ПРОЗА / Василий ДВОРЦОВ. «БУДЕТ МНЕ СЫНОМ…». Фрагмент одноимённого романа
Василий ДВОРЦОВ

Василий ДВОРЦОВ. «БУДЕТ МНЕ СЫНОМ…». Фрагмент одноимённого романа

 

Василий ДВОРЦОВ

«БУДЕТ МНЕ СЫНОМ…»

Фрагмент одноимённого романа

 

А чем ещё объяснить, что всегда такая обязательная Оленька не явилась к месту сбора ни к шести, ни к шести-двадцати? И телефон её молчал. Группа дальше ждать не могла – пусть пеняет на себя. Или на обстоятельства.

И она, действительно, пеняла, ещё как пеняла. Но не на себя, и не на обстоятельства – она пеняла на провидение. Рок. Судьбу.

Ведь как страстно Оленька мечтала об этой или о какой-то иной, но такой же небесной акции! Мечтала, нет – готовилась. Делала всё, чтобы никакие «обстоятельства» в планы не вмешались. А вчера вечером поняла, как-то вдруг совершенно ясно осознала, что ничего у неё сегодня не получится.

Запутанно? Да, потому что это было не знание, совсем даже не знание, а ощущение, чувство неизбежности – ничего не будет. Фатум. Мойра. Этакая «интуитивно постигаемая органическая целостность и творческая динамика бытия». А проще – когда ты изо дня в день получаешь знаки, и даже не предупредительные, а прямо запретительные. Да-да: и чёрная кошка, и монах, и тётка с пустым ведром… Готовишь снаряжение, а тут ваза вдруг лопается, сама! Потом шнурок оборвался… И так очевидно, но в понедельник, ни с того, ни с сего, ещё и молоко пролила… Знаки, знаки! Хоть отворачивайся, жмурься, а всё равно видишь и в сознание закладываешь. При том, что продолжаешь упорствовать всё равно, через нарастающий страх двигаешь уже начатое. И, главное, никому не подаёшь виду. Так, вроде суетишься, нервозишь чуток. Но самой-то себе уже всё ясно. Самой. В себе.

То, что эта «акция» не про неё, Оленьке первой, действительно, предсказала чёрная кошка. Ну, а как иначе понимать то, что мерзкая тварь каждоутренне демонстративно нагло пересекала дорожку в те три дня, когда Оленька ездила в аэроклуб на учебные прыжки? Опять же классика: вчера, когда она, счастливая, бежала-летела от Вади-Духа с выкупленным парашютом, навстречу – ну, откуда ни возьмись, в совершенно пустом проулке! – навстречу молодой монах. Во всём чёрном. Ещё и посмотрел явно осуждающе. Потому, когда сегодня на выходе из лифта её поприветствовала соседка с наставленным из-под мышки пустым ведром, – Оленька сломалась. Что? Струсит шагнуть с крыши? Может покалечиться? Или… разобьётся?.. Отключив телефон, сгорбившись прошла мимо заказанного такси и почти уже бегом спустилась к парку.

Сегодня не получится….

Но почему «это» сегодня не для неё?.. Почему?! Она же искренне готовилась.

И как, почему она поняла?.. Поняла, и всё. Походило на то, как когда-то в раннем детстве родители, без всяких объяснений, запрещали очень желанное. «Нет» – и всё до безнадёжного рёва под столом. Только здесь не заботящиеся о здоровье ребёнка папа-мама, здесь запрещала судьба. Рок. Мойра. А желалось-то очень… очень! И потому опять до нюнь обидно. Хоть опять под стол лезь.

Оленька шла, вытирая по сторонам переносицы всё наворачивающиеся капли, даже не спрашивая себя – куда? А вот шла. Парашютная сумка всё время сваливалась с плеча, и бумажные платочки кончились. И заколка где-то потерялась – всё, ну, всё сегодня было против неё! От осознания мировой враждебности Оленька даже начала понемногу успокаиваться. Ну и пусть! Пускай так. Пускай всё и все такие. Она уже переживала такое. И сейчас переживёт. На то человеку и дана воля, чтобы не ломаться под обстоятельствами и преодолевать предназначенную обречённость. Человек сильнее, или, по крайней мере, не слабее мира. Человек – сам мир. Сам себе вселенная. Космос.

На этой утешительно-укрепительной мысленной дорожке Оленька и споткнулась, точнее – наступила на свой развязавшийся шнурок и, тащимая инерцией тяжёлого парашюта, шлёпнулась под куст. Больно и некрасиво.

Молодой повар-продавец из киоска-закусочной «Узбекская кухня» помог встать, поднял сумку:

– Болно? Тебе руки-ноги целые? Пошли, там умыться.

Разглядеть его Оленька не успела, но в голосе сочувствие звучало искреннее. Прихрамывая, поплелась за милостивым самаритянином. Взглянув в кусочек зеркала над краником, чуть не разревелась в голос: ну, да, конечно, она являла столь жалкое зрелище, что даже узбеку стало не смешно.

Умывшись в кухонном закутке, заказала чай и, сев за стойку-подоконник, наконец-то смогла осмысленно осмотреться. Впереди за деревьями поднимался ажурный, со стеклянной галереей, мост. Ага! Это же Хамовническая набережная! Ничего себе, как далеко она загульнула! Включила телефон. Двенадцать пропущенных звонков. Четыре от таксиста, семь от Вади-Духа. А это ещё кто? В такую рань? Ошибка, идиотизм или кому-то что-то очень нужно? От неё нужно…

Горячий горьковатый зелёный чай с щедро поперчённым чебуреком возвращали ощущения плоти. Да, это Андреевский мост. Оранжевая дворничиха чистит свеже выложенную плиткой дорожку. Недовольные голуби веером разбегаются из-под метлы. Да, жизнь продолжается. Продолжилась… Она и должна продолжаться! Нечего раскисать от неслучившегося. Тем более, Оля заранее же всё поняла, прочувствовала. И сама с собой согласилась, что «оно» и не должно случиться. С ней не должно. Понятно, что хотелось. Очень, очень хотелось. Да, точно как в детстве – вдруг проснуться принцессой фей с крылышками….

Ну, и кто же мог искать её такой ранью? Ошибка, тупизм или… правда, кто-то в ней нуждался? Очень нуждался… Оленька осторожно нажала «ответить».

– Алло! Вы мне звонили.

– Алё! Оля?

– Да. Кто это?

– Это я, Савва. Помнишь, мы в подземелье познакомились? В тоннеле с крысиным королём. С Крысоловом. Ты тогда мне номер дала.

– Савва?.. Да, да! Савва!

– Ты прости: я твой номер в новый телефон записывал и нажал случайно. Прости!

– Всё нормально! И… не случайно! Совсем даже не случайно. И… иии… иии… – Ну, вот те на, вроде ж совсем, было, успокоилась! А и не совсем, совсем даже не… – Иии… – плечи вновь завстряхивало всхлипами.

– Оля! Что случилось?!

– Ни… ничего… Как раз… иии… не случилось… А ты занят? Иии…

– Сегодня нет. Вообще нет! Оля! Могу я помочь?

– Ничего. Просто… и… мне очень нужно поговорить. Ты точно не занят?

– Говори: куда?! И объясни – как. Ага… ага, следующая – «Бульвар Дмитрия Донского». Еду до «Добрынинской» или «Серпуховской»… ага, короче, по серой ветке.

 

Умел Савва и мягко выведать, и твёрдо поведать. Первым делом он разобрал-развёл понятия: приметы как признаки, и приметы как суеверия. Оленька попыталась, было, опротестовать определение «суеверия», более видя здесь «предвестия», но очень неуверенно.

– Нет и нет! Я точен: суеверие, суесловие и суета – всё то, что всуе, что никчёмно. Ничего не значаще.

– То есть – напрасно? А разве может примета ничего не значить? Быть напрасной?

– Стоп… не совсем то: в церковно-славянском «напрасно» равно «внезапу», то есть, без точных сроков, неизвестно когда сбывающиеся.

– Круто. Никогда бы не подумала.

– В некоторых молитвословах читаем: «Напрасно Судия приидет, и коеждого деяния обнажатся».

Холодящая влага вдольруслового ветерка взбивала чёлку направо. Стряхивая её на место, Оленька кивала в такт Саввиным коротким отмашкам, обозначавшим окончания мыслей-предложений. Кивала, почти соглашаясь с ним. Но соглашалась не умом, не с его убеждениями. А с убеждённостью. Приятно, когда парень вот так… нет, не самоуверен. Прям. Да, прям!

– Наше современное «напрасно» звучит как «зря». «Зря к нам Господь прийдёт». Страшное для нас прочтение. Пугающее. Но в сути неверное.

– А ты часто… каждый день молишься?

– А как иначе?

– О чём? И… ты своими словами, или же каждый раз нужно одно и то же повторять?

– Есть правило. Утреннее и вечернее. Погоди, это ведь молитвы, а это не просьбы-жалобы. Они на тебя, а не на Бога влияют. Ты ими очищаешься, тянешься к святым, их сложившим. И потому не на русском, ну, не на бытовом читаются.

Они на секунду остановились. Ага, сейчас опять рубить начнёт! Так и есть:

– Понимаешь, церковнославянский, хоть в малом, хоть чуть-чуть, но постоянно, каждый день должен русским человеком читаться и проговариваться. Иначе русскость выветривается. Церковнославянский – язык священный, в нём суть смыслов. Русский без старославянского – сирота безродный. Точнее – самозванец. Наш папа считает, что корень кризиса современного языка и литературы – в разъятии языков духовного и бытового. В переходе мышления на один только бытовой. Мы же мыслим словами! Потому только возвращение нашему сознанию церковнославянской речи нас, как нацию, может возродить. И враги русских то же самое считают! Потому они изучение даже начал славянского в школе не допустят.

– Смотри!

Савва повернулся на взлёт Оленькиной ладошки и обомлел: солнце, растолкав облака, осияло высоченное бело-синее надгрозовое небо, и под небом всё послушно вспыхнуло – скученные золотые купола белых соборов за красно-терракотовой кремлёвской стеной, красные же здания на противоположной стороне реки с дальней иглой сталинской высотки, и замысловатая конструкция-памятник Петру за мостом, и теснящиеся до самого горизонта громады серых зданий – всё, всё вокруг обрело мельчайшие разноцветные подробности.

– Смотри!

Крохотный розовый воздушный шарик, раскачиваясь, летел прямо к солнцу, и его свобода была главной направляющей всех устремлений, всех желаний и воли земной обозримости, а сам возносящийся шарик – главной точкой фокусировки надежд этого наполненного светом мира.

 

Солнце опять перекрылось тяжёлым, серобоким облаком. Они остановились у сварной решётки, за которой бетонная лестница крутыми ступеньками уходила под воду. «Прямо питерский мотив». Покрытая частыми комочками жёлтой пены мутнозеленая Москва-река раскачивала и медленно крутила под плавно выгибающейся набережной шапки мелкого мусора, и отсюда, с гранитно-шлифованного, лишённого малейших примет жизни парапета, странно смотрелась стайка проплывающих уток – сытых, важных, ничего не боящихся и ничем не интересующихся.

– Правильный ты, Савва.

– Стараюсь, Оля.

– А ты задумывался, почему правильному жить легко, а вот жить с правильным – тяжко?

– Гм… Значит, не такой я и правильный.

– Но в приметы не веришь!

– Почему же? Верю. Увы и ах!

– И ох! И ух.

– И эх.

– И ау!

И опять ударило светом, облепляя всё жидковатым золотом, и они, сощурясь, долго-долго всматривались друг в друга, ловя, кто первый сморгнёт. Или улыбнётся. Долго-долго, пока не зазвонил Саввин телефон.

Оленька впервые видела, как человек может совершенно побелеть в одну минуту. Даже глаза высветлились. И губы посинели.

– Оля, прости. Звонила Елизавета, девушка Сергея. Моего пропавшего брата. Есть вести о нём. С Украины. Просила срочно приехать. Прости. И… помоги мне, пожалуйста: на чём до Второй Владимирской добраться? Смутно помню – метро «жёлтое» до «Перово», далее какой-то троллейбус. До остановки… Адрес вот.

– А можно я с тобой?

– Конечно! Если ты никуда…

– Никуда! Только подожди. Давай парашют здесь утопим.

– Ты чего?! Перестань! Шутка не прошла. – Савва рывком взвалил сумку за плечо и отступил, увернулся от подшагнувшей Оленьки.

– Давай, Савва, давай утопим! Мне он не нужен.

– Перестань ты. Не глупи, ещё пригодится. В другой жизни. Вещь-то ценная.

– Правильный ты, Савва.

– Не всегда, Оля.

 

– Савва, наконец-то! Заходи же! – Елизавета даже не заметила Оленьку. Пришлось ту буквально за руку втаскивать в квартиру.

– Савва! Ты понял: Серёжа нашёлся! В Харькове. Но он там как военнопленный. В камере предварительного дознания, что-то вроде того. Почему мне звонили? На его симке только мой номер был. Кто? Какой-то полковник Пухнатый. Да, я хорошо расслышала: он так и представился: «Полковник госбезопасности Пухнатый». Говорил быстро, чтобы не засекли. Заявил, что Серёже светит от десяти до пожизненного. То есть, он для них военный преступник. Савва, как ты себе представляешь Серёжу российским диверсантом и военнопленным?!. Он сказал: есть неделя, максимум две, пока не перевели в Киев, можно выкупить. Цена – пять миллионов русских рублей. Савва, ты только прикинь, так и сказал – «цена вопроса». Так и сказал! И со мной!.. он!.. через пять!.. дней!.. свяжется!

Савва поглаживал затылок рыдавшей на его плечо Елизаветы, глазами умоляя Оленьку о помощи. Та принесла с кухни чашку воды. Да, похоже, сегодня тот день, когда все хорошие девочки плачут.

– Савва!.. Серёжу… Серёженьку…

 

***

Авель Визед решил не звонить – к чему возможная фиксация контакта? – а прямо заехать в «Медведково», и если кардинала не будет, оставить записку.

Восковой юноша-секретарь тихо сообщил, что его высокопреосвященство у себя, однако в данный момент принять не может. Потом, оставив настаивающего сэра Визеда за дверью, сходил, доложил и, возвратясь, со всё тем же еле слышимым бормотанием, впустил:

– Его высокопреосвященство, веря в форсмажор обстоятельств, ставших причиной вашего визита без предварительной договорённости, просит немного подождать в спальне его высокопреосвященства. И… – юноша как-то осуждающе уставился Визеду прямо в лоб, – постараемся пройти незаметно.

Чем можно более возбудить любопытство? Бесшумно шагая за секретарём по ковролину коридора, Авель призамедлил и увидел, что полоса света из-за недоприкрытой кабинетной двери очень удачно ложится на застеклённую икону святого Фомы, и та зеркально отражает запретное.

В креслах вполоборота друг к другу сидели кардинал и некто в широкой греческой рясе. Некто, кажется, знакомый. Знакомый, точно: осанисто крепкий, моложавый, глубоко посаженные глаза под высоким лбом, красиво выровненная окладисто-православная борода. Только когда секретарь оставил Визеда одного, тот позволил себе улыбку – конечно же, знакомый! Лично-не-лично, но с экрана телевизора, порталов инета и с журнальных обложек этот митрополит не исчезает ни на день! Ad majorem Dei gloriam – действительно, о таких контактах лучше не знать никому.

Спальня смотрелась по гостиничному богато-безлико: большая двуспальная кровать с высокой резной спинкой, большие одежный шкаф и письменный стол в стиле «сецессия» начала двадцатого века. Большой настенный телевизор. Глухо зашторенное от городского гула окно – мягко, в полнакала, светившая двенадцатью свечами бронзовая люстра. Никаких личных вещей на виду, только ультрабук на прикроватной тумбочке. Единственное занимательное пятно – блестящая лаком недавно отреставрированная картина в аляписто золотой раме: «Раненная стрелой амазонка».

 

– Авель!

– Эминенца Либерий! Благословите.

– Господь да благословит вас, брат мой. Простите, что заставил потерпеть, но! Пройдёмте же в кабинет.

– Это вы меня простите. Тонкое дело.

Они расселись по тем же креслам: хозяин справа, гость слева. Авелю даже показалось, что кожа под ним ещё хранит тепло предыдущего собеседника. И аромат цветочного парфюма.

– Итак?

– Итак! Как вы помните, нашу «цель» обнаружили и присвоили два профана, логично, что перессорились, и один другого обокрал. Потом оба куда-то запропастились. И, надо признать, спрятались лучше иных профи. Даже наблюдение за родственниками и друзьями давало не много. Поиски я изначально поручил Михаилу Вылкину, в чём сейчас раскаиваюсь. Этот человек оказался смышлёнее и много жаднее, чем я думал. Он решился на свою игру и попытался вставить в наше поручение свой шкурный интерес, едва не сорвав заказ…

– Авель, пожалуйста! – Кардинал, раскуривая сигару, морщился более, чем того требовалось.

– Простите, увлекся. Буду краток: Вылкин нашёл того, кто, обокрав подельника, спрятал нашу «цель». Нашёл в Украине, в тюрьме, среди арестованных СБУ сепаратистов. Сергей Модестович Дорофеев, двадцать три года, родился в Тобольске. Где проживают его родители, брат-близнец и младшая сестра. Холост. В Москве работал на различных стройках плиточником-отделочником. Полный профан.

– И?

– Как я говорил: Вылкин решился на свою игру и попытался выкупить Дорофеева у СБУ, но они не сошлись в цене. Пока не сошлись.

– Уже.

– ??

– Уже не сошлись. По Вылкину решение принято, так что постарайтесь больше не упоминать его имя. А с Украиной…

– Там главное успеть, чтобы в СБУ – раз Дорофеева перевели в «коммерческие», не начали продавать его родным и друзьям. Или перепродавать посредникам. Исламистов в этом деле нам только не хватало.

– Авель, пожалуйста! Не надо вам волноваться – вы сделали всё, что смогли, и, главное, делали в полном и постоянном согласовании. К вам претензий нет. Оставьте дальнейшее Ордену. Просто напишите здесь адрес содержания и имя продавца. Имя, адрес и контакты. Вот так. Хорошо. И, знаете, что-то я сегодня перенапрягся – давайте чего-нибудь выпьем? И вечером, пожалуй, надо будет послушать что-нибудь из Моцарта или Бетховена. Эммануил! – позвал кардинал своего секретаря. – Друг мой, посмотри афиши: что исполняют сегодня в Доме музыки и Большом зале? Не желаете составить мне компанию? Что ж, ловлю на слове, в другой раз обязательно.

 

На улице Авель Визед, отряхивая с плеча несуществующий волосок, осмотрелся. Справа и слева чисто. Солнце, после приглушённого гостиничного освещения, слепило сквозь веки, прижигая лицо до свербения в носу. Надев защитные очки, Визед двинулся в направлении Площади Революции. Шагал медленно, придирчиво косясь на свои отражения в витринах. А что? Выглядит вполне юношей. Следя за фигурой и стильно одеваясь, время вполне можно приостановить. Хороший визажист, дорогой фитнес-клуб, правильное питание, режим. Вовремя секс, вовремя сон, релаксация. Всё без излишеств. И тогда кто даст тебе твои сорок один? Никто. Никто, кроме тебя самого. Но, сам-то ты прекрасно понимаешь, как немного уже остаётся на взлёт. Через сколько лет карьера остановится? Через девять? семь? четыре?.. Или уже?

Итак, его отстраняют. Он не удержал под контролем Вылкина, которому пришлось сливать некоторую информацию. Да не столько Авель-то выдал, сколько Вылкин сам проинтуичил. А что теперь? Сэра Авеля Визеда перебросят на другую операцию? И где? В Косово? Или в Таджикистане? Откуда даже эта проклятая скифская Россия покажется верхом цивилизованности. А то и просто переведут в запас, причём совсем не факт, что вернут в старую добрую Англию, могут прикопать где-нибудь в Новой Зеландии. Учителем факультативной славистики в иезуитском колледже Аваруа.

Devil! Проклятые русские. Особенно русские евреи. Они совершенно неуправляемы. Бессистемны. Все. All id them without a head. С ними совершенно бесполезно договариваться. Даже имея за собой самый убийственный компромат и самые бешеные материальные стимулы, верить договорённости опасно. Зыбко. Quicksands.

А если его только попугают, немного построжатся и оставят? Ведь за ним сейчас в активной разработке ещё Лолий. Да, это очень перспективное направление. Очень: Лолий также под военной разведкой, и сможет добывать важную информацию. Но, если и он начнёт выбрыкивать, тогда уже всё! Finish, to all the end! О карьере in this Russia можно забыть. Визед поймал себя на том, что он всё ещё думает на смеси английского с немецким – floor English, floor German. Devil!!

In this gold and wild-brutal Russian!!

 

***

Пока Савва и Артём терпеливо томились на деревянной лавке в коридорчике у кельи старца, Николай Павлович неспешно прошёлся по скиту, осмотрел застывшую в реставрационных лесах высоченную башню-колокольню над мощной аркой никуда не выводящих ворот, обошёл сияющий яично-жёлтой окраской обновлённый храм, даже повыщипывал крапивку вокруг набухших завязями яблонек. Вернувшись к башне-колокольне, через вратарный проём спустился к воде. Прямо перед ним игриво слепящее солнышко уже приподнялось над заречным сосновым бором, вплотную подступившим к подпруженному земляными валами берегу, в омуте под которым мятущийся ветерок то и дело пыхал-искрил рябью беспокойных дорожек.

– Когда в тридцатые годы скит закрывали, за рекой поля сплошь распаханные лежали. Тогда один из угоняемых насельников предрёк конвою, что монашество вернётся, когда пашня лесом встанет. В перестройку-то первым делом местные жулики совхоз разорили, разворовали, и – вон он, лес, стоит, шумит красавец.

Николай Павлович, обернувшись, согласно кивнул незаметно зашедшему со спины послушнику. Лет пятидесяти, с роскошной – в пояс, волнисто русой, с тремя седыми дорожками, бородой, крупно-мосластый мужичина, одетый в застиранный до серости подрясник, ответил полупоклоном:

– За двадцать пять лет от птицами нанесённых семян вымахал. Чудо.

– Господь поругаем не бывает.

– Истинно.

Николай Павлович хотел, было, спросить, куда и насколько сразу после литургии так спешно уехал настоятель, но послушник приложил к перекрытым усами губам палец – тсс! – и глазами указал на поднимающегося от речки схимника. Сухонький, ссутуленный, словно придавленный расшитыми белым по чёрному крестово-черепными голгофами куколем и епитрахилью, старичок бочком взошёл-взобрался на грубо сколоченное крыльцо-времянку, остановился на порожке приотворённой дверки в арочной толще стены. Из-под ладони вгляделся в кланяющихся ему и тихо позвал:

– Ребятки, зайдите на минутку.

Пока поднимались на крыльцо и пробирались по узенькому, с обеих сторон до потолка заставленному мешками, ящиками и коробками коридорчику, сердце Николая Павловича разгоралось, раскалялось кадильным углём, вздуваемым короткими вдохами-выдохами. Разгоралось, распалялось, пока он въявь не увидел внутри себя свет. Это был короткий золотой всполох, осветивший – как бы сквозь его тело и одежду! – окружающий полумрак коридора. Всё вокруг вдруг стало как-то необъяснимо ясно и совершенно знакомо, всё вокруг вдруг задышало пронзительно добрым и покойным, как будто ходил он этим коридорчиком в детстве, и знает здесь всё – от мешков с рисом и мукой и коробок обуви до свеже окрашенной синим самодельной двери в покои старца, к которой они продвигались, и которую Николай Павлович в реальности ещё ни разу не видел. Дверь, действительно, оказалась синей!

Савва, Артём и ещё трое достаточно молодых, бритых и коротко стриженных мужчин, одетых в яркие спортивные костюмы, вскочили со скамей, вытянулись так, что Артём и ещё один рослый паломник едва не достали затылками потолка. Схимник мелким крестным знаменьем быстро благословил первым ткнувшегося ему в пояс с вытянутыми ладонями Савву, рывком отворил дверь, и уже из кельи позвал:

– За мной, ребятки. Давайте все как-нибудь разместимся.

Они очутились в довольно просторной, в два окна, протяжной комнате со свежевыбеленными стенами и потолком. Левый, подпёртый комодом угол сплошь закрывали разновеликие иконы – и старинные, потемневшие, с едва различимыми фигурами и ликами, и новые, празднично блиставшие типографским «золотом». На застеленном кружевной ручной работы скатертью комоде тяжелились толстенные книги в кожаных переплётах, толкались латунные и фарфоровые лампадники и подсвечники, пластиковые бутылки со святой водой и бутылочки с лампадным маслом. Там же слева, меж иконным углом и чуть выступающей из стены изразцовой печью, возвышались застеленные зелёным шерстяным одеялом деревянные полати с приступкой-лесенкой. Прямо меж окон и у правой стены выстроилось штук пять платяных шкафов – и тёмно-резных столетних, из дуба, и рыже-современных, из ДСП.

Посредине комнаты, в окружении, как и шкафы, разностильных стульев, стоял покрытый серой обёрточной бумагой стол с разложенными для просушки пучками полевых цветов и трав. По жесту старца все рассредоточились вокруг стола – Николай Павлович, Савва и Артём со стороны окон, трое «спортсменов» и послушник – напротив, спиной ко входу, но никто не садился. Ждали. Старец же сразу присел у торца, ближе к иконам. В полной тишине поперебирал сухие травки, последил за выбежавшим из-под пучка чабреца крошкой-паучком, пока тот не спустился на паутинке куда-то на пол. И с улыбкой:

– Ребятки, а в ногах правды нет. Приземляйтесь, кто где.

Когда все опять затихли, начал тихонько, еле слышно говорить. Так, что каждому из сидящих казалось: старец говорит с ним. Только ему.

– Отчего человек бывает плох? Оттого, что забывает: над ним Бог. Потому мы, в том беспамятные, и любим свои страсти, уважаем их. Ну, как же? – это же «наша жизненная устремлённость»! Наша энергия и воля. Мы же сами себе ставим задачи и сами решаем их. Герои, как есть герои: чего захотели, того и добились. Только страсти-то к чему ведут? Все они к одному финалу подводят: к мучению совести и к томлению духа. После всякого геройствования наступает, ребятки, неизбежное уныние. Потому как страстью достигаемое, по исполнению свою ложность обнажает. И раскаянье точит: а так ли оно нужно было? Да за такую ли цену? Столько сил, времени, здоровья на совершенно лишнее выброшено. Вот и уныние. От коего и телом ослабеешь, и духом спадёшь. Не хочется ни работать далее, ни молиться более. И в церкви с небрежением, и дома немило.

Чистое младенческой кожей, без единой морщинки лицо в обрамлении сияюще-седой полупрозрачной бородки, а глаза – чёрные, с длинными золотыми искрами в глубине. И, судя по говорку с акцентом, старец откуда-то с Западной Украины. Не с Почаева ли? Николай Павлович открыто любовался схимником, и сердечное радостное тепло продолжало наливать тело, пополняя чувство знакомости, до родного знакомости этой никогда не виданной доселе кельи, и этого тихого старца, и этих безымянных пока православных людей.

– За унынием – тоска, за которой – страх. Который есть проявление ненадеяния более на свои силы. И правильный этот страх, ребятки, очень правильный! Ибо надежды на своё человеческое тщетны, истинное мужество не в исполнении самохотения любыми средствами, оно в полагании на всесилие Божие, на Его благую помощь. Помощь в том, что действительно, неложно нам нужно. Не хочется, а необходимо. Ну, что от нас Господь требует? Планы городить, да шустрить под них? Так-то безбожники живут. Помните, чему в тюрьме учат? «Не верь, не бойся, не проси»? А Церковь Христова требует: верь! Бойся! Проси! Верь в Бога, бойся Бога, проси Бога о вразумлении – что тебе надобно, точно-истинно надобно по Его благому промыслу. И тогда мы будем иметь от Него и мудрость, и мужество и мощь беспреградную – но не как страстное своеволие, а как исповедание Его.

Артёма знобило, и попеременно чесались то стопы, то колени. То под поясницей. Он то и дело косился на Савву. Но тот бездыханно тянулся в струнку, поедая глазами схимника. И эти, что напротив, тоже как оловянные солдатики, даже не смаргивали.

– Ребятки, когда уловите себя на малодушии, то знайте, откуда оно – конечно же, от самолюбия, которое не может снести и малейшего оскорбления. В самолюбовании нас всё цепляет и все обижают. Чего мы и боимся. А надо вспоминать Бога, верить Богу – и даже все обиды и нападки не без Него. Через неприятности, осложнения, затруднения мы только и можем познать, как, насколько мы нетерпеливы. А если нетерпеливы, значит, самолюбивы. Это познание должно расположить нас к самоукорению и покаянию: без неприятностей человек склонен к возбуханию самомнения. Сказано: тот велик пред Богом, кто смиренно уступает ближнему. «Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно Бог не уничижит». Смиренных Бог возносит, а гордых и спорливых смиряет. Со спорливым характером, ребятки, вообще беда. Нет в духовной жизни ничего вреднее спорливости.

Савва, кажется, и правда, не дышал. Ещё бы! Вот так сидеть за одним столом с настоящим схимником, настоящим старцем! Видел бы брат. И мама, и папа. И сестра.

– Подобно тому, ребятки, как древле Господь призывал себе учеников на дорогах, на площадях, и днём, и ночью, так и ныне не перестаёт звать к себе каждого из нас, всегда и везде. «Веруяй бо в Мя, рекл еси, о Христе мой, жив будет и не узрит смерти во веки». Но нынешние-то души суетно ожесточились, и за страстями нами не слышен голос Господа. Вот и пребываем в нераскаянном, всё нарастающем унынии. Люди работают, до пота работают, до крови, куда-то стремятся возвыситься, чего-то хотят приобрести, так, что и на преступление идут. А только всё унылей становятся, злее, отчаянней. Куда столько сил тратится? В какую ненужность? Всё в конце прахом. Сердце рвётся – человеческая жизнь прахом. В свой срок тело прикопают, а что душа? С наработанным унынием и накопленной злобой? Время невозвратно. Душу спасти – не лапоть сплести. Ну, ребятки, помолимся.

Старец встал, и вслед все разом загремели, задвигали стульями.

– «Скорый в заступление и крепкий в помощь, предстани благодатию силы Твоея ныне, и благословив укрепи, и в совершение намерения благого дела рабов Твоих произведи: вся бо елика хочеши, яко сильный Бог творити можеши». Ступайте, ступайте, отобедайте.

Все по очереди подходили под благословение. Савва сложил Артёму ладони – правую поверх левой – и толкнул перед собой. Схимник, опираясь спиной на комод под иконами, теребил-перебирал белыми пальцами узелки чёрных верёвочных чёток с совершенно отстранённым видом. Артём сделал шаг, второй и… застопорил.

Всё сегодняшнее, столь затянувшееся утро – с четырёхчасовой электричкой, с раздолбанной дорогой, бесконечно-непонятной церковной службой до ломоты в пояснице при невозможности покурить, томление в коридорчике и нравоучительное назидание для великовозрастных «ребяток» – всё это затянувшееся утро копило раздражение, наслаивало досады, и вот вдруг да вспенилось, взбурлило и обжигающей темнотой ударило в череп! Что?! Ну что? – плюнуть, развернуться и уйти?

А клад?

Где же оно – то, ради чего он кружит по Москве, гонясь и убегая, преследуя и скрываясь, ночует где попало, с кем попало, травится фаст-футами и, всё равно, прожирает отложенное на машину… Как же оно – то, которое способно и должно перевернуть его жизнь, точнее, развернуть и поднять, вырвать, освободить из мелочного суечения? Что оно, способное сделать человеком гордым, не тварью, вечно трясущейся перед будущим. Ну нет. Нет! Он своё не отдаст. Никому. Нет, столько перетерпеть – значит дотерпеть. Всё. Всех. Артём, сквозь залившую зрение муть протолкнулся, шагнул к схимнику, и, подражая передним, чуть пригнулся и протянул ковшик ладоней.

– На что благословить-то? Задумал нечто, или спросить хотел? – Схимник как-то скучающе устало смотрел мимо Артёма.

– Задумал. Хочу забрать своё. Просто забрать своё. Благословите, чтоб отдали.

– Своё? Забирай. Только мы при чём?

– Так у вас спрятано! Напарник мой, Сергей, у вас где-то спрятал.

– Не понимаю, о чём ты.

– Ну, Сергей! Месяц назад! Коробка или ящик. Со старинными рукописями.

Артём возвысил голос, и «ребята» в спортивном вскинулись, уставились на старца, готовые, если понадобится, вмешаться. Но тот только удручённо покивал в пол:

– Ах, коробка твоя! Ты, значит, за ней. А я-то, простофиля, было подумал, что за благословением. – Схимник, оглянувшись, поманил к себе послушника. – Степан, отдай ему его вещи. Коробку, ту, что в дровянике. Отдай от греха подальше.

Вот так. И всего-то! Николай Павлович, вжимаясь в дверной косяк, выпустил победоносно вышагивающего вслед за послушником Артёма. Пропустил и неохотно-неспешно покидающих келью мужиков. Ну, а что Савва?

А Савва, упав на колени, что-то захлёбно тараторил, пытаясь помогать словам взмахами рук, но на глазах стихал, сникал под прижимающими его макушку ладонями схимника. Вот ещё пару раз мыкнул что-то нечленораздельное и сник окончательно. Старец, спрятав склонённое лицо под расшитым куколем, чуть слышно зачитал двадцать шестой псалом:

– «Господь просвещение мое и спаситель мой, кого убоюся? Господь защититель живота моего, от кого устрашуся? Внегда приближатися на меня злобствующие, еже снести плоти моя, оскорбляющие мя и врази мои, тии изнемогоша и падоша. Аще ополчится на меня полк, не убоится сердце мое, аще восстанет на меня брань, на Него аз уповаю…».

 

***

Так точно… Павел Иванович Шатов устало потянулся, хрустнул над затылком пальцами. Итоги не особо вдохновляющие: Гугл, Рамблер и Яндекс выдавали одно и то же. Получалось, что случаи человеческого самовозгорания официальной наукой не то чтобы отрицались напрочь, но из-за редкости этого феномена и невозможности естественного наблюдения с фото- и видеофиксацией и приборными измерениями как-то, ну, замалчивались. То есть – «явление устойчиво, но невероятно». Типа артефактов из слишком глубокого прошлого, никак не вписывающихся в господствующую теорию исторического развития человечества.

Шатов тупо смотрел на разложенные по всему столу распечатки.

Первое письменное заявление о феномене человеческого самовозгорания относится к середине шестнадцатого века: во времена правления королевы Боны Сфорца в Милане на глазах своих родителей и сыновей погиб рыцарь Полоний Вортий, который после двух ковшей выпитого вина вдруг начал изрыгать изо рта пламя и… сгорел. Далее в 1731 году в итальянском городе Чезена при загадочных обстоятельствах погибла графиня Корнелия ди Банди – в спальне обнаружили её обугленные ноги, одетые в чулки, и часть черепа.

Но первое более-менее надёжные свидетельства начинаются с 1763 года, когда француз Жан Дюпон опубликовал книгу «De Incendiis Corporis Humani Spontaneis». В ней, в числе прочего, упоминается случай с парижанином Николя Милле, освобождённым от обвинения в убийстве жены после того, как суд убедился, что та погибла в результате спонтанного самовозгорания. От сильно пьющей женщины осталась только кучка пепла, череп и кости пальцев. При том, что соломенный матрац, на котором она сгорела, был лишь слегка поврежден.

В 1870 году кафедрой судебной медицины Абердинского Университета был опубликован статистический опрос «О самовозгорании», сообщающий, что факты человеческого самовозгорания обсуждали пятьдесят четыре «современных учёных». Из имевших «твёрдое мнение» – пятеро настаивали на том, что самовозгорание невозможно, и все «задокументированные» случаи являются мистификацией; трое утверждали, что факты являются реальными, однако имеют другую природу, скорее всего, какой-то внешний источник огня. А вот двадцать семь учёных считали, что самовозгорание человеческого тела «вполне возможно».

В двадцатом веке инциденты, которые можно было бы отнести к самовозгоранию, принимались криминалистикой за попытку скрыть следы преступления. Но только как объяснить, почему вещи, драгоценности и даже одежда предполагаемых жертв посмертного сожжения оставались нетронутыми?

Кстати, задокументированы случаи, когда люди после самовозгорания выживали. Наиболее известны примеры с британцем Вилфридом Гауторпом и американцем Джеком Эйнджелом. В обоих случаях врачи, подтверждая сам факт поражения, не могли определить причину самовозгорания. Поражённые конечности пострадавшим пришлось ампутировать.

 

Так точно… До вчерашнего утра и сам Шатов отрицал бы всякую возможность горения человеческого тела, на семьдесят процентов состоящего из воды, без внешнего температурного воздействия. До вчерашнего утра. До того, как собственными глазами не увидел костный пепел и сальную сажу внутри почти неповреждённой рубашки.

Хотя, конечно, с химической точки зрения тело человека содержит достаточно энергии, хранимой в форме жировых отложений. Опытно подтверждено, что свиное сало горит, правда, если его долго разжигать. И кости такая «сальная» температура не разрушает. Так что теория о «человеческой свече» – когда одежда жертвы пропитывается плавленым человеческим салом и, выступив в качестве фитиля, воспламенившегося под воздействием внешнего источника, затем переводит процесс во внутреннее тление, вчерашним случаем опровергается совершенно.

Да, ещё в описаниях самовозгораний достаточно часто поминается пристрастие пострадавших к алкоголю. Но банкир, советник, академик и меценат Вылкин вдовой и дочерьми характеризовался как почти абсолютный трезвенник.

Другая гипотеза – возгорание от статического электричества: при определённых условиях человеческое тело способно накопить такой электростатический заряд, что при его разряде вполне может вспыхнуть одежда. К примеру, хождение по искусственному ковру создаёт разность потенциалов в тридцать пять тысяч вольт! Такого заряда достаточно, допустим, для воспламенения бензина, ибо, по статистике, именно искры статического электричества являются причиной большинства взрывов на автозаправках. Так точно… Однако, такое происходит при очень холодной и очень сухой погоде. А летом, перед дождём, в трёх километрах от ближайшей АЗС…

Что ещё? Шаровая молния? Опять же, есть тысячи и тысячи свидетельств о поражении людей молниями – и шаровыми, и линейными, но, при всех ожогах даже и до обугливания поверхности, изнутри тело жертвы никогда не загоралось.

Интересно наблюдение Джона Хаймера в книге «Чарующий огонь», вышедшей в 1996 году: жертвами самовозгорания чаще всего становятся одинокие люди, впадающие в прострацию прямо перед тем, как загореться. Проанализировав ряд случаев, Хаймер предположил, что у страдающих депрессией психосоматическое расстройство приводит к химическим изменением в тканях человеческого тела с высвобождением водорода и кислорода. А далее – цепная реакция митохондрических микровзрывов.

Неужели это реально? Тогда остаётся всего один небольшой шажочек к признанию самовозгорания следствием греховности – адским пламенем, пожирающим богохульника ещё при жизни, как сие явление объясняют церковники. Так точно, алкоголики, впадающие в ангедонию, как раз в этот раздел подпадают!

А ещё у иудеев-ультраортодоксов есть обряд «пульса де-нура», огненные розги для согрешившего…

Ну, что? Начнём выяснять, чем и настолько был грешен попечитель Шопеновского фортепьянного конкурса? Чем президент Эстонского кредитного банка – это понятно. А вот коллекционер нотных альбомов… Чем?.. В чём?.. Шатову до сего не приходило в голову, насколько его служба единоприродна ангельской: для определения мотива преступления ему предстояло расследование греховности жертвы необъяснимого наукой явления. Так точно, профессиональные задачи сходные. Кстати, а ведь черти-уголовники издавна полицейских «архангелами» погоняют.

Шатов набрал в гугловском поисковике: «грех это».

 

***

– Аделаида Лолиевна, вы же прекрасно понимаете: астролог должен пользоваться куда как большим доверием, чем иной врач! Да-да! Magis quam a medico. Когда-то Жан-Батист Морен де Вильфранш, личный астролог многих великих исторических личностей, в том числе – кардиналов Решилье и Мазарини, стоял за портьерой в покоях Анны Австрийской, когда она рожала будущего короля Людовика Четырнадцатого, чтобы по первому крику младенца составить его гороскоп. Да-да! Так важны даже секунды! Де Вильфранш это учитывал, и потому к нему с таким доверием обращались за советом и папа Урбан Восьмой, и Декарт. Но, задолго до изобретения часов, арабский астролог девятого века Абу Маашар и японский, конца десятого, Абе-но-Сеймей, предписывали ученикам всегда присутствовать при событии, чтобы в тот же момент начинать расчёты его продолжения. Так что, magis quam…

– Константин Генрихович, Костик мой голдовый, ну что ты меня этой своей ботвой грузишь? Да я «сто знаменитых астрологов» ещё в школе прочла. Сразу после «ста знаменитых психологов» и перед «ста знаменитыми авантюристами».

– Аделаида Лолиевна, я только о своём неловком положении: вы постоянно что-то от меня скрываете, и потому порой из зоны науки я сползаю в область экстрасенсорики. Я, дипломированный математик и кандидат философских наук, принимаюсь за гадания. Да-да. На кофейной гуще.

– И что же я от тебя такого скрываю? Хочешь, могу раздеться? Донага. Или тебе прислать анализы из клиники? Ещё УЗИ добавлю. Ладно, сам лоханулся и теперь на меня гонишь.

– Аделаида Лолиевна!

– Чего, Костик, чего?! За три месяца из твоих понтовых и пендовых прогнозов ни хрена не срослось. Где тот, что меня «отсюда вывезет»? Где моя «новая дорога»?

– Здесь уже тот человек, здесь, в Москве.

– Да ты кому тут пургу гонишь! Вместо обещанного сладкого и кавайного я нынче в полном пролёте! Фак! Вначале чуть под маски-шоу наркоконроля не залетела, потом меня какие-то крысы едва не покусали. И трупы за ноги хватали. Ад-д! Хоррор! Что же твои грёбанные планеты и светила не предсказали, что у меня очередной выкидыш случится?! На почве нервного срыва…

– Аделаида Лолиевна! Адочка… какие трупы?

– Молчать! Свежие! И малолетние. Из лужи… вонючей…

Достаточно молодой, но уже активно лысеющий Константин Генрихович Сыцуев, заштатный преподаватель философии в трёх университетах и практикующий на дому астролог, стесняясь, осторожно приобнял повисшую на нём в рыданиях высоченную Аделаиду. Неловко поглаживая и похлопывая округло-пухлыми ладонями по плоской, с торчащими позвонками спине, из-под пришедшейся прямо на лысину подмышки отчаянно искал глазами, что бы предложить пациентке выпить. Как назло, в книжном шкафу на самом видном месте золотилась этикеткой бутылка, якобы, армянского коньяка. Но ни минералки, ни колы.

– Аделаида Лолиевна! Адочка, присядьте сюда. – Константин Генрихович тихонько оттёр-отодвинул девушку к красной кожаной софе около письменного стола. Как же обидно быть вот таким маленьким! Многие, очень многие этого не понимают. – Сейчас я за водой сбегаю!

Аделаида захлёбисто, с сильным вздёргиванием плеч, всхлипывала:

– За…чем вода? Вон же… коньяк…

– Да-да! Хорошо, хорошо. Одну минуточку. – Константин Генрихович крутнулся на одной ножке, подумал, и вынул из тумбочки стола стаканчик, подумал, и достал второй.

– За качество, прошу прощения, не отвечаю. – Пробка сидела крепко, ну, значит, хотя бы не разбавляли.

– Полный лей… – Аделаида двумя руками поднесла стаканчик к кривящимся губам и, не дожидаясь хозяина, жадно проглотила. – Ещё!

После второго, выпитого так же в глоток, несколько минут просидела, опустив лицо и закрыв глаза. Потряхивания, сотрясающие крупные чёрные кудри, свисающие почти до колен, пробивали всё реже, реже.

Сыцуева накрыло вдруг тревожно-нежной волной какой-то до сего ему неведомой, наверно, отеческой жалости. Вот – молодая, прекрасно образованная, умная и многое в этом мире повидавшая девушка, из состоятельной семьи, самый элитный круг общения… а – некрасивая. И всё. Всё – несчастлива. А тут ещё и со здоровьем беда. Ах, если бы он мог, если бы он только мог себе позволить… Когда есть сердце, красота не самое главное. Так вот и Константин Генрихович: до смешного маленький, узкоплечий, с широким тазом, с фигуркой пингвина – в свои тридцать девять уже и не надеялся встретить ту, которая поймёт и сомнёт все его комплексы. Чтобы не было нужды каждое утро и каждый вечер подбривать шею и щёки, добиваясь идеальной симметрии великолепно закрученных завидно огромных усов над абсолютно квадратной эспаньолкой.

– Огниво есть?

В кабинете никто никогда не курил, но не курил до… до самого, вот этого случая!

Константин Генрихович только с третьего раза задул гигантскую спичку – из тех нескольких каминных, что уже года три он зачем-то держал в подставке для карандашей. А – пожалуйста: случайностей не бывает, спички просто ждали своего момента!

– Адочка, а хотите, я вас сведу с одним доктором? Но с непростым. Да-да! Это последователь школы Парацельса. Школы Герметической терапии.

– Ещё один фейк? Типа шарлатан?

– Ну, зря вы так. Конечно, у каждого есть право сомневаться. Однако, если бы он не помог моей мамочке. Рак прямой кишки. Обнаружили в той стадии, когда уже никто не брался – ни в Германии, ни в Израиле. А он решился. И помог. Я теперь в него верю. Да-да! Очень верю.

– А что за школа? В чём фишка?

– Парацельс, как вы знаете, полное имя – Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, тоже составлял прекрасные гороскопы. И потому знал, что режим лечения травами соответствует деятельности покровителя растительного мира Солнца. Как Луне подчинено магическое воздействие амулетов, а воинственному Марсу – кровопускание, клизмы и прочие насильственные способы очищения организма. Медиумическому Меркурию – практика вызывания духов, религиозному Юпитеру – исцеляющая сила молитвы. Гармоничность Венеры согласуется с музыкальной и цветовой терапией, аскетизм Сатурна – с диетой и образом жизни.

– Классно. А конкретней, чем твой доктор лечит? Жабами? Ртутью?

– Школа универсальная, составленная из лучших частей европейской, арабской, и иудейской и египетской медицины, – Константин Генрихович пантомимно раскрыл перед собой воображаемую большую книгу и, смачивая слюной кончики пальцев, листал невидимые листы. – Постоянно путешествовавший за новыми знаниями, Парацельс утверждал: «Желающий изучать книгу природы должен ступать по её страницам. Книги изучают, вглядываясь в буквы, которые они содержат, природу же – исследуя сокрытое в сокровищницах каждой страны. Каждая часть мира есть страница в книге природы, и вместе всё страницы составляют книгу, содержащую великие откровения». Так, одним из наставников Парацельса был знаменитейший в то время адепт магии, алхимии и астрологии, настоятель Вюрцбургского монастыря Святого Иакова Иоганн Тритемий Шпангеймский. Как вам такое сочетание: католический монах, даже аббат и – маг?

– Прикольно. Но, короче, – это что, гомеопатия?

– Совсем нет. Хотя в их школе в лекарственные составы входят и яды, и травы, и… фрагменты тел живых существ. Да-да. Но не только жаб.

– И летучих мышей тоже?

– Аделаида Лолиевна. – Сыцуев поймал себя на том, что от волнения он то и дело привстаёт на цыпочки и часто мотает головой вперёд-назад, как перед Стеной плача. – Согласно догматам симпатической магии подобное лечится подобным. И потому всегда самые сильные и действенные составы для излечения каких-либо органов человека обязательно включают в себя порошки и мази из этих же органов другого человека. Умершего молодым и, желательно, насильственной смертью. То есть, совершенно здоровым. Результативность вполне доказана многовековой практикой.

– И мамочке помогло? – Аделаида поискала, куда бросить окурок.

– И мамочке. – Константин Генрихович протянул руку.

– Логично. Зацепил. – Аделаида чуть было не загасила окурок о его ладонь. В последний момент сообразила всунуть окрашенный помадой фильтр меж пухлых волосатых пальчиков. – Карточку, историю болезни, результаты анализов с собой брать?

– Я позвоню. Составлю гороскоп на начало лечения и позвоню.

Едва дверь захлопнулась, Сыцуев подпрыгул и прокрутился на носочке правой ноги. Вау-вау! Вот так-так! Всё вывернулось очень даже неплохо, и Адочка опять в нём нуждается! Вау-вау!

Единственно: какой-то специфический запах издавала Аделаидина сигарета. Уж не марихуана ли?

 

***

Хотя словари против, коренные москвичи имя своей реки не склоняют. Для них спуститься к Москва-реке, полюбоваться Москва-рекой и вернуться с Москва-реки так же естественно, как вологодцам поокать. Кстати, да! – может, потому что москвичи акают, и лишний раз озвучить ударную «а» им всегда в радость. Это приезжие, перекрикивая грохот автомобильных гонок Крымского моста по-над Москвой-рекой, вглядываются в распахивающуюся вдоль реки панораму с дальними кремлёвскими башенками и Иваном-великим, а в другую сторону – на остающийся за спиной массив Генерального штаба, на шпиль университетской высотки за террасами парковых посадок. Фотографируют проходящие по Москве-реке прогулочные корабли и кораблики.

Оленька, нагруженная тринадцатилетним братом Платоном, вела Савву от метро «Парк Горького» к парку Горького. Платон, чьё предложение взять напрокат велосипеды было большинством голосов отвергнуто, демонстративно скорым шагом оторвался метров на десять-пятнадцать и погрузился в айфон, так что поднятую тему – как правильно думать: тебе повезло или тебя повезло? – Савва развивал только для Оленьки.

Смиренное скольжение по искушениям и скорбям без противления – и есть «по-беда»? Как сопрягаются или отталкиваются в светском и в религиозных смыслах «удача» и «Божья милость»? Чем несхожи «послушание» и «безволие»? Оленька принимала все сложностроения Саввиной логики. С мотивами и аргументами, с контрмотивами и контраргументами. Раз только отвлеклась на огромный медленный корабль:

– Это ведь «Валерий Брюсов»! Ресторан. Надо же, плывёт, а я думала, он на вечном приколе.

– «Вечно прикольный»? Прикольно! Только по воде плавают утки, а флот ходит.

– И ты туда! Мало меня братец поучает!

Платон аж прокрутился на одной ноге:

– Да чего я тебе? Я же пофигист, даже чебурашек не дрессирую!

И возмущённо отвернулся. Ибо заведён был с раннего утра. Сами представьте: сестрица, вымыв голову, пару часов не могла оторваться от шкафного зеркала, выгнав родного брата из комнаты под угрозами физической расправы. Перемеряла оба своих платья, юбку, джинсы, брюки, пяток рубашек, блузок и маек. Повертелась в спортивном костюме. Короче, весь свой гардероб разворошила. Даже с мамой о чём-то советовалась, что в последний раз наблюдалось, э… перед школьным выпускным! Конечно, тот, ради кого сестра в конечном итоге вырядилась в белую майку, белые шорты и белые кеды с красными носками, стоил самого внимательнейшего изучения. Со взятием проб для молекулярного анализа. Или анализов.

 

Для доказательств того, что современный русский язык без знания старославянского одноглазый и однорукий сирота, Савве потребовалось двадцать семь минут. Платон молча глотал про юное поколение, для которого его язык – просто первый среди равных, поколение абсолютно целлулоидных гомункулов. Ведь оно, это поколение, уже не из советского инкубатора, а из глобалистской универс-пробирки. Уни во всём, даже до уни-секса. С искренним таким убеждением, что язык – «специфическая форма взаимодействия людей в процессе их познавательно-трудовой деятельности». Средство «межличностной коммуникации, с целью программирования дальнейшего поведения». Типа бейсика, паскаля или алколя.

Начав с обычных задираний, Савва показал, что он не просто взросл, но и мудр, ибо знал, чем покупаются юные.

Платон, хотя для продолжения роли непонятого-обиженного и не отрывал глаз от айфона, но слушать-то слушал: ведь ему, русскому мальчику, конечно же, очень хотелось верить в то, что его родной русский – самый удивительный язык в мире, что он не просто богатый определениями и системной организацией, но и самый изящный, выше всех наделённый красотой, и в точности смысловых определений ни с каким иным не сравнимый. Со своей священной историей. Только проблема: кому верить-то?! Какому-то лабуху из провинциального административного центра – из «городского округа»? Для которого Москва – это Красная площадь, ВДНХ и вот, Парк Горького. На территорию коего они, наконец-то, вошли. Эх, послушались бы умных – как бы сейчас на велосипедах летели бы от помпезных ворот по широченным жарким магистралям, мимо клумб, фонтанов, театральных площадок и аттракционов к уютным кривым дорожкам в тени клёнов и лип, всё далее, далее, наперегонки – к извивам лебединых прудов уже ввиду Андреевского моста.

А теперь вот шагали, шагали… Посмотрите налево, посмотрите направо… Ах, советско-имперская эклектика… Братство сестёр-республик… «Братство сестёр» – а как это сказать по-русски?.. Не вспоминать о крысах с сестрой договорились заранее. И о городском экстриме тоже. Всё только легко гуманитарное. Безобидное.

Вообще-то, на родительскую просьбу немного пошпионить Платон согласился из собственного любопытства, томимый лёгким подливом ревности – так фанатично сестрица дома никого из своих друзей никогда до сего не рекламировала. Даже Крысолова. Хотя тот герой реальный. Покруче Бэтмана. А тут… Внешне лох, и прикид отстойный: турецкая льняная рубашка и джинсы из подвальной швейки. А мобила вообще бабушкина. И с чего сестрёнка им так вдохновилась? Конечно, несёт занимательное, и общается с уважением, не особо давит. Что всегда в плюс. Ну и не тормоз, даже с юмором дружит. Тоже в зачёт.

– Тобольский, ты хоть какое-нибудь море видел? Чёрное или Белое?

– И на Красном с Жёлтым тоже не бывал. Только зелёное прошёл.

– Это где?

– В Сибири. Так тайгу называют. Однако я сумею различить сома и налима. А ты?

– Легко! Даже в мальках – по количеству усиков. А ты в курсах, зачем у некоторых глубоководных рыб глаза огромные? Ведь там, на дне, света вообще не бывает, разглядывать что-то бесполезняк.

– Э… это у тех, которые сами светятся. Большими глазами они рассматривают, что от них же и отражается. А свет, хоть и слабый, в глубине есть, только в красной части спектра.

– Зачёт. А знаешь, что океанские впадины вмещает столько воды, что, если бы их не было, океан затопил бы всю сушу? И что в Марианском жёлобе на глубине за шесть километров встречаются все разновидности глубоководных рыб?

– Все известные разновидности.

– Ну да. Да! И крабов. А вообще этих самых глубоководных около двух тысяч видов.

– Опять же, известных науке.

– Ну да, не повторяйся в шутках. Я же к тому, что одних морских чертей почти двести насчитано

– Надо же! Для меня новость. А вот ответь, почему все эти твои глубоководные считанные все уродливы? Действительно, как «черти». Есть версии?

– Так там же темнота! Не стрёмно.

– Только-то? А не потому, что всё подземное и подводное у всех народов относится к инфернальному? К демоническому?

– Пурга! – Платон протестно уткнулся в айфон.

– Ага! У всех, повсюду и сразу? Сговорились как-то? На разных континентах и островах. И на разных языках. Темнота, она, конечно, темнота, однако там можно быть просто бледным и неприметным, а вот зачем же таким страшным? Уродливо пугающим?

Пока братишка и Савва пингпонгнили темами, Оленька счастливо молчала, улыбаясь пышущим цветами клумбам. Мальвы, лютинии, настурции, гортензии, эхиноцеи… розы жёлтые, розы багровые, белые. Какая же здесь красота! И сколько же лет назад она всем этим любовалась? Ну, в самом деле, когда москвичи видят Красную площадь, ВДНХ и Парк Горького? только когда гости понаедут. Бегом, бегом, всё бегом… Не до красоты. Вот китайские туристы, беззвучно скалясь своим одногруппникам, щёлкают, щёлкают и увозят её в свою Поднебесную. Увозят. А нам не до того…

– …со светом там всё проще. – Ага, Платон уже вывернул к любимой теме тайной глубоководной цивилизации. – Есть же флуоресценция организмов.

– Нет, погоди. Тут, скорее, надо бы говорить не о флуоресценции – свечении кратковременном, отражательно-затухающем, а о фосфоресценции, которая организмом воспроизводится и может длиться несколько суток.

– Зачёт! Ну да, да, это не вата, а достойная сигнальная система! Мы же почему-то по-прежнему там эхолокаторами шарим! Типа, ответит нам кто разумный или нет. А как он ответит? Надо видеокамеры запускать на глубину!

– Позволь, но световые сигналы в воде далеко, да ещё на большой глубине, не распространяются. Как раз звуки – да. Только, ну, непривычные нам. – Савва поддался взрыву Платона и привычно зажестикулировал. – Слышал я одну теорию. О звуках моря, точнее – о песнях китов. И волн. Оля, ты тоже включись! Очень красивая тория. Жаль, недоказуемая.

Платон, уже почти простивший нахватанному провинциалу его тусклые фейс и прикид, вздёрнулся на «Олю». Нешто сеструху не закоробит от такой отстойной деревни? Но та даже про свои цветочки забыла, засветилась лакийно. «Оля». Жесть. Надувшись, Платон, как не пытался опять нырнуть в инет, но всё же слушал. И понемногу загрузился.

 

– Сколько мы с братом пытались разгадать: что есть музыка? На что и, главное, чем она воздействует? Как воздействует? Почему красивые звуки заставляют грустить или веселиться? Усыпляют или будоражат, доводят до экстаза. И даже смертельный страх преодолевают. Страх смерти. Но нигде ничего внятного не находили. Туповатые теории. И вот…

Нам с Сергеем исполнилось шестнадцать, мы учились в десятом, когда на зимних каникулах оказались в Новосибирске. Нас, полусотню участников межрегиональной олимпиады по истории, помимо программных академгородковского и педагогического универов, два дня таскали по всем городским достопримечательностям. И вот, во второй вечер, поделив по возрасту, младших отправили в цирк, а взросленьких в оперный театр. Но не на спектакль, а в концертный зал. На Чайковского.

Честно говоря, мы впервые слушали симфонический оркестр живьём. С десятками скрипок, десятками труб, с арфой и контрабасом. Но перед этим нас всех просто продавил сам театр: громадина просто титаническая, глядится помощнее вашего московского! Какие лестницы, округлые галереи, расписной купол с люстрой в тонну, не меньше, со статуями по кругу… Ладно. Сам концертный зал оказался таким, ну, вполне обычным. Нас рассадили по третьему-четвёртому рядам, и мы с братом оказались ровно посредине, прямо за спиной дирижёра. Оркестр вышел на сцену, расселся. Вся из себя блестящая тётя объявила Шестую симфонию. Пригасили свет. Дирижёр взмахнул руками и… вот как объяснить, что произошло дальше? Головы снесло, и мозги сдуло.

Звуки, не несущие никакой, казалось бы, информации, просто приятные звуки – и вот… Фасцинация. Ну, чары. Чудо. Какой-то гипноз. И – ноты в аккорд, аккорды в мелодию, мелодии в гармонию. В симфонию… И почему, как, чем эта самая симфония, хоть читай программу, хоть не читай, вот так, совершенно бессловесно – то есть, вроде как и безмысленно! – производит точно такое же воздействие, как настоящий спектакль или чтение какой-нибудь повести? Та-ам, тада-там, тада-там, тадатам! Мы с братом не спали всю ночь: что? что заставляет душу, наши эмоции, волю и даже разум, открываться и так сопереживать? А чему сопереживать-то? Каким-то неподдающимся мыслительной расшифровке, просто ритмически и интонационно выстроенным в определённом порядке звукам?.. Да, мы с братом не спали всю ночь. А вернувшись в Тобольск, переслушали всего Чайковского, какого только нашли в доме. Потом Рахманинова, Бетховена, Малера. Понятно, в шестнадцать все чудачат. Возраст для понтов: кто-то книги килограммами читает, кто-то в проруби брассом плавает. Одни пресс качают, другие татушки колют. А мы классику слушали. До весны.

И вот, в позапрошлом году, проездом у папы останавливается его друг иеромонах Мемнон. Такой на вид обычный монах: лет за сорок, худой, с длинной, до пояса, узкой бородой. Но по первой профессии музыкант. Пианист. Он-то и рассказал нам о своей теории, по которой музыка – вовсе не бессознательные, только лишь красивые звукосочетания, а древнейший на Земле язык. Допотопный язык.

Типа, что до Потопа на Земле люди общались не словами, а музыкой, ибо мир воспринимался и мыслился ими не как отдельные факты и самозначные явления, а как перетекающие друг в друга безначально-бесконечные процессы. Всё непрестанно менялось и смешивалось, ничто не становилось конкретным. От того миросозерцания в памяти древних, хоть уже и послепотопных народов, остались предания о смешанных формах сфинксов и химер, о крылатых быках и птицеголовых грифонах, о полулюдях-полуконях, полудевах-полурыбах. Эта память об уродах есть во всех цивилизациях. Те же египетские боги с головами животных. И Минотавр. Да индийский Ганеша! Так вот, все эти перетекаемости форм и переменчивости содержаний могла описывать только музыка. Такая же текуче-неконкретная, без чёткости словесных смыслов-логосов. В Библии даже есть намёк: люди до Потопа говорили не на языке, а на какой-то губе. Что такое эта губа?

Музыка – первая на Земле речь. Потому-то мы, погружаясь в неё, начинаем не только нечто чувствовать, но и мыслить, думать на некогда забытом нами языке! На котором и сегодня разговаривают киты и дельфины – пережившие Потоп высокоразвитые животные. Да что киты! Сам океан поёт! Потрясающая суперсимфония. А если бы мы ещё слышали и ультразвуки… Хотя, может, это лишнее: ведь звучания океана иногда толкают китов и дельфинов на самоубийство, это от неведомых глубинных песен они выбрасываются на берег. А есть предания, что и моряки прыгают за борт, когда слышат голос бездны. Да, ещё вспомнить одиссеевых сирен!

После Потопа люди уже мыслили принципиально по-иному. Мир в их сознании стал обретать конкретность форм. Мир в человеческом сознании как бы остановился, то есть, процесс стал со-стоянием. Которое начало делиться, распадаться на составные фрагменты, на факты. Тогда и появилась необходимость каждой стабильной форме дать собственное имя – слово. Но всё равно, ничто не воспринималось самостоятельно, вне взаимодействия, любой объект являлся обязательной частью некоего процесса. И этот уже различимо составной, но всё ещё нераздельный мир описывался соединением звучаний: процессы – в музыке, объекты – в словах. То есть, люди первые слова не произносили, а пропевали – от Потопа до Вавилонского столпотворения речь была гимноической, люди общались меж собой мелодекламацией, гимнами, песнями.

У китайцев, да вообще в восточных языках, и сегодня довольно большая часть информации передаётся не самими звуками, а их тональностью – явно довавилонский рудимент.

А ещё отец Мемнон убеждён: у каждого народа есть свой мелос, и чем богаче народ наследными мелодиями, тем он, ну… талантливее, что ли. Духовнее, ближе к Богу. Боговдохновеннее. У нас в Сибири есть вымирающий этнос – ханты. Остяки по-местному. Кто сейчас о них знает? А ведь венгры – это и те же ханты, завлечённые Аттилой в поход на Рим. Венгров вся Европа боится. Так вот, этим крохотным народом, кроме прочего, хранится с полдюжины своих, совершенно оригинальных мелодий. Для обратного примера: на сотню таких же малочисленных народностей Кавказа – одна единственная лезгинка…

 

– Савва, я тебя онлайн выдавал. – Платон перекрыл дорогу, несколько раз щёлкнул камерой. – На WhatsApp. Так что ты теперь дико популярен. Вначале дизлайки ставили во множестве. А в конце сплошь лайки пошли. Прикинь, какой ты теперь трендовый: за пятнадцать минут почти семьсот глоссов. Ого. Семьсот семьдесят семь, семьдесят девять. Но только пятьдесят девять считают тему внятной. Большинство уверено: «не динамик, но кадрит девчу, как вася». Ну, типа ты хвост раскрыл, чтобы понравиться сеструхе. Однако тоже неоднозначно: ты вроде как глум втираешь, но как бы и не глумишься… типа невзыскательно так красуешься, без надежды на поживу. Но это же и вправду? Ты же честный?

– Ты о чём?

– А ты о чём? Кратко изложить сможешь? Или можешь только воду лить?

– Куда кратче? Я говорю о том, что великое разъединение народов, возводивших Вавилонскую башню, произошло в прямой связи с выделением слов из музыки, с их освобождением в самостоятельность, самобытность. О том, что люди перестали понимать друг друга, когда стали бормотать, а не петь. Изначально слов было немного, но они всё множились, прибавлялись: утреннее солнце – одно слово, полуденное – другое, вечернее – третье слово. А ещё жаркое. И холодное. Но рано или поздно появилась иерархия – выделились слова-обобщения. То есть, слово становилось не только именем формы, но и именем идеи, эту форму порождающей. Теперь объект обретал самоценность, получая собственный логос. И тогда филология родила философию. А музыка, отодвигаемая в смысловую вторичность, в подсознательное, удерживала лишь эмоции. Допотопное «бессловесное» мировоззрение теперь вспоминалось в казавшихся безумием снах и галлюцинациях. И потому чистую музыку, возвращавшую сознание в древний хаос, запрещали: греки за исполнение мелодий без слов даже казнили смертью.

Платон попытался отдалиться, мимикой отражая количество посыпавшихся на наукообразную муть дизлайков. Но Савва, прихватив платоновскую руку, заговорил прямо в айфон:

– Магию музыки никто отрицать не посмеет. Ни католик-испанец, ни шаман-австралиец. Ни немецкий социал-дарвинист. В эпоху материализма религиозное сознание продолжает хранить священность пения. Молитвы поют в ритуалах всех религий. На всех континентах. Параллельно живёт и развивается и светская музыка, она сопровождает, казалось бы, бытовые ситуации, которые, на самом деле, просто забыли, что они ритуалы. Ритуалы свадеб и похорон, инициаций и проводов на войну. Но вот что интересно: только наша христианская европейская цивилизация породила – или вернула? – симфоническую музыку. В иных культовых традициях и культурных котлах она так и не развилась за пределы напевов. То есть, в других религиях нет такого вдохновения, чтобы воссоздать космогонию на языке подсознания. Оптинские старцы утверждали, что полученное в детстве хорошее музыкальное образование на всю жизнь очищает душу и приготовляет её к принятию духовных впечатлений. Ведь только у нас Бог есть Любовь, и потому только наш гений Пушкин смог проинтуичить:

Из всех искусств

одной любви музыка уступает.

Но и любовь – мелодия!

– А вот я почему-то помню с четвёртого класса: «И неподкупный голос мой был эхо русского народа», – Оленька, чуть наклонившись, погрузилась лицом и ладонями в пурпурные мальвы.

 

За туго взгорбленным металлическим мостиком, на котором они остановились, улыбчиво щурясь слепящему раздробленным солнцем пруду с белым лодками и цветными катамаранами, вокруг аттракциона «кенгуру» столпилось с полсотни китайцев. Четверо неразличимо чёрных и ускоглазых парней, подцепленные к резиновым тягам, вразнобой подпрыгивали под одобрительные крики земляков. Один, явно тренированный, быстро набрал хорошую амплитуду и начал эффектно кувыркаться. «Ваньсуй! Ваньсуй!» – восторг болельщиков нарастал с каждым прямым и обратным сальто.

– Удивительный народ. Потрясающая культура владением телом. Точнее – наука, философия. Да, философия тела. – Меж Саввой и Оленькой на дрогнувшие металлические перила налёг-плюхнулся желеобразный гражданин, отирая жирные лицо и шею уже чёрно-мокрым платком. – Нам, европейцам, никогда не понять. Не дано нам такое.

Платон заговорщицки поцарапал пальцем Саввино плечо: «Зацени, что сейчас будет!».

Оленька, с каким-то вдруг соскучившимся лицом, отступив на середину мостика и поприхлопывая к бёдрам розовую майку-распашонку, затолкнула в глубину джинсового кармашка телефон. Неспешно огляделась.

И, практически на одном месте провернув кульбит, с маха выскочила, вспрыгнула на перила, в низком присяде удержала равновесие, выпрямилась. И, взмахнув руками, – головой вниз – исчезла.

Савва прижался к перилам полусекундой позже, но только успел увидеть, как внизу исчезли её пальчики, державшиеся за какую-то конструктивную трубу. Но всплеска не последовало. Он бросился к перилам другой стороны – откуда на него силовым выходом взлетела Оленька. Кувырком перемахнув перила, и уже неспешно сделала кульбит на исходном месте.

– Во! Ты! Факинг! Сумасшедшая. Совсем сумасшедшая! – Потный гражданин-желе бочком, бочком отползал вдоль ограды. – Сдать тебя надо. Куда следует.

– Чему лыбаешь? – Платон ревниво оправил майку на спине сестры. – Кандидат в мастера по гимнастике.

– Потрясающе! Теперь понятно, отчего у тебя ладони такие твёрдые.

 

***

Вишнёвый «Ягуар», замедлив ход, бесшумно притёрся к бордюру рядом с погружённой в себя Елизаветой. С минуту они параллельно двигались в каких-то двух метрах, и девушка даже не с первого раза среагировала на своё имя, прозвучавшее из-за приспущенного стекла.

– Елизавета! Ау! Елизавета!

Она наконец-то услышала. И вздрогнула:

– Лолий Коприевич?

– Здравствуй, Елизавета! Здравствуй, красавица!

– Здравствуйте!

– Ты домой? Садись, подвезу. Нам почти по пути. Садись!

Забравшись на заднее, приятно прохладное, белой кожи, сидение, Елизавета аккуратно притянула дверь. Сидевший рядом с шофёром Лолий приобернулся:

– Жарко? Холодно? Вот регулятор климат-контроля.

– Очень комфортно. Спасибо! Но, если вы хотите что-то узнать про Артёма, то я ничем не помогу. Брат звонил с чужого телефона два дня назад. Откуда – не сказал.

– Нет, мне Артём не нужен. К сожалению, его пришлось уволить за прогулы. Жаль, честный и, главное, толковый был работник. Искренне, как эксплуататору, жаль: сейчас кадры, обученные и креативные, вид катастрофически исчезающий. Исполнители тупеют.

«Ягуар» мягкими галсами прошивал довольно плотный поток автомобилей, как-то удивляющее точно всегда попадая под загорающийся перед перекрёстками «зелёный». Водитель, он же явно секьюрити, в салоне как бы и не присутствовал. Так, выпуклая часть коробки передач. Даже не бортового компьютера. И всё равно, некоторое время Лолий поговорил об учёбе, о погоде, о Турции и футболе. Елизавета даже подрасслабилась, как вдруг:

– А как ваша беременность? Всё планово протекает?

Голос отстранённый, даже со скучинкой. А ведь только что в обсуждении футбола и погоды эмоции присутствовали. Чуток, но звучали.

– Спасибо. Всё нормально.

– Не зажимайтесь. Мне доложили, что моя дочь невольно перебила вашу очередь в консультации.

– Так это была…

– Да, моя Адочка. Моя несчастная.

Как было не вздёрнуться на «несчастную»?

– Что с ней?

– К сожалению, генетическая патология. Мало шансов стать мамой. Почти нет.

– Какой ужас! Какая беда. – Ладони Елизаветы сами легли на живот.

Помолчали. На Шоссе Энтузиастов изворотливо-дерзкого «Ягуара» всё же заперли в плотную пробку. Извинившись и включив негромкую музыку для задней части салона, Лолий сделал несколько звонков. Как же по-разному он умел разговаривать с разными людьми: сдержано-гневно, небрежно-повелительно, игриво-заискивающе. Обстоятельно, сухо, страстно. По-русски и на английском.

Наконец, всё более протяжными тычками, двинулись дальше. Лолий убрал звук:

– Елизавета, вы куда-нибудь сегодня ещё спешите? Я уже всё. Что поделать, сами знаете: Москва – одна встреча в один день. Два дела в мегаполисе даже не планируют. Я к чему: может, заскочим в кафе, поговорим? Есть у нас общие темы. Да, да, у нас с вами. Лично. И темы серьёзные. А я как раз знаю здесь одно местечко, тихое и с прекрасной кухней. Очень прошу: побеседуйте со мной. Олег, сверни на Владимирку к «Аише».

Расположенный у руля человек-коробка передач даже не кивнул в знак понимания, сразу приступил к исполнению.

Елизавета опять удивилась лёгкости перемен голоса Лолия: два-три предложения вкрадчиво, вроде как заботливо, затем с нарастающим напором интригующе, но и по-хозяйски давяще. И резюмирующий приказ. А смогла бы она отказать? И в какой момент это было возможно? Наверное, только когда выбирала – садиться в машину или нет. Далее всё – поехали. То есть, повезли.

– Нет, это не турецкое, это сирийское заведение. Держат мои знакомые, настоящие пальмирцы. Когда-то эмигрировали в Союз из-за отца Асада, а теперь уверяют, что тот был правильным правителем, не то что слабовольный сын. Ибо без деспотии на Ближнем Востоке нельзя. Без деспотии – сразу война. Слишком всё дробно и центробежно, и только внутреннее насилие может удерживать порядок. Никакая Россия снаружи не поможет. Представьте, мои друзья: один – из суннитской семьи, другой – из православной. Их предки-соседи веками дружили. А теперь даже улица не сохранилась, по которой они в школу ходили. Руины.

 

Красные потолки с низко висящими медными «восточными» фонарями, глубокие арочные ниши со столиками и диванами, пёстро орнаментированные полы. Пальмы в кадках, кальяны на подоконниках. И чем сирийский ресторан отличается от алжирского?

Сладковато-полненький красавчик-метрдотель с рахат-лукумовской улыбкой под роскошными усами, нежно щебеча, провёл их через зал в «ваш любимый кабинет». Две девочки в шуршащих красно-золотых шароварах подали чаши с водой для омывания рук и полотенца.

– Анас, не надо меню. Нам, как всегда, яхана аль базеля. Перед тем можно мягкий сыр и финики. И свежие фрукты. Елизавета, какой-нибудь сок? А мне завари кофе. Да, твой. И никакой музыки. – Лолий Коприевич, морщась, просматривал пришедшие СМС, мимоходом поясняя:

– «Яхана аль базеля» – это мясо с зелёным горошком. Немного мелкого картофеля для собирания сока, хорошие томаты, перец, свежий чеснок и зелень, но главное – это не рецепт, а процесс. Каждый продукт должен сохранять свой вкус. И здесь очень хорошо готовят. Как на родине.

Елизавета, обложившись атласными подушками, обуютилась на низкой кушетке и потихоньку скинула под столом кеды. Растёрла стопы о мягкий ковёр. Фу, как же она сегодня натопталась. Но не расслабляться, что-то сейчас начнётся. Вряд ли доброе и красивое. И зачем она села в лолиевскую машину?

Густобровые девочки заставили стол блюдами с обложенными какими-то травами шариками и кубиками сыра, с огромными королевскими финиками, ароматными румяными персиками, сизо-синими сливами, тонко нарезанным ананасом. Из чеканных кувшинов разлили по бокалам яблочный и вишневый соки.

– Очень знаменательно, что мы встретились. – Лолий поднял бокал, чуть кивнул. – Казалось бы, Москва – современнейший мегаполис, общемировая столица, ничем не хуже Рима, Вашингтона или Токио. Миллионы и миллионы живут рядом, ежедневно двигаясь по одним маршрутам, входя в одни магазины, в поликлиники и банки, десятилетиями глядят друг на друга в транспорте и никогда не видят. И, в то же время, люди в этой же самой Москве встречаются. Якобы совершенно случайно. На тех же улицах, в тех же магазинах, на заправках. Одноклассники, коллеги, родственники. Забавный, но ведь устойчивый феномен. Мы говорим «мир тесен», а французы «слой тонок». Вот как-то же получается, что в этом человейнике, при всей ничтожности математически высчитываемой вероятности, мы – друг в друге зачем-то нуждающиеся – встречаемся! Порой даже чаще, чем жители какого-нибудь малого или среднего городка. Всё понятно: клубы, корпоративы, тусовки, знаковые точки. И, конечно, памятные даты в памятных местах. Это всё понятно! Но на улице? А мы ведь встречаемся, встречаемся, порой как в дурных романах Достоевского. У того, из-за непродуманности сюжета, герои, закрутив интригу, потом просто никак не могут не сойтись. Через год, через три. Я по молодости смеялся над такой надуманностью, а вот теперь склонен принимать за крайний реализм.

Кивая, Елизавета боролась с соблазном просто наслаждаться кондиционированной прохладой, фантастически вкусными персиками и финиками, щекочущим стопы длинным ворсом. И доверительно-рассудительным, мягко-грудным мужским голосом.

– Представьте, я несколько последних дней то и дело думал о вас. И вот, мои мысли материализовались. Не удивляйтесь: сложились два вектора – думы о вашем Артёме и о моей Адочке. Артём обнажил мне важный участок работы, до сих пор меняю кандидатов на место начальника реставрационного участка. Всё что-то не то, не те и не так. А дочь… Елизавета, мне, как родителю давно взрослой девушки, дозволительны некоторые темы. Достаточно э… непубличные. Да что уж, интимные! Нет, не пугайтесь – я не о морали. О здоровье. Вы понимаете, сколько всего в моей жизни обессмысливается? Единственная дочь не может выносить плод. Беременность за беременностью кончаются выкидышами. Наша семейная трагедия…

Лолий медленно налил себе полный фужер воды. Отпил, промакнул губы салфеткой. Елизавета, пользуясь моментом, начала потихоньку втискивать ноги в кеды. Что оказалось непросто: стопы к концу дня опять распухли.

– Однако, по порядку. Вы не знаете, почему позавчера именно ко мне обратились с очень неприятными вопросами по поводу вашего брата и отца вашего будущего ребёнка?

– В смысле?

– В смысле того, что они совершили проступок, за который…

Не входя сам, Анас распахнул двери, и в кабинет внесли парящее блюдо. Освободив место, девочки установили посредине стола, кажется, ещё кипящий благовонным маслом яхана аль базеля. Сменили тарелки, поправили приборы и, подлив сок, с мелкими поклонами удалились.

– Давайте, я за вами поухаживаю.

– Простите, но мне без мяса. Я вегетарианка.

– Знаю. Поэтому специально для нас приготовлены куриные грудки. Обычно яхана, конечно, делается из молоденького барашка. Реже козлёнка.

Стоп! Стоп: а при ней Лолий не заказывал курятину. Значит – заранее?!

– Вы очень проницательны, Елизавета. Похвально. – Как же быстро Лолий менял голосовой тембр! Наконец-то и левый кед наделся.

– И, правда, зачем тянуть? Самое время, согласно шаблону Фёдора Михайловича, перейти к раскрытию цели нашей «случайной встречи». Итак, злодей делает предложение, соблазнительное и пагубное для души юной героини. Право же, очень смешно! Елизавета, предложение совершенно партнёрское, деловое, никакой крови для подписи.

Запечённые на углях лук, томаты, баклажаны и перцы с нежнейшим горошком – аль базеля впечатлял. Лолий подложил ей ещё кусочек грудинки с подрумяненной корочкой в перечных крапинах:

– Итак, Артём и Сергей, работая на моём объекте, совершили проступок, за который им – и мне тоже – теперь грозят большие неприятности. Но на меня наложат лишь финансовое наказание, так сказать, введут в убыток, а вот им придётся умереть. Вы же смотрите фильмы и знаете, что-либо красть у мафии самоубийственно. А тут не мафия. Тут то, чего все мафии трепещут. Оно даже не имеет имени. Просто «оно». И вот, представьте себе, мне подарили шанс самому разрулить ситуацию. Один такой шанс на миллион, на сто миллионов, на триллион. Елизавета, я могу сохранить вашему брату и бойфренду их жизни. Жизни, Елизавета! Жи-и-изни!

Лолий не кричал – пел:

– Я в высшей степени удовлетворён такой оценкой моей личности! Я восхищён таким доверием! Совершенно ублажён. Моё самолюбие уже третий день торжествует самоё себя. Ха-ха-ха! Ха-ха! – Лолий откинулся, прищурясь, рассмотрел наколотую на вилку горошинку, вернул её на тарелку. – Всё, конечно, так. Абсолютно так. Однако я деловой человек, и потому не способен пройти мимо выгоды. Тем более, когда получение прибыли не требует дополнительных рисков, затрат и манипуляций. Итак, внимание, переходим к конкретному предложению: я познакомился с результатами анализов, ваших и моей дочери. Всё очень обнадёживающе: четвёртая группа резус положительный – первое совпадение, далее количество гемоглобина, качество антител. Даже процентный состав микроэлементов очень близок. Это даёт нам надежду. Отторжения не будет.

– А почему вы к генетикам не обратитесь? Сейчас же такая инженерия, особенно в Англии…

– Это ещё лет десять будет вне гарантий.

– Но…

– Всё! Я не могу рисковать своим ребёнком.

Боже! Почему она села в машину? Какой повелительный тон:

– Елизавета, вы поедите в Германию, в Висбаден. Там в центре репродуктивного здоровья доктор Мартин Шорш вам введёт оплодотворённую яйцеклетку моей Адочки, и вы проносите её четыре-пять месяцев. Ваш плод будет поддерживать и продвигать развитие нашего. Искусственные близнецы – на сегодня самая прогрессивная технология суррогатного материнства, а доктор Шорш – ведущий мировой специалист, с тридцатью годами практики. После того, как наш плод извлекут, у вас даже останется шанс довести собственную беременность. Небольшой, но шанс. А, главное, вы – здоровы, молоды, вы сможете родить ещё хоть десять раз. А материально это будет обеспечено совершенно. Гарантирую.

Почему она села в эту проклятую машину?! Елизавету вырвало прямо под стол. Вскочив и закрыв-зажав лицо руками, она слепо протиснулась мимо вскочившего Лолия и надавила плечом на неподдающуюся дверь.

– Вы будете рожать от живого и здорового мужа. От вашего Сергея. Елизавета! А живой и здоровый брат будет помогать в выборе имён детям.

Наконец, локтем отжала ручку и вывалилась во встречный барабанно-зурновый грохот ресторанного зала.

– Анас, кофе готов? И, если подошёл, позови Бахыта. – Лолий брезгливо подождал, пока девушки сменили скатерть и расставили чистую посуду.

 

– Бахыт, она убежала?

– Хотите, чтобы я её вернул?

– Нет, сейчас бесполезно. Пусть поревёт, порыдает. Она умненькая, перепсихует и успокоится. И согласится. Пусть созревает. Думаю, завтра-послезавтра сама придёт. А к тебе у меня иная просьба. Ты же участвовал в испытаниях новых систем в Индокитае и Центральной Африке? Чем вы там народ жарили?

– Я был в группе прикрытия. Мы – спецназ, не эксперты.

– Но что-то ты видел и наверняка понял. Так что, не в службу, а в дружбу: съезди к «Синему зубу» в Тропарёво, посмотри – как спёкся Вылкин? У меня из головы не выходит – что, всё-таки, это было? Напалм? Кислота? Микроволны? Гиперболоид инженера Гарина? Экспертиза внятного вывода не сделала. Неужели самовозгорание? Тогда дело швах…. Всем нам будет зэр швах. Бахыт, надо на месте разобраться. Что там, чёрт побери, всё же произошло?

 

***

Едва Иван развернул машину, как трасса ожила – десятки фар взрезали парную полумглу и по всей ширине, внагон и навстречу, наперегонки помчались легковушки, тягачи-длинномеры, микроавтобусы. Слева горизонт малиново процарапало зубчатой залесной полоской, которая на глазах ширилась, светлела, и через несколько минут мир обрёл абсолютную реальность. Даже радио заработало, как ни в чём не бывало. Ничего не бывало. Всех троих то и дело разряжающе пробивало почти беспричинным смехом, но особенно разнесло, так что машину закачало, когда они услыхали о восьмибальных пробках на Новой Риге, на выезде к Троицку, под Щербинкой, Жуковским и Королёвым.

 

На воротах Пустыни стоял послушник Степан. Отворил с поклоном, затворил, ничему не удивившись.

– Настоятель здесь?

– На службе. Поспешите, сейчас проскомидия начинается.

Служба шла как в ускоренной прокрутке. Два вдоха-выдоха – вынесли Евангелие: «Благослови, владыко, святый вход! – Благословен вход святых Твоих всегда, ныне и присно и во веки веков!»... «Премудрость!»… Апостола читал тонюсенький семинарист из Лавры. Ещё три-четыре вдоха-выдоха – как уже «Иже херувимы тайно образующее и животворящей Троице трисвятую песнь припевающее…».

Савва поймал блаженно доверчивую и, кажется, чуть даже извиняющуюся улыбку Артёма, когда тот, не зная слов, подмыкивал поющим Символ веры. А когда на «Святая святым!» молящиеся упали на колени, он так громко шлёпнул о пол ладонями, что Савва с Иваном переглянулись.

Причастников, кроме священства в алтаре, было только двое – проходящие практику семинаристы, которых поисповедовал настоятель.

«С миром изыдем». Схимник явился из ниоткуда. Оказывается, он всю службу незамеченным простоял у окна за колонной.

Савва опять улыбнулся, глядя как Артём, излишне кланяясь, опасливо крался ко Кресту.

– Отобедаем. Потом всё расскажете. – Настоятель, благословив Ивана, прихватил его за локоть. – Старец ночью нас всех на бдение поднял. За вас молились. Но за столом никому ни слова.

После трапезы, прошедшей под чтение жития Иосифа Волоцкого, Савва оказался на дворе в одиночестве: Иван ушёл с настоятелем решать финансовые проблемы, а Артёма Степан вдруг повёл к старцу одного. Савва, было, озадачился – узнать зачем, но смирился: кто же пытает схимника? Нужно потерпеть – всё откроется. Не в этом веке, так в будущем.

Ветерок ерошил макушки яблонь за храмом, и протяжные накаты шорохов листвы с высоким щебетом едва различимых в синеве ласточек настраивали на мудрствования в духе Экклезиаста: «идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои». Да, да, всё возвращается на круги своя. И умножающие знания, умножают скорби. Это при том, что страх Божий – начало премудрости.

А ночка-то, действительно, поучительная. Не то что материалистов, даже маловеров после пережитого не остаётся. Что сие было? Гроза, потом тьма. Совершенно космическая. Приборы отказали. Японские, аутентичные. И то, как Артём запаниковал, когда увидел проезжающий мимо «Шевроле Тахо», не забыть никогда: он просто обезумел – визжа, стучался головой о стекло, рвал ручки, бил, даже укусил Иванов подголовник. Если бы не заблокированные двери, они его точно бы потеряли. В такой-то тьме. Потом Артём забился на дно под сиденья и лежал там, тихонько подвывая. Савва раз двадцать прочитал «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его», а Иван, привязанный к рулю и полоске едва видимого асфальта, только очень искренне выдыхал «Господи, помилуй! Господи, помилуй!».

Что же это было? Что? Потерпеть – всё откроется. Хорошо, чтобы в веке этом.

Длинный, тонкошеий и сухокостный, словно двухметровый подросток, Артём шёл, как-то расслабленно вихляясь во всех своих сочленениях. Зарёванное грязное лицо с натёртыми до красноты глазами, длинные волосы сосульками. Ага, кажется, одним христианином стало больше.

– Тебя… старец ждёт.

Савва побежал. Вскочив на грубо сколоченное крыльцо-времянку, приотворил дверку в арочной стене башни-колокольни. Коридорчиком, заставленным мешками и коробками, пробрался до свеже окрашенной синим двери.

– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!

– Аминь.

В левом иконном углу просторной комнаты, у комода, заставленного книгами, настольными лампадами и подсвечниками, спиной к нему стоял схимник. Он снял мантию и епитрахиль, оставшись в стареньком, уже сером подряснике и тоже немало повидавшей скуфейке с вышитой на лбу голгофой. Савва замер на пороге. Тишину подчёркивали мягко тикающие железные часы-будильник. Из Советского Союза. Дал руку для поцелуя:

– Савва? Очень вы с братом схожие. Проходи, садись.

Старец повернулся, осторожно поднёс и поставил на стол лампаду красного стекла. Опустился на стул с высокой резной спинкой, откинувшись, распрямился с чуть заметной улыбкой.

– Садись. Что-то ноги у меня уже неделю ломит. Ты-то здоров?

– Да, батюшка. Слава Богу.

– И хорошо. А мы вот не делаем добрых дел – скорбями спасаемся.

Тиканье часов сбил пронзительный пересвист ласточек, видимо, кормящих птенцов где-то над приоткрытым окном. Старец аккуратно, неспешно сменил фитиль, всё так же чему-то улыбаясь – на бледном, без единой морщинки лице, обрамлённом седой полупрозрачной бородкой искрились прищуром чёрные глаза. Савва даже не дышал: нужно ещё чуток потерпеть – сейчас всё откроется. Если, конечно, твоя душа готова вместить.

– Как, ребятки, заглянули в преддверие адово? Вразумило?

– Да, батюшка. А что это было? Тьма такая?

– Египетская. Полезное дело. Страхом наше самомнение быстро смывает. Гроза, буря, пожар. Война тоже к этому. Увы, без встряски мы никак не можем. Скоро забываем кто – тварь, а кто – Творец. Полезно нам струхнуть-оробеть. – Отерев салфеткой рубчики лампады, полюбовался. – Вот так и Господь нас очищает, трёт наши бока, и мы светимся, сияем. Некоторое время.

От удивительно молодо-ярких глаз Савву пронизало волной какой-то упругой, деятельной силы:

– Савва, слушай сюда, и не отвлекайся на вчерашнее, оно более для Артемия было и Ивана. Значит так: Артемий со своей бедой у нас остаётся. С «сокровищем» этим своим. Поживёт, на сколько его хватит, покатехизируется чуток, азы и буки церковные освоит. А ты лети в Москву, на тебе и брат твой, и жена его.

– Жена?

– А то! Не понял, что ли?

– Н-нет.

– Береги её. Лучше бы ей к вашим, в Тобольск. Отправь её, постарайся, изо всех сил постарайся. Даже если не вмещает она того.

– А брат что? Батюшка, за него же денег просят. Три миллиона рублей! Я думал: продадим чего из найденного, ну, из Сережиной доли и выкупим.

– Индюк думал, думал, да в суп попал. «Продадим-купим». Со злом никогда не торгуйся. Никогда! Тут такое дело, в котором деньги ничего не значат. Деньги тут морока, вроде вашей ночной тьмы.

– А как же тогда его выкупить?!

– Молитвой! Верой! Тебе что, твой прадед не поможет? Ступай с Богом, молись – не стыдись. Ну, ребятки, не на людей же нам надеяться! Уповаем на Господа Иисуса Христа. Во всём уповаем. Ступай. И ничего не бойся. С верой в Бога – не бойся.

 

***

Ирэна Кимовна нагнала Елизавету в конце университетского коридора. Перед самой лестницей вытянула из компании одногруппниц, в свободную пару меж практик направлявшихся поланчевать в ближней кафешке. И почти силой завела-затолкала в преподавательскую. В небольшой, жарко просвеченной солнцем комнате, плотно заставленной шестью столами и тремя шкафами, никого не было. И видимо не было давно – воздух пыльно-затхлый, с отвратительным придухом новой дээспэшно-клеёной мебели.

Усадив Елизавету за свой стол, Ирэна Кимовна нацедила из термоса какого-то особенного жёлтого чая с длинным перечнем запаренных трав, на пластиковой белой тарелочке выложила бутерброды с сыром и огурцами.

– Приступай, не стесняйся. Ты ведь тоже вегетарианка? Умничка. Я шестнадцать лет мяса не употребляю и всем советую.

Придвинув стул, подсела напротив, подперев щёку рукой, увешанной разноцветными металлическими и каменными браслетами.

– Пей, ешь – всё для тебя принесла. У меня-то сегодня разгрузочный день. Только вода.

Елизавета надкусила подсохше-подвядший бутерброд, запила какой-то горечью.

– Дома всё хорошо? Мама? Брат?

Интересные вопросы для преподавательской. Ага, Ирэна Кимовна, оглянувшись на пустующие столы коллег, вдруг торопливо зашептала:

– Я к чему: брат твой всё ещё не желает повстречаться со специалистами по своей находке? И правильно! Лиза, совершенно правильно! Я узнала, я такое узнала… это страшная вещь. То, что у него – может весь мир взорвать, космос перевернуть. Чернобог займёт место Белобога. Это как смена магнитных полюсов. Или даже хуже… Если бы ты знала, если бы только знала, какие страшные силы захотели эту рукопись заполучить! И тот человек, – а, может, и не человек вовсе! – тоже её захотел. Но я промолчу! Промолчу – кто он. Иначе и мне… А брату… передай!

Ирэна Кимовна вскочила, с прыжка толкнула дверь, выглянула в коридор.

– Показалось. Мне в последнее время многое кажется. Так вот, передай Артёму: надо рукопись похоронить. С заклятиями. Уничтожать нельзя – она в чьём-то уме тогда опять возродится. А если схоронить с заклинаниями и оберегами, то это надолго… Почему ты не ешь? Бери, ты должна всё съесть, для тебя принесено… Я очень испугалась того человека-нечеловека. Но промолчу кто он… А рукопись – только ты никому! Понимаешь: ни-ко-му! У твоего брата на руках параллельные тексты на хеттском и мораванском языках самого Ману! Представить только: полный текст от автора. Пока учёным известны лишь фрагменты в пересказах учеников или критиков. А тут такой артефакт. Страшная вещь.

Елизавета послушно догрызла бутерброды, но вот «чай» не шёл никак. Безнадёжно оглянулась: ну, правда, откуда здесь воде взяться? Жаркая, пахнущая клеем пустыня. И для полноты антуража Кимовна шипела гюрзой:

– Этот текст может весь космос перевернуть. Ведь там – только ты никому! – там описания ритуалов снятия печатей с могилы гигантов. Рефаимов. Или енакимов. Понимаешь? Ангелы вскроют печати – и те восстанут – вот она, магическая революция… Понимаешь? Это конец тысячелетнему царству последователей Христа. Которое самым противоестественным образом длится уже две тысячи лет. Против завета их же Учителя. И вот теперь мир может вырваться!

Тонкий, сжатый меж маслиновых глазищ нос Ирэны Кимовны вдруг оказался так близко, что Елизавета отдёрнулась, разлив чай.

– Ничего, ерунда. Вот салфетка… Ты только пойми: ведь я вовсе не против христианства. Оно тоже через самых лучших своих последователей зовёт мир к любви. Я не против таких достойных подвижников, как Сергий и Серафим. Но церковные администраторы во все времена отсекали просвещённую, духовно продвинутую паству от чистоты учения. Которое тайно хранилось альбигойцами, катарами и богомилами. И старообрядцами – духоборами, молоканами, хлыстами. При том, что официальные церкви как бы забыли, что им было предсказано. В их же Апокалипсисе написано. Вот… Вот!

Ирэна Кимовна достала из сумки брошюру в серой картонной обложке с гравюрой Дюрера «Четыре всадника» и раскрыла на заложенном открыткой месте.

– Цитирую: «И увидел я престолы и сидящих на них, которым дано было судить, и души обезглавленных за свидетельство Иисуса и за слово Божие, которые не поклонились зверю, ни образу его, и не приняли начертания на чело свое и на руку свою. Они ожили и царствовали со Христом тысячу лет. Прочие же из умерших не ожили, доколе не окончится тысяча лет. Это – первое воскресение. Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти, но они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним тысячу лет. Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань; число их как песок морской». – Ирэна Кимовна прижала книжку к губам, закатив глаза, помолчала.

– Елизавета, Лиза, ты поняла? Христианам на господство завещана была одна тысяча, а они тянут уже две. Папы и патриархи скрывают и уничтожают апокрифические евангелия. И «Книгу Еноха» отрицают. Но всё равно, я не против учения Христа. Только! Только ведь после того, как сатана будет освобождён, вскоре закончится история нашей планеты. Вот, так прямо и сказано Иоанном: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет». Радоваться возможной – а теперь, благодаря находке твоего брата, очень даже близко возможной вселенской революции?.. Нет. Нет! Ибо я воочию видела того, кто её, эту революцию, жаждет. И теперь я боюсь. Лиза, я очень боюсь. Мы все, все должны бояться.

– А… что делать? Что нам делать? – Елизавета, как в немом чёрно-белом кино увидела ворону, защищавшую её от Захара, увидела безумные лица сцепившихся Сергея и Артёма, маньячное беганье брата от неизвестно кого. А потом явление сибирского близнеца с точно теми же уверениями, что «она не готова»… А теперь вот Донбасс и СБУ… три миллиона за жизнь любимого или какую-то тетрадку какого-то Мани… и… Лолий… Бред стал обретать физически ощутимую силу. Парализующую силу.

– Что теперь делать?

– Есть план. – Ирэна Кимовна никак не могла затолкать брошюрку назад в сумку. – Нам надо схоронить найденное Артёмом. Также, как оно хранилось до сих пор. То есть, с заклятиями. И оберегами. Чтобы Пятый ангел не вострубил. Но это дело не человеческое. Совсем не человеческое. Потребуется помощь из иных миров. Мы же с тобой понимаем, кому противостоим? Потому, Лиза, нам могут помочь только ведьмы.

Да что же это?! Да понимает ли Кимовна, что есть предел толерантности даже молодёжного пофигистского сознания?!

– Конечно, Лиза, «ведьмы» – в трактовке нашей славянской традиции, производное от арийских «Вед». Ведуньи, то есть, жёны ведающие, знахарки-знающие. А не какие-то там мультяшные бабки-ёжки или гоголевские шинкарки. Я тут вошла в одно общество. Серьёзные женщины. Состоявшиеся. И в науке, и в культуре. И в бизнесе.

Ну да, да, мама их с братом родила, и замужем немало жила. А эта всегда одинока. Навсегда.

 

***

Если на протяжении дня весь город заливается солнечным светом равномерно, то после заката на нём обозначаются устойчивые тёмные пятна. Летом, зимой, пасмурно ли, ясно – вроде бы то же самое количество фонарей, тот же самый неон реклам, окна горят, как везде, и машин не меньше. А как-то в этих местах всегда темнее.

Фиолетово-стеклянная футуристическая громада «Кристалла» – или «Синего зуба», или «Айсберга», тонула-таяла в поднимающемся над районом сумраке, скупо рефлексируя бледными бликами ломаных поверхностей на автомобильную суету бульвара. Архитектурная асимметрия огранки крыши, вкупе с выбитыми вандалами нижними окнами, работала на размывание реальности несостоявшегося крупнейшего бизнес-центра и VIP-отеля – третий десяток лет пугающего и дразнящего любопытство москвичей двадцатидвухэтажного «недостроя».

Бахыт, свернув с Русской улицы к Президентской академии, удачно запарковался на единственном свободном местечке среди полсотни перемаргивающих сигнализациями машин. Для начала осмотрел по периметру подходы и подъезды к объекту. Судя по слоистым навалам мусора, поросшим уже не травой, а мелкими клёнами и берёзками, подобраться к вяло охраняемому зданию в последние годы можно было только пешком. Ибо пару заржавелых ворот в строительном заборе легче протаранить, чем открыть. Просчитав «мёртвую зону» камеры наблюдения, быстро проскочил к стене комплекса, и через полсотни метров нашёл незапертую дверь. Точнее – отсутствующую. Груды битого стекла и кафеля блестели и хрустели под ногами по всему холлу, разделённому шеренгой восьмигранных колонн на две неравные части: поближе-поуже вдоль стеклянной стены, что когда-то задумывалось общим коридором, связующим коробки-тамбуры подъездов, и ту, поглубже, что явно должна была стать поражающим роскошью разноуровневым фойе в авангардно-кубистском стиле, с водопадами и бассейнами. Это, если судить по остаткам отделки из натурального камня, уцелевшим под потолками, и мозаичным рисункам под мусором и наносами пыли на некогда выполированных мраморных полах.

Стоя перед колонной с полузакрытыми глазами, Бахыт выслушивал помещение, поджидая, когда его зрение перестроится на почти полную темноту. Звуков хватало и, прежде всего, требовалось отделить внутренние, технические или жилые, от залетающих снаружи. Что-то гудело и свистело, скреблось и потрескивало. Ветер хозяйничал в лифтовых шахтах и на верхних этажах, где, наверняка, ещё и голуби обустроили свои затхлые коммуны. В нескольких местах с потолков разноритмично капало – видимо, вода в перекрытиях скопилась во время недавних гроз. Ну и, конечно же, кое-что воображение дорисовывало на основе его собственного дыхания и сердцебиения.

На лестничной площадке второго этажа дверь в коридор была заперта, опечатана и, как паутиной, часто закрещена полосатой лентой. Ага, значит, здесь следаков что-то заинтересовало. Подсветив, отжал язычок замка, рывком приотворил алюминиевую, с фанерой вместо стекла, дверь. В нос резко ударило хлором.

Дышать в коридоре он мог только через смоченный в луже платок. Оп-с! Что это? Белесые разводы по полу бугрились чёрными… бородавками. Которые похрустывали под подошвами. Бахыт присел: пол коридора был осыпан тысячами и тысячами дохлых мух. Санэпидемнадзор, что ли, прошёлся? Ерунда какая-то.

Слёзы заливали глаза, и бронхи разгорались так, что обследовать помещение не было никакой возможности. Но главное Бахыт понял: это отсюда некие свидетели наблюдали за горением Вылкина. А затем их следы уничтожили. И этих зрителей было тут немало – иначе на кой заливать хлором все шестьдесят метров? Прижавшись лбом к оконному стеклу, определил внизу три ориентира. И выбежал.

 

В почти уже ночной темноте разглядывать асфальт малопродуктивно. Бахыт крутанулся напоследок: ага, а вот тех-то ворот в сетке он и не приметил! И дорожка сюда хоть и не выметена, но, по крайней мере, без мусорных завалов, явно эксплуатируемая.

– Руки подними! А сам на колени! Я сказал: ру-ки!

Всякий военный уважительно относится к звуку передёргиваемого за спиной затвора. Бахыт, вскинув ладони, согласно опустился на колени:

– И что?

– Ты кто? Оружие? Документы есть?

– Я чистый! А вы? Вы кто?

– Майор Шатов. Прокуратура Западного округа. Теперь замри. – Некто быстро и сильно обстучал Бахытовы подмышки и поясницу. – А сейчас медленно, пальцами достань документы. Откинь вперёд.

Бахыт всё исполнил. Перед ним кошкой мелькнула тень, и опять из-за спины:

– Вот как: «Ветеран КГБ СССР»! Майор в отставке Исаев, Бахыт Абдылханович. И почём взял корочки, «ветеран»? Полторы тонны зелени?

– За такие слова, майор, я тебя после обязательно накажу. Я на Гурумдинском перевале заставой командовал, когда твой папочка москвячскую должностишку обсиживал.

– Так точно. Обязательно накажешь. После. А сейчас: здесь ты что ищешь?

– Частный интерес. Майор, позволь майору встать. Брюки жалко.

– Повторяю вопрос: что ты здесь делаешь, майор в отставке Исаев?

– На другой же бумаге написано: сейчас я обычный охранник. Ты тоже таким будешь. Я встаю?

– Так точно, вставай. Что же ты, обычный охранник, и даже без травматики?

– Не на дежурстве. Гуляю.

– По памятным местам? Как Раскольников?

– Документы верни, майор Шатов. И свои предъяви. Спасибо, Павел Иванович. Понимаешь, я теленовостей насмотрелся. А так как с юности НЛО интересуюсь, то и зашёл удовлетворить любопытство: чем здесь марсиане землян жгут? Место не оцеплено, не охраняется. Почти.

– И что же увидел? Следы антиматерии?

– Вылкин, правда, до копчика выгорел? Притом, что костюмчик цел?

– В интересах следствия, майор…

– Я не к тому, майор. Реально на сегодня нет оружия, способного на такое. Ни у нас, ни у янки. Поверь мне. И если ты не согласишься на марсиан, тогда придётся….

Как Шатов и Бахыт так разом отскочили? Точно на том месте, где они стояли полсекунды назад, хрястнуло и со злым стоном взорвалось-разлетелось в тысячи осколков и осколочков тяжеленное витринное – в пол-окна – тонированное синим стекло. А на четвёртом этаже в чёрной пустоте вроде как мелькнул чей-то чёрный же контур.

С низкого старта они рванули к подъезду. Бежавший впереди Шатов не увидел, как чуть приотставший на лестнице Бахыт достал из голенной кобуры маленький, почти как детский, пистолетик. Второй шанс американских копов – NAA Guardian 380.

Двадцать две тысячи квадратных метров супрематического лабиринта в двадцать два этажа. «Искать иголку в стоге сена» – очень слабо сказано. «Монетку в океане» – теплее. А честнее – «кундалини в космосе».

Коридор четвёртого, конечно же, был пуст. И чем выбили стекло – непонятно. Они прочесали примыкавшие анфилады комнат, но дальний выход на следующую лестницу был не просто закрыт, а намертво заварен прямо по периметру металлической двери. Вернувшись, поднялись на пятый. Здесь, похоже, довольно долго тусовались наркуши. Даже граффити тематические.

– Ты чего… своих не вызываешь?.. Надо… оцепить здание. Он здесь… где-то.

Бахыт, согнувшись пополам, коротко выдыхивал в пол, пока неутомимый Шатов, бурча, как мультяшный медвежонок, обследовал завалы заброшенной бомжовой берлоги. Истлевшие матрасы, вонючее тряпьё, сгнившие картонки, россыпи бутылок и шприцов. Кострища и горы полиэтилена.

– Только не стреляй, гражданин начальник! Я свой, не стреляй! – Из-под смятой плёнки в лучи фонарей выползал мелконький, кособокий бомжик с распухшим, как у утопленника, лицом.

– Руки подними! На колени!

– Всё-всё-всё, гражданин начальник! – Одновременно кособокое и сгорбленное тельце неловко припало к бетону. – Всё, не стреляй!

– Кого здесь видел?

– Негра! Чёрного.

– Кого?!

– Простите! – Бомж закосился на Бахыта. – Афророссиянина! Он наверх пробежал. Минут за десять до вас.

– Вызывай! Надо оцепить здание…

– Так точно… – Шатов так посмотрел на Бахыта, что тот понял: присутствие здесь Шатова – такая же частная инициатива, как и его. Наверняка дело такого уровня прибрали фээсбзшники, а прокуратура и полиция на рутинных побегушках. Так что, никакого оцепления и спецназа не будет.

– Ты здесь живёшь?

– Нет-нет! Я случайно. Частный случай.

Бахыт и Шатов переглянулись.

– Что вы так? На самом деле, зуб даю! Точнее, я исполняю частное поручение. Эксклюзивный заказ. Дамочка одна просила найти оброненную тут брошь.

– Тебя просила? Брошь – тебя?!

Шатов кивнул Бахыту на бомжика, а сам бесшумно метнулся к лестнице. Умел он вот так бесшумно передвигаться. Прямо ниндзя.

– А чего удивляться? Капитан Немо – человек деловой, конкретный и понятливый. С ним, то есть – со мной, многие бизнес имеют. – Бомжик поднялся, демонстративно заботливо заотряхивал колени. – Удобно: «Немо» – почти «немой». И почти невидимка, без какой-либо юридической ответственности. При том, что весьма немало что видящий и слышащий. Плюс МАИ за плечами. Эсэсэсэр без балды образовывал, Европа отдыхала.

– А «капитан» ты по какому ведомству? Флот, армия, МВД? – Простреленное сто лет назад лёгкое приотпустило, и Бахыт, разогнувшись, поспешил за Шатовым. – Не отставай, если жизнь ценишь. Капитан Немо, за мной!

– Зачем угрожать? Всё всем понятно. – Бомжик бойко ковылял за ним. – А вы явно человек военный. Любую профессию влёгкую вычислить по лингвозапасу и образному ассоциированию. Стоит сказать кому: «пост» – и тут же увидишь, насколько солдат, поп и бюрократ понимают это слово по-разному. Послушайте: я-то не убегу, а вот вы зря негра ночью ищете. Он как явился из темноты, так в темноту и ушёл. Призрак. Вообще, этот дом сам призрак. Его даже в реестровых документах не существует. И на карте Москвы его нет. Без балды, дом-призрак.

– Ты помолчишь?

– Вряд ли. Я сто раз повторю: это – дом-призрак, дом-призрак, дом-призрак. Пока не врубитесь. И негр тоже не человек. Он же ладонями легонько по стеклу шлёпнул – оно целиком и выпало. Попробуйте сами – не получится. Ушу и кун-фу не помогут. Это эзотерика иной природы – явное вуду.

На шестом этаже Шатова не было. И седьмом. Неужели этот логично-упорный… вини-пух попёрся на самую крышу?

– Сколько здесь этажей?

– Зрительно двадцать два. Плюс четыре подземных. Но реально больше. Я пару лет назад здесь побичевал весной. Общество тогда собралось здесь вполне даже приличное, кродильщики ведь не беспредельщики. Глючат каждый по-своему, но не навязываются. Так вот, тогда-то мне и показали – в доме лифт ходит. Лифт! Откуда? Куда? Здесь эхо странное: идёшь-идёшь прямо на звук и вдруг упираешься в тупик... И тогда ночами часто музыка звучала. Классная: «Кармина Бурана», «Девятая» Бетховена, предсмертная кантата Скрябина. А один раз я даже оперу прослушал. Близенько, через стену или потолок. Не всю, фрагмент, но опять же, эзотерическую, только для посвящённых – «Волшебную флейту» подмастерья Амадеуса. Сопрано – просто божественное! Каллас бледнеет. Вот тогда мы с двумя опустившимися валторнистами из жмуркоманды как-то и засеклись поразведать, что тут почему. Просчитали децибелы, проставили метки и почти определились: северная сторона, ближе к западному углу. Но дальше опять impasse: меж девятнадцатым и двадцатым лифт пропадает. Гремит, воет, потом раз – и тишина! Останавливается, но где? Посмотрели по ближайшим лестницам, вроде как никакого дополнительного горизонта не нашли. А внизу, в подвалах, этот самый лифт вообще куда-то ниже фундамента уходит. Глубоко-глубоко. В преисподнюю, что ли?

– Ты точно не помолчишь?

– Что я, исихаст какой-то? И темно здесь, как у… афророссиянина в анусе. А когда треплешься, вроде не так страшно. Даже если сам с собой, не так одиноко. Одиночество – это же доминантная мотивация бормотаний Вини-Пуха. И, ладно, иду на сознанку: никто меня не просил искать, просто подслушал, как одна вумэн другой жаловалась, что брулик здесь потеряла. Только не стоило бы сюда шиматься. С лихом натерпелся. Хотите, я вам Беранже почитаю? С выражением. Или с выражениями. Могу и Пастернака. Так мы реально на крышу попрёмся?

 

***

Ну, всё! Оленька удерживала Саввину руку за пределами Платонового терпения.

– Вы как хотите, а я гоу-хоум. – Платон приложил электронный ключ к замку подъездной двери. – В гости не приглашаем: сегодня у папы капельница. Адью!

– Бывай! Спасибо за Парк. – Савве тоже прощаться не хотелось, и Оленькина ладошка в его руке стала всё горячее. – Вот вы мне ещё один знаковый уголок Родины открыли. А что с папой?

– На той неделе желчный пузырь удалили. Всё удачно, идёт на поправку.

– Слава Богу!

– Так ты сейчас к Елизавете? – Оленькины глазищи так просительно блестели из-под низкой красно-рыжей чёлки… Да какая же она, правда, чудо!

– Надо. Старец велел. Не знаю даже, что и как ей объяснять, она совершенно не готова.

– К чему?

– К пониманию. Старец-то волю Божию передаёт. Не от своего разума советует, но мы не вмещаем Божью волю, и собственные планы строим. Поперёк промысла. И удивляемся «неудачам». Так вот, батюшка велел, чтобы я уговорил Елизавету в Тобольск поехать. К нашим родителям. Только она не поймёт. Не готова. Нецерковному уму как сумасшествие – послушаться незнакомого человека, который тебе советует, даже не дослушивая твои вопросы. Поеду, хотя ясно, что зря. Кстати, парашют тебе привезти? Созрела его видеть?

– Нет. Пока нет. Знаешь, а ведь я тогда правильно проинтуичила: акции не получилось. Ребят скрутили на подъёме. Так-то ничего страшного: штрафные работы на две недели. Только при аресте Духа сильно избили. Видите ли, Вадик им «оказывал сопротивление». Сейчас в больнице с переломами и сотрясением. Вот, хочешь – верь, хочешь – не верь, но тогда точно было какое-то моё знание. Знание, что никакого прыжка не получится. И, вообще, что мне не нужно этого прыжка. Никогда.

– Верю. Я же за тебя сорокоуст заказал, в тот день и начали читать. – Савва, наконец-то отпустив её руку, медленно-медленно отходил, напоследок вбирая, впечатляя в память по-детски большеглазое почти круглое личико с острым покрасневшим носиком и тоненькой нижней губой. – Ты ступай. Я позвоню позже. Как только…

 

Дверь открыла Елизаветина мама:

– О, чёрт! Прости, никак не могу удержаться. Очень вы с Серёжей похожи.

– Здравствуйте. Елизавета дома?

– Да, у себя. Только минуточку – э …?

– Савва.

– Прости, Савва. Давай предварительно минуточку посекретничаем. Тсс!

Они крадучись пробрались в кухню.

– Тсс! Есть немного вина. А кофе? Тоже нет? Как знаешь, а я чуть-чуть. И меня Полиной зовут.

Глядя, как предельно коротко выстриженная и ярко-ярко раскрашенная женщина, выпадая худеньким тельцем из огромного – не Артёмова ли? – халата, побрякав пустым стеклом, достаёт из-под стола крепко початую бутылку, Савва подумал, что вряд ли когда привыкнет к заигрыванию родителей с детьми. В их семье даже представить невозможно было, чтобы мама обратилась к дочери, как равной. И отец, при всех его педагогических заморочках «уважения личности», тоже умел держать дистанцию.

– Савва. Тсс! Что нам делать?

Неплохой вопрос. Ему нравился. А вот понравится ли ей ответ?

– Елизавете необходимо уехать.

– И я так же думаю! – прикурившая вместо закуски Полина перешла на совсем уже едва уловимый шёпот. – Тёма-то, сынок, умничка, спрятался, а Лизонька вот… Савва, её каждый день преследуют, каждый день! Я ведь уже во второй раз подслушала, как она с кем-то сначала грызлась, а потом плакала. Но со мной ничем делиться не хочет! Стена! А ведь я её растила, воспитывала, как лучшую подругу. Никогда никаких секретов от неё не держала. И вот, расплата: молчит или увиливает. Савва, ты не знаешь, что происходит? Наверняка знаешь! Так что давай, давай, рассказывай! Рассказывай: кто и почему гоняет моего сына и пугает мою дочь? Я же мать, я должна знать. Это всё из-за твоего Сергея? Это он что-то такое натворил?! Рассказывай! Украл? Убил? Изнасиловал? Он же сектант, изувер, всякое возможно… А... чёрт, ты ведь тоже, поди, из них…

– Мама!

Елизавета стояла в дверном проёме, грозно скрестив на груди руки. Насколько же она, гм… крупнее матери, наверное, в отца. И так грозно рыкнула, что любой невольно начнёт заигрывать. Однако хрупкая Полина на сегодня уже нашепталась, и сама созрела порычать.

– Что «мама»? Что?! Думаешь – я безответная? Что я буду терпеть, молча жаться, пока кто-то моих деточек пугает и гоняет? Нет. Я кое-что в этой жизни значу. Я кое-кем уважаема, и найду, к кому обратиться. Есть связи, есть! И за своих малышей я заступлюсь! Я любому! Любого! За своих… за моих… за вас… мои…

Стремительно обнявшись, – мать с полупальцев приткнулась лбом в плечо дочери, – обе разрыдались.

Савва переминался у окна, за которым закат подкрасил розовым мелкие облачка, часто разбросанные по зеленовато-жёлтому небу. От этого кухня – с её лимонными шкафчиками на зелени стен, в какое-то мгновение попав в заоконную цветовую тональность, утеряла материальность, стены разомкнулись, и стол, и стулья словно поплыли на ковре-самолёте узорного кафеля вслед за садящимся в сизую дымку тёмно-красным солнцем. А за ними и чёрно-белые фотографии в тонких металлических рамках, и горшки с неведомыми растениями – так, что Савва даже чуть подсел, вцепившись пальцами в край подоконника, поджидая, пока пройдёт головокружение.

– Мама, милая…

– Доченька, родная…

– Мама… нам с Саввой… поговорить нужно.

– Говорите… Только при мне. Я тебя с ним одну не оставлю. Хватит того, что он Артёма куда-то заманил.

– Не куда-то. В хорошее место.

Синхронно всхлипывая, они стояли теперь порознь, но мать крепко сжимала рукав Елизаветиной рубашки. Савва понимал, что чья-чья, а его корова должна помолчать, но и обида за брата поджигала. Это же какой надо быть пьяной и совершенно безграмотной, чтобы такую пургу нести? – «украл, убил, изнасиловал»! «Сектант-изувер». Полный бред!

– Савва, ты ведь что-то сказать хотел? – Елизавета осторожно высвободила рукав. Заоглядывалась. – Если можешь, давай здесь. Я устала прятаться. Очень устала.

Полина мгновенно столкнула с табурета кучку белья, усадила дочь.

– Пить? Воды? Кофе?

Елизавета отрицательно мотнула головой. Сложенные на колени руки, чуть ссутуленная спина, глаза в пол:

– Савва, пожалуйста, говори.

– Ладно. Я скажу, хотя знаю, что бесполезно. Во-первых, Артём не безвинная жертва. То есть, он, конечно, жертва, но собственной волей. Он взрослый и… он москвич, чтобы понимать: денег много быстро не бывает. Прошу вас, не перебивайте! Елизавета вам потом всё подробно объяснит. Я, наверное, даже меньше её знаю. Но знаю: сейчас Артём в настоящем укрытии, где ему ничто не угрожает. Это монастырь, точнее даже не монастырь, а пустынь.

Мать присела на корточки, положила-прижала свои руки поверх дочкиных рук, снизу заглянула ей в лицо:

– О чём это он? Во что Тёма впутался? Сам или из-за Сергея?

– Сам. И Сергея втянул. А теперь и меня, и Савву.

– А что за пустыня? Это что, буддийский монастырь? Дацан? Где? В Гоби?

– Мама!

Полина толчком привстала, приложив палец к губам, выровнялась, отошла к столу, налила себе полный бокал. Оглянулась на Савву полными слёз глазами:

– А «во-вторых»? Добивай.

– Во-вторых… Один старец, схимник, попросил передать Елизавете, что ей нужно поехать к нашим родителям в Тобольск.

– Что? – Бокал, ударившись о кафель, негромко лопнул ровно пополам, лучисто расплескав красные потоки по всему полу. – Что?! Что ты тут творишь? А? Лизонька, девочка, да это же секта! Классическая секта: одни, как бы злые, пугают, а этот, как бы добрый, увозит. Где мой сын? Он у вас? Он ведь уже у вас? А теперь вот и за дочерью пришли.

– Прекратите, пожалуйста!

– Мама!

– Да, я «мама». И я вызываю полицию! Кто помнит – ноль-ноль-три? Или девять-один-один? Как это «зачем»? Как? Я – мама, у которой воруют дочь! Лиза, в какой Тобольск? Почему туда?!

– Да потому, что старец сказал: Елизавета – жена Сергея.

Задняя крышечка белой лодочкой скользнула по красному ручейку. Полина непонимающе уставилась на рассыпавшийся под ногами телефон. И уже тихим-тихим шёпотом:

– Что значит «жена»? Что он такое говорит, Лизок? Ты что?.. То?..

– То. Мама, то.

 

Комментарии