Александр БАЛТИН
КРОТКАЯ
Этюд об этюде Игоря Михайлова
Кроткая – если иметь в виду формулу названия – будет ассоциироваться с Достоевским, или с экранизацией, выстроенной Робером Брессоном, с тонким профилем судьбы Доминик Санда, началом киножизни актрисы, вспышкой фиалковых глаз.
Здесь – в объектив возьмём другое: волшебный этюд Игоря Михайлова «Кроткая», в котором происходит всё, и… ничего: частое совмещение у поэта прозы Михайлова, своедумный метод показа бытия, словно все огни сведены в одну точку, из которой растут опять, завораживая, и так до бесконечности… движения по лапидарным, в основном, фразам-строчкам.
Кротость, противоречащая современному миру, перегруженному технологиями самости и отдающими громоздкостью Пиранезе пиар-конструкциями; кротость, замечательно дисциплинирующая сознание, в чём-то выравнивающая душу под невечерний, и вообще – немеркнущий свет, анализируется Михайловым с алгебраической точностью: «Или, быть может, кротость. Слово забытое и совершенно чуждое. Само значение словно предопределило срок его пребывания, сократив до минимума ток и течение жизни. Кротость, словно самоотречение».
Финальная формула даёт полнообъёмное звучание качества, редкого и красивого, как мартовский вечер, в который вмещённый рассказчик идёт, как загипнотизированный, за девушкой… молодой женщиной, в движениях которой есть нечто невыносимо-невыразимое: музыка печали, почти не поддающаяся словесным извивам, кружевам, плетениям, тем не менее, писатель ловит бабочку тайны, парадоксально соединяя краски и ощущения: «А я, наблюдая за нею, думаю о том, каким словами передать весь её поющий стан, какую-то свою неслышную остальным музыку печали и походки. Наверное, есть в нём, словно удаленном ото всего земного, с его насыщенностью звуками и запахами, монашья, или даже монаршья, в изгнании, отрешенность».
Монашья и монаршья, парадоксально сочетаясь, поэтически перекликаясь, показывают опаловые и антрацитовые контрасты жизни: сегодня – монашья, завтра монаршья…
А бывает наоборот.
И ещё как бывает! – как утверждал Коровьев, фиолетовый, никогда не улыбавшийся гаер, вынужденный знать столько, сколько лучше не знать.
Девушка в храме.
Она – опалённая молитвой, она таинственна, и, очевидно, хрупка – как мартовские ветки, трогаемые ветром, а дело происходит в марте.
В безвременье российской глубины.
В сердцевине паутинки, какую рождает пейзаж, словно сотворённый Михайловым:
«Конец марта… День, по капле стекая с веток, тает. Прозрачные и хрупкие от осторожного прикосновения ветра – они, кажется, звенят. И звук этот, нежный и томительный, неясный и смутный, как выдох, повисает в воздухе. И дрожит паутиной. А потом исчезает. Вместе с раскисшей дорогой и, словно перевалившееся через край кастрюли наружу тесто, обочиной. Вместе с небом, которое поглотил свинец».
Сложно объяснить, что действует необыкновенно – от соприкосновения читательского сознания с этюдом писателя…
Высшее мастерство – когда это не чувствуется: всё естественно, как ветки эти, нежная томительность воздуха, веленевые разводы бледного месяца весны.
Проза сама ложится в сознание сердца.
…Девушка в церкви зажигает свечу, и молится – всею собою: за живых, возможно? сама становясь немножко мёртвой в пределах молитвы, насаживая на копьецо огня свою боль, и – вместе – сочетая с ним, с золотистыми волокнами лапидарного пламени – любовь свою…
Потаённую для наблюдателя, перекатывающего в пещере сознания разные понятия жизни: для лучшего усвоения их.
Писатель словно поднимается по ступеням строк-фраз в хрустальную башню, из которой отчётливее видны во многом столь смутные феномены жизни:
«Она живёт своею кротостью. И, стало быть, век её короток. И она коротает его, как может, как умрёт, словно Марина Мнишек в сырой и промозглой башне Кремля. Я стараюсь заглянуть ей в лицо, осторожно, словно опытный рыболов или коллекционер редких видов растений, чтобы не отпугнуть это выражение».
В простоте, в естественном дыхании мастерски выверенной, княжьей будто, речи растворена такая сложность макрокосма, все мы – капельки которого, сложно соединённые капельки, не чувствующие единства вселенной, связанности, смертельно-воскресительной соединённости всего со всем.
Странное ощущение: действительность зримая – есть своеобразный рисунок, как голограмма объёмный, нанесённый на ткань.
Сдёрнуть ткань – обнажатся самые механизмы жизни, туго работающие в виноградной своей красоте.
Необычайные.
Именно такое ощущение остаётся после прочтения этюда Игоря Михайлова «Кроткая».
И богатое послевкусие работает в сознании, готовом к тонкости восприятия, очистительно – осветляя его.