутствии чувства юмора. На другой день после выхода фельетона Прохорова меня восстановили на работе. И даже повысили в должности. Вот какую силу имело в те, ещё не такие далёкие от нас, времена печатное слово.
Конечно же, в каждой шутке – только доля шутки. Остальное – истинная правда. После публикации в «Правде», которая защитила и меня и заодно поддержала популярную в народе телепередачу «Кабачок «13 стульев»», которую уничтожали партийные чиновники, я получил с полмешка писем со всей нашей необъятной страны.
Среди них было и письмо какого-то читателя «Правды» из города Владивостока. Этот читатель советовал мне написать комедию для театра «наподобие Гоголевского «Ревизора». «Ведь, цитирую по памяти, «Рамзес-ХХ» как лакмусовая бумажка проверил на безграмотность, ограниченность и мстительность чиновничью братию городка, которая пришла открывать первоапрельскую выставку и, не поняв юмора, отыгралась на молодом журналисте».
Через много лет после своей «исторической первоапрельской шутки» я вспомнил этот совет. И написал комедию в трёх действиях, которую назвал точно так же, как и фельетон в «Правде» – «Рамзес-ХХ и другие». А через некоторое время мне сообщили, что опубликованная комедия попала в шорт-лист Всероссийского драматургического конкурса «Время драмы».
Спасибо за погружение в молодость, ощущение любви, счастья в первом рассказе. Ну, а "Рамзес" -это прямо-таки образец нестандартного подхода журналиста -писателя, умение увидеть в обычном необычное и подать с таким вкусом, чувством юмора, что проникаешься уважением к автору. Сейчас, когда у людей много проблем и забот, таки вещички нужны как воздух, они позволяют отвлечься от грустных дум, поверить в лучшее. Нашей литературе, зацикленной на глобальных проблемах, так не хватает повествований не "накрученных", а дышащих естеством, которые и читаются легко,и настраивают на позитивный лад. Добро, Александр Дмитриевич!