ПРОЗА / Александр СТАРКОВ-БОРКОВСКИЙ. РАВНОВЕСИЕ ПРАВДЫ. Исторический роман
Александр  СТАРКОВ-БОРКОВСКИЙ

Александр СТАРКОВ-БОРКОВСКИЙ. РАВНОВЕСИЕ ПРАВДЫ. Исторический роман

 

Александр СТАРКОВ-БОРКОВСКИЙ

РАВНОВЕСИЕ ПРАВДЫ

Исторический роман

 

Мнози суть у добра житья друзи, а не у беды.

 

От автора

Почему человек обращается к прошлому? Точно также можно спросить, почему человек ворошит прогоревший очаг? Что там можно найти? А ведь находит. Каждый что-то для себя. Кому-то в радость брызнувшие искры, кто-то от тлеющего уголька разожжет светильник под потемневшими образами, а кому-то нечаянное тепло согреет душу и сохранит жизнь.

Вот и я сегодня хочу поворошить угли в старом, казалось бы, давно потухшем очаге. А вдруг под его слежавшимся серым пеплом еще остались теплые угли.

 

Глава первая

В лето 6993 года от сотворения мира, а по христианскому счету 1485, август стоял теплый. За извилистой Тьмакой-рекой оплывшей свечой поднимался рассвет. Время было смутное, и каждое воскресенье местные стряпухи в ржаной калачик запекали уголек из печи. Кому достанется в ломте – тому и смерть, значит, скорая. Стольная Тверь жила в страхе, и углей в округе не жалели. Возмужавшая Москва набирала силу и уже не кулаком грозила – мечом булатным…

С утра было прохладно, и от Зубца-крепости неспешно шел караван. Купчишки верхом с сумами переметными, ногайского хана байстрюк[1] с челядью, повозки со скарбом да полдюжины лошадей под тюками. Кругом и поодаль на пыльных конях охрана оружная да суровая.

 От Литвы до Зубца путь неблизкий. Пять переходов конных, и всякому воронью ведомо – добыча здесь круглый год не переводится. То поляки набегут, то московиты рассердятся! Потому и охрана ратная, к баталиям привычная.

Судьба – что кукушка. Сто лет нагадает, а жить, бывает, всего миг один, да и тот с оглядкою. Передние всадники едут молча. Лица каменные. Пыльных одежд не меняют. Возле стремени старшего бежит мальчишка-китаец – скороход пеший. А может и не мальчишка, кто их инородцев разберет? Кругом тишина, но она, как вода обманчива. Изредка звякнет уздечка, да птица в лесу вскрикнет…

Во главе каравана двое витязей – люди знатные. Шлемы с бармицами[2] да мечи опоясь. Суровые глаза мыслей не сказывают. И только седина в бороде выдает зрелый возраст одного.

После полудня караван разделился.

– Ну что, сопутники, время расставаться! Дальше земля Старицкая, а направо на Велику Тверь. Скатертью вам дорога[3]! У нас же дела окольные, – молодой витязь поклонился.

Купцы в ответ в поклоне сняли шапки.

Далее двигались быстрее. Свернув с наезженного пути, вооруженные всадники скоро затерялись в лесу. День прошел незаметно, и к вечеру показалась река!

– Как величать её? – спросил старший витязь.

– Мерзкой люди зовут! – проводник Никульша придержал коня.

– Откуда название сие богопротивное?

Речушка и вправду была неуютной. Поросшая кустарником и темная от торфа, она неласково хмурилась, изредка всхлипывая на перекатах.

Никульша вытер бороду:

– Так знамо откуда! Ни река тебе, ни ручей! Рыбу ловить – бредень порвешь. Верши ставить – глубина не та. Никчёмная речушка, вот и Мерзкая!

– Пошто вольно мелешь, холоп? – молодой витязь нахмурил брови. – На этой речушке племя славное жило – мерь называлось. И речка была по имени племени – Мерская то есть! Исправно платили дань князьям Тверским, да только не осталось никого из племени. На север подалось во времена лихие. А названье переиначили. Холопам, дай волю, и Господа охают!

  – Не гневайся, болярин! – Никульша потупил взор. – Холопы мы, отсюда и темнота наша.

 Подойти к воде оказалось делом хлопотным: берега были топкие, заросшие травой и кустарником. Никульша вынул из-за пояса топор, за ним и остальные слуги. Вскоре на вырубленной поляне расположился весь кортеж. Горели костры, стреноженные кони сочно хрустели листьями недавно сваленных осин, добавляя горьковатые нотки вянущей листвы в запах булькающих на огне котелков.

Наутро собрались быстро. Через два часа пути, придержав взмокшую лошадь, Никульша поравнялся со старшим витязем:

– Я вот что мыслю, болярин. Дороги не весть скока осталось, но к ночи все одно не поспеем. Лучше нам на Берешки повернуть. Оттуда дорога хоть и дальше, но может статься, что и короче покажется. Если вороги стерегут нас на пути к Твери, то самое время в руки им не попасть, а коли не поспеем к ночи, пустошь там есть на реке Логовежь, а на ней заимка стоит. Вся стать на той заимке ночлега искать. Вороги на Старицкой дороге нас ждут, а мы пойдем по Новгородской. Да и Волгу-реку не надо будет переходить в пути.

– А если и по Новгородской ждут?

– Тада тем паче надо сворачивать, тропами пойдем лесными, а их только днем отыскать можно.

– Добро, – кивнул седой витязь, и кавалькада снова двинулась в путь.

День казался нескончаемым, но вечер все же пришел. Сначала на востоке загорелась звезда, ей сразу же откликнулась другая, и тут же вдоль дороги затрещал коростель, за ним другой, третий, как будто в чугунок сухой горох бросили. Зачастил, заторкал, растревожил душу и затух, затух…

Начало темнеть, когда путники добрались до опушки на берегу реки. Дальше дорога уходила снова в лес, и наступавшая ночь не сулила ничего хорошего.

– Не к добру дальше идти! Не поспеем к ночи! – Никульша вопрошающе смотрел на витязей. – До Твери еще верст двадцать, и скоро путь в темноте потеряем. По теми можем и в болота уйти.

 – Лучше уж в болота, чем в пасть к волкам московейским! – судя по акценту, старший был чужеземцем. В разговор вмешался младший витязь:

– Может и так, пане, да только цель у нас другая! Болота добром не балуют! Дороги блазнят[4]. Ночью в лесу и мышь ворог! Проводник другой путь предлагает. Так, Никульша?

– Истино, болярин! Я уже сказывал, тут недалече заимка есть. Данила-бортник промышляет. Раньше в Нове-городе ушкуйничал[5], а теперь к тверской земельке прибился. На заимке у него изба гостевая, постоялый двор, стало быть, для случайных путников. И лошади на смену имеются.

– Добро! – помедлив, согласился старший, он был опытный воин и не привык горячиться!

Кавалькада потрусила следом, а седобородый продолжал:

– Скажи, Василий, мы с тобой одной веры, христианской, и служба у нас одна. Ты боярский сын, я панский. Два раза мы за сей поход встречали ворогов. Воин ты знатный, и если бы не воля Господа, достали бы нас. Неужто смерти не боишься?

– Все под Богом ходим! – усмехнулся собеседник. – Если и настигнут – живым не сдамся! А служба у нас, пане Яцек, все же иная. Ты службу королевскую служишь! Государя своего защищаешь! А я хоть и князю служу, но вотчину свою берегу! Родину то есть. Мне новой земли не надобно, но и со своей идти некуда, разве что сан святой принять! Но иноком себя не мыслю! У монаха – вся Русь вотчина! Значит, и помирать придется за любой клочок её! Мне же сейчас нужно свой клочок сберечь! А значит, князю и престолу его предков порухи не допустить.

Повисло молчание.

– Отрока-то отпусти?

Шляхтич покосился на бежавшего у стремени китайца и недоуменно спросил:

– Ты о нем? Так не отрок он. Мужчина вполне. Маленький только.

Вид китайца был жалок. От долгой дорога щеки его впали, а черные глаза были словно угли, покрытые пеплом. Китаец смотрел на говоривших и улыбался, улыбался своими потухающими углями глаз.

– Зачем он тебе, пане?

– Это подарок великому князю от моего государя в знак дружбы!

– А в чем подарок?

– Этот инородец искусный мастер по фарфору и стеклу. Казимир знает, чем угодить великому князю?

– Верно молвишь, пане! Михайло Борисович к ремёслам интерес имеет! Только, помнится, просил он у государя вашего совсем не искусных мастеров! Войско просил в помощь и от Московского князя защиты!..

– Не ведомо мне сие! – нехотя произнес поляк.

– Пусть будет так! Только, мыслю, подарки надлежит в холе держать! Как мы его такого измученного покажем? Коли коня жаль, дозволь ему на моего сменного сесть. Подарок королевский – и отношения такого же требует!

Поляк махнул рукой.

– Помрет он у вас! Bógwidzi![6] А что, боярин, верно ли едем? Может, все-таки дальше прямо на Тверь скакать?

– Я мыслю, холоп дело говорит, если нас ждут, то ждут на дорогах, а заимка верстой в сторону будет. Думаю, до утра переждать в самый раз.

– Добре, пане!

Отряд перешел на рысь, и августовская пыль поднялась до лошадиных ноздрей. Дорога петляла, и скоро стемнело. Воздух дышал тревогою. Москва и Тверь соперничали. То ватага тверичей погост московский разорит, то московиты соседей пограбят.

 

Глава вторая

Заимка ушкуйника Данилы стояла на взгорке среди сосен и берез. Опоясь к ней журчала речка Логовежь – капризная, говорливая. Справа от заимки болота да ручей Горецкий, слева речка Дёсенка, где хатки бобровые не хуже засек воинских, ни один супостат не пройдет – не на кольях, так в жиже плотинной смерть примет. Поодаль в чаще борти пчелиные. А на холме вот оно – хозяйство займищанина. Да и не заимка с виду – крепость считай. Тесаный тын в полторы сажени остриями к лесу выперился да засеками[7] незваным гостям грозит. Посреди заимки две хозяйственные избы с подклетями, на горушке амбар с сенником, ниже конюшня в земле вырыта, по верху бревнами катана, да на склоне изба хозяйская бородавкой прилепилась. Она же заезжий двор. О трех конях[8] избушка-то! По всему видать – живут справно! Три маленьких окошка горят в потемках да два наверху, но ворота дубовые заперты – знать хозяин гостей не ждет.

 Эту заимку бывший ушкуйник еще лет двадцать назад строить начал. А может поменьше того. Бежал от новгородских бояр. От вины бежал, от ярма да плахи. А вины той была малая толика: полюбил девку Палашку – купца новгородского дочь. Не по статусу ему девка была, да любовь сильнее. Сколь раз били его слуги купецкие, сколь ран от любви своей залечивал. Да только не залечил никак. Рану сердечную разве залечишь снадобьем? Спасу ему от той любви не было, ни сна ни про́дыху. Однажды по весне решился и пришел ночью прямиком к окну её. Кинулся в ноги. А та уж давно готова и не противилась. Против любви да верности разве девка устоит? Бежали оба от берегов Волхова куда глаза глядят. Полгода от погони в лесах прятались, грибами-ягодами питались да травой подножной. Когда можно было, огонь разводили да горяченьким себя баловали – кашей березовой. Немудреная эта еда, да только многие жизни спасла она на Руси. А делалась просто, если с умом: сначала с березы сдиралась молодая кора-оболонь. Кора эта на стволе под берестой находится. Самая лучшая оболонь весной бывает, когда сок по березе течет. Тогда целебного много в той коре. Даже от цинги спасает. Но и летом кору использовать можно, главное, чтобы оболонь молодая была, соком налитая. Потом кору вымачивают, затем кипятят и размешивают до каши густой. Вот и вся премудрость. Лучше ту кашу есть с редькой, уж больно пресная она. Можно с солью. А коли любо, с весенней травой кислицей. Но люди её и просто так любят. Народней каши и не бывает вовсе. Не одно поколение той кашей себе жизни спасало.

Вот так и провели лето в лесах, а как осень пришла, приснился Даниле сон, будто Богородица его умывает. Из ручья напиться дает из ладони своей. Невидаль-то какая! Богородица до разбойника снизошла! Капли с руки стряхнула да пошла себе мимо, только плащаницу ветер следом колышет. А капли те пчелами обернулись и не улетают вслед за Богородицей, вокруг Данилы кружат и жужжат, жужжат полосатые. Проснулся наутро Данила сам не свой! Знамение никак. Весь день ходил оглоушенный, а к вечеру решил, что здесь его место, на земле тверской. Пойду, думает, в ноги к князю брошусь! Прими, дескать, ушкуйника непутевого в холопы свои!

Светилась Тверь, колозво́нила, искрилась куполами да одёжами. Косоглазила базарами развальными. Дурманила роздухом вольным. Живи да радуйся, честной народ. Пойдем, Палашка, поглядим, как-мир-то живет! Может, и нам от благодати этой чего достанется?..

Дождались часа своего. Кинулись в ноги князю:

– Рассуди, дескать! Не дай в обиду!

А у князя, хоть и иные планы, но приветил их – чем больше новгородцев от гнета бегут, тем слабее войско вольнодумное. А ну как Великий Новгород свои полки на Тверь двинет! Да и не простой ушкуйник Данила – атаман лихой. Вот и отдал ему князь в откуп пустошь в излучине реки Логовежь.

– На прокорм даю, на верность верную. Дремать некогда будет. Под боком у недруга не поспишь. Торжок – город новгородский, верст пятнадцать всего, и все дороги от него до Твери через тебя идут. Вот и держи ухо востро, новгородец, отслужи мне этот дар верностью.

– Не новгородец я давно, тебе служу и службу свою не забуду!

– Добро говоришь, и пошлин я тебе накажу только три платить: медовое, бобровое да езовое.

Ну, медовое и бобровое – понятно, а езы из кольев и плетня перегораживали реку, вылавливая идущую вверх рыбу.

С тем и расстались.

Нашел себе Данила для заимки место видное. Тут и осел. Покой и тишина. Только говорливая речка Логовежь, жена Палаша да воин-ушкуйник. А в соседях лишь бобры да пчелы. И ничего, что вокруг ни души, лишь зверь дикий. И неважно, что Палаша на сносях. Зиму решил здесь зимовать. Вырыл землянку, подбил мхом, берестой крышу покрыл. Мяса-рыбы добыл-навялил. А на досуге все борти пчелиные долбит да в округе ставит. Запал ему сон тот с Богородицей! Неспроста она явилась ему вместе с пчелами.

Зимой Палаша родила дочь Ладушку. Печь в землянке глиной мазана, стены лапником подбиты, запах дыма да ельника, а на полатях девка гугукает! Всю ночь Данила караулил, а все равно проспал. Палаша сама управилась. Топорщит глаза бортник, не верит им совсем, но верь-не верь, а только прибавление в семье-то! Суженая улыбается, а рядом девка-пуговка в олешине[9] завернута. И неважно, что на него непохожа, красная да беззубая, главное, что живая! Орет, не унимается, а у него руки отнялись, взять не может, перекрестить – пальцы не слушают. Видно Бог напомнил – не венчаны, не сватаны… Потом силы пришли. Родная плоть всегда узнаваема – будто компас внутри на неё указывает! Два бездонных глаза – сильнее, чем смерть! И выше, чем Бог порою!..

 

Глава третья

Всадники спешились. На стук в ворота послышался лай собак! Огромные псы с той стороны бросались на тесаный тын, и вскоре ответил голос.

– Кто такие?

– Открывай хозяин! Боярин Василий Хмель, воевода Великого князя, да со спутниками. Припозднились мы. Пусти на постой?

Тесовые ворота открылись без скрипа.

«Ишь как масляно ходят! – подумал Василий. – Ворогам откроет – и не услышишь!».

– Отчего же не пустить добрых людей! Кланяемся тебе, воевода! И твоим спутникам такожде!

 Чужеземец оглянулся.

– Не сомневайся, пане Яцек, право мне дано так себя называть, так что перед холопами своими воевода я!..

– Отчего же не признался ране?

– Так на чужой земле и облако – сугроб, а на своей и лапоть сапогом видится!..

В большой гостевой избе, что на взгорке, шумно. Заимка гуляла и гостями была не бедна. За столом у кутней[10] стены вповалку сидели несколько мужиков, по виду уличане[11], но с кинжалами под поддевками. Еще двое спали на полатях. В дальнем углу стояли их бердыши[12].

«Чужие люди!» – подумал Василий. – Откуда столько гостей, Данила?

– Одному Богу ведомо! Давно такого не бывало. Еще утресь ватагой приехали. Откуда, не сказывают. Деньгу́ не считают! Вот и кумекаю я –людишки темные…

Столы были залиты брагой и мёдами, скоморох Затейша устало перебирал струны гуслей и вполголоса всхлипывал:

Ай, да ясным соколом небо вскинулось,

Серой утицей речка спряталась,

На сырой земле рожь не сеяти,

На болоте рыбу не имать…

– Налей-ка меду, хозяин!

Седобородый займищанин на ласку скуп. Каждый взгляд из-под плети будто.

– Погодьте чуток, сейчас Ладушка принесет, только коней расседлает.

Светловолосая дочь Данилы вернулась быстро. В беленом летнике с куделью заплетенных в косы волос, она сноровисто принялась хлопотать. На столе быстро появились квас, а к нему грибы и блюдо вяленой рыбы. Мед стоял отдельно в деревянной ендове[13]. Посуда была на овальной основе с ручкою и желобком по обеим сторонам. Воевода машинально отметил – тверская ендова у Данилы. В Новгороде ендовы обычно делались круглыми и без ручек. Значит, свой все-таки ушкуйник, тверитянин. Мелочи в быту нередко мысли скрытые выдают. Данила молча наблюдал за гостями.

– Извини, болярин, хлеба не напекли. Давно на мельне не были, а сами жито не сеем. Изволь, бруснички сушеной натолку? С мёдом запечем. Заместо хлеба будет!

При слове «боярин» в избе стало тихо. Со стуком упала скамья, в углу тотчас зачастил сверчок, будто его зашибли, но храп с полатей все также приглашал потешиться ночью.

К залитому зельем столу потащились сонные.

– Давай, скоморох! Покажи, как бояре девок в бане парят!

Заезжим гостям, видимо, очень хотелось посмотреть, как на шутку будут реагировать вновь прибывшие. Удачную затею встретили хохотом. Под ноги Затейше покатились два медных пула[14].

К столу подошла дочь займищанина. Лада была девушкой статной и расторопной. Румянец в обе щеки был явно ей к лицу. Обнеся квасом дорогих гостей, хозяйская дочь двинулась в дальний угол. Глаз гусельника не мог оторваться от статных форм.

Подвыпивший уличанин хотел подхватить её под бок, но острый топорик скомороха тут же выскочил из-под полы и ну плясать перед нахальным носом.

– Давайте, соратники, выпьем за князя нашего Михаила Борисовича! – нарочито громко произнес воевода, придерживая ретивого скомороха. Ему тоже хотелось посмотреть на реакцию гостей. Как знать, может, тут и не все заодно.

За соседним столом инициативу не поддержали. Глиняные кружки гостей гукнули и опустились на стол.

«Чужие люди! – еще раз подумал воевода. – Лихие чать!».

Скоморох почувствовал, что в помещении повисла тревога. Она росла, сгущалась и вполне мог наступить тот миг, когда ей станет тесно в горнице. Гусляр был человеком мирным, и он поспешил отвлечь присутствующих от тревожных дум. Ударив по струнам, начал играть веселую мелодию. Гусли плясали в руках, подпрыгивали, переворачивались, пытая поразить воображение зрителей. Однако его игра успеха не имела. Все настороженно переглядывались, хмыкали да молча опорожняли кружки. И вдруг в дело вмешался китаец. Видимо, он тоже почувствовал напряжение и решил помочь. Се Мин достал откуда-то бамбуковую дудочку. Так себе, стебелек в пол-локтя[15]. С виду и не дудка вовсе. Но, приложив её ко рту, китаец стал издавать совершенно немыслимые звуки. Одни напоминали звуки воды, другие шум ветра. Одни навевали сон, другие звали в бой и были тревожны. Самое странное в них было то, что они ни о чем не рассказывали. Они просто создавали настроение и вели за собой, поэтому все присутствующие с большим удивлением прислушивались к мелодии, не в силах её распознать. В воздухе повисло изумление, и только резкий звук бамбуковой дудки нарушал тишину!

– Да погоди ты! Не свири! – не выдержал, наконец, скоморох! – Чего ты кота за хвост тянешь? Попробуй вот так!

И ласковый звук жалейки полился к потолку затейливой нотой. Китаец немного послушал и тотчас подхватил. Его звук был тише, но одна нота превращалась в две, потом в три и, наконец, мелодия двух инструментов с переливами потекла по стенам и крыше старой заимки…

Наконец все отужинали и стали собираться на ночлег. Кого на сеновал отправили, кого под навес, а кто и на мураве прилег, подоткнув соломы под голову. Время стояло жаркое, оттого иному выпивохе и лошадиная куча подушка! Все делалось молча и само собой.

На заимку пришла ночь.

Помещение, куда определил хозяин важных гостей, находилось над гостевой комнатой. Это чуть выше второго этажа постоялого двора, под самой крышей. Называлось оно поветью либо поветкой, и служило для размещения людей, поэтому её вполне можно назвать мансардой. На полу охапки сухой травы, на стенах лыко да кора, рядом пластами береста для просушки. От сосновых стропил тягуче пахло смолой и пылью.

– Вот здесь и устроимся, – улыбнулся Василий и расстегнул кафтан. Изможденный китаец смотрел на него исподлобья. – Тебя как зовут?

– Се Мин!

– Семен, значит?

– А-а, – кивал иноземец! – Можина и така завать!

– Ты разве по-русски не умеешь говорить?

– Умею.

– А почему слова коверкаешь?

– Говорят, блажен тот, кто ничего не знает: он не рискует стать непонятым.

Хмель задумался.

– Мудрено молвишь. Если хочешь, чтобы тебя понимали, говори понятней и проще.

Лучину на столбе притушили, и ватага начала устраиваться на ночлег.

– Не нравится мне это место, – проговорил Яцек, – врагами пахнет!

– И мне не любо. На Твери измена в любом огороде зреет, а другой землицы у нас нет. И другого места ночевать тоже нет на сегодня, так что давай отдыхать, пане! Я поднимусь на полати, а ты внизу располагайся. Снизу прохладнее! Да и оконце внизу. Если что, кричи…

 Воевода Хмель умышленно не стал тревожить поляка своими подозрениями. А они были. Боярин хорошо знал обычаи своей земли и сразу заметил несоответствие. Откуда на заимке, стоящей невдалеке от дороги, взялись праздные люди? Август – пора страдная, шататься без дела времени нет, а присутствие дюжины вооруженных людей тем более вызывало подозрение. Кроме того, наметанный глаз тверичанина заметил, что пришлые люди рассчитывались монетой московской чеканки, и это тоже был повод задуматься.

С верхней части каморки в маленькое открытое окошко была видна часть двора.

– А коней-то наших и не расседлали, – произнес Хмель, – может, и к лучшему? А ну как пригодятся! Так ведь, Семен? Чего молчишь?

–Уши берегу. Каждый раз, как даю совет, мне жгут уши.

Уши и вправду у китайца выглядели огрызками.

– Неужели все советы были такими плохими?

– Этого я не знаю!

– Почему тогда тебе голову не отрубили?

– Этого тоже не знаю, после каждого совета они лечили меня, поэтому живой.

– Ничего непонятно. Расскажи по порядку?

– Меня продали ногайскому хану Бешкемеку.

– И что ты у него делал?

– Ничего. Кушал. Спал.

– Хорошая жизнь! А уши тебе жгли почему?

– Перед каждым набегом на врагов хан спрашивал меня, что его ждет? Я отвечал. А потом он жег мне уши!

– И что ты говорил?

– Что побьют его! Мне жгли уши! А я все равно повторял.

– Почему же ты угадывал?

– Хан жадный был. Каждый раз для набегов выбирал врагов богатых, чтоб побольше добычи захватить. Забывая, что отнять у богатого горсть риса сложнее, чем у бедного жизнь. У богатых соседей войско сытое и умелое.

– Как же тебя не убили?

– Потому что правду говорил. В окружении хана никто правды больше говорить не смел. Правда – великая сила. Это самый главный завет Бога. Только она рано или поздно одерживает верх.

Хмель задумался.

– Я не стану жечь тебе уши, скажи, что сейчас лучше всего сделать?

– Не спать…

– Непростой ты раб, чужеродец! Непростой… Ложись и не спи! – кивнул он китайцу и, присев возле стропил, принялся ждать рассвет.

 

Глава четвертая

Се Мин притулился у опорного столба и закрыл уставшие веки. Желтая Янцзы тут же вспучилась и вышла из берегов. Веки замерли, в голове шумело. Великая река несла его сквозь бескрайние равнины рисовых полей, и желтый цвет её глаз был дороже золота и сильнее пламени. Родина у людей одна, и где бы человек не оказался, все равно в мыслях он возвращается туда, где появился на свет. Свою мать китаец не помнил. Последний сын в огромной семье, Се Мин чувствовал себя лишним. Каждая щепотка риса, отправленная в рот, была унижением, поскольку он понимал, что отнимает её у тех, кто этот рис приносит. Его старенький отец лепил горшки, и его изделия из сырой глины были известны на всю округу. Неказистые и угловатые, тем не менее, они были всегда добротно слеплены и стоили дёшево. Но маленький Мин знал, что ремесло не принесло отцу благополучия, и вся семья с трудом сводила концы с концами.

Оказавшись без матери, мальчик был предоставлен самому себе. Он не знал, что такое игры со сверстниками, что такое материнская любовь. Когда он немного подрос, сестры отца каждое утро стали связывать ему ноги, чтобы он не убегал. Они заставляли его плести циновки, чтобы хоть как-то оправдать свое существование. Но маленький Мин был ловкий и умный. Он всегда умел перехитрить строгих тетушек и убежать на берег реки, чтобы вдохнуть воздуха надежд!

Великая Янцзы! Река времени и ожиданий. Пальцы проваливаются в горячий песок и вызывают шквал эмоций! Река памяти и любви. Река надежд и сомнений. В каждом человеке должна быть своя Янцзы, только великая река в душе очистит её от мусора, а иначе ты и не человек вовсе, а скопище бесполезного хлама! Даже насекомые помнят родину! Даже птицы прилетают каждый год в свои насиженные гнезда. А Се Мин не может. Горшечником, как отец, он не стал, но пламя отцовской печи помогло ему сделать выбор. Он бежал. Скитаясь по Северному Китаю, попал в плен к монголам и уже в одиннадцать лет стал помощником у тамошних мастеров. Оставаясь рабом, он сохранил уголек свободного духа и всю свою жизнь хотел раздуть его, однажды остановившись. До сих пор этого ему не удавалось. Жизнь несла его и несла. Ему уже было немало лет, а он все еще не знал, что с ним будет завтра. Се Мин задремал, и слабый ветерок из приоткрытого окошка навевал мысли, от которых было тепло. Желтая Янцзы, искрящаяся у него внутри, несла по жизни. Качала и баловала, шептала и нежила. Она давала надежды, и поэтому маленькому китайцу хотелось верить, что однажды весь мир ему будет открыт, как птице небо…

Наконец в доме все угомонились, свет потушили, и кругом стояла тишина.

На широкой скамейке в пустой комнате, где недавно все ужинали, сидел Затейша и что-то нашептывал в темноту.

– Ясенька моя! Ладушка! Птаха лесная! Как же мне постыло без тебя! Ни гнезда свить, ни птенцов вскормить! Стежка ты моя лесная, без тебя ни света, ни дороженьки…

Дочь займищанина все слышала, она стояла за стенкой, и глаза её счастливо светились.

Заимка спала. Тишину нарушали только догорающие в очаге угли да стрекот полуночных сверчков. Мир наполнился покоем и безмятежностью.

Желтая Янцзы вовремя разбудила маленького китайца. А внезапно вышедшая луна спасла всех от смерти. Она осветила двор. По нему двигались тени.

– Идут! Идут! – тормошил он плечо поляка. – Люди идут! Уходи, господин! Плохие люди…

От конюшни к дому крадучись двигались силуэты.

– Кто это? – спросил поляк, но ответа не было.

Внезапно сквозь берестяной забор скатной крыши протиснулся скоморох.

– Затейша? Ты откуда?

– Данила послал! Поди, говорит, к боярам да обскажи всё. Тати разбойные на заимке, и, похоже, именно вас они поджидали. А в товарищах у них Никульша!..

– Ну?!

– Пся крев!

– Данила подслушал их разговор. Целая рать у них в лесу. На всех тропинках сторожа. Наказ – не пущать вас на стольную Тверь. Отнять добро да на Москву привесть! Очень интересуют их дорожные сумы. Про грамоту какую-то толковали. А Никульша у них за главного. Лошади ваши не расседланы, хозяин как нутром чуял. Я как ушел, они Данилу связали да пытать стали, ты, мол, рядом был, что за добро ратники везут?

– Что ж ты к лесу не бежал?

– А куды ж мне бежать, болярин, с земли своей? Любушка моя, Лада, в руках лиходеев, спрятал я её покаместь, да надолго ли? Да и мамку свою на кого оставлю? Позволь уж, воевода, сложить голову рядом с тобой! Господь милостив, авось и Ладушку освободить сподобимся.

Затейша вытащил матовый топорик из-за голенища.

– Я никак тверской! Так что прими меня, болярин, в свите твоей хоть последним буду!..

Как часто люди торопят жизнь. Не то смерть кликают, не то по-другому жить не в силах.

Шляхтич навесил меч.

– Мой род с поля боя никогда не бежал! Коли суждено, умрем достойно! – он достал суму, с которой не расставался и вынул оттуда арбалет. Оружие было изящной работы, с узорами и сканью. Выкрутив ворот, шляхтич наложил стрелу.

– Пане Яцек, твоя задача доставить грамоту князю Михаилу, а не показывать доблесть!

– Слово свое исполню перед королем!.. Коли буду жив.

Тверской воевода Василий Хмель смерти тоже не боялся. Что такое смерть против чести боярской? Он был на своей земле, и оттого горько становилось, что на этой земле враги таятся. Главное, слово дал он князю, что доставит письмо от короля Польского, от Казимира. А как это письмо доставить, когда в суме оно у гонца – пана вельможного?

Дверь, через которую они вошли, была крепко заперта. Другого входа в помещение не было, и казалось, именно через неё последует атака. Но ведь скоморох нашел лазейку… Хмель вынул меч из ножен и встал рядом с поляком. Теперь это был кремень. Боярин Хмель защищал честь своего государя и свою честь.

Воцарилась тишина. Ни звука, ни шелеста, ни дуновения ветерка. Только влюбленный Затейша всё шептал и шептал что-то себе в бородёнку.

 

Глава пятая

Время тянулось медленно. Тишина убаюкивала тревогу, и надоедливые комары зудели над ухом, будто напоминали о ней. Воевода осторожно подошел к слюдяному окну. Внизу на полянке у костра несколько приезжих сторожили лошадей. Кони стояли оседланы, и это вызывало вопросы. Лошади наших спутников были привязаны чуть поодаль, возле коновязи, и тоже стояли под седлами. Тревога их не коснулась, и они сочно хрустели свежим сено. Присмотревшись, Хмель заметил свою челядь за стеной амбара. Оставаясь в тени, люди присматривали за конями, попутно оценивая обстановку вокруг.

«Добро! А что кони под седлами – это нам еще, может быть, на руку будет». Он задумчиво отошел от окна. И вовремя. Стрела пробила слюду и со звоном задрожала в сухом бревне.

«По тени моей стреляли, – мелькнуло в голове. – Туши лучину. Мы здесь все на виду!».

Но опасность уже была реальной. С восточной стороны, откуда никого не ждали, из глухого угла под потолком открылся лаз, и в поветку один за другим начали прыгать люди…  

– Пся крев! – обозлился поляк.

Его арбалет развернулся, и стрела наугад нашла цель. Тело охнуло и, упав навзничь, загородило проход. Товарищ убитого, прыгнувший следом с факелом, споткнулся и упал рядом. Факел затрещал и разбросал сноп искр. Подняться разбойнику на ноги не позволил Хмель. Третий нападавший в нерешительности остановился. Но сзади напирали. Вперед вырвался самый нетерпеливый. Василий и его встретил. Копье охальника глупо ёрзнуло по шлему, а меч Хмеля ударил без промаха. Утробный звук, и тело обмякло. Перешагнув, Василий столкнулся сразу с двумя. Но, похоже, Господь знал, на чьей стороне правда. Махать бердышами в низком помещении было несподручно, а короткий меч тверяка пощады не знал.

«Поклонюсь Даниле! В ноги поклонюсь!» – думал про себя Хмель, ощущая, как его сталь рубит кожаные доспехи врагов.

Поляк бился рядом. Меч его также раз за разом достигал цели. В запале он готов был рубить и двигаться дальше, но твердая рука боярина все время возвращала его к своей спине.

– Негоже пану пасть в бою! Рядом держись!..

Битва, скорее похожая на свалку, продолжалась. Скоморох со своим топориком тоже был живой. Вместе с китайцем он суетливо, но отважно отражал попытки зайти витязям сбоку. Китаец, казалось, был боец никудышный. Его тщедушное тело не вызывало у противника страха. Но в этом исхудавшем существе находилась живая душа. И она заставляла тело биться за свою жизнь! За своих господ. За тех, кто его унижал и тиранил! И это было непостижимо. Вместе с Затейшей они уложили одного из нападавших, и теперь скоморох, скользя по липкому от крови полу, потешался:

– Что же вы, грачи московские, по полям своим не летаете, землицу отчую не жалуете? Каким ветром вас в тверские гнезда занесло?..

Оценить прибаутку было некому, но неугомонный Затейша, размахивая своим оружием, продолжал присказывать.

Кровь была повсюду. Стекать ей некуда, и вскоре ноги начали скользить по сделанному из кругляка полу. Воины воткнули ножи в пол и, упираясь в них, не сдавались. Скоморох и китаец натаскали из угла сена и, стоя на нем, вертелись рядом. Казалось, проку от них было немного, но, размахивая оружием, они все же вносили сумятицу в ряды нападавших.

Для московитов битва с самого начала складывалась неудачно. Уже полдюжины нападавших валялись на мокром полу, а ватага с бердышами все падала и падала со стрехи. Воевода с паном встречали их у входа, не давая противнику рассредоточиться. Еще и еще раз враги, рискнув приблизиться, тут же вжимались в стены, готовые в них раствориться. Пощады никто не просил, да и не было речи о пощаде. Битва шла насмерть.

Видя, что противники в замешательстве и готовы бежать, витязи удвоили усилия и оттеснили разбойников к восточной стене. Загнанные в угол, московиты визжали. Однако коварная стрела, выпущенная Никульшей, обманула бармицу. Хлюпнув, она ударила в шею посла.

«Все кончено!» – зажав рану, продумал Яцек. Смерть была не страшна, печалила её никчемность!

– Хватайте пана! Держите его! – фальцетом кричал Никульша. – Да суму, суму его не порушьте!..

Московская ватага приободрилась и с новой силой ринулась на противников.

Но судьба по-прежнему была на стороне правых. Огонь от факела, потерянного в начале боя, за это время по мху стены добрался до берестяной крыши. Вспышка оказалось яркой. Сухая береста занялась тотчас. Огонь мгновенно охватил всю верхнюю часть и опалил жаром сражавшихся. Тут же послышались вопли раненых. Никто уже не слушал команд Никульши, своя жизнь была ценнее. Нападавшие бросились к лазу, через который пришли. Но пламя поджидало их и там. Не прошло и трех минут, как полыхала вся крыша с восточной стороны. Огонь был беспощаден, спасались только невредимые и быстрые. От жара сводило стропила, коробило кровлю. Вскоре пламя охватило все помещение и жадно лизало старые сбруи, висевшие на стенах.

– Вот теперь и мой черед настал, – закричал Затейша. – Выходим по старому ходу, даже если кто там и сторожил, разбежались уже, а лошадей ваших я еще даве подсказал дружинникам к тыну увести.

– Веди, скоморох, – хрипло попросил поляк.

Внизу постоялого двора слышались крики, метались тени, гудело пламя. Во дворе заимки тоже бегали люди, кони и боярская стража, не зная, что предпринять.

– Семен, бери пана, да аккуратнее!

И видя, что тщедушному китайцу не поднять грузное тело, закричал на ополоумевших всадников:

– Чего стоите? Поднимите пана! – китаец со скоморохом помогли поднять ослабевшее тело и усадили на коня.

– Открывай ворота!

– Так открыты уже!..

Выезжали бурно. За спиной метались остатки московской ватаги, не зная, что предпринять. Скоморох махнул рукой:

– Их бы копейком напослед поддеть!.. Но не мой инструмент копье. Да и недосуг нынче. Нас теперь не догонят, я московитам еще до темна подпруги подрезал, а под седла репея насыпал. Знатный репей у Данилы растет! Да еще девица-Ладушка… Лада моя! – в последней надежде прокричал Затейша, обернувшись к заимке.

Но ответа не последовало.

– Схорони себя до поры! Вернусь за тобой скоро! Ей Богу, вернусь! Люба ты мне! Люба!..

Пламя ничего не слышало. Его бурые языки лизали и без того еще не остывшее небо.

Кавалькада резво выскочила в притвор ворот.

 

Глава шестая

Бежать от беды – дело напрасное! Дорога не делает человека свободным. Она только указывает направление. Кому к счастью, кому к погибели. Но то и другое легко не заметить. Перепутать. Променять.

Затейша ехал сумрачный.

– Как же я с этакой колодой в душе жить стану?.. Оставил Ладу там. Хоть и схоронил, оберёг вроде, а всё одно оставил.

Шляхтичу становилось хуже, и коней пришлось придержать. Лесная дорога была неровной, и каждый лошадиный шаг отдавался болью. Это продолжалось недолго. Вскоре послышался топот погони.

– Держись, пане! – прокричал Хмель. – Али суму давай, сам донесу князю.

Поляк криво усмехнулся. Руки его уже не держали меч. Все, что они могли, это сжимать поводья обезумевшего коня да ладонь на шее, где вместе с кровью уходила и панская жизнь.

– Дай грамоту, пане!

Но поляк только качал головой.

– Эта ли дорога на Тверь будет?

– Она самая! – отозвался скоморох.

– Честью своей клялся, что свиток лично доставлю. Дай мне, воевода, времени толику малую! Задержи татей!

Он дернул повод коня, посиневшие губы сказать больше ничего не могли…

Тверской боярин Василий Хмель, а еще воевода Великого князя развернул коня и скинул кафтан. Под ним, отливая чернью, блестела кольчуга.

– Задержу, пане! Скачи, не сомневайся!.. Шляхтичи, ступайте за паном! Ерёма с людьми за мной!

Ратники разделились, но поляк обернулся и махнул рукой.

– Оставь себе всех, воевода! Я сам доскачу… Главное – задержи их! Задержи…

Серый конь в яблоках резво поскакал по проторенной тропинке и вскоре скрылся за поворотом.

– Добре, пане!.. Теперь нас больше, сдюжим с Божьей помощью. Оружие к бою! И не дай Бог, кмети, вам пасть в бою! Дело у нас крепкое – умереть не можем! Никак не можем. Рассыпаться всем на опушке. Как только ворог подойдет – дам знак. Их много больше, но с нами Бог. Кинемся со всех сторон, чтоб не успели опомниться. Бить нещадно. Кто Никульшу положит – золотом одарю.

Звук лошадиных копыт все нарастал и нарастал, и вскоре на тропинке показалась вереница всадников – коней в тридцать. По всему было видно, что нагонявшая ватага – это не воины, наездники они были слабые. Сбившиеся в кучу кони мешали друг другу, отчего строя не получалось, и каждый был сам по себе.

«То добре…» – подумал воевода.

Старая жаба обитала на кочке у излучины реки. Тверцу она не любила. Милее было болотце метрах в двадцати. Переплыви утром рыжий ручеек и радуйся. За день вода в болотце нагревается и, янтарно отсвечивая в последних лучах солнца, приятно согревает упругое жабье естество. Но сегодня все изменилось. Около полудня конь сбросил здесь всадника. Испуганный, сам умчался, а хозяина оставил. Волна поднялась до камышей. Упавший мучился недолго. Рана на шее была глубокой. На другой день старая жаба подплыла к телу. Очень уж ей хотелось узнать, что это за незваный гость посетил её болото. Вздувшееся тело плавало в осоке и даже близко не напоминало еду, и только свиток, выпавший из сумы, с печатью оперенного Польско-Литовского герба парил на поверхности воды и постоянно будоражил аппетит. «Что это такое плавает? – каждое утро спрашивала себя жаба. – Может, попробовать?».

Но старость была мудрее…

 

Глава седьмая

Пять концов у Твери! Но если прищуриться, то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила. Слобода Затверецкая раскинулась на берегах Тверцы и издали напоминала праздничный пирог. По краям изгороди да канавки, будто краешки пирога защипаны, а в центре рубленые избы с узорами. Крылечки на них тесаные. Крыши берестой да соломой укрыты, огороды крепким тыном забраны. В огородах растут овес да капуста, репа да рожь. Огурцы-молодцы пузами землю греют, а земля-матушка питает их корни огуречные. Всё к месту прилажено, всё на пользу растет! Морковь на парёнки, репица на затируху, овес на кисель. От изб Затверецкой слободы до самого изгиба Волги тянутся житные поля, перетянутые тугими поясами зеленых рощиц. Рожь местами еще не убрана, и поля выглядят серо, будто небелёная холстина, брошенная на просо́х.

Солнце в Твери лениться не умеет. Особенно в нынешнем августе. Стоит потушить с вечера окна, а оно лупоглазое шасть поутру и шарит, и ищет, а ну как лишнюю кошёлку пшеницы от тиуна[16]утаил… Нет уж, с боярскими людьми лучше не связываться. Себе дороже выходит.

Август стоял сухой. В Затверецких лугах скотина ходила тревожная, молоком скудная, и только в полдень оживала к водопою. Посадский староста Тит Пояскун поднялся рано. Светало. Колокол Отроча монастыря звал прихожан к молитве. В утренней тиши звон разносился окрест, наполняя его тревогой и благодатью. Звук был вкрадчивым, почти бархатным, он липко расползался по округе, заставляя трепетать остатки утреннего тумана. Ворота обители распахнуты, и редкая разношерстная толпа прихожан неторопливо тянется на утоптанный монастырский двор.

Пора стояла страдная, и окрестные слобожане нередко предпочитали молиться дома.

– Дома и иконы помогают! – привычно приговаривал Тит Пояскун, снаряжая повозку на дальнее укосье.

Он слыл примерным христианином, но страдная пора промедления не терпела!

– А нукось, дожди пойдут – сгниет ведь жито поди! Да и льны в поле доспевают. Везде нужен хозяйский глаз. Урожай ныне ладный – авось обелимся,[17] выплатим недоимки к осени!

Пока Тит с работниками снаряжали повозки, под соломенным навесом женщины приготовили завтрак. Негоже работному люду на пустой желудок в поле ехать. Не ровен час, руки подведут, ноги подкосятся. Поэтому завтракали на Твери непременно и с удовольствием. Хозяин с работниками сидели за одним столом, однако трапеза у них была разная. И в этом был свой резон. С одной стороны, общая трапеза как бы сближала всех, кто сидел за столом, и это придавало уважения хозяину. С другой стороны, разная еда ставила все на места. Мол, хоть работник и рядышком с хозяином, но все-таки гусь свинье не товарищ.

Батракам на завтрак подали распаренный горох с кислицей, благо на горох нынче был немалый урожай. Кислицей же назывался дикий щавель, в изобилии росший на лугах по берегам Тверцы. Сам же Пояскун с сыном трапезничали иначе. Хозяин должен был показывать свой достаток, а иначе кто же станет его уважать. Поэтому на столе старосты дымился суп из полбы, два ломтя ржаного хлеба да белые парёнки из моркови. Морковь в те времена была еще редкостью, мало у кого она родилась, поэтому этот корнеплод, как ничто другое, мог указать на хозяйский достаток. Парёнки же делались просто: сначала морковь отваривали, а потом запекали в русской печи. Получалось сладкое, тягучее лакомство, которое весьма разнообразило крестьянский стол. Белыми же они назывались в отличие от парёнок из репы, морковь в те времена имела белую окраску. Из этого же овоща делался сбитень. Для этого вареную морковь засушивали в печи. Такой продукт хранился долго и в любой момент мог доставаться из амбара и завариваться кипятком. Иногда с мёдом, иногда с мятой, но и сам по себе морковный сбитень был хорош хоть в горячем, хоть в холодном виде. Особым почетом пользовалась и похлебка из полбы. Непременно расскажем о ней позже, а пока нет времени, пора в дорогу – каждая минута дорога…

Сложив в повозку немудреный скарб, Тит вместе с работниками отправился на дальние поля. Сын Никитка всегда рядом. Хоть сено косить, хоть копны ставить. А куда дородному хозяину без работника. Гордится Тит сыном, напоказ его выставляет: а ну-тка, сын, поправь коню оглоблю, да шкворня проверь, да сбрую досмотри. Любо слободчанину, что окрест избы нараспашь. Вся округа его семьей дивится! Никита – парень большой! А сильнее и не скажешь. Оглоблю поправит. И стог смечет. А надо, и быка наземь завалит. Только вот головой оплошал. Силища в руках, видать, все соки из мозга выпила. Убогий Никитша, а оттого и хочется Титу перед народом это опровергнуть.

Затверецкая слобода просыпалась рано, и женская половина Титкова дома вовсю хлопотала. Остававшаяся на хозяйстве дочь Лукерья в холщовом летнике собиралась на службу в храм. Дело важное! Бусы речного жемчуга да заколку медную с себя сняла, негоже в такой день перед святыми ликами красу показывать. Сегодня Успение праведной Анны, усопшей матери Пресвятой Богородицы, – праздник женский и скорбный. Луша прибрала волосы, накинула распашной шушун[18] и прямиком к монастырским воротам. Хоть дома иконы и роднее будто, но те, что в храме – ближе к Богу, а значит, скорее слово до него дойдет. Мягкие черевья[19], справленные на Семик[20], легко несли её по натоптанной тропе. Редкие соседи-слободчане разделяли её намерения и неспешными кучками тянулись на звон колоколов, будто стая полевых птиц к кормушке духовной. Луша в Христа верила слабо. Милее был Перун-батюшка да Мать-сыра землица. В Титковом доме этим богам доверяли больше. Но об этом вслух не говорили. Язычество давно не потакалось на Твери. Да и где найти жениха среди язычников, коли они по лесам да болотам прячутся. Поэтому Лукерья, как и многие слобожане, ходила в церковь. Картинки на стенах делали её мысли правильными, а дела добрыми. А с таких помыслов и начинается вера.

В храме Успенья Богородицы светло. Солнечные лучи янтарно струятся с небес из стрельчатых окон, унося взамен клубы лампадного дыма и сокровенные молитвы верующих. Возле аналоя седой пономарь читает псалмы. Велик клирос в Успенском соборе, всякому места хватит, но пришедшие по углам не прячутся, по центру стоят, друг от дружки далеко не отходят. Монастырская братия в черных скуфейках держится тоже вместе. В длинных палиях[21] поверх подрясников стоят служители, поклоны бьют. В руках вервицы – чётки-веревочки. Великая сила – молитва в храме божием. Вроде всяк со своей просьбой пришел, но когда молитву вместе возносишь, то сила в ней иная совсем, будто бы все вокруг за тебя Богу молятся. И ты со всеми вместе молишься за всех...

Кони налетели внезапно! Глупые голуби прыснули пшеном, а за ним и паства на паперти! Она бежала и кружила по монастырскому двору, избегая плетей. Всех голубей всадники снимали стрелами, за каждым голубем могло быть письмо!.. Не доверял видно Великий князь владыке тверскому. Подозревал, видимо, в сговоре с Москвой. Ратники никого не искали и ни о чем не спрашивали. Подбирая тушки сбитых птиц, раз за разом пускали плети, расчищая себе дорогу к выходу.

 

Глава восьмая

Рассвело. Усталый конь медленно брел по краю жнивья. Седок его не торопил. Запыленное лицо не скрывало тягостных мыслей. Грамота короля Польского осталась с послом. И жив ли он – одному Богу известно, поэтому ему, боярину Хмелю, путь один сейчас – в храм божий. А иначе как пред светлые очи князя предстать? В храм. Только в храм. Поклоны бить да просить о милости божьей. Владыка Вассиан – человек мудрый, на него вся надежда. Сзади трусила оставшаяся свита, а с ними китаец и скоморох.

«Что я скажу князю, если пан не доехал?» – Василий молча подтянул уздцы и повернул коня. Спутники сзади сделали то же самое. Боярин повернулся!

– Дружине спасибо великое и всем павшим воинам, кметям[22]! Не посрамили земли Тверской. Побили супостата! Теперь ступайте округу осмотреть. Каждый овраг проверьте, каждую тропинку. Искать посла Польского, а пуще грамотку его, что в суме была. А кто сыщет – наградой одарён будет. Да поспешайте, кмети, время дороже злата!

Как только дружина разъехалась, воевода обратился к скомороху:

– И тебе поклон, Затейша! За вести, за службу, за крепость твою! Буду у князя – спрошу для тебя награду? Сам-то чего хочешь?

Скоморох замер.

– Дочку хочу займищанина! Ладушку! В жены хочу. Данила – холоп подневольный. Без ведома князя не хозяин в делах.

– Да полно, жива ли девка та?

– А коли не жива – на то Божья воля, а уж жива будет, не побрезгуй, похлопочи перед князем Ладу мне в жены отдать! А с тем делом ратников десять на помогу мне.

Конь воеводы всхрапнул.

– Не боярское дело – девок за холопов сватать! Но слово мое крепкое. Коли воля будет, выпрошу у князя для тебя милость эту. Смогу – и сам на заимку пойду. Даниле-бортнику жизнью обязан, хочу свидеться с ним. Но мой наказ тебе будет, девку Данилову любить до века твоего!

Конь скомороха никак не хотел стоять на месте. Пламя пылающей заимки раскаляло мозг, и эта тревога передавалась лошади.

– Прощай, Затейша! Вольна дорога твоя.

– Я на посад пойду! В дом матушки – мне там привычнее. Вот только в храме помолюсь. А коня забери, болярин, не мой конь!

– Коня оставь! Заслужил! Да вот еще полушка от меня. Небось, не пропьешь! Наше серебро – не медь разбойная, кою ты вчера накоробеил.

– Не пропью, болярин, душу свою отмаливать полушкою стану! И за коня спасибо тебе великое! А на московскую монету свечей поставлю за здравие князя нашего!

– То верно задумал! Пусть московская деньга тверским чаяниям служит. Да только не московские люди на заимке были.

– Это почему же?

– У Ивана московского войско обучено, в боях проверено. Да и в тайных делах изрядно преуспело. Не оплошали бы так московиты, если бы нам засаду устроили. Выходит, разбойные людишки это были. Наши тверские. За деньгу продались, а может выслужиться хотели. Проверить бы сие надобно… А ты ступай, скоморох, живы будем – свидимся!

– Благодарю на слове добром, болярин! Коли затеям твоим горазд, слугой готов вовеки быть.

– Если к чести говоришь, к чести и мысли твои. Найду тебя, коли надобен станешь!..

 

Путь до храма был недолгим. Вскоре показалась река, и на высоком берегу заискрились православные кресты куполов. Сдружились они – река и храм. Сроднились даже. Соберет Тверца рябь в ладони да и тешится себе! Плещется, смеется. А в ряби той купола сияют, стены белоснежные со дна завораживают. Озорует река: лодки качает, мельницы вертит, плоты гонит, а сама между тем каждому о храме напоминает. Не проходи, мол, мимо – поклонись! Мудрая она – река Тверца. Благостная. А потом к Волге бежит. Волга – особа осторожная! Перекаты не любит, стремнин сторонится, но ладьи любовно принимает с радушием и гостеприимством. Разная она Волга-река! То нарочито ласковая, то неподкупно суровая! И всё, что в зеркале воды видишь, непременно в жизни проявится.

Тверская земля готовилась к войне. Московский князь Иван давних обид не прощал, а уж нынешние обиды возвращал с лихвой великой. Еще недавние союзники – Великие князья Московский и Тверской – враз стали врагами! Не бывать на одной земле двум хозяевам. Один уступить должен. А уступать ни один не хотел. Московское войско стояло вдоль границ Тверского княжества. От Колпи и Буйгорода[23] до реки Сестры. Конное и пешее. Сытое и праздное. Царь Иван три копейки давал на прокорм сотенки, остальное, мол, сами спроворите. А три копейки – состояние целое. Крестьянин тверской корову за три копейки продавал, а тут в день тебе, считай, корова от казны прибавляется!

Тверь к войне тоже готовилась. У Монастыря Спасского да у реки Мологи два гуляй-города[24] ратных. Повозки да упряжь, кони да оружие. Вроде крепость для защиты, но вмиг змеей развернется и ужалит, превратившись в походный полк. Неспроста войско стоит без дела! Хлеб да фураж из амбаров княжих просто так не дают. Чуть стемнеет, соберется ватага лихих людишек и уходит в ночь потешиться на погостах московских! Наутро придут с добычей – сытые и пьяные. Морды довольные, а бердыши в крови. И с той стороны таких же разбойников хватает. Ночь все спишет! Поэтому приграничные земли стояли неприбранные и неугожие. «Двум козлам в полях не разминуться», – грустно шутили в Твери. Нужна была лишь искра, и август стоял во всех смыслах жаркий, тут не искрой теплило, впору пламени вздыбиться!

 

Воевода и китаец стояли вместе. Се Мин в храмах бывал не раз. В буддистские приносил цветы и фрукты, в мусульманских, как и все, снимал обувь. В католических – сидел на скамье, слушая монотонную пустоту. В православном храме был впервые и с удивлением смотрел на развешанные по стенам иконы. На всех был нарисован Бог. Он был разный, но всегда узнаваемый. Стоило только посмотреть на нимб возле головы и сразу приходило в голову, что это Бог. «Сколько же богов у русских? – с удивлением думал Мин. – Их даже запомнить трудно!». Бог у него был свой. Вернее, его не было вовсе. Как можно поклоняться богу-человеку, когда есть небо! Оно безгранично, как Вселенная! Оно безмерно, как время! Оно вечно, как война… Так говорили в его доме. Так говорил его отец, крутя гончарный круг станка. Дождь из лиловой тучи струйками прыскал в чашку. Вода искрилась и пенилась. И эта вода была даром Великого Неба. Сгорбленная мать на ней варила рис. Глиняная чаша была большой, а рису в ней едва на донышке! Даже по горсточке всем не хватит! Чтобы хоть как-то накормить детей, она добавляла в него измельченные стебли молодого бамбука. Маленький Мин смотрел и думал о Великом Небе, которое, несмотря на свое величие, не может прокормить его семью: «Вырасту и обязательно наполню эту чашу рисом. Всю до краев!..». И теперь, стоя в православном храме, китаец испытывал трепет. То ли от запаха ладана, то ли от песнопений. Скорее всего, тонкая душа азиата чувствовала то, чего не может почувствовать привыкший к церковным действам прихожанин. Он тоже молился, но совсем не так, как все. Он призывал себя быть сильным и терпеливым. Потому что очень хотел наполнить свою чашку рисом. До самых краёв!

 

Глава девятая

Служба шла своим чередом. Протоиерей Фома – смуглый высохший дьякон-монах, творил молитву в черном клобуке и скуфейке[25]. Творил велеречиво и с умыслом. Клобук он снимал, когда говорил с Господом, Скуфью надевал, обращаясь к прихожанам. Молитву творил привычно и споро, будто мёд на хлеб намазывал. Массивный крест на цепи раскачивался в такт молитве, и после поклона ударял в худосочную грудь.

– Господу помолимся! – звучал протяжный дискант, и крест глухо стучал в грудь, будто напоминая сердцу о совести. Но совесть лукавого монаха давно жила в Москве, а грешное тело воздавало молитвы за здоровье Тверского князя здесь на берегах Тверцы. Оттого и не доходили они до Господа. Даже дым от лампадок не уходил в отдушины, а призрачно висел под сводами церкви, будто облака несбыточных надежд.

Наконец, служба закончилась. В церкви сразу стало душно и людно, и прихожане с благостными лицами неспешно выходили на крыльцо собора, кланяясь и крестясь на купола. Улица встречала криками потревоженного воронья и гомоном церковной площади. На улице царило оживление, и вся паперть была заполнена праздными и нищими, кормившимися при монастыре. Они выстроились вдоль прохода и с нескрываемой надеждой смотрели на выходящих. Открытые двери стали сигналом для несчастных. Истошные крики и вонь хлынули в притвор церкви.

У крыльца в самой пыли дрались два юродивых. Краюху не поделили. Маланья Грязна́я да блаженный Митенька. Пыль клубилась облаком, слышались вопли, летели лоскуты одёжи, а конца свары не видно. Митеньку народ любил, блаженным величал. Его слова зароком для иных были, а то и посылом. Чтили на Твери блаженных… А вот Маланью блаженной не величали. Злая она была и худоглазая. Всем только беду сулила да напасти. А кто ж беды в своем доме ждет? Вот и не люба была Маланья тверской пастве, хотя обижать её все же опасались – вдруг беду нашлет. Кто хохочет, глядя на них, а кто слезы жалостливые утирает.

– Добавь ей, Митька, добавь! Наподдай карге дикошарой!..

Потешается толпа, вопит, гогочет!

Когда прихожане разошлись, Василий подошел к Фоме.

– Здравствуй, отче Фома.

– И ты, боярин, здрав будь! Как здоровье князя? Не хвор ли?

– Хвала Господу, надеюсь, здоров государь! Не видел его еще! С мест дальних прибыл, да вот зашел в храм помолиться. Спросить хочу, отче, в монастыре ли владыка?

– Так, боярин, да только немочь с ним приключилась. Пойдем до келии, велик разговор будет. Братия тебя увидала и решила, что с вестью ты важной в монастырь пришел.

В трапезный монастыря весь сход. Десятки монахов тревожно смотрят на Василия. Он ведь не только знатный человек, а и воевода княжеский – голова дружины, то есть.

– Братия святые! – начал Василий. – Будет срок и, если Господь сподобит, слезно попрошу я вас стать моими христовыми братьями! Но сейчас другое время настало. Супостат идет на землю Тверскую. Велик час грядет! Сами о том ведаете, а посему призываю вас пастве своей о печали тверской сказывать! – Монахи понимающе кивали головами. – Но готовы ли вы не только молитвами, но и естеством своим принести пользу отечеству нашему?

Монахи зашумели!

– Не сомневайся, воевода! За князя и святого Спаса грудью встанем!

– Ладно молвите, братья! Надёжа есть на вас, не только пасть в ратном бою, но и в слове пастырском. Не все воины московитские крови алчут. У многих рука с мечом не подымается на христианскую душу.

– Ведаем то, боярин! И там немало наших товарищей окажется.

– Добро, братия! Жаль только, что владыка Вассиан немочен! Благословения хотел испросить у него!

Дьякон помялся.

– Он в келье, да слаб совсем, – Фома неожиданно покраснел. – Намедни баню велел истопить, но так и не собрался. Мочи, говорит, нету идти! Выпил брусничного кваса, да и спит со вчерашнего дня.

Сухие пальцы монаха привычно перебирали бугорки кожаной лестовки[26].

«Лукав Фома! Ох, лукав! – думал Василий. – Да и епископ непрост. Разве божий человек может в немочь впасть, коли отечество в опасности?.. Ему Бог обязательно силы даст. Непременно даст, коли сердцем за отечество радеет. А немочь за грехи приходит. За лукавство и воровство».

– Молюсь за вас, братия! И вы молитесь за князя нашего, Михаила!.. – Монахи поклонились.

 

Глава десятая

Обратная дорога была гнусной! Смятение чувств и какая-то тревога оставляли налет и не покидали мыслей. Боярин шел медленно. Сзади Се Мин в поводу вел коня. Не принял воеводу епископ. Не захотел выслушать думы сподвижника князя, а ведь не последний человек был Хмель при княжеском дворе, да и сам владыка немалым был обязан вельможному воеводе… Было дело епитимью наложил на Вассиана московский владыка, так ведь это Василий по поручению княжескому уговорил митрополита снять её досрочно. Только забыли это теперь в обители тверской.

Конь зафыркал, почуяв не то воду, не то чужого. Воевода оглянулся. Вроде все тихо… Мысли вернулись в привычное русло. Все делается к добру! Вот и спутника заморского Бог послал. Китаец держал в поводу коня.

– Ты из каких мест будешь, Семен?

– Сычуань.

– Это что такое?

– Земля такая, родина моя!

– А как ты оказался в наших краях?

Китаец задумался.

– В Китае говорят, когда ты богатый – думай о бедности, когда ты бедный – о богатстве не помышляй. Мудрые слова. А я глупый был. Богатым хотел быть. В плен брали. Умереть хотел. Бежать хотел. Хозяина убил.

– Так ты вор?

– Нет-нет! Суд монгольский был. Хозяина на меня монгол натравил. Сказал, убей китайца. А мне монгол сказал, убей хозяина. Кто победит, тот и прав. Я убил, и меня продали.

– Так ты воин?

– Нет, болярин! Горшеня я.

– Откуда язык знаешь?

– Рабом был на галерах Сулеймана. Туда-сюда на Византию ходил. А там много русских. Хозяин мой – хоть и мусульманин, зовут Силантий, говорил на русском. Потом бой был. Паша Серкан захватил судно… Продал в Польшу, и вот я здесь. Поражение – мать успеха!..

– Как это?

– Не испытав поражения, мастером никогда не станешь.

– Чудная мысль. Это тоже в Китае говорят? – Китаец наклонил голову. – А ведь верная эта мысль, если задуматься.

– Китайцы – мудрый народ. Китай придумал бумагу, порох, фарфор.

– А ты знаешь, как делать фарфор?

– Не ведаю я, болярин, про это. Моя семья испокон веков делала горшки, месила глину. Откуда мне знать про фарфор? Фарфор – это удел богатых. Убей меня, болярин, не знаю фарфор! Моя семья была бедной. Горшеня я. Если захочешь, буду служить тебе! Много пользы принесу!

– Служить будешь князю! Ты ему подарок, – мысли снова вернули его к реальности. – Ну что, Семенка, одолеем супостатов?

– Одолеем! – кивнул китаец. – Людей слушал – любят они князя!

Конь снова всхрапнул.

– Затейша? А ты как тут?

Скоморох вышел из-за клена.

– Как я без вас теперь, болярин! Вот только в слободу съездил да еды добыл для пропитания. Хотите ситного? – И довольный скоморох с удовольствием разломил каравай белого хлеба.

Ели молча. Белый хлеб был большим лакомством даже для праздника. Василий встрепенулся!

 – Затейша, неужто ты столько накоробеил? Небось, украл хлебец тот?

– А хоть и так! Рази грех для скомороха? В нашем деле красть сподручнее, чем печь! Да и не учен я этому делу.

– Возьми хлеб и отдай нищим! – вернул краюху Василий. – Еще раз украдешь – руку на плаху положишь! Уходи! – Хмель отвернулся.

Таких слов скоморох не ожидал и растерянно смутился.

– Дык я… По темноте своей… Прости, болярин! Отмолю сей грех. – Кони взбивали пыль. – Прости, болярин! Христа ради прошу, прости грешного!

– Еще раз украдешь – не пощажу!.. А сейчас вот тебе рубль!

– Ну-у-у!.. – У скомороха даже глаза округлились. Рубль – невиданные деньги.

– Ты слободу свою знаешь. Найди пана Яцека! Всю округу подними, но найди! Не мог он дальше Затверечья ускакать. Где-то здесь и хоронится. Как знать, может, в письме его судьба наша тверская записана. А может, и жизнь!

– А рубль? – у скомороха даже голос охрип. – Да я таких деньжищ отродясь не видел!.. Да я за эти деньги всю Тверь перерою, найду пана, не сумлевайся!.. И мне с этим рублём-то так сыто жить будет!

Но Хмель восторгов не разделил.

– За деньги ответ держать будешь перед князем, ибо из казны они государевой!

– Какой государевой? Княжей, наверно?

– Говорю тебе, государевой, значит, так и есть! Государь наш, Михаил Борисович, тебе их жалует!

– Всё исполню, болярин! Все, как есть, сделаю! Полушки на себя не издержу.

– Найдешь пана – такой же целковый будет! Только уже лично тебе на жизнь!

– О-о-о-о! Да я за такую награду всех поспрошаю, всё разузнаю. Да я за такое добро и жабу на болоте спрошу…

Как же был скоморох недалек от истины! Он хлопнул коня по крупу, и резвая лошадка с места сорвалась в рысь.

– Найду пана, болярин, не сумлевайся!..

Когда он скрылся, воевода обернулся к китайцу.

– Давай коня, Се Мин, и не отставай! Времени у нас в обрез.

Китаец по привычке бежал за лошадью, и только сейчас боярин понял, что говорит с бегуном.

– Семен, почему ты снова бежишь, у тебя ведь была лошадь?

– Лошади больше нет! Убили её. Лошадь должна быть у хозяина, рабу лошадь ни к чему! Мне привычнее бежать за стременем!

– Странные у тебя мысли, чужеземец. Неужели тебе не хочется стать мандарином? Так ведь вроде у вас называют знатных людей?

– Я не мандарин и не хотел бы им стать. Мандарином правит спесь. Уронит случайно каплю мочи на ноги и всю жизнь будет убивать, чтобы подавить в себе это унижение. А китайский воин намеренно обмочит свои ноги, чтобы прочувствовать, как можно жить в унижении и нищете, от которых никто не застрахован. Я хотел бы стать воином. Но уже не стану.

Василий остановил коня.

– Не понимаю я твоих мыслей! Тебе нравится бежать?

– Нет! Но если гнаться за быстротой – её не достигнуть. Мне проще выглядеть бедным!

– Можешь выглядеть кем хочешь, но поспешай! А пока садись сзади!

– Лошадь жалко! Лошадь создана для одного всадника! А я привык бежать. Быстро бежать! Так что пожалей коня. А я не отстану.

Китайская душа – загадка! И равных ей нет! Разве что русская душа, но как же эти души по-разному разные… Вскоре странная пара исчезла за поворотом по пути к переправе.

Как только они скрылись, на тропинке показались два всадника. По их виду можно было понять, что они не особенно торопятся. Однако дела у них были спешные.

– Куда они теперь двинутся?

– Чаю, к переправе.

– Может быть, подстрелить их на пути, покуда беды не накликали? Пищали заряжены.

– Рано еще, Пронька, рано! Наше дело пана найти, а с этими двумя Никульша сам поквитается.

 

Глава одиннадцатая

Пять концов у Твери! И один конец важный… Но если прищуриться – то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила.

Наискось от Отроча монастыря через реку Волгу расположился Загородский посад. А посреди него – слободёнка Серебряная. И не слобода, в общем-то, улка малая. Дюжина изб на рыхлом взгорке гнездились. И слобода та была по всем красным ремеслам искусной. Мастера по серебру и по золоту, по финифти и чеканке, чернению и ювелирному делу жили здесь вдоль Волги. И немного поодаль от реки. А вдруг река-сударыня ненароком обидится, берега покинет да в гости зайдет. Нельзя никак это допустить для ремесла тонкого! День и ночь в мастерских горны горят, металл драгоценный плавят. А вода и огонь – вещи несовместные. Вот и прячется серебряная братчина[27] на взгорке Загородской слободы. А там ищи Симеона Долгого да Ивана Косого. Всего несколько изб на горушке ютилось, а улицы будто до сих пор их помнят. Как знать, может, теперешние улицы Симеоновская да Косая Новгородская их память стерегут?

Пониже Серебряной улицы Белкамень угол, но камня там нет совсем. Когда-то здесь каменотесы жили. А теперь точно угол пустой. Ремесло нужное – камень Старицкий обтачивать да на кремль тверской засылать, да только палаты княжие построены, а кремелёк до сих пор деревянный стоит. Может, и до скончания века достоит, кто ж его знает. А работы каменотесам так и нет. Вот и подались на Москву, а там спроса на всех хватает.

Дорога стелилась скатертью! Воевода размышлял, и Се Мин бежал в ногу с его раздумьями.

– Ты говоришь, китайцы порох придумали? Зачем вам это? Ведь для войны небось?

– Для красоты! Китайцы все делают для радости!

– Порох для красоты? Это как?

– Ты видел, как горит порох в кувшине? А когда кувшин взрывается искрами в воздухе?.. Мы открываем мир, чтобы найти в нем новые краски!

– Но это же вы придумали стенобитные машины для разрушения? Разве это новые краски мира?

– Да, господин! Мы придумали машины, чтобы разрушать старые обветшалые стены и возводить на их месте новые. Разве на старых камнях может расти новая жизнь? Разве Китай пытается кого-то завоевать? Он всегда только защищался и усмирял дерзких соседей. И даже Великая стена, построенная нашими предками, говорит о том же. Наша земля священна, и мы её никому не отдадим.

– Да неужто так? Хочешь сказать, что в Китае не убивают людей?

– Убивают! Но мы убиваем, чтобы дать дорогу новым побегам, а вы убиваете, чтобы продлить жизнь старым! Это главное отличие. Поэтому у нас есть будущее!

– Очень мудрёно говоришь, Семен! И тебя убьют за такие слова, несмотря на то что ты подарок.

– У многих была такая возможность, господин, но я не думаю, что она доставила бы кому-то удовольствие!

Повисла пауза.

– Откуда ты так хорошо знаешь наш язык?

– Один мудрый человек сказал. Хочешь быть победителем – выучи язык своего врага!

– И кто это сказал?

– Мой учитель. Это был великий человек!..

– И ты мыслишь стать победителем?

– Да. Я хочу победить в себе раба и доказать, что могу быть равным со своими угнетателями.

Дорога свернула к Волге. И прямо за рекой в лучах солнца сверкали купола храмов, тверского кремля. Чешуйчатые и филенчатые, луковичные и в конус маковки церквей уже издали согревали душу любого усталого путника. Главным из храмов был Спасо-Преображенский собор, попросту именуемый Спасом. Именно он был опорой и обителью Великих князей, здесь же, раскосо посверкивая окнами, раскинулись палаты Тверского епископа. Сам кремль издалека тоже вызывал восхищение. Выбеленные известью глинобитные стены казались белокаменными. Они гордо отражались в глади воды и излучали спокойствие и надежность. Однако даже заезжему человеку сразу становилось известно, что срублены они из борового бревна и местами изрядно подгнили. Поэтому даже легкие пушки могли превратить их кажущееся могущество в прах. Тверской кремль издавна назывался кремник. Имел он четыре проходных башни с воротами по числу сторон света. На Волгу выходила башня Волжская. На восток – Владимирская. С юга высилась Васильевская башня, а Тьмацкая смотрела на запад. Еще имелись наугольные башни. Ворот они не имели, а существовали исключительно для усиления обороны кремля в случае его осады.

От монастыря до пристани, куда направлялись путники, саженей[28] триста, а если с собеседником, то вдвое меньше. Дойдя до берега, воевода остановил коня. Дальше надо было искать переправы. Волга светилась благодатью, будто икона в храме, но на лазурной поверхности, сколько видел глаз, ни одной посудины. И только на отмели близ устья Тверцы виднелась небольшая лодка. Одинокий рыбак в утлом челне проверял мережи. Дело это тонкое, даже деликатное. Мережей называлась хитроумная рыбацкая снасть в виде большой ивовой корзины. Вроде бы ничего особенного, но хитрым у нее был вход. Он походил на плетеную воронку, узкий конец которой был направлен вглубь снасти. Рыба, заплывая по этому проходу, попадала внутрь корзины, а обратного хода уже найти не могла. Тут мережу и доставал умелый рыбак. Улов нынче был невелик. Не то жаркая погода мешала, не то ко̀рма в реке было достаточно, поэтому рыба не рыскала в поисках пропитания, а стояла в постоянных местах обитания. А где эти заветные места – поди поищи.

Василий не стал дожидаться, когда занятый рыбак проверит свои ловушки и окликнул его. Договорились быстро, кто же откажет княжескому воеводе в помощи? Конь в челнок не поместился, поэтому плыть ему пришлось вслед за лодкой, и Хмель держал его за узду. Чёлн был небольшой и старый, законопаченный в прогнивших местах смоляной паклей, он время от времени захлебывался от встречной волны, словно пугал неосторожных путников, отважившихся на нем плыть. Напротив лежал Тверской кремль. И мысли у воеводы становились все грустнее. Вестей от пропавшего посла не было, и идти к князю было не с чем.

– Куды править-то? – хрипло спросил рыбак.

– На Загородский правь!

Вдоль берега Загородского посада лодок немного, праздных всего с пяток колышется, остальные с хозяевами на реку подались. Знатные рыбари здесь обитали. Рыбные ряды на тверском рынке обильные да прибыльные круглый год. Еще этот посад славился пушечных дел мастерами. Лет пятьдесят назад поселился здесь мастеровой – Микула Кречетник. С виду мужик складный, невысокий, коренастый. И рябой на обе щеки. Может быть, рябины эти и делали его счастливым. С виду замухрыж вроде, но возьмется молотом в кузне махать – заглядишься! И на охоту искусен был. Да мало ли на Твери добрых охотников. Но приехал он с краев дальних, тамошнею наукой обучен. Однажды насыпал гору песка и начал в ней металл варить. Искры до небес летят, зарю обгоняют. Ребятня ремесленной слободки все глаза на него проглядела, да только блаженный он никак? Мечи не кует, стрелы не ладит. Зачем же огонь ему? Молчит Кречетник.

Все определилось на Троицу. Возле кремля пушки князю Борису Александровичу показывали, отцу нынешнего государя. Очень любил пушечное дело старый князь! Выставили мастера свои пушки навыхвалку и ну ядрами пулять! Одна пальнет, за ней вторая гукнет. Пушки на Твери в последнее время едва ли не самый ходовой товар. И самый зрелищный. Если плюнет ядром – всей округе потеха, а, упаси Господь, ствол разорвет – всей слободе поминки. Но как ни крути, а все равно событие общее. Пушкарь Кречетник металл варил, но пушкою до поры не хвастал. И вот на Троицу, когда пушечные мастера свой задор тешили, привез и Микула ко кремлю свою пушечку. Маленькую, фигуристую и с виду складную! Правда, среди привычных туров и единорогов она казалась овечкой смирною. Ко всему прочему, пушка оказалась медной, и это было в диковинку для опытных пушкарей.

– И куда же он пулять будет из такой ледащей?[29] – безудержно смеялись тверичи.

– Небось, в небо, а вдруг Господь услышит!

Кузька Бочарник аж поперхнулся смехом. Шапку в пыль уронил, поддевка крашеная задралась, ноги колготят, вот-вот с копыт долой. Весь народ кругом смехом зашелся, кто на пушку пялится, кто в Бочарника пальцем тычет. У холщовой поддевки есть одна хитрость. В ногах мешается. Поэтому коли надел её – боя не ищи, смотри себе под ноги! Кривой Матвейка так и ждет одним глазом, когда Бочарник в пылюку рухнет. Хохочет Кузька, но не падает, а от того кривому Матвейке скука одна…

И тут пушка Кречетника рявкнула. Ядро со свистом пронеслось над Волгой, над пустыми полями за рекой и упало в Исаевском лесу, куда не то что ядра, птицы без роздыха не летали. Все замерли!..

– Вот так пушечка у Миколы! – почесал затылок Кузьма. – Да с такеми пушками Тверь любого супостата встретит!

С тех пор так и повелось: на всю Русь тверские пушки самыми знатными были, а Микула Кречетник наипервейший из мастеров.

Вот на эту слободу и правил челн боярин Василий Хмель. Прежде чем к князю с худой вестью идти, надобно новости узнать да дела неотложные сделать! Нагретая уставшим за день солнцем река ластилась о деревянные борта, плескалась, нежилась, словно по милому другу соскучилась.

 

Глава двенадцатая

За что можно любить Тверь – так это за солнце! Оно вроде везде одинаковое – ан нет. На Твери солнце особое. Разольется по рекам, рассыплется и никакого огня не нужно!.. Четыре реки город делят, четыре кормилицы, и каждая из них отражает свое солнце. На Волге оно жгучее. Жаркое, живое, слепящее. Хочешь взгляд удержать – нипочем не получится. Так и будешь слезой исходить, а ничего не рассмотришь. Тверца-река поменьше будет и поскудней. Да и бежит быстро. Солнышко на ней игривое, озорное. Скачет с волны на волну, как будто искупаться зовет, рыбки половить. Да только обманчивая она Тверца-озорница. Вода в ней даже летом студеная, берега илистые, а рыба в глубине прячется. Как будто торопится рыба тверецкая в Волгу быстрей скатиться, оттого и недосуг попадаться ей в любые снасти. В Тьмаке солнышко застенчивое. Темная вода в Тьмаке, порой и дна не разглядеть, да и солнце в торфяной воде целиком вязнет, почти не отражается. Но лучик солнечный все же в глубине живет. Вроде бы не дружит река со светилом, а с мосточка на дно глянешь, а оно тебе оттуда подмигивает. То плотвица серебристым боком мелькнет, то карась золотым доспехом. Но самое домашнее солнце в речке Лазурь. Самая малая она из всех и самая мелководная. Оттого летний полдень прогревает её полностью, как будто солнце здесь на постой остановилось. Вот уж раздолье местной фауне и флоре. Местная лягушня и пескари-карасики пастбище себе облюбовали. Пойму делят, потомство разводят, траву стригут. Мальки да головастики словно в детском саду под присмотром старших. А вдоль берегов камыш да осока, рогоз да ивы, и все находят приют в теплых водах щедрой реки.

 

Но все же пора двигаться дальше. Великая Тверь. Август. Раннее утро. И за окном все тот же окаянный 6993 год от сотворения мира. А по-новому счету 1485.

В княжеских палатах пахнет пылью и ладаном, квасом и тоской. Свечи перед потемневшими образами не перестают гореть даже ночью. Тревожные стоят времена. Смутные. Давно уже не грозит набегами Золотая орда. Немецкие рыцари повесили на стены доспехи ратные. Рухнула Византия. Пал Господин Великий Новгород. Не Великим он уже называется, а вотчиной Московскою. Среди немногих независимых княжеств Тверь в первом ряду стоит. Одна-одинёшенька Великой себя еще мыслит! И величается также. И это бесит Москву, которая сама Великой себя видит. Одна желает вершить дела в государстве русском. С Московскими князьями у Твери дружба давняя! Братом называл Московский князь Иван Тверского князя Михаила. И отцы их были на равных, и прадеды. О том в княжьих грамотах на века записано, и за это сладких мальвазейных вин не один мех выпит, а уж мёдов пенных и не считал никто. Ратных дел сообща содеяно – на пальцах не счесть! Куликово поле вместе прошли! От речки Непрядвы до Красивой Мечи костями тверскими все поле устлано. Полк там стоял. Тверской полк от удельных князей. И нет полка! Зато Русь жива! Казалось бы, не осталось у Твери теперь врагов. От Дышащего до Последнего[30] морей простор и тишина. Расти и богатей, матушка! Гости торговые на ладьях из Венеции да Генуи. Караваны шелковые и пряные с востока от Хвалынского моря до загадочной Борнеи. Великий князь Борис Александрович немало трудов для этого положил. И сын его Михаил трудам этим продолжатель верный. Да только время пришло другое. И князь не тот! Земляничка-ягодка только к июлю поспевает, а кто опоздал, тому пьяна ягода волчья круглый год. Так и Михаил. Что отец сделал, берег вроде бы. Но ведь беречь, не значит приумножать! А береженое само по себе со временем исчезать норовит. Сочится меж пальцев, как вода из ручья.

Но пока Тверь богатая. Амбары да подклети товаром да зерном полнятся. И жизнь в палатах неспешная и сытая. Любавка – дочь боярина Тимофея Спячева – хохотушка и проказница! Ей бы бабочкой порхать на заливном лугу, а её наперсницей определили к молодой княгине. Имя многообещающее отец дал, ближайший сподвижник Тверского князя. Любава – значит всеми любимая. Имя модное, призывное. Да и характером дочь уродилась улыбчивым да норовистым, вся в мать свою. Вроде слушает, улыбается да елей из уст льет, а только отвернись, враз все по-своему вывернет. Вот так и мать её – паненка из земель литовских, крови шляхетской, за ближнего князю соратника замуж отдана, в православие крестилась, а вотчину все равно не забыла. Боярину Спячеву высокомерная женка и не в радость совсем, а как великому князю откажешь. Давний уговор был – породниться с панским родом, чтобы союз Твери и Кракова крепче стоял. Но что-то в судьбе Любавы не заладилось. Любви в родной дом она не притягивала. С младых лет обитала в палатах княжеских в услужении княгини – все секреты-радости в княжьем тереме знала. Наперсница – слово двоякое, поди-разбери о чьей груди ведает. Вот так и получилось, что из подружки княгини стала забавой для князя. Пригрелась на его груди. Бедовая. Говорливая. Дай волю – сороку перестрекочет. Но имя свое оправдывает: будто огонь внутри у нее горит пламенный, жаркий! Не дает замерзнуть. И забыть не дает, как ни старайся. И сама к особе князя Михаила сызмальства интерес имеет.

– Князюшка, люба моя, ты где спрятался?

А тот и не думал прятаться! Сзади стоит, в руках её держит, грудь тугую отпустить боится! Хоть зимой, хоть летом. Едут, бывало, в санях, от князя вроде подальше норовит, а тот, только руки скользнут за пазуху, враз голову теряет.

– Любавушка моя ненаглядная!..

– А ты и не гляди никуда. В меня глядись! Как в озеро! Ха-ха-ха!

А ему даже и глядеть нет нужды. Потонул уже там! Давно потонул!..

…В голове князя путалось! Мыслимое ли дело спозаранку размышлять! А размышлять приходится. Первая жена умерла. Вторая от Польши приставлена, хотя вроде сам выбирал! Скупа на ласку, но красивая. В палаты войдет, будто лебедь белая. Надменная, немногословная. Ничего ей здесь не нравится! И хлеб кислит, и мед не сладок. Не люб ей край тверецкий, а может и князь не люб. Ходит павою, глаз лишний раз не опустит. Любава – другое дело!.. Её и бывшая княгиня терпела. Знала, что муж к Спячевым не просто ходит, но виду не подавала. Да и Михаил щадил её самолюбие. Напоказ грехи не выставлял. Умел он ладить с людьми, только с Иваном Московским сплоховал. Тот хоть и в родне числился, но всегда себя старшим братом видел. За обиды пенял. Впрочем, Тверской князь повод для ссор не раз давал. То дружбу предаст, то уговор порушит. Так и качались весы правды то в одну, то в другую сторону. Да чего уж теперь – время такое было! Сейчас уж точно не найти это равновесие правды.

Богат Великий князь. Богат так, как никто иной на Твери. В княжеских угодьях огромные поля конопли да льна, ячменя да ржицы. В лесах ло́вища на красного зверя да боровую птицу. В займищах борти медовые да тони рыбные. В волостях холопы да смерды, да женки их, да детки малые – будущая рабочая сила. Лен мнут да холсты ткут, зерно мелют да железо варят. Сбирают смолу да воск, ловят рыбу, дерут лыко. Все добро ко княжескому двору идет, в амбарах да подклетях складывается. А оттуда ему две дороги прямых и обе заветные – либо на нужды княжеские, либо гостям[31] для торга за звонкую монету.

 

Глава тринадцатая

Утро на Твери начиналось одинаково. Чуть забрезжит рассвет, и петухи на Затверецком конце начинают утреннюю распевку. Сначала робко, чуть слышно, будто прислушиваются к себе, не охрип ли голос, не потерян ли слух? Потом все смелей, смелей и вот уже вся слобода голосит петушиными ором, словно многоголосый хор. Эта слобода самая восточная, а значит, и к солнышку ближе стоит. Поэтому по праву считалось – затверецкие петухи самые голосистые. Вслед за птицами просыпались храмы. Сонные звонари с первыми петухами, подоткнув поддевки, спешили к своим намоленным местам. Поднимались вверх по крутым лестницам, истово крестились и, поплевав на ладони, почти одновременно начинали утренний перезвон. Река подхватывала малиновый звук и несла его над городом и расплескивала окрест, будто святой водой окропляла. Желанной эта водица была, благостной. С раннего утра она наполняли души тверитян надеждами и добром. Это потом уже, при дневном свете, растеряют иные надежды, другие совесть, третьи жизнь, а сейчас на восходе даже самая беспокойная душа тянется к свету божьему.

Княжий двор с утра не убран. Еще затемно на Тверь пришли обозы с Дорогобужских да Чернятинских волостей. А в обозах сено да рыба, луб да пенька, мед да воск. Подводы с вотчинным добром важно вплывают в распахнутые настежь ворота

– Куды правишь, пёс!? – княжий тиун[32] Клим в распашной чуге[33] заметно суетится. Двенадцать повозок – караван нешуточный. – Сдавай к избе мельничной, к избе давай!..

– Почто к избе? – глядя оловянными глазами, не понимает возница. Волосы его спутаны, в скатанной бороденке застряли стебли сухой травы. – У меня ж сено, неужто сено в мельне молоть станешь?

Клим понял, что не прав, но признаваться не хочет.

– Сдавай, тебе говорю, твое сено не сгниет, рыбу давай в подклеть складывать. На лед её надоть!

Воротный сторож Онопка тоже пытается наладить порядок и понравиться тиуну. Он цепляет лошадь за узду и поворачивает её к северной стене кремля. Повозка с рыбой разворачивается и зацепляет воз с сеном. Растрясенная за дорогу копна, рыхлая и скособоченная, клонится набок, волжский ветер тут же подхватывает душистые охапки и весело бросает их по всему двору. Озорство ветру по нраву пришлось, и вот уже облака сена летят на крыши хозяйских изб, цепляются за ветки редких деревьев. Княжьи холопы, словно стая кур, бегут по двору, испуганно пытаясь спасти хозяйское добро, но озорной ветерок играючи несет сухую траву через стены кремля прямо к Волге, к Волге...

– Онопка! – кричит щербатая Плошка, отряхивая промокший подол. – А ты порты свои новые разболоки да лови сено в порты-то!

Прачке весело от такой кутерьмы. Воротный сторож Онопка шуток не понимает, грамоте не обучен, но до княжьего добра зело борз. Он с удивлением смотрит на недавно жалованные ему князем штаны и пытается понять, о чем кричит ему глупая баба. Смех голосистой прачки поднимается все выше, до самой маковки Спаса, и крикливые вороны, слетев с колокольни, пытаются понять, в чем здесь их пожива…

 

Василий Хмель не спеша въехал в ворота, миновал хозяйственный двор и остановился возле коновязи. Усмехнувшись на нерасторопность холопов, воевода кинул поводья китайцу и приказал ждать. Сам зашел в приказную избу. Это было особое помещение княжеского двора. Именно здесь шел учет всем приходящим доходам, которые складывались из судебных и торговых пошлин, а также разного рода повинностей. Именно в эту избу съезжались со всех волостей мытники, данники, пошлинники, гостинники и прочий служилый люд, который собирал дань с населения. Ведал всем этим хозяйством дьяк Афанасий, инок и самый доверенный человек великого князя. Афанасий был мудр и осторожен. Жизнь научила его многому, и теперь свой опыт он поставил на службу тверскому князю. Воеводе хотелось посоветоваться с дьяком, узнать его мнение, а главное, спросить о настроении в кремле. Но Афанасия на месте не оказалось, и воеводе волей-неволей пришлось нести в княжьи палаты только свои мысли.

Поднявшись на высокое крыльцо, он немного помедлил, а потом шагнул за дверь. Гридня[34] была пуста. Скобленые лавки застланы сукном и медвежьими шкурами. Не тронутые ендовы с квасом. Как будто здесь кого-то ждали. Потрескивают оплывшие восковые свечи, и от их скудного пламени на стенах княжих палат паутиной стелются уродливые тени.

Сердце боярина сжалось. В этих стенах каждый день ждут спасительных мыслей да добрых вестей. Но вести с каждым днем тревожнее. И он добрых тоже немного привез…

Князь Михаил вошел порывисто и резко. Его уже известили о приходе воеводы. Кафтан на нем распахнут, серебряный пояс меча не держит. Лишь кинжал сбоку стали узорчатой с дивным чернением. Да крест на груди тяжелый, княжеский.

«Не наш кинжал, не тверских мастеров, – подумал Хмель. – А значит, и мысли княжеские не Тверью заняты».

– Какие вести из Польши, воевода? Что молвил владыко?..

По всему выходило, что князь уже знал о делах своего посла.

– Не серчай, государь, – поклонился воевода, – неможется епископу. Намедни даже в баню не дошел, так в келье монастырской и спит! И палаты свои в кремле забыл.

Проницательный боярин, как и многие в княжестве называл Михаила государем. Так называли и отца князя, и деда. Это льстило самолюбию князей. Государями тверские князья никогда не были, да и вообще до той поры государей на Руси не было, но такое обращение поднимало авторитет князя в глазах окружающих. Чтобы закрепить свое превосходство, тверские и московские князья печатали деньги с двуглавым орлом, означавшие власть над Русью с Запада на Восток, только власти этого им не прибавляло. В душе каждый из них понимал, что понятие Государь – это далеко не то, что соответствует их теперешнему положению.

– Пойдем-ка в истопку! Чаю я, что и в моих палатах уши имеются!

Собеседники прошли в полутемную комнату, посреди которой стояла большая печь, служившая для отопления в зимнее время.

– А от Казимира какие вести?

– Посол с нами прибыл с письмом тайным от государя Польского, да только в засаду мы угодили. Я посла отправил прямиком на Тверь скакать, а мы с малым числом кметей лихих людей задержали. Коль не прибыл ко двору посол, знать заплутал по дороге. Ранен он был.

– Пошто одного отпустил поляка?

– Наказ он мне такой дал! Бери, мол, всех кметей да останови разбойников, а я сам ко двору поскачу. Не мог я перечить я пану! Не в моей это власти!

– Надо отыскать поляка! Грамота его сейчас пуще пороха нужна!

– Ищут, государь! Дружина малая по дорогам рыщет, и в посады наказ дан найти поляка с его грамотой живым или мертвым.

– А кто напал на вас, сведали?

– Да как тут сведать? По одёжке вроде наши уличане, а расплачиваются московской деньгой. Сдаётся мне, что подрядил кто ватажников на разбой. Знали, что посол из Литвы едет. Именно он и был нужен. А пуще того, грамота его.

Михаил поморщился. Вести с утра снова худые. Особенно беспокоило отсутствие епископа на княжьем дворе. Поддержка владыки ему была очень нужна. Наверное, нужней, чем полки польские, на которые он в последнее время так уповал… Но всё складывалось нерадостно. Надежда – как стрела! Каждый миг ведет себя по–разному. В колчане лежит – припасом значится. На лук положишь – воином величай. А в грудь ударит – значит, судьбой твоей станет, и жить тебе с ней сколько Богом отмеряно!..

Князь ударил в медный щит, служивший гонгом. Вошел княжеский стольничий Емельян Хлопун.

– Кличь бояр! Всех, кто пришел, да воеводу Захарьина со старшими дружинниками не забудь! – Емельян с поклоном удалился.

– Сведал я, что ты на Тверь прибыл да днесь велел собрать бояр, твое прибытье подспорой стать должно!

В гридне собирался народ. Бояре нарочитые да обласканные, а во главе князья удельные, а с ними свиты по чину. За ближними все остальные. Рассаживаются по лавкам, кому где положено.

Великий князь встал.

– Братья мои, князья да бояре верные! Не в добрый час созвал я вас на кремнике. Отец мой, князь Борис Александрович, хотел одного – Русь большая и сильная, и каждый князь – брат князю другому, всяк за каждого радеет. Тронешь брата, вся Русь покачнется. Одаришь его – вся Русь благоденствует! И я на княжьем престоле желаю того же! Но ныне брат на брата идет. Не меды пить время пришло, а горькую чашу измены. Князь Московский Иван силой тугой грозит! Все земли наши под себя подмять горазд!.. – Михаил вздохнул. – Вот и хочу спросить вас, как нам беды лихой избежать да чести не уронить?

Бояре шептались, гомонили, но речи никто держать не хотел.

– Зять мой, Казимир – государь Польский и Великий князь Литовский, помощи обещал, да только нет этой помощи пока, а посол его с грамотой затерялся в дороге, выходит, вся стать нам самим дела свои решать! Что мыслишь, боярин Димитрий?

Дородный Дмитрий Черед встал и, помяв губами, неохотно произнес:

– Не гневись, государь-защита, худые вести у меня. На конец поста Петрова отбыли на Москву Спячевы бояре, да Бибиковы, да Нащокины. А с ними Константин да Александр Хвосты. И челядь свою забрали, и скот, и рухлядь домашнюю.

Михаил встрепенулся.

– Это какие же Спячевы на Москву подались?

– Гавриила старший! А младший Тимофей на Твери доколь… Еще Ельчины уехали, а у тебя, княже, с ними грамота была, чтобы на землях их зверя красного не имать и стрелою не бить. Так что теперь грамоте сей грошик цена будет.

Черед криво улыбнулся, будто хотел убедить, что эта новость хорошая.

Михаил встал, прошелся вдоль стены гридни и невесело молвил:

– Знать у нас соумышленников совсем не остается? Что скажешь, воевода Борис?

Посадник на Твери – фигура знатная! В военном деле первая после князя! Борис Захарьин поднялся со скамьи. Борода по кафтану стелется. И она как слиток серебра в мошне боярской.

– Михаил Холмский поклон тебе шлет. Дружину свою сбирает да на Тверь с помогой выступать думает. Знака ждет. Хоть и не велика дружина у князя, а люди верные, ратные!

Глаза Михаила просветлели – среди удельных князей, пожалуй, лишь один Михаил Холмский остался верен князю и тем сердце ему греет. Посадник продолжал:

– Еще три волости кметей сбирают да четыре волости совет держат! Чаю, и они с тобой будут. Соберем посошных[35] ратников, одного воя от каждых десяти сох. Мыслю, что не мала дружина будет! А к тому еще городское ополчение.

– И братчины[36] ремесленные с тобой, государь!

Староста Ефрем степенно поднялся:

– Не хотят люди ремесленные ярма московского. Тебя желают видеть на Твери!

Михаил молчал, но мысли его были невеселые. Что такое несколько волостей да ремесленный люд? Не устоять с таким ополчением против обученного войска! Только людей в поле положишь. А значит, не в лихом бою победа! А в чем? Коли за стенами запереться – не удержать их малыми силами. Найдутся переветы[37] – откроют ворота супостату. Немало их уже на Москву подалось. И нет силы у Михаила, чтобы отток тот остановить. Договор у него с князем Московским подписан, чтобы не чинить препятствий знатным людям, замыслившим переезжать. Тронь одного, весь двор называть станет клятвоотступником.

– А ты что скажешь, протоиерей Фома? Чувствуете ли вы с владыкой опору мою в своих прихожанах?

– Велика опора сия, государь, и несть числа ей! Да несвободные мы слуги божии! Церковь нам указ и помочь. А во главе церкви митрополит Московский. Сие известно всем. Коли призовет владыка Вассиан за мечи взяться, недолго ему быть на владычем престоле. Другого епископа митрополит назначит, верного князю Московскому, и тогда уж его призыв будет точно не в твоих, князь, интересах. От этого, чаю, и захворал Вассиан – нет у него возможности помочь тебе, но идти против тебя он тоже не желает.

– Скорбны мысли мои! Крепкую надёжу имел я на Вассиана!.. Что скажешь, боярин Василий, как гостилось тебе в королевстве Польском? Какие вести привез?

Воевода Хмель помедлил.

– На польской земле прием отменный. Что дары, что яства, что мед из уст! И тебе, князь, привезли немало, только войска польского, как ты просил, я не привел. Да и посла потерял по дороге! Не выслушал меня Казимир, будто сам знал беду нашу. Даже ко двору не допустил! Шляхтича со мной послал с важной грамоткой, но что в грамотке той, пан не открыл, сам, дескать, письмо князю доставлю. Но не судьба видно. Перевет среди нас оказался, проводник Никульша прямо на засаду привел. Ждали нас на заимке в Берешках, и если бы не хозяин Данила, то со всей дружиной полегли бы мы на займище том. Ранен был посол стрелой от Никульши, но сам вызвался ко двору грамоту доставить, а нас врагов задержать просил. Вот так и разминулись мы. Не доскакал, видать, шляхтич!..

Михаил нервно теребил пояс.

– Вели, воевода, тотчас малую дружину сбирать да по дороге на заимку скачите. Отыщите мне посла да накажите разбойников, а Никульшу-перевета в тенетах приведите.

– Добро, государь, все исполню! И еще новость у меня. Союзник твой, Казимир, подарок шлет. Азиата крови китайской, и ремеслам он будто весьма обучен!

Хмель обернулся. Се Мин вышел вперед и поклонился.

– Ты кто?

– Се Мин – раб твой!

Лицо китайца было покорным.

– Зачем мне сейчас раб, боярин? Какой от него прок?

– Это подарок от Казимира!

– Уберите!.. Я у него воинов просил, дружину ратную, а он мне в насмешку одного китайца прислал! Пусть сам такими подарками тешится!

– Дозволь тогда, князь, мне забрать его, пропадет чужеземец в наших краях?

– Забирай! Может, и найдешь дело ему какое по силам.

Михаил махнул рукой, и скорбный лик Се Мина растворился в тени гридни.

– Тогда, государь, и я откланяюсь? Наказ твой промедления не ждет, а мне еще дружину собрать и до Берешков рысить! Всю округу обыщу – не сомневайся!..

 

Глава четырнадцатая

Затверецкая слобода жила своей жизнью. Праздник слобожане справили, в церковь сходили. Дуняха Рылиха всю муку добрала. И калачи у нее, и бублики, и ржаной каравай. Вроде праздник небольшой, а у Дуняхи всё как на свадьбу будто, или на последний раз. На носу Успенский пост, надо подготовиться! Кобель Музгар, плешивый да блохастый, из-под овина вылез, но калачика ему не досталось. Весь хлеб Дуняшка нищим раздала. Ревет да рвет поровну! Странный народ – тверичи, сами впроголодь живут, а долги отдают исправно! Хоть Богу, хоть боярам, хоть татарским мурзам. Да и Москве, похоже, готова тоже покориться, чтобы живу быть. Может и жива ты, Тверь, до сей поры оттого, что себя никогда не баловала!

В Затверецкой слободе к вечеру прохладно! Огурец не растет, и пчела мед не носит. А мёды здесь были всегда отменные. Поля ромашковые да липы вдоль Тверцы, и от того пчелы в бортях да в белях[38] чуть ли не у каждого уличанина, как скотина домашняя, есть-пить не просит, зато к осени душистым медом балует. И еще там скоморох Затейша живет. Он хоть редко дома бывает, зато в доску свой. Старая изба с огородом, курятник-развалюха да мать-вдовица, вот и вся его семья. Но нынче по делам наведался. По важным делам!..

– Ах ты, батюшки, пресвятая Богородица, радость-то какая! Сыночек в гости пожаловал! Сокол мой ясный! Ручеек журчащий...

Старая Василиса суетится, топчется, разговором частит:

– Как давно не видела тебя, сыночек родненький, все глазоньки выплакала, тебя поджидаючи. Уж не видят, как прежде, очи мои, и сомнение у меня, ты ли это, свет мой ясный?

У Затейши самого в глазах капель, щеки мокрые от ручьев нечаянных. Он действительно давно не видел старую мать.

– Ну что ты, что ты, старая. Я это, сынок твой, Затейша. Навестить тебя пришел, проведать родимую. Вот возьми у меня в суме, тут и мучица ржаная, и хлебушек решетный[39], и соли полфунта[40]. На пару дней хватит, а там я что-нибудь придумаю.

Умытая слезами Василиса тут же бросилась накрывать на стол.

– Уж не ведаю, чем тебя и потчевать, родимый мой! Вон, какой статный стал да могучий. И одёжа у тебя знатная, и конь выездной. Неужто разбогател на чужбине?

– Чужбина пришлым не радуется – она им как мачеха, только напастей и жди. Но на жизнь свою не жалуюсь, с голоду не помру. Да и тебя в обиду не дам. А коня мне за службу княжескую дали. Воевода Хмель пожаловал.

– Ах ты, Господи! – всплеснула руками. – Неужто сам болярин Хмель конем одарил?.. Радость-то какая, радость-то…

Она все говорила и говорила, не ожидая ответа, а проворные руки уже привычно готовили еду.

– Благодарствую тебе, сокол мой, что не забыл мать-старуху. Уж так порадовал, так порадовал. А у меня урожай на грядках нынче знатный, так я сейчас тебе твою любимую похлебку приготовлю. Вот и мучица твоя пригодится….

Можно бесконечно удивляться русской душе, её радушию и гостеприимству. Первым делом гостя накормить и напоить следует. И неважно, последнее у тебя это или на черный день.

Любимой похлебкой Затейши с самого детства была затируха. Это особый вид жидкого кушанья, который бедные люди готовили только по праздникам. Основу его составляли вареные овощи: репа, капуста и лук, но главным ингредиентом была мука. Она придавала похлебке сытости и вкуса. Сам процесс тоже требовал сноровки. После того, как овощи почти сварились, Василиса насыпала на чистый стол горстку муки. Затем она вымочила руки и обмакнула ладони в муку. На влажные руки мука тотчас прилипла, Василиса повернулась и начала растирать ладони друг о друга прямо над кипящим варевом. Налипшая мука, скатываясь в шарики, горошинки и червячки, весело падала в булькающий котелок, насыщая похлебку вкусом и ароматом. Это был прародитель супа с макаронами, который позже пришел в Россию из Европы. Но любили такую похлёбку уже с давних пор. По всей Руси, падая с рук хозяек, эти волшебные кусочки теста спасли от голода не одну продрогшую душу, но так и не обрели точного рецепта в русской кухне, оставив только общее название блюда – затируха.

Вдоволь наговорившись с матерью, умиротворенный скоморох вышел на улицу. Особых планов у него не было, но жизнь продолжалась, и она требовала действий. Дойдя до околицы, места постоянных гуляний и игрищ, Затейша огляделся.

– Эй, сельчане! Да домочане! Огородники да пахари, выходи на честной пир! Кто больше принесет, тому Бог поднесет! Скоморох приехал! Делать ничо не умеет! Зато язык без костей!.. Собирайся народ, коли в поле недород…

Не за так хорохорится Затейша, знает, что довольные тверичане, бывало, и алтыном одаривали. За лето на корову мог заработать! Правда, те времена прошли уже. Да и коровы у гусляра так и не появилось. Все деньги уходили невесть куда. Дальняя дорога скопидомству не товарищ…

– Эй, никудышние, лен не мните, на сене не спите! Лучше я приду – весь ваш лен примну!..

Да-а-а, времена не те! Вся округа будто вымерла! Страда в полях! Весь люд на покосах да пашнях. А те, кто вернулся, уже спины распрямить не в силах. Землица – она всегда к себе гнет! Будто готовит землепашца навеки там поселиться! Лишь две старухи да девка Лушка позарились на его голосню!

– Начнем венчать, коли не с чего начать!..

Беззубые бабки хохочут. Они хоть сейчас под венец, да только с кем идти-то? Неужто с этим балаболом?

Девка скомороху не интересна, откуда у незамужней деньги, а вот у старушек хоть грошик медный да припрятан!

– Ну, что, хлопотуньи, целоваться станем? Али сразу под венец?

– А ты, милок, пойти с жабой почалуйси! У ней нонче как раз венчание будет! Жених к ней приплыл!

Старушки заливаются смехом.

– Да я могу и жабу, и ерша – лишь бы невеста была хороша!

Скоморох нацепил мочало на лицо и теперь походил на тверского козла, так любимого в местных селеньях. Козел был на гербе Тверского княжества, поскольку Тверь издавна славилась отменным сафьяном – кожей из козьих шкур.

– Аль не люб вам тверской козел?

– Во-во! Там, в канавке, такой же плавает! И с бородой!..

– Кто плавает?

– Да мужик с бородой плавает возле затона у Тверцы.

– Стойте, стойте, красавицы, а чего плавает?

– Дык хто яго знает! Упал да утонул. А сам с бородой, видный такой!

– Ох, старушки-ягодки, а где мне найти-то его?

– Так я покажу, – вызвалась Лукерья, – а то смердит уже там!

Идти было недолго. Болото отдавало плесенью и тленом. Труп шляхтича плавал в осоке у берега и не вызывал у поселян никаких эмоций. К смерти на Тверце привыкли. Затейша увидел что-то плавающее в траве, небольшое, продолговатое и разочарованно спросил:

– А где сума? У него точно была сума.

– Не ведаю! Что видела, то и показала!..

– Эх, Лушка, Лушка! Неужто умыкнул кто-то? Нас за эту суму упекут в тюрьму!

Манера говорить складно вошла в привычку. Дорожной сумы нигде не было, поэтому надо было довольствоваться тем, что есть. Скоморох отломил ветку и подтянул плавающий предмет из травы. Это был пергаментный свиток. Он сильно намок и вряд ли был бы прочитан, однако сургучная печать была цела, и она четко определяла адрес и принадлежность отправителя.

– Давно он тут плавает?

– Да намедни нашла. А так, может, и еще раньше плавал. Пошла отцу в поле обед нести, а он уж тут.

– Ты точно помнишь, что больше ничего не плавало?

– Вот те крест, скоморох! Батюшкой клянусь и матушкой, а еще гневом Перуновым.

– Ты где живешь, Лушка?

– В слободе.

– Иди домой и никому ничего не говори! Ты поняла меня?

– Ага!

– Что ты поняла?

– Никому не скажу ничего, кроме отца, да матери, да подружки Настасьи!

– Ляпалка[41] ты, Лушка! Это письмо очень важный документ, и то, что ты его видела и не доставила ко двору, может всю вашу семью под топор наладить! Поэтому никому ничего не говори! Поняла?

– Ага! Только отцу да матушке! Подружке Насте ничегошеньки не скажу! Молчать буду!..

– Дуреха ты, Лушка! Ничего не поняла!.. Поехали в палаты! Все равно найдут да пытать станут, а там сама всё расскажешь, даже чего и не знаешь.

– Ой-оюшки! Так кто же меня в палаты княжеские пустит? А батюшка что скажет? Ты уж, молодец, сам ступай, а я к себе подамся!

– Не получится домой! – скоморох нервничал, понимая, что теряет время. – Меня послал воевода Хмель, чтобы отыскать этого человека. Он мертв, а ты первой его нашла. Пойдем к воеводе, отнесем письмо и все расскажем. Ты ведь не хочешь беду скликать на головы родителей своих? А ну как князь дружинников своих в слободу зашлет. Батогами бить станет! Ты давно виц не пробовала? А на плаху голову положить не боишься?.. – Затейша нависал: – Это письмо важности особой! За него не то что голову, косу оторвут!

Девка Лушка в ужасе кивала головой. Косу потерять, все равно, что честь. А это смерти страшней! Страх обуял её до самых пяточек. И теперь эти самые пяточки ни за что не хотели оторвать её от земли.

– Поехали! – махнул рукой Затейша, и подхватил девушку за талию.

Конь у скомороха справный! Даром достался! Зато по заслугам. В дальней дороге подустал немного, но все равно резвый! Темнело. К Волге подскакали, и нет никого! Ни одной лодочки.

– Эй, рыбари! – кричал Затейша. – Есть хоть кто живой?..

 

Глава пятнадцатая

Василий Хмель перед походом на Данилову заимку ненадолго заскочил в отчий дом. Хоромы у него богатые, на старинный лад катаны. Если надо, и врага остановят. Два месяца в родном доме не был, и лохматый пёс Буян давно забыл его запах. С крыльца соскочил и зубы оскалил, ну ничего, даст Бог, вспомнит! Терем ставил отец его на реке Большая Перемера, что недалеко от пушечной слободы. Перемера хоть Большой и названа, но с виду маленькая совсем, речушка скорее. На ней боярский терем и поставлен. Василий маковку на дом ставил, чтобы отпугивать падальщиков от стен родных. Не любят стервятники крутых склонов на крышах. Не за что им там удержаться. Но все равно ухитряются. Да и всех не изведешь, гнездятся себе на окрестных деревьях. Тугие луки дружинников, да и самого воеводы, регулярно прореживают вороньи стаи, но все равно падальщиков остаётся во множестве. После каждой боярской охоты стервятники кружили стаями, чтобы получить свое. Старый ворон, прилетая за отбросами последним, всегда помнил, что маковка на тереме – это его смерть! Потому и дожил до старости. И судя по всему, пока его смерть была далеко. Но сегодня хозяин вернулся в терем без добычи. Неудачной, знать, охота случилась.

Помывшись в бане, хозяин попросил квасу, а потом оделся, вышел на двор и вскочил на коня.

– Готовы, кмети?

– Да, боярин!

Малая дружина собралась, и застоявшиеся кони нервно грызли удила. Без малого сотня воинов ожидала команды.

– Ратники! Не мне вам говорить, кому мы служим? Государю нашему нужна верность и отвага. Враг ходит по нашей земле, и значит, надобно изловить его и истребить нещадно! Кто верен князю – пусть со мной идет. Злата не обещаю! А верность Великий князь сам оценит.

Вперед выступили все. Из похода можно было не вернуться, но опала князя была страшнее.

– Веди, воевода, наше дело ратное, а за князя и голову не грех сложить.

– Что ж, добро, кмети! Додон, возьмешь левый край! Заслав, на тебе правый. Выступаем за час до полудня! – конь воеводы метал пену. – А коли опоздает кто, пусть на себя пеняет!..

Воевода Хмель человеком был умным. Жизнью наученный. Он бы мог своей властью заставить всю дружину пойти в поход, не спрашивая согласия. Но времена стояли смутные. Что делается в головах людей, поди угадай. Немало тверских людей переманила к себе Москва. Кого монетой звонкою, кого посулами. Поэтому и негоже силой людей в бой загонять. В стычке с врагом к таким воинам спиной не повернешься.

 

За час до полудня дружина была в сборе. Сорвались рьяно. Всадники гикнули, и застоявшиеся кони с места перешли в галоп. Очень уж хотелось тверитянам поквитаться с врагами. Какой же хозяин позволит чужаку разбойничать на своей земле! А здесь среди бела дня по родной округе вороги ходят, избы жгут, людей изводят. Надо догнать супостатов. Похоже, добро у них с собой тяжелое – далеко не успели уйти. Вскоре отряд скрылся из вида – топот потревожил тишину, окрестные собаки заливались лаем, и только привыкшее ко всему воронье понуро сидело на ветках, понимая, что добычи не будет.

Славный город Тверь испокон века стоял на пяти реках. Волге и Тверце, Тьмаке и Лазури. «Худой ручей Исая» тоже река будет, так что с летописью не поспоришь. Раскинулось Великое княжество Тверское от границ новгородских до Скнятина и Кашина, Зубца и Старицы, где лен да пенька, мед да жито. Триста лет почти жило, от счастья до беды, от горя до радости. А если Господь сподобит, еще триста простоит.

Дорога шла полем: колосья да косогоры, равнины мирные, луговые, и только попадавшиеся временами поля иван-чая указывали на пепелища некогда выжженных деревень! Через версту отряд вступил в лес. Коней пришлось придержать – не ровен час глаза ветками пожгут. Да и от засады никто не застрахован.

– Додон, ты вот что, вышли-ка вперед людишек посноровистей, мыслю, что поджидать нас могут.

– А кому поджидать-то? Небось, нахватали добра на заимке да к себе подались.

– Не за добром сюда пришли это люди, да и какое добро может быть у бортника? Вышли, говорю!

– Добро, воевода!

Дюжина всадников тотчас умчалась вперед по тропе.

Так прошел час. Кругом было тихо и ничего не предвещало тревоги. Даже птицы пели, как и прежде, будто не замечая большого количество людей. А может быть, привыкли.

Дорога снова вывела к реке! Кусты да отмели, болота да овраги.

– Додон, мы верно идем?

– Не сомневайся, болярин, скоро на заимке будем!

– Привал дружине! Нам раньше вечера там делать нечего. В сумерках легче незаметно подойти.

Походная жизнь заботы не знает! Коли у тебя трое детей – сиди себе в избе да зерно мели. У дружинника обычно детей не бывает, копье ему за сына, а секира – дочка милая. Но уж коли случилось, то вся стать искать ему милости княжеской и уходить со службы. Ни пользы от него теперь, ни рвения. Семейного дружинника свои заботы гнетут, а не княжие.

Костры еще и задымить не успели, как в дозоре тревога! Что да как? Почему громко? Оказалось, Еверьян Кривой ворога словил. Надел ему на шею армяк из рогожи да потешается. А рядом баба лазутчика. Смирная да кроткая! Всеми врагами пуганная!

– А ну, сыми с них лопотину?

Лушка стояла грязная и растерянная. Она ничего не могла сказать, и только откинутый палец показывал на вторую рогожку. Затейша был едва живой! Воздуха в плотной мешковине почти и не было. Да и откуда взяться ему – ткань плотная да еще засаленная. Лишь розовая нитка внутри говорила ему: «Живи, живи!». Так и выжил. Да только откуда нитке там взяться розовой? Не было никакой нитки. Но ведь умная голова, чтобы выжить, даже в сером мешке придумает розовые мысли.

– Откуда ты, Затейша? – удивился Хмель.

– Дак ведь сам велел мне отыскать следы посла. Вот я и нашел, – и мужчина указал на девушку.

Дружинники грохнули.

– Ладная добыча тебе досталась, скоморох, и снаружи и снутри. И кашу сварит, и спать уложит.

– Чего смеётесь? Девка Лушка посла польского отыскала в затоне возле Тверцы. Утонул пан, второй день как пошел.

Гомон тут же стих.

– Да ну?..

– Вот те ну!

– А здеся как оказались, за пять вёрст от города?

– Так сумы дорожной при после не оказалось. Вот и решили посмотреть, а вдруг по пути обронил.

Затейша достал из-за пазухи свиток и протянул Хмелю.

– Поведай, Лушка, воеводе всё как на духу?

Когда рассказ был окончен, Хмель задумался. Может, стоит воротиться, отдать князю свиток да обо всем рассказать? А с другой стороны, свиток намок и вряд ли сохранил текст, а других новостей нет. Да и эта новость ничего не добавит, хоть сейчас о ней князь узнает, хоть позже. А если промедлить, передовой отряд московитов за это время еще немало дел наделает. Нет, сначала супостата накажем, а затем с победой ко князю, и тогда эта худая весть не такой гнусной покажется.

– По коням! Рысью… а ты, скоморох, держись дружины. Да грамотку свою понадежней спрячь. Придет время, сам князю о ней расскажешь. Скачите с девкой рядом с китайцем.

Се-Мин улыбчиво закивал головой.

– Вперед не высовывайся и помни крепко, князю все сам рассказать должен. Верните ему коня, кмети!

 И дружина мгновенно снялась с привала.

 

Глава шестнадцатая

Солнце клонилось к закату. Оно беспечно плескалось в розовых водах незатейливой речки Логовежь, пытаясь отмыться от дневной пыли. Вода была теплой, и спать солнце не хотело. Оно играло на гребнях малиновой ряби, пытаясь перегнать ветер. Когда это удавалось, шаловливое солнце беспечно улыбалось, отражаясь в лакированных листьях желтых кубышек, причудливо разбросанных на мелководье вдоль топких берегов.

Два часа хода заметно приблизили отряд к владениям Данилы-бортника. Вон, вдали и заимка его дымится на пригорке. Похоже, старые головешки еще не остыли.

Воевода подозвал соратников.

– Ну что, Додон, говорит передовой отряд?

– Отряд еще не вернулся. Но судя по всему, пуста заимка. Большая изба сгорела. Борти порушены. Хозяев не видно. Да и вообще, ни одной души кругом.

– Странно это. Интересно, куда же подевались московиты?

– Да они, небось, восвояси подались.

Дружина въехала на большой двор заимки – вокруг стояла тишина.

– Караулы выставить. Округу изведать. Найти следы супостатов. Не могли они бесследно исчезнуть. Как найдутся следы, сразу в погоню двинем.

И тут произошло невероятное. Из стоящего неподалеку амбара со сгоревшей крышей ударила пушка. Ураган картечи опрокинул передовой отряд и повалил задних. Сбоку, из-за старой телеги, почти в упор ударила вторая пушка. Уже спешившаяся дружина со стонами падала на землю. Уцелевшие лихорадочно пытались спастись. Повсюду слышались вскрики, вопли, стоны раненых. К двум пушкам присоединились еще одна от сенной избы. Они стреляли с разных сторон, нанося непоправимый урон запертым в небольшом пространстве людей. Народ инстинктивно рвался к воротам. Уцелевшие кони вставали на дыбы, опрокидывали друг друга и давили, поддавшись панике людей. Остатки дружины вместе с воеводой отхлынули обратно к узкому проёму ворот. Но там их ждал самый страшный сюрприз. Прямо в воротном створе ударил чудовищный взрыв зарытых в земле пороховых бочек. Тут же со всех концов к грохоту пушек присоединился треск пищалей и свист оперенных стрел. Всадники падали один за другим, не успевая понять, откуда им ждать опасности. Скоро вся округа превратилась в побоище. Вопли и стоны не умолкали ни на минуту, вызывая содрогание и ужас.

«Засада! – с опозданием подумал Хмель. – Откуда же пушки у разбойников?.. А ведь надо было дождаться передового отряда. Так нет, понадеялся на силу свою. А может это Додон? Ведь это он вещал мне, что пуста заимка. А откуда ему было знать, что она пуста, коли отряд еще не вернулся?».

Картечью воеводе оторвало ступню, и опытный воин чувствовал, как вместе с кровью из его тела уходит жизнь.

Вскоре всё было кончено. Основная масса дружины полегла в окрестностях заимки. Те немногие, которым удалось ускользнуть, убегали лесами, пытаясь оторваться от погони. А погоня была рьяной. Две сотни всадников поджидало воеводу на займище. И три пушки с картечью. Никульша рассчитал правильно. Вернутся тверяки! Непременно вернутся. Самолюбие не позволит им проглотить обиду. Вот и не ошибся.

Вместе в Додоном он подошел к раненому Хмелю и спросил:

– Чего хочешь, воевода? Проси. Наш государь милостив нынче к покорным полонянам. Награды раздает верным да преданным. Так что проси, чего хочешь.

– Смерти прошу!..

– Ну, смерти так смерти.

И Додон воткнул копье в грудь Хмеля.

– Пошто поспешил? Еще бы одумался.

– Этот нет. Его златом не купишь. А оставить в живых – значит, смерть за спиной носить!

 

Глава семнадцатая

Скоморох, Лукерья и китаец все это видели. Они двигались позади дружины и во двор заимки не въезжали. При грохоте пушек конь скомороха вырвал узду из рук и галопом умчал в лес. Только тогда гусляр сообразил, что дальше идти опасно. Когда началось побоище, уже вся компания поняла, что там им делать нечего и затаилась в лесу. Нашли укромное местечко и теперь с ужасом наблюдали за происходящим. Скоро все кончилось. Победители собирали оружие и добивали раненых. И это было обычным занятием победивших.

Как только стихли выстрелы, мысли скомороха снова вернулись к Ладе. Когда на заимке началась битва, скоморох увел Ладу из дома. Девушка говорила ему, что спрячется в смолокурне, которая стояла в стороне от заимки. Эта грязная маленькая землянка была укромным местом, где враги вряд ли бы стали её разыскивать. Рядом лес дремучий. Там он и собирался её искать. Как только всё успокоилось, Затейша шепнул своим спутникам, чтобы ожидали, а сам тишком пополз к смолокурне. Дорога давалось с трудом, хрустевший валежник да прогалины среди деревьев могли выдать его врагам.

В тесной землянке смолокурни было темно и пусто. Три ступени вниз – скамья да котел, кочерга да ухват, и никакого намека на людей. Обшарив все углы, Затейша вздохнул:

– Может, и не было здесь голубки моей? Небось, послышалось, что ждать будет. Эх, девица-Ладушка, где мне сыскать тебя теперь!?

И тут, как в волшебной сказке, смоляной котел, что стоял у стены, сдвинулся с места и начал перемещаться по стене в сторону.

– Чур меня, чур! – закрестился Затейша, едва не закричав. Он был готов молиться хоть Богу, хоть угодникам, лишь бы поскорее исчезнуть отсюда. Однако страх потерять любимую был сильнее суеверий. Поэтому скоморох взял себя в руки.

– Тихо, Затеюшка, тихо! Черти смолой, конечно, балуются, но все же, небось, не страшнее московитов будут.

Он выглянул из-за столба и вдруг расцвел в улыбке:

– Ладушка моя! Лебедь белая!..

 В проеме, образовавшемся в стене, виднелась голова девушки – дочки Данилы Бортника. Лицо было чумазым, но глаза блестели.

– Уж и не чаяла увидеть тебя, Затейша! Думала, состарюсь в застенке, и сгниют здесь мои косточки.

Скоморох подхватил её под руки и помог выбраться.

– Лада моя ненаглядная! Горлица лесная! ...

Девушка прижалась к груди мужчины и счастливо жмурилась. Ей очень хотелось тоже что-нибудь сказать. Нежное, важное, нужное. Однако девичий стыд лесной затворницы запечатал рот, прикрыл губы, чтоб не выдали, и только пронзительный взгляд влажных глаз выдавал её чувства.

У скомороха тоже слова затерялись. Бывает ведь такое, даже глубокий колодец в жару пересыхает, а внутри Затейши был не просто жар, пламя жгучее, вулкан с лавою. Не находя слов, он все крепче сжимал и сжимал свою ненаглядную. Руки искали руки. Губы искали губы. Находили и, не зная, что делать дальше, снова продолжали чего-то искать. Все, к чему они прикасались, тотчас начинало пылать нестерпимым жаром, как будто губы скомороха несли огонь и погибель. Может быть, так оно и было. Но слишком уж сладкой та погибель была, и тело девушки не в силах было этому жару противиться. А грешная душа сама желала этой погибели. Уже неважно было, где они находятся, перестала пугать опасность, время остановило для них отсчет…

– Благодарствую, что нашел меня! – выдохнула девушка, когда они немного пришли в себя. – Не забыл возле родного дома. Не могла я уйти отсюда. Да и куда пойдешь? Уже трудно сказать, где заступы искать, а где смерти лютой. Московиты все время шастали по округе – не то искали чего-то, не то ждали кого.

Затейша нахмурился.

– Ничего они не искали. Не до тебя им было. К засаде готовились. Пушки подвезли, людей оружных с пищалями. Знать, ждали они воеводу Хмеля.

– Батюшки! Неужто убили боярина московиты?

Скоморох кивнул.

– Знали, что вернется. Да и как не знать, когда Додон с ними. Кругом переветы и охальники, не ведаешь, верить кому. Ничего, отсидимся, – успокоил он девушку. – Ночью все угомонятся, а мы и просочимся, как песочек в ладошке. А пока здесь посидим.

 

Оставшись вдвоем, китаец с девушкой приготовились ждать. Чего ждать, пока было непонятно, но точно это касалось их жизни. Се Мин вглядывался в темноту, пытаясь разглядеть, куда пополз скоморох, а заодно присматривая за тем, что делается на заимке. Лушка беспокойно возилась рядом, пытаясь устроиться поуютней на колючей лесной подстилке. Долго молчать девушка не привыкла и, наконец, не выдержала.

– Тебя как зовут-то?

– Семеном, – китайцу не хотелось вдаваться в объяснения, время было неподходящим.

– Про Семена я слышала, а как тебя на самом деле зовут?

– Се Мин.

– Ты, правда, китаец?

– Правда.

– А это далеко?

– Очень далеко.

– Сколько дней верхом ехать?

– Год или два. От многого зависит.

– Два года?.. – У Лушки округлились глаза, такого расстояния она представить себе не могла. – А у тебя есть семья?

Се Мину очень не хотелось продолжать разговор. Недавние события растревожили его душу, которая теперь хотела покоя. Внезапно он почувствовал на своей руке руку девушки. Это было так неожиданно. Рука была теплой и шершавой. А еще она походила на руку его сестры. Маленькую натруженную ладонь, которая так часто гладила его в детстве. За долгие годы скитаний еще никто так с китайцем не разговаривал. Ни один человек на чужбине ни разу не проявил к нему простого человеческого участия. Это было так нелепо и непривычно, что маленький китаец оторопел. Он повернулся к девушке и увидел в сгустившихся сумерках блестевшие участливые глаза. Темные, как августовская слива, и влажные, как трава на заре.

– Моя семья осталась в Китае. Давно её не видел. Когда-то у меня была младшая сестра и её звали так же, как тебя.

– Да ну! – всплеснула руками Лукерья. – И как же её звали?

– Се Лю. Но мы её звали просто Лу.

– А меня зовут Лушка.

– Я знаю, и твое имя напоминает мне имя сестры. Да и похожа ты на нее, Лу-ша.

Се Мин хотел сказать, что такая же легкомысленная, но тут же передумал.

– Такая же красивая, – почему-то вырвалось у него.

Девушка смутилась, а китаец сообразил, что сказал лишнее. Он знал, что подобные слова могут стоить ему жизни. Он был раб, подневольный иноземец, а рабу непозволительно так разговаривать со свободным человеком. Пытаясь исправить ошибку, он повторил:

– Я хотел сказать, добрая госпожа…

– Ну вот, всё испортил.

Лушка засопела и отвернулась к лесу. Се Мин тоже понял, что доверительность куда-то исчезла, и уставился вдаль. Ночь была в самом разгаре.

– Ты посиди здесь, Лу-ша, можно я буду так тебя называть?

– Ага, – кивнула Лушка, но ей стало не по себе от мысли, что останется одна. – Но называй меня лучше Лу, как твою сестру. А ты куда собрался?

– Посмотрю, что разбойники делают. Хорошо бы узнать их планы.

И не дожидаясь ответа, китаец быстро скользнул по траве:

– Только тихо сиди. Очень тихо, – донеслось из темноты.

Лушке стало страшно и одиноко. Как же так, иноземец взял и бросил её прямо посреди врагов одну-одинёшеньку, ей очень хотелось себя пожалеть, поплакать, но жалость не приходила. Долго переживать она не умела и вскоре успокоилась. Свернувшись калачиком на хвойной подстилке, девушка задремала.

 

Глава восемнадцатая

А к утру московиты снялись с заимки. Еще не наступил рассвет, как они забрали трофеи и исчезли в темноте. Это было видно из щели смолокурни. Один за другим гасли костры, и конский топот извещал о дороге. Скоро стало тихо.

На всякий случай затворники решили отсидеться. Страх переполнял их сердца, и голова призывала быть осторожней. С первыми признаками утра скоморох с девушкой тихо выскользнули за двери и двинулись к месту ночлега китайца и Лушки.

– А где Семен? – растерянные глаза девушки только хлопали ресницами.

– Здесь я, – отозвался китаец из тумана и поднялся во весь рост. – Никого на заимке не осталось, все разбойники уехали. На Тверь подались. Главный у них велел за дорогой смотреть и всех прохожих досматривать.

– Вот оно что! – протянул Затейша. – Значит, нет нам пути на стольную Тверь. Не пропустят нас туда супостаты, да и жизни лишат. Свидетели мы для них теперь. Важные свидетели. Князь Михаил ни за что не простит им убийство воеводы Хмеля. Значит, нельзя нам на Тверь идти.

– Надо! – твердо сказал китаец.

– Зачем?

– Разговор я ночью слышал. Никульша говорил, что скоро на Тверь войско придет и кремль брать будет. А допрежь этого по Волге торговая ладья придет с грузом. Будто бы из Новагорода, но гружена будет порохом, а среди тюков с товаром на палубе пушки спрятаны. Порох нужен, чтобы под стены кремля заложить, а пушки для разбойных дел, чтобы никто из кремля живым не ушел. Для московских татей на той ладье примета будет. Рогожный куль на мачте подвешен, как будто забыл кто.

– Вот это побасенка! – протянул скоморох. – Это же заговор против князя нашего. За такое Великий князь ни одного не пощадит.

– И я того же мнения, – согласился китаец и поднял с земли добычу.

– Что это у тебя?

– Утка. Разбойники всю живность на заимке перебили да с собой увезли. Эта птица в кустах пряталась, а нам пригодится.

– И то правда.

Немного подумав, Затейша поднялся с земли.

– Вот что, сопутники. Дело наше важности особой. Мы должны срочно попасть в стольный город. Прямым путем нас будут поджидать, значит, пойдем окольным. Я всю округу здешнюю ногами промерил. Каждый бугорок знаю, каждую тропинку. Пойдем окольным путем и пойдем спешно. Мыслю, нам теперь расставаться не с руки будет. Цель у нас одна – целу быть, а еще послужить родной земле да Великому князю. Придут московиты – никого не пощадят, так что дорога наша совместная. Ладушка, голубка моя, ты со мной?

– С тобой, Затейша, вся надёжа на тебя одного.

– И я с тобой, скоморох, – подхватила Лушка. – Втянул ты меня в эту историю, так что выручай теперь из беды.

– Не я тебя втянул, девка, на всё воля Божья. Так судьба распорядилась. Не ты ли нашла тело поста польского да не доложила о нем? За такие дела плетей от князя тебе мало было бы. Так что молись Господу, что целой осталась. А долг свой надобно до конца исполнить.

 

Река Логовежь текла в сторону Твери, и дорога к заимке нередко выходила к её берегам. Но теперь эта дорога была для них закрыта, поэтому путь их лежал вверх по речке Вельге, что была притоком Логовежи. Шли не оглядываясь. Предрассветные сумерки скрывали следы. Увиденное и пережитое накануне никак не могло успокоить душу. Как же так, одни христиане убивают других! А зачем они это делают? И хотя подобные набеги нередко случались в те времена, наши герои лично столкнулись с этим впервые. И это никак не умещалось в их головах.

– Не наше это дело! – все время повторял скоморох. – Не наше. А наше дело живу быть!..

Узкая тропа стелилась сырой попоной. Сермяжной попоной, брошенной на просох. Она затейливо извивалась между прибрежных кустов, то убегая в лес, то снова возвращаясь к реке. Наши беглецы остерегались открытых пространств. Зачем выставлять себя напоказ, когда в любой момент может появиться опасность? Верховодил Затейша. Он давно странствовал по окрестным местам, и ориентироваться в незнакомых местах для него было делом привычным. Сейчас же такие навыки были не менее ценными, чем сама его жизнь. Шли молча. Каждому было о чем подумать, о чем поразмышлять, а недавно пережитое давало немного повода для оптимизма.

– Куда идем-то? – спросила, наконец, Лада. – На Тверь дорога правей была, а мы на тропу свернули.

– Опасно сейчас прямо на Тверь идти. По окрестным дорогам московиты шастают. Есть у меня задумка малая, кружным путем пойдем до речки Каменки, там у меня знакомец обитает, а он-то уж все тропки-дорожки даже ночью найдет.

 

Глава девятнадцатая

Лесной человек Растопша жил верстах в десяти от Твери, в Кривом урочище на реке Каменка. Мудрый был человек Растопша, правильный, хоть и не христианин вроде. Вот к нему и направлялся сейчас скоморох со своими спутниками. А куда еще идти? В Тверь-матушку? Так туда дороги, похоже, давно московитами выстелены. Враз можно на них напороться, а там уж пощады не жди. Видели люди Никульши, кому служит скоморох, да и Додон-дружинник тоже знает его доподлинно. Небось, сам сейчас назад в город вернулся, выведывать да высматривать, как готовится Тверь к войне. Вот подлый вымесок, хлеб княжий ест, а сам московитам служит. К безбожнику Растопше – путь окольный, врагами неизведанный, а там лесной человек до города своими тропами доведет.

Отшельник Растопша давно уж обитал в глухом урочище средь болот и сосен. Странное это было сочетание. Болота – оно понятно – место мокрое, вязкое, неуютом да комарами обжитое. Где тут людям ютиться, когда ноге ступить некуда, всюду жижа поганая да вода вонючая. А сосны наоборот – почву любят песчаную да сухую. Лишней влаги не жалуют, а больше к солнышку тянутся. А тут на тебе, как-то сдружились сосны с болотом. Перемешались, обнялись да и расставаться не думают. Стоит тебе борок сосновый, глаз радует, сердце греет, но не успеешь налюбоваться, нога хрясь в трясину – и караул кричи да на случай надейся. И не ведаешь, как в болото попал. А дальше, саженях в ста, снова сосны стоят. И чем место такое приглянулось Растопше, теперь уже сказать трудно.

А начиналось его детство с Затьмацкой слободы, что на берегу Тьмаки лежит, которая впадает в Волгу-реку прямо посередь стольной Твери. Затьмацкий посад издавна славился рыбой. Вроде Тьмака не самая рыбная на Твери, а вот рыбакам глянулась там селиться. Теплая она, тёмная от торфяных берегов, оттого и Тьмакой зовут. Посреди посада, на повороте реки, там, где сейчас рынок городской, в те времена кузня стояла! Сутулый Моисей от темна до темна не разгибается! Не нужда гонит! Грехи земные. Сам из набожных евреев, и по вере, и по сути, и по имени. Молиться бы ему в храме, но нет еврейской синагоги на Твери, и доселе никогда не было. А Моисей еще лет десять как шибко согрешил перед Яхве-господом. Маяться – сил нет, вот и взял обет искупить вину трудом тяжким, на это силы нашлись, и теперь ежедневно грех свой молотом замаливает!

– Дядько, дядько, дайте я приударю! – скулит конопатый Дёмка.

Парень он никчемный. Матери с отцом не знает! Из радостей только старая телега с коробом в Затьмачье – изба его, да гуси-поросята – дружки закадычные. Только чужие все. В старом овине, где он в холодные ночи спит, стена прохудилась, но ночевать там тепло. Да и поговорить есть с кем, даром что скотина. Доброе слово и скотина понимает. А вот люди чаще нет.

– Я умею! – продолжает ныть Дёмка, глядя на уставшего Моисея. – Я так сильно вдарю, колокольня охнет!..

Моисея не пронять! У него работа спешная. Но к концу дня бросает молот и вытирает пот со лба! Теперь уж время для Дёмки. На наковальне ржавая железяка лежит, раскаленная в горне, сорный кусок металла, а молот тяжелый – полпуда будет. Но Дёма поднимает кузнечный инструмент. Ручонки его колышутся, ноги вихляются, но все равно опору найдут. Жах-жах-жах! – звонко подхватывает эхо… Железяка гнется, противится, но в конце концов сдается. И в Тьмаку охладить!..

Я горжусь тобой, настойчивый мальчик Дёмка! Гвозди твои негожие и кривые, что нашли при раскопках старой кузницы, хозяин выбросить пожалел, и в дело они не пошли, потому и сохранились до наших дней. Будто трогательные поделки из пластилина, что любит лепить нынешняя малышня. Лежат складно горкою, слиплись и несильно заржавели. А по мне так, теплые еще от рук мальчишеских.

На излучине Тьмаки, сразу за молодым дубом, живет родня Дёмкина. Он гостюет у них порой. Это сейчас улица асфальтовая и тротуарами, а тогда Заплывня называлась, и говорящим то название было. В Тьмаке, что огибала Заплывню, большой рыбы почти не водилось! Она ведь как человек живет: где вольготно, там и родина! А на Заплывне какая жизнь, когда кругом одни рыбаки? Вот рыба и ушла в Волгу. И вправду, какой же настоящий рыбак будет жить, где рыбы прорва? Он же вначале всю её выловит. Вот и Дёмкина родня рыбаков жила там, где вместе со всеми вначале рыбу выловили, а жить не перестали. Наверно, проще обитать, где рыбы нет! Ни соблазнов тебе, ни сомнений. Плошка кваса поутру да миска пустых щей, потому что капусту из варева выловили еще вечером! А хлебушек по праздникам только. Кто не пробовал – вряд ли поймет. Но это для своей ребятни, а зашедшему иногда Дамиану уж что достанется. Дамианом его при крещении назвали, а все кликали Дёмкой. Но было у него еще одно имя, о котором мало кто догадывался. Только близкие люди. И имя это звучало по-домашнему тепло и ласково – Растопша, но церковью оно не признавалось, и попами хулилось. Поэтому и скрывал его Дамиан от ушей недобрых.

Вот так и жил Дёмка-Дамиан-Растопша. Лет до пятнадцати. Только однажды ушел на рыбалку далеко вверх по реке и упал в воду. Рыбу ловил, не выспавшись, вот голова и перевесила, а плавать не мастак. Да и лапти старые – совсем не тонут, лыко, солнцем просушенное, больше топит его. Вроде всплывёт голова, хлебнет воздуха, а они, липовые, знай себе ноги вверх поднимают, отчего голова опять под воду уходит. И ведь не скинешь их – привязаны крепко-накрепко, а ухватиться кругом не за что. Так бы и утонул во цвете лет, да топляк спас. Взбаламученная вода подняла со дна колоду, видно надоело той на дне лежать. Ухватился за нее Дёмка, да и задышал часто. А вскоре дно ногами нащупал. Не колода та, остаться бы Растопше на дне реки, и сказа о нем теперь бы не было.

Лежит парень средь подлеска на камне-валуне, обветривается да на жизнь налюбоваться не может! Еще бы, ведь чуть не лишился её. Кругом березки светятся. Листочки-сереженьки, стволы белые. Неба синь да речка-матушка. Не дала ведь погибнуть, спасла бедолагу. А место красивое. Совсем как знакомый ему Заплыв, где они артелью рыбу ловят. Изгиб реки песчаной, отмелью отороченный, Заплывом звался, и рыбице это место тоже нравилось. Да и невод с него было удобно заводить. Зайдет Йошка – старый рыбак Иосиф с песчаной отмели, да и потащит невод.

– Заходи-и-и, мужики!

А те и рады, Савка Кривой да Иван Переверзя враз невод потянут. А с ними и Дёмка-пацан. Тепло ему на душе, что и его мужиком назвали. Берегись, рыба! Невода этого длина саженей пять будет. А река Тьмака всего-то десять. Так что половина реки в откуп рыбакам идет. Вытянутся они в хлипкую линию. Впереди Йошка, за ним коренастый Савка.

– Тяну!..

– Тяну-у! – подхватывает Переверзя. – Поспевайте только!..

Тянут вдоль берега невод, и вся мелюзга сквозь него убегает. А крупная в неводе остается – на уху пойдет. Или для пирогов сытных да заливного с хреном. Но это только по великим дням. В иные годы по двести возов рыбы Тверь орде поганой в год отдавала. Оттого и рыба в реке-Тьмаке повывелась. А зачем татарам рыба? Они же племя степное! Рыбу не жалуют совсем. А посему, пока не протухла, продают окрестным соседям – московитам да смолянам. А деньгу звонкую в сундуки складывают.

Дёмка это знает. Не раз рассказывали. Рыбак он с детства, но у него другая мечта! Кузнецом хочет стать. Сразу за поворотом изба стоит. Дранкой крытая, ветром обласканная, сразу видно, без хозяина стоит – бабы одни обитают. В той избе живут голодно и рыбу там любят, вот и несет туда нечаянный улов юный рыбарь Дамиан. Две деньги за неделю невелик заработок, да и тот только в удачные дни. Зато хозяин, старый рыбак Иосиф, после каждой рыбалки в довесок к мелкой рыбке дает покрупнее – сколько в шапку влезет. Невелика шапка, но на большую денег нет, да и с одной ухи кузнецом не станешь. Не с чего мышцам набухать. Вот и несет он свой прибыток в женскую избу, где еда еще нужнее. Поэтому плечи у Дёмки худые, а руки вечно в чешуе. Зато эти руки возле телеги своей, избой называемой, цветы сажают. Весной печеночница лесная глаз радует, а к лету колокольчики зацветут.

В общем, лежит Дамиан средь березок и понимает, что домой пора, на Тверь-матушку. И хоть без добычи совсем, а дорога дальняя – пора в путь собираться. И вдруг видит, плот по реке плывет, неспешно так и уныло. На плоту светильники горят и цветы повсюду. Вокруг ни людины, ни зверя. Птицы щебечут, бабочки порхают и странный плот на реке. Ткнулся мордой в дерево, да и замер на отмели. Дёмка осторожно приблизился на чудо поглядеть, смотрит, а на плоту девка лежит. Вся в белом. Не то мертвая, не то спит. Ткань намокла, и под ней явственно вырисовывается стройное тело. Неподвижное и безучастное. Дернулся рыбак, подошел ближе, может, помощь нужна. Взял руку девушки, а та холодная. Ко рту свое ухо поднес и вдруг дыхание уловил. Легкое, едва заметное. Точно, живая, хоть и захолодела вся. Что дальше делать? На гостью смотрит оловянными глазами, а у той на шее жилка бьется, как будто подсказывает ему: «Спасать надо, коль жива еще!».

Прямым путем по лесу версты четыре нес её на руках без дум в голове, пока сообразил: вчера Савка Кривой в бане мылся – значит, баня теплая!

Положил девушку на полок, а что дальше делать, не знает. Выдохся совсем. Руки ходуном ходят, губы синие, будто сам на плоту плыл. А тут и Савка двери открыл, увидел, что в баню его чужаки пожаловали.

Рассказал Дёмка, что да как, и тот задумался.

– Слышал я, в верховьях Тьмаки поляне живут. Нехристи, то есть. Стоит там, в глухой чаще, деревня языческая. Сумарожью зовется. Обряды у них строгие. И власть, и порядки церковные не указ им. Идолам поганым молятся, деревяшкам дань отдают! Сегодня Ярилу славят, завтра Перун на очереди. Мыслю, что они это снарядили плот. В обычаях такое у них. Самую красивую девку на него положить, и до захода солнца боги должны её забрать. Но, видно, не достанется ныне она их богам. Умыкнул ты девку у них, так что на глаза им лучше не попадайся. А у них ведь закон такой. Если боги жертву приняли, значит, удача ждет. А коли девка домой воротится, то жди невзгод и лишений. Вот и думай теперь, зачем тебе её Господь послал.

– Почему же лежит она, словно мертвая, до сих пор не проснулася?

– А как же иначе? Девка смирной должна быть, Богам послушной, к непогоде привычной. Не все это могут. Сказывали мне, что девок, богам назначенных, поят зельем из гриба запечного да травки полуденной. Идет она чистая в одежде белой и не глядит ни на кого. А все вокруг ею восхищаются, песни поют да цветами забрасывают. Будто княгиня она у них. До реки доходят, а там плот стоит, цветами украшенный. Только зачем девке цветы? Жизнь её хоть и загробная будет, но все же настоящая. Поэтому, кроме цветов, отправляют её с ягодами лесными да медами темными. Рыбой да зверем. Вся деревня ревмя ревет, прощается, дескать, но только плот за изгибом скрылся, пляски начинаются. Порядок у них такой, не любят их боги печалестей. А коли девка за сутки назад не вернется, значит, принял Перун жертву их, значит, сытая жизнь их ждет и удачливая.

Словно услышав эти слова, девушка вздохнула и открыла глаза. Да нет, показалось. Словно тень от окна слюдяного пробежала по лицу. А глаза по-прежнему закрыты. Что же делать-то с ней теперь?

– В избу её надо. Переодеть, обсушить. Тут дело бабье, стало быть. К себе не зову. У самого дом, словно невод с рыбой. Мал мала меньше. Да и не нашей веры она – перуновой. узнает народ – избу сожгут. В Твери за воровство руку отрубят, а за хулу на Господа – с головой прощайся. Не могу оставить вас, Дамиан, не взыщи.

«Ну, коль Дамианом звать стал, значит, точно помогать не станет», – пришло Дёмке в голову.

– Ты хотя бы язык прибери, не болтай лишку. Чай, тварь божья, хоть и не верит в Господа, жаль ее, как не крути.

– Можешь не опасаться. Молчать буду, в том зарок даю. Дождись темноты, да и неси куда знаешь, коли бросить не в силах….

Так и просидели они дотемна в Савкиной бане – отрок Дамиан и девка без имени. Рыбак накинул на нее рогожку, что над входом висела, в бане хоть и тепло, а все не жарко. Особенно в мокрых одеждах. Девушка дышала едва слышно, но ровно. Однако глаз так и не открыла.

Едва стемнело, подхватил свою находку парень, и, словно куль с рыбой, поволок к знакомому дому. Тому самому, что крыт дранкой да подбит ветром. Жили в том доме две женщины: старуха Оляна да дочь её Перенега. Перенега – ссохшаяся, почерневшая от забот, вдовица в доме давно была и за хозяина, и за хозяйку. Судьба не щадила ее, наказав непосильным трудом, и теперь некогда вызывавшее восхищение имя Перенега, что значит нежнейшая, вызывало лишь горькую улыбку соседей. На ней лежало все хозяйство: огород, полоска овса, две козы да полдюжины кур с кочетом. Мать Оляна – старуха лет пятидесяти, тоже была в числе забот, но времени отрывала меньше, поскольку страдала черной немочью и по большей части лежала на лавке. Хотя в иные дни помогала, чем могла своей горемыке-дочери.

Войдя по привычке в дом, Растопша положил свою ношу и перекрестился. Женщины молча уставились на него, понимая, что сегодня Дамиан не рыбу принес.

– Вот тварь божью на реке нашел. – Женщины, молча, перекрестились.

– Ну что ж, до рассвета обсохни…

Повисло молчание. Тишина стояла такая, что было слышно, как плещется вода в Тьмаке.

Светало. Лето праздновало свой уход. Праздновало как мальчишка. Оделось в багряную рубаху, с набитого доверху сеновала, морду лохматую высунуло и ждет, конопатое, кто бы его похвалил. Перенега в эту пору всегда хвалила лето. Чуть август на исходе, возьмет водицы из колодца и ну огурцы солить. Вода в августе не в пример майской. Та, ранняя, железом пахнет, лягушнёй болотной. А в августе ягоды да фрукты опадают: и черника, и смородина, и малина. Яблоки в округе тоже в траве нежатся. Кто ж их, побитых, всех соберет. Лежат в траве, дождик им к вечеру бока помоет, роса утром рожицы сполоснет, а вся вода целебная в землицу уходит. И так каждый день. А потом эта роса в колодце собирается. Попробуйте воду колодезную, она в августе душистой ягодой пахнет, поляной лесной. А еще уходящим летом.

– Чего стоишь попусту? Ступай на реку да рыбки слови. Ушицей будем твою гостью потчевать, силы вливать. Слаба она совсем. Да и переодеть её надобно, так что мужики в избе лишние.

Выдохнул Дёмка. Не прогнали. Не прокляли. Даже расспросами не терзали. Значит, жить девке Полянке. Сам себе удивился: «А почему Полянке? Так ведь из полян она, поди, будет. Из их племени. Пусть покуда Полянкой и зовется».

Развернулся лихо, лаптями скрипнул и бегом к реке. Спешит. Улыбается. На двор вылетел, рябая курица под ноги подвернулась. Кудахтнула дурниной, будто в сердцах обругала, и снова жучков клевать. Растопша – мужик сильный. Всего-то лет пятнадцать, но это уже годы. Вон Серафим, отец его, с Богом родился и всю жизнь с ним жил. Так и помер. А от Бога до смерти и сорока лет не было. Рыбак поёжился. Бога он редко вспоминал, и в церковь почти не ходил. Грешно это. Но грешно и о девке приблудной заботиться. Негоже ему о ней думать. А вот думается. Почему запретное всегда манит? Потому что человек мечтой живет. Надеждой на лучшее. А где оно, лучшее, коль уже всё повидал? Там, где не видано. Не велено. Не ведано… Пальчики прозрачные. Ресницы, как ость в колосе, длинные золотистые. Румянец – заря в мае. Жизнь у него непутевая, избы своей нет, на дворе две курицы, да и те чужие. От соседей приходят требухой рыбьей разжиться. Не раз мысли появлялись свернуть шею одной. Наварить щец да потешиться. Но совесть сильнее. Поэтому в редкие дни, заедая мысли хлебной кашей на воде, он черпал ложкой глубоко, аж с краев плыло, а в мыслях было, что курицу ест.

 

Глава двадцатая

За мостком Тьмаки, там, где небольшой залив, половодье цветов. И кувшинки, и лилии, и седой белокрыльник. Старый челн плыл сегодня, будто по воде соскучился. Черные бока неслышно гладили реку, и та обнимала лодку, журчала и пела от удовольствия. Ничего, небось, Савка не побранит за челн. Без спроса взял, так ведь и спросить некогда.

Щука клюнула сразу. Не успел рыбак кинуть железный крючок со стеклянной бусинкой, а она вот тебе – в гости! На деле не щукой оказалась – щурёнок переросток, но уже изрядный. У самого борта заартачился! Не хотел, видно, в уху попасть. Но разве от Растопши уйдешь? Берёг рыбак свою удачливую снасть, пуще золота берёг. Стеклянная бусинка дорогого стоила. Целое состояние для рыбака. Уловистая она была и счастливая. Такую не променяешь?

Обратно летел, как застоявшийся конь! Лапти сверкали, кауро искрилась нечёсаная грива, а глаза, как осколок неба, огромными стали, словно мир хотели объять! К дому подлетел, а там толпа слобожан. Кто с кольём, кто с вилами, иные факелы жгут, того и гляди, избу спалят. Прознали люди, что чужая девка в доме. Нехристь в соседях завелся. Стоят, ругаются, бранью себя заводят. Зачинщиком был чернявый бобыль-кожемяка. В парадной рубахе, подпоясанной красном кушаком, он размахивал кривым ножом, перебегая от одной группы людей к другой:

– В костер её надобно, в костер! Или в реку обратно. Поглядим, как её Перун примет.

Народ гудел и временами поддакивал. Вот-вот и прорвется наружу гнев человеческий. Подымут на вилы да сбросят в мутные воды Тьмаки. Упало Дёмкино сердце. Проболтался Савка. Или за челнок обиделся. Не сдержал напарник слово своё…

Остановился и не знает, что предпринять. И тут увидел её. Белое облако с голубыми глазами. Оно выплыло на крыльцо, опустило голову и безучастно смотрело на взвывшую толпу. Упал бы Растопша! На колени бы упал, умоляя народ пощадить невинную! Вот так бы и рухнул в грязь. В жижу подзаборную. Но разве послушают? Все равно не спасти – сам на вилы наколешься. Но делать что-то нужно, он выскочил из толпы и молча встал рядом с девушкой. Щурёнок отчаянно вихлялся в его руке, отчего казался черным и огромным, а Дёмка стоял будто окаменевший! И тут вздрогнул.

– А вот ухи наварим сейчас! – послышался звонкий голос. – С такой рыбины уха знатной будет!

Скоморох Затейша ударил в гусли и, приплясывая, запел:

Как на пасху у реки

Щук ловили рыбаки,

Но попалися ерши

Хочешь, плачь, а хошь пляши.

Эта незатейливая песенка вызвала улыбки у поселян. Каждый из них знал, какое непростое дело ловить рыбу. Кожемяка подскочил к нему и попытался было ударить, но Затейша ловко увернулся, чем вызвал одобрительные улыбки. Он размахивал взятой у Растопши щукой и призывал за собой.

– Вот там, на косогоре, у меня знатный шалаш. Всем шалашам шалаш, и костерок горит, и котелок висит, медовуха есть, было б с кем присесть... Айда, народ, водить хоровод?

Азартный на Твери народ. Отходчивый. Часть толпы с улыбками потянулась вслед за скоморохом. Веселье да угощенье, которое обещал им шут, было интереснее расправы. Остальная часть за это время тоже изрядно остыла. Да и пришедший в себя Дёмка, пока Затейша потешал толпу, схватил девушку за руку и увлек её задами за пределы слободы. Народ на Руси вообще незлобивый. Никогда не любил публичных расправ. А если звали, приходил нехотя, смотрел насупившись и молча уходил. Это на ученом Западе казни были зрелищем, а крики толпы только подбадривали палачей. Жертвы кричали, а толпа неистовствовала от восторга. «Хлеба и зрелищ» для толпы – этот закон веками охранял покой власть имущих в Европе. Он усмирял недовольных и отвлекал смутьянов. На Руси же преступник всегда вызывал сострадание большинства. У одних явное, у других молчаливое. Каждый понимал, что сам может оказаться на лобном месте, и сострадал виновному. Но на людях скрытничали. Мужики супились, бабы смахивали слезу, и неважно было, что злодей отпетый – всё ведь душа заблудшая. Всхлипнет баба в толпе, не в силах удержать рыдание, да мужик украдкой стряхнет слезу, будто соринка попала – вот и все сострадание.

Вот так и спас некогда скоморох-затейник две человеческие жизни. С прибаутками и без крови. Года три назад это было. С тех пор много воды утекло. Поселился рыбак Дамиан со своей Полянкой в Кривом урочище на реке Каменке. Это недалеко от погоста Починки, селения мастерового да торгового. Звался он теперь исключительно Растопшей. Людей не чурался, но шумных мест не искал, предпочитая тишину и уединение. А находку свою ненаглядную от злых глаз прятал. За эти годы сыночек у них народился. Назвали Светозаром, по старым заповедным обычаям. Днями Растопша промышлял охотой да рыбалкой, а суженая его по в избе хлопотала, дом стерегла да хозяйство вела. Сыночек рос послушным да ласковым. Лицом на мать похожий, а характером в отца. Такой же непоседливый и упертый. Мечту свою заветную Растопша не променял. За эти годы сладил маленькую кузню у реки, да и ковал себе на досуге то крючки для рыбалки, то гвозди с заколками. Оружием тоже не брезговал. Больших вещей не делал, железо дорого обходилось, хотя ножи у него ладные получались: острые и крепкие, а рогатинам да наконечникам мог бы позавидовать сам кузнец Моисей.

В полутемной избе душно. Свет сквозь маленькие слюдяные окошки пробивается скудно и оттого с самого утра кажется, что на дворе вечер. Глинобитный пол обильно сбрызнут водой и покрыт свежей соломой. В горнице одинаково пахнет сыростью и пылью. Несмотря на ясный день, на столе горит поставец, и молодая женщина на скамье баюкает свое утомившееся чадо.

Вот к этой избе и пробирался тайными тропами скоморох Затейша со своими спутниками в надежде, что не оставит их в беде давний товарищ и невольный должник.

 

Глава двадцать первая

Нынешним утром рассвет никак не хотел наступать. Не хотелось показываться ему на людях. Будто похмельный мужик, набедокуривший вчера, он все утро уговаривал себя наплевать на всех… Темно в палатах Великой княгини Анастасии Александровны. Темнее, чем темной ночью. Ни огонька, ни проблеска в узорчатых ставнях. Но это только на первый взгляд. За занавешенными плотной тканью окнами день и ночь потрескивают свечи в подсвечниках, горят лампады перед иконами, отбрасывая на святые лики тревожные отблески огня. Теплится светильник перед образом Святого Спаса – заступника Твери. Затверецкие петухи еще не проснулись, а в палатах матери Великого князя уже царит суета. Тени по стенам мелькают, пламя свечей колышется. Княгиня поклоны перед образами бьет, а сенные девки уже вовсю снуют: воду греют, муку сеют, гребни тащат, уголек из печи толкут. Утренний туалет престарелой княгини был главным атрибутом княжеской власти. Именно внешний вид Великой княгини молчаливо рассказывал при дворе о делах в княжестве. Поэтому он был обязательным и неизменным. Сам ритуал был сложным. После молитвы в порядок себя привести: умыть лицо, набелить щеки, подправить брови… Потому и нужны мука просеянная для белизны лица, для бровей – уголь толченый, для цвета лица краска особая, заповедная, рецепт только ключница Анисья знает, а потому сама сажает для него и свеклу, и ягоду, и травы, и редкую еще в огородах морковь. Сегодня в княжеских палатах пир, поэтому и выглядеть Великой княгине нужно еще более царственной.

– Ты за огнем-то следи, следи, – отвлекается княгиня от молитвы, – запаришь зелье, выпорю до красного пота…

Сенная девка Маняшка вздрагивает, угрозы госпожи редко бывают напрасными. К своему туалету Великая княгиня относится ревностно и даже фанатично. Она по запаху узнает готовность варева, отмечает его цвет и консистенцию, ей даже время замечать не нужно. Приходится всё контролировать самой – разве глупые девки без опеки сумеют? Снадобья – важная часть туалета. Живость щекам придают, старость прячут, тело бодрят. Нет задора давно уже в глазах княгини, по шестому десятку жизнь её галопом скачет, да ведь нельзя показывать. Не станет задора, отвернутся бояре, разбежится челядь, а с нею власть да почет. Времена тревожные. Из боярских дочерей при княгине всего две остались: девицы Коробова да Бабкина, а было дюжина по числу месяцев. Вот и приходится тревоги не показывать да себя блюсти. Хоть и стара княгиня, а ухоженный вид годы крадет, а силу славит. Она грузно поднимается с колен, боярские девицы бросаются на помощь, подхватывают под руки, сажают на стул.

– Неси кувшин!

Вода со льдом льется на ладони тонкой струйкой, стекая в широкую лохань на полу.

– Что-то тепла у тебя нынче водица, Варька, никак льду с погреба пожалела?

Ответа она не ждет. Это ежедневный каприз своенравной госпожи, уверовавшей, что холодная вода сохранит ей молодость и здоровье. Может быть, так оно и было. Здоровый образ жизни придавал ей силы и будоражил остывающую кровь. А вот мысли княгини никак с этим не мирились. Они бились в голове раненой птицей, разрывали мозг острыми клювами. Как избежать беды? Как остановить войну? И единственный выход из создавшегося положения Анастасия видела лишь в победе. Никакой другой вариант не устраивал её гордое сердце. Потомок великих Суздальских князей, она только приумножила свою гордыню, много лет назад став Великой княгиней Тверского княжества. «Только битва! Только победа на поле брани», – повторяла она снова и снова. Больше всего её беспокоило, что сын её, князь Михаил, не особо разделял её убеждений. Не то гордости не хватало, но то твердости духа. Он, конечно, соглашался с матерью, что земли предков – это святое и Богом данное, но не было в его словах убежденности, как у неё. Поэтому при встрече с ним женщина каждый день пыталась укрепить в сыне эту уверенность. Анастасия поднялась со стула, погляделась в зеркало раз, другой. Пожалуй, неплохо. За умыванием и уходом за лицом следовали волосы и одежда. Эта часть женского туалета весьма важной считается. Может быть, даже самой важной. Упаси Господь опростоволоситься, да волосы на людях показать. Покарает Господь, да и муж покарает. А нету мужа, любой мужчина может зло причинить и зло это всеми будет одобрено. Поэтому волосы уложить нужно как подобает. Для них причиндал особый.

– Матушка княгиня, что сегодня надевать будем? Волосник али подбрусник?[42]

Девка Маняшка держит на вытянутых руках оба наряда. Подбрусник из плотной ткани более прост и повседневен. Да и не столь строг, как парадный волосник. Тот же был красивой сеткой из шелковых, серебряных и золотых нитей. Край волосника плотный, вышитый жемчугом да камнями, канителью украшенный. Однако волосник княгиня носить не любила. Он так стягивал женщине голову, что даже моргать было мучительно.

– Давай волосник с жемчугом! Сегодня день особый, торжественный, можно и потерпеть.

Прислуга засуетилась. Поверх волосника повязали платок, который назывался убрусом. Он был белоснежным и подвязывался под подбородком. Его висячие по бокам концы густо унизаны жемчугом и богато расшиты узорами. Настоящий княжеский наряд.

– Давай облаченья!

Сенные девки тут же принесли наряды княгини. Сегодня наряд Анастасии включал в себя шелковую рубаху с косыми поликами. Поверх рубахи черная шерстяная понёва, далее пояс, передник и нагрудник. Но и это был не конец туалета. Далее следовал кичкообразный головной убор типа сороки, который надевался поверх волосника и был украшен птичьими перьями и бисером. Сафьяновые сапожки довершали наряд.

Когда туалет был закончен, Великая княгиня еще раз оглядела себя в зеркало и осталась довольна. Однако вида не подала.

– Хороша, матушка! Чудо, как хороша! – Боярские дочери не льстили, облик княгини и впрямь выглядел выразительным и нарядным.

– Ахти вам, потатчики, порчу накличете!..

Облачение княгини имело большое значение при дворе. Именно по нарядам Великих князей придворные судили о настроении, а порой и о намерениях в кремле.

– Кто там у вас в сенях?

– Все как вы велели, матушка княгиня, Маланья Грязна́я с рассвета ждет.

– Зовите!

Блаженная Маланья была в кремнике особой уважаемой. В домах простых поселян её редко можно было видеть, а вот на княжеском дворе блаженная была гостьей частой. Неглупой была Маланья Грязна́я, совсем неглупой. Простому люду сулила напасти да беды, чем держала его в страхе, а вот знатным да богатым напасти сулила только их врагам. Видимо тем и люба была блаженная власть имущим, что всегда угадывала их тайные мысли и высказывала их в своих пророчествах.

Маланья вошла в горницу и низко поклонилась!

– Здава будь княгинюшка, молодица наша да красавица!

В своем сегодняшнем наряде Анастасию и вправду издалека можно было принять за молодуху.

– Оставим пустые речи, Маланья! Беда идет на Тверскую землю. Чуешь? Ума не приложу, как от беды сей уберечься? Как Ивана Московского вразумить. Скажи слово вещее, может слышала чего? Может Господь подсказал?

– Слышала! Ой, слышала. А может и сон приснился. За травами ходила я на Птюшкино болото, да притомилась шибко. Давай воду набирать из колодца. Глубокий колодец на болоте. Воду не каждому достать. Бросила веревку. Вругорядь бросила, а воды-то и нет. Заглянула в нутро, а мне оттуда ветром дунуло. Горячим ветром, как из печной трубы. Будто внизу печь топится, а воздух горячий наверх поднимается. Откуда, думаю, печь внизу. Не бесы ведь её растопили. А самой бо-о-о-оязно…

– Да не тяни ты, Маланья – дале говори!

– Дак и говорю. Не может из-под земли огонь греть. Только в аду огонь под землей быват. Смелости набралась и заглянула еще. А там пустота и только слышу голос мне оттуда вещает. Нет, мол, для тебя здесь водицы. Вся вода для новгородского войска припасена. Придут ушкуйники посады тверские жечь, вот вода им с устатку и понадобится. Вот такие, матушка княгиня, страсти Господни! А главное самое не в этом было. Иду я домой и думаю, откуда я голос этот знаю. Голос мне показался шибко знакомым, но вспомнить никак не могу…

– Да ты можешь скорее говорить! – вспылила княгиня.

– Могу матушка, могу голубушка, да только как бы не ошибиться мне окаянной.

– Сказывай, коли начала!..

– Иванов голос был из подземелья. Московского князя голосок. Не раз я его на Москве слыхивала, да в храмах святых видывала.

Анастасия призадумалась. Бесхитростный рассказ. Вроде померещилось Маланье. Но непростая она баба, Богу угодная. А вдруг смысл в этих словах скрытый, не сразу понятый.

– Ступай, Маланьюшка, ступай с Богом. В сенной тебя накормят, да хлебушка с собой дадут. А я над твоим виденьем подумаю…

 А у самой мысли уже бегут, кружатся, друг за дружку цепляются. Утопающий за соломинку схватиться готов, за былинку малую. А вдруг знак это? Знамение свыше? И подсказывает Господь мысль великую, да на первый взгляд безрассудную. Иванов голос из-под земли – к добру разве? Еще как к добру, если ты за землю Тверскую радеешь. Мысль – она бывает, как репей на кафтане, сколько ни отдирай, все равно крючок хоть да останется. Что если войско тверское с Новгородским объединить? Не спеши, не торопись мысль крамольная… Новгород под Москвой лежит и наместник там московский. А люди-то ведь все равно живут новгородские. Свободой да волей обласканы. Каково им живется теперь под пятой московской? Не сладко, небось! Вот бы этих людей да против Москвы поднять? Да вместе с тверскими полками?.. Эта мысль настолько заняла мысли, что думать больше ни о чем не хотелось. Надо князя дождаться, вдруг понравится ему эта мысль.

 

Глава двадцать вторая

Сорока пела срамную песню. Даже уши резало. Раскроет клюв и поганые звуки летят во все стороны. Предупреждает окрест – чужаки пришли! И врагов твоих ведь предупреждает. Её бы посохом по злому темечку, но нельзя Затейше шевелиться. Выдавать себя не с руки. Совсем недавно проскакал по лесной дороге отряд. Хмурые лица, нечёсаные бороды. А кто такие – поди-разбери. Время смутное, всякого народа по лесам шляется, и все ищут чего-то. Или ждут. В такую пору с людьми нежданными лучше не встречаться. Целее молчать – не высовываться.

Вернулся тишком к своим сопутчикам. Компания сидела на склоне холма среди соснового леса. Место тихое и приветное. И только ветерок да птицы, мелькавшие в густых ветвях, наводили на мысль, что вокруг кипит жизнь.

– Пересидим здесь. Дальше идти опасно, лихие люди в лесу, кто знает их планы? Устроим привал, заодно перекусим. И что у нас есть?

– У меня яйцо печеное, две рыбки вяленой да ломтик сот с медом.

Лада развязала свой узелок и высыпала припасы на траву:

– Все борти на заимке порушены, мед по земле течет, вот ухватила кусочек.

– Да-а, маловато на всех будет, – с сожалением произнес скоморох.

– А вот утка! – Китаец достал из сумы прихваченную на заимке утку, которую по дороге уже успел ощипать.

– Утку сырой есть не будешь. А котелка у нас нет. На огне её, что ли, жарить?

– Зачем жарить? Горелой будет. Сухой будет.

Се Мин положил птицу на траву и обратился к девушкам:

– Ягодок пособирайте, какие найдутся.

Те с пониманием кивнули головой и пошли в лес.

– Далеко не уходите, – шепнул им вслед Затейша, места незнакомые, глухие, не ровён час, в болото засосет.

Тем временем китаец наломал молодых побегов можжевельника и нарвал листьев лопуха, росшего неподалеку от тропы. Когда девушки вернулись из леса, он перебрал собранный улов. Среди принесенных ягод была голубика, рябина и немного подвяленной черники. Собрав ягоды, китаец начинил ими утку и зашил отверстие в тушке острой веточкой. Затем смешал мед с можжевельником, предварительно расплющив побеги камнем. Соль нашлась у скомороха. Бывалый путешественник Затейша всегда носил с собой заветный узелок. Обмазав этим своим составом тушку, Се Мин обвернул её в несколько слоев листьями лопуха. Компания во все глаза наблюдала за действиями самозваного повара. Ничего подобного они доселе не видели. Еда на Руси всегда была простой и полезной. И даже запеченная на кострах, она готовилась проще и быстрей. То, что случилось потом, и вовсе вызвало у всех недоумение. Обвязал завернутую тушку утки пучками травы, чтобы листья не развернулись, китаец вдруг выкопал в песке ямку и зарыл там птицу. Это вызвало явный протест. Если до этого момента все с любопытством наблюдали за действиями иноземца, то последний поступок разочаровал.

– Зачем схоронил утку? – У Лушки были обиженные глаза и недовольно сложенные губы. – Мы старались, ягоды сбирали, думали, сухомяткой поедим. А ты их в утку заторкал да в землю зарыл! Что же мы теперь есть будем?

– Утку будем. В Китае утку очень любят. Считай, главная птица на дворе. Лучше было бы её в глину залепить, но глины нет в округе – один песок. Так что будем есть в траве. Се Мин принес хворост. Прямо на месте закопанной птицы он разжег костер и жестом пригласил всех присесть возле огня.

– Скоро все будет готово, потерпите. Компания послушалась совета товарища и недоверчиво устроилась у костра.

В лесу по-прежнему было тихо. Затейша не раз выходил на тропу и прислушивался. Но посторонних больше не встретил. Возвращаясь к костру, он неизменно присаживался возле своей Ладушки и украдкой смотрел на её завитки волос, на показавшееся из-под платка розовое ушко, на усталые от последних событий глаза с темными кругами: «Горлица моя, – кипело у него внутри, – покоя тебе желаю. И радости по гроб жизни»… Изнутри просилась слеза. Скоморох хоть и был одинок, но сентиментальным не был. Шатаясь по чужим местам, он всегда был один, и даже искренняя любовь к матери не могла его привязать к родному дому. С кем бы он не находился в дороге или на постое: со случайным попутчиком или с ватагой таких же, как он, шалопаев, каждый был сам по себе. И вот совсем недавно он понял, что бывает и другое одиночество. Он все еще один, но сидевшая рядом девушка вызывала такое щемящее чувство, которое он до сих пор не испытывал. Это была не просто любовь. Это была жизнь. Его другая жизнь, без которой он дальше существовать не мог. И как совмещать эти две жизни, он пока не знал. Нет-нет. В жизни ничего не изменилось. Его главным занятием по-прежнему оставалась дорога. Она, как и раньше, была всего одна, хотя и вела в разные стороны. Но дорога – это маленькая иллюзия свободной жизни. И она не делает нас свободными. Это обман, что вся жизнь впереди! Мы думаем, что, уехав, всё можем начать сначала? Глупость! Ужасная глупость, которую совершают все! Дорога указывает лишь направление. Кому к трудностям, кому к славе, кому к смерти. Но все равно она ведет в пустоту, которую тебе самому предстоит наполнить! К счастью и благополучию дороги нет! Они лишь могут встретиться на полпути. Временно и сумасшедше! Все в жизни промежуточно! От места до места, от праздника до праздника, от встречи до встречи... Но ради маленьких минут счастья между этим безумием бесконечного пути все же стоит жить!..

Утка впрямь оказалась превосходной. Не прошло и двух часов, китаец потушил огонь и выкопал свое жаркое из песка. Верхние листья лопуха изрядно обгорели, но сама тушка совсем не пострадала. Она ароматно пахла мясом, хвоей и сытостью. Мясо для простых людей всегда было лишь по праздникам. Иногда его даже в праздники не хватало. Поэтому блюдо, приготовленное китайцем, было редкостью, роскошью, сказкой. А уж способ его приготовления вообще поражал воображение. Мед с солью и лесные ягоды сделали блюдо необычайно вкусным. А привкус хвои только усиливал аппетит. Ничего подобного спутники не пробовали, и даже повидавший многое скоморох только мычал от удовольствия, улыбаясь набитым ртом.

– А что Семен, может, вспомнишь, что еще слышал у московитского костра?

– Все сказал. Только видел еще, как разбойники обновы примеряли.

– Какие обновы?

– Десятник кольчугу себе взял от воеводы Хмеля, а проводник пояс узорчатый вместе с тугим кошелем. Сидели – хвастались

– Поживились, значит, на чужой крови. Только чаю я, с лихвою им эта кровь отольется…

– Сила коня познается в дороге, а сердце человека – поступками. Так говорят в Китае.

– Вот и познали, каково оно сердце перевета... Ну все, теперь всем пока здесь отдыхать, а я вдоль дороги пройдусь. Путь у нас еще неблизкий, и, не приведи Господь, лихих людей по дороге встретить. Я скоро.

Время тянулось медленно, вяло и монотонно…

Улица встретила грязью! Узкие бревенчатые мостовые выстреливали сквозь щели зловонной жижей с запахом конского навоза. Лушка бежала, спотыкаясь и скользя. Темные, знакомые с детства улицы были чужими и враждебными. На углу Медниковской лапти развалились. Куда теперь? Домой? Так где он, дом-то? Прямо ничего не видно, одна река блестит – ни стыда у нее, ни совести. Эх, Волга-Волужка, куда путь держать бедной девушке? Голые ступни скользили и разъезжались по мокрым бревнам. Вот и река... Старая лодка рыбаря едва отошла. Корма вдалеке чернеет. Опоздала… Вот и всё! Теперь точно всё… Поплыву за ней. Хоть в пекло, хоть в преисподнюю. Хоть и плавать не умею, а поплыву.

– Лушка! Лушенька! – Будто обратно зовут.

Рубашка намокла, голову облепила, поворотить не дает, слушать мешает!..

– Лу-ша! Лу-ша! – Тело само поворачивает! – Лу, это я, Се Мин.

«Семёнка, – стрельнуло в голове, и вся сонь пропала. – Это же китаец. Он в беде не оставит».

А скоморох уже торопил.

– Поспешайте, сопутники, дальше пойдем! Надо до вечера Растопшу отыскать и в Тверь двинуть. Может статься, и на ночь глядя в город пойдем – дело не терпит.

– Далеко еще?

– Да это как идти. На пути погост встретится – знатный погост, а за ним на речке Каменка и приют лесной. Ежели никто не помешает, к вечеру на месте будем…

 

Глава двадцать третья

Погост Починки и впрямь был селением знатным. Да и не погост, по сути, село считай, большое, богатое. В средние века погостами обычно называли селения в два-три крестьянских дома. А в Починках целая улица была. Людских дворов с десяток на сто саженей в длину. В период Тверского княжества Починки были весьма оживленным местом. Перевалочным пунктом через Микулинское княжество на Волок Ламский. Жители погоста рыболовы и бортники, охотники и ловцы на бобра были княжими людьми и жили справно. Скоморох не раз заходил сюда веселить-потешить, зарабатывая свой нелегкий хлеб.

На всю округу славные были Починки еще и тем, что Тверь в ту пору, да и во все последующие, была славна своими грибами. Диву даюсь, читая архивы. Вроде бы город на реках стоит, рыбных реках, и вся стать бы ему столицей рыбного края быть на всю Русь честну̀ю. А вот славна была Тверь кожами своими да грибами. А погост Починки едва ли не грибной столицей слыл. Округа села каждый год отменный урожай грибов давала. В иной сезон по сто пудов заготавливали. Половина народа тамошнего грибами промышляло. Грибоварни стояли почти в каждой избе. Селяне всей семьей грибы собирали, потом перебирали, потом резали, коли большой, потом в кадках солили. Иные сразу сырыми, другие после вымачивания. Некоторые с травками заветными, другие с ягодой кислой, третьи просто с солью. А еще сушили грибы. Основных сортов сушеных грибов было пять. И самый отменный назывался «тверская шляпка». Для этого сорта брали только одинаковые мелкие шляпки молодых боровиков размером с монету. Их нанизывали на льняную нить один к одному. Связки таких грибов шли даже в Европу. Более простые сорта нанизывались иначе: внизу самые крупные шляпки, затем всё мельче и мельче и наверху – самые маленькие, так что связка получалась в форме конуса. За свой необыкновенный аромат назывались они «духовые». А самым низшим сортом считались «желтяки» – старые червивые грибы, которые обычно бросали, но грибники-промысловики собирали и их, сушили и продавали вместе с засушенными в них червями. Для бедного стола и червячок дичь.

Главный грибодел в Починках – Макар Чебак. Прозвище ему еще в юности досталось, когда рыбалкой промышлял. Да что-то не заладилась у него дружба с рыбой. То сети порвутся, то челн опрокинется. Да и рыба все больше мелкая попадалась. Плотва да чебаки. Так Чебаком его и прозвали. Прозвище обидное. На людях срамное. Чебак – это же не судак-господин, не сазан-кормилец. Чебак – рыбка мелкая да костлявая, сыт не будешь. На уху разве что, да и то с пеной выбросишь. Вот и решил Макар поменять свою жизнь. Рассудил здраво. Рыбу – её искать надо, она на месте не стоит. Другое дело грибы. Они, коли выросли, никуда не убегут. Приходи в лес да сбирай сколько в пестерь[43] влезет. Так и приловчился. Заладилось у него дело, развернулось. Самый знатный грибник в округе стал. Грибоварню построил, на рынок возами грибы возит. Самой важной добычей – рыжики и грузди. Хоть в избе, хоть на рынке они в любое время года шли нарасхват. Но их тоже различали по сортам. Самые дорогие – «копеечные» грибы. Это шляпки груздей и рыжиков величиной с копеечную монету, примерно три сантиметра в диаметре. Их возили даже к великокняжескому двору. И если учитывать, что копейка в те времена была преимущественно новгородской монетой, можно предположить, что большая масса готовой продукции шла на Великий Новгород, там эти грибы так и окрестили. Оттуда они на другие земли шли. Сосновый рыжик считался вкуснее елового, он был краснее и давал больше сока. В Тверских краях были те и другие, но прославились все-таки тверские рыжики, прозванные «синяками». Название свое получили от цвета гриба при засоле. Тверские синяки были известны с давних пор и до самого начала двадцатого века. Наивкуснейшие были грибы из Твери. Ими в бочках снаряжали российских послов в дальнюю дорогу. И в назидание говорили: «На прокорм берите. Таких за границей днем с огнем не сыщешь».

Вот так и прославился Макар Чебак из Починок своими грибами. И, несмотря на срамное прозвище, чести своей не ронял. Были на погосте и другие знатные мастера. Бочарник Захар искусно бочки клепал. А как иначе? Грибная столица Починки без бочек захиреет. Некуда ей будет грибы складывать и хранить негде. Кожемяка Баженя, что возле ручья живет, наловчился кожи мять. Силища у него недюжинная, куда мужику её деть, так что с кожами у него полная дружба велась. А кож тех по всей округе вдосталь водилось. Даже искать не надо. Каждое хозяйство живность имело, а значит и кожи есть. Так и начал Баженя. Сначала у соседей кожи скупил-выменял, выделал да на рынок свез. Продал выгодно. Не ожидал даже. Понравилась знатокам его работа. Выделка мягкой была, бархатистой и щелоком не пахла, потому что у Бажени свой способ с кожами ладить. Золу и пепел использовал, чтобы шкурам мягкость придать. На всю округу заметным был сафьян от Бажени…

Вот такой знаменитый был тот самый погост Починки, к которому и вел скоморох свою ватагу. «А там до заимки Растопши рукой подать», – постоянно повторял он.

 

Глава двадцать четвертая

Шли друг за другом, оглядываясь по сторонам. Им не нужны были чужие глаза и уши. Дело важное, и от исхода этого дела зависела судьба их родины, а может быть, и их собственная жизнь. Тропа виляла и пряталась, внезапно исчезая в густом ельнике. Как будто не нравилась ей эта молчаливая ватага пришлых людей. Перейдя ручей, водой побрезговали. Мутна та вода и пахнет нежитью. Не то где-то поверху течения скотина павшая, не то газ из-под земли вырвался. Дальше пошли краем болота. Называлось Иванцевская гать. Название с обликом не вязалось. Никакой гати уже давно не было, лишь остатки сгнившего бревенчатого настила кое-где виднелись из травы, но прозвище так и осталось: вода там студёная, темная, как омут на реке. Хотя и вправду омут. Попадешь в него, и никакой силы не хватит вырваться. Потому шли краем: косогоры да сосенки, осока да мошкара. День стоял солнечный, ласковый и тут на тебе – тучка набежала. Как бы и не тучка вовсе, так себе – синяк на похмельной роже… А вот вызверилась. Громыхнула неласково, промочила до нитки да ушла восвояси. Но настроение напрочь испортила.

Кавалькада нахохлилась, припустила быстрее. Трусят друг за другом, молчат. Так прошел час. Наконец, скоморох скомандовал:

– Стой! Пришли, кажись. За рощицей Починки будут. Обсушимся, подкрепимся да дальше двинем. Меня там знают. Едой разживемся. Воды запасем. Негоже к затворнику Растопше нахлебниками идти. Он сам себе в тягости пропитание добывает.

Сельцо Починки и впрямь было довольно большим и лепилось на взгорке. Немного отдохнув, путники отправились дальше. Только вдруг слышат вдалеке странный рев. Не то земля вздыбилась, не то небеса разверзлись. Что же это такое? В прогалинку видят над селением зарево, и дым густой окрестный лес в меха одевает. Еще выше, до облаков самых, вой стоит, будто тысяча волков вожака отпевает. Девушки поёжились.

– Спрячьтесь здесь, я один пойду, – скомандовал гусляр. – Разузнаю, что да как.

В Починках и в самом деле творилось что-то тревожное. Скоморох осторожно подошел и выглянул из кустов. Погост умирал в пламени. Хмурые всадники, проскакавшие утром, приходили сюда забрать свою дань. Озаренная стихией кривая улица походила на огромную огненную змею. Она извивалась от жара и неистово выла, словно Богу жаловалась на боль и бесчестие. Господь молчал. Может, не видел злодеяния, а может, и сам кару наслал. Дела Господни человек понять не в силах.

Изба Макара Чебака первой стояла от болота, видимо, ей первой и досталось. Головешки на месте её еще подмигивали хищными глазами. Рядом с бывшей избой жена Чебака. До последнего избу заливала, только вот слез не хватило, а воды колодезной где столько набрать! Так на бегу и настигло её копье. По всему двору грибы раскиданы из опрокинутых кадей. И праздничные рыжики, и скользкие грузди, и сухие белые вперемешку валяются. Сколько добра прахом пошло!.. Сам Чебак у прясла лежит, и стрела оперенная пониже соска, будто кажет всем, где было сердце горячее. Он её рукой держит. Стрела эта ему теперь до второго пришествия заместо жены будет, в самом сердце – с ней он уже не расстанется.

Затейша двигался вдоль деревни, пытаясь найти живых, но только тела, тела, и вой пламени. Да собаки, вмиг осиротевшие, одичавшие. Остальную скотину, всю как есть, увели. Он закинул гусли за плечи и притянул веревкой, чтоб не хлопали по спине. Из одного пожарища да в другое. И про заимку, оскверненную вспомнил, и про коня потерянного, и даже Ладу свою, оставленную без защиты на краю погоста. «А вдруг вернутся?» – мелькнула жуткая мысль. Кругом беда да вой собачий. Затейша даже думать боялся о самом страшном. Идет гусляр вдоль улицы, и слезы наворачиваются. Рябая курица на дворе ловчего Аникея живая и даже не кричит от ужаса: стрела пробила у нее крыло, только ни к чему курице крыло. Летать и с крылом не умела. Глупая птица! Раненая от врагов убежала, а теперь никого не боится. От ужаса у нее пропал страх. И так бывает в мире подлунном. Ей бы схорониться-спрятаться, а она все пытается понять, зачем ей нужна эта палка в боку.

Кожемяка Баженя тоже не спас своего теленка. Распластался на дороге, голова разрублена, но рубаха чистая, незапятнанная, знать, на земле зарубили. В церковь собирался Баженя. Не дошел. Видно, не успеет уже грехи отмолить. Неподалеку сыночек его Николка. Волосы растрепаны, а в них сено заблудилось. Так с сеновала его и сбросили. Прямо на пики. Баженя помочь хотел, рванул к сараю. И вот лежат оба на пригорке, головы напротив, глаза открыты. Не наглядеться им теперь друг на друга. Запоздалая пчела проползла по мертвому лицу, погладила, пожалела, и закрылись глаза кожемяки, будто успокоился он.

Собаки плети не помнят. Они помнят боль, причиненную ею. Люди такие же. Они помнят последствия, но не всегда причину. Порезанная рука болит нудно, но остерегаются ножа, а не глупости, которая привела к боли. Люди – вообще существа странные. Они помнят удовольствия, которые приносят праздники. Помнят страдания от потерь и болезней. Люди помнят то, что помнить совсем необязательно. И не хотят понимать, что сами создают себе всё: и радость, и боль, и удовольствие. Им бы однажды сказать: вот этого я делать не буду, потому что не хочу, чтобы когда-нибудь то же самое сделали мне. Но ведь не скажут так! Никогда не скажут, и в том, наверно, есть великая мудрость жизни. Потому что, разучившись делать плохо, люди никогда не поймут, что значит поступать хорошо!..

«Надо идти на Тверь! – мелькнуло в голове скомороха. – Не время в урочищах прятаться. Идти ко двору и все обсказать. Неужто князь не сможет навести порядка? Но сначала к Растопше, он короткими тропами проведет, а по основной дороге ходить опасно. Можно вообще не дойти».

– Сюда, сюда!.. Затейша, помоги, – услышал он знакомый голос своей Лады.

Мгновенно обернувшись, увидел на околице знакомые силуэты Лады, Лукерьи и Се Мина. Оказывается, они обошли погост по окраине и теперь отчаянно махали руками ему с другого конца. Обходя горевшие постройки, гусляр подошел к стоящей поодаль закопченной бане.

– Помоги, Затеюшка, батюшку придавило.

Скоморох недоуменно посмотрел в направлении её взгляда и увидел Данилу-бортника, который лежал на земле придавленный большим бревном. Хозяин заимки на Логовежи был в сознании, но выглядел беспомощным и обессилевшим. Дыхание его прерывалось хрипом, а на лбу блестел выступивший холодный пот. Две девушки и китаец отчаянно пытались приподнять тяжкий груз.

– Помоги, Затейша, – прохрипел пасечник, – мочи больше нет колоду поганую грудью подымать…

Скоморох поспешно присоединился к спасателям, прихватив жердь, и вскоре компании с большим трудом удалось снять непосильную ношу с груди несчастного.

Несколько минут Данила приходил в себя. Его дочь Лада вся в слезах обнимала отца, которого считала погибшим.

– Господь избрал для меня самую жестокую кару, – наконец произнес пасечник. – Я всю жизнь верил, что лучшее впереди, а Бог ждал, когда я состарюсь. И вот теперь у меня лишь одна дорога, которая ведет к смерти.

– Не торопись умирать, Данила? – возразил скоморох. – Еще немало дел на земле осталось. Кто тебя так? Московиты?

– Нет. Те убили бы сразу. Мы знали их замысел. Потому и держали они нас с Ладой взаперти на заимке под неусыпным наблюдением, чтобы воеводе до поры не сообщили. Да только удалось шепнуть, чтобы ты это сделал. А потом я сбежал. Ладушку мы с тобой в смолокурне спрятали, слаба она была и напугана, чтобы со мной бежать. Мне же ничего не оставалось, как жизнь спасать. Не пощадили бы меня московиты после неудачи своей. Крики слышал, погоню слышал, думал, за мной гонятся, но обошлось, отсиделся под валежиной. Думал, никто не выжил после ночи той, уж больно много огня видел, а посему возвращаться не стал. Ладушку свою оплакивал, не верилось, что выжить могла в этом аду огненном. Думал вернуться, отыскать тело её. Но пришлось дальше уйти, по лесу рыскали наряды разбойные. Решил, позже за Ладушкой вернуться. Да и клятве твоей поверил, что не оставишь ты дочь мою, не дашь в обиду. В лесу прятался вблизи Починок. Знакомцев у меня здесь немало было. Люди добрые хлебом кормили, жалели всяко. Тем и пробивался. А теперь я за их души молиться буду. Всю свою жизнь, которую они мне спасли. И за тебя, скоморох, тоже стану молиться, что дочь мою ненаглядную нашел да от смерти спас. Береги её теперь от бед и напастей. Сам я стар, видно, стал уже для ратных дел.

– А кто же Починки пожёг, если не супостаты московские?

– Сысой горбатый. Разбойник и вор. Он давно здесь промышляет. Я в лесу вопли услышал. Люди кричали. Бога звали. Бог далеко, а я ближе оказался. Хотел помочь, но тати[44] схватили меня, к вожаку привели. А потом бревно мне на грудь сбросили. С Сысоем у меня дела давнишние. Содружные, можно сказать. Не раз выручал я его в лихие годы. То медом, то шкурами, то рыбой. От смерти лютой однажды спас – замерзал варнак в лесу. И замерз бы, только я его к себе приволок, травами на ноги поднял… на беду свою.

– Вот он и отплатил тебе, батюшка! Бросил помирать с бревном на груди, – горько посетовала Лада.

– Получается права ты, Ладушка. Сысой так и сказал: «Зарок у меня такой – в живых никого не оставляю. Чтобы проклинать было некому. Но помня добро твое, грех на душу брать не стану. Жизнь тебе оставлю, но и от зарока не откажусь. Все свои грехи на тебя взвалю, – так он насмехался, вор. – Грехов, – мол, – у меня много будет, и все тяжкие. Сумеешь отмолить, значит, Бог помилует. Не сумеешь, значит, судьба нам такая – умереть. Тебе раньше. Ну, а мне погодя». – И хохочет злодей. Привалили дружки его меня колодой дубовой, дышать только и мог едва, в полпродыха. Не сбросить, не выскользнуть. Не чаял, что в живых останусь. А вот сподобился. И теперь, выходит, отмолил я грехи Сысоевы, коли Господь меня пощадил. Значит, лютовать разбойник еще долгий срок будет.

Атаман Сысой и вправду жил когда-то на этом погосте. В Починках самых. Но жену зарезал. Просто так – по прихоти и по злобству души. Не поглянулось, как встретила. В пояс не поклонилась, словом добрым не тронула. Законы люди выдумывают, а от того странные они эти законы, как цветок-одуванчик. Вроде цветок, а дунешь – ветер в поле. Поэтому дуть не стоит. А иначе ни цветка у тебя, ни мечты. Восемь гривен[45] должен был отдать за убийство бабы свою Сысой в казну княжью. Да только откуда взять ему такие деньжищи – вот и кинулся в бега. Набрал ватагу лихую, да и промышлял разбоем. Много лет от людей прятался, озверел совсем. А нынче времена подходящие. Кругом люди ратные. Промышляют разбоем да насилием. Где князю столько стражи найти, чтобы везде поспеть? Откуда ему знать, сколько врагов вокруг? Вот и поди-разберись, кто село пожег, свидетелей, считай, не осталось.

– Надо идти в палаты княжеские! – горячо заговорил, Затейша. – Небось, не ведает государь, что на землях его делается. Заимку Данилову порушили, погост сожгли, а людишек сколько загубили – холопов княжих. Это ж убыток знатный стольному двору! Не простит князь, не помилует! Не жалость, так алчность верх возьмет. Пойдешь с нами, отец-Данила? Сам всё при дворе расскажешь.

– Нет, гусельник! Не с руки мне князю нашему жаловаться. Знал, на что иду, когда вольную жизнь у его отца вымаливал. Так что за хозяйство мое порушенное с меня одного спрос. Пока под колодой лежал, все думу думал, как дальше быть, коли выживу. Вот и решил, если Господь жалует мне новую жизнь, я по-новому её и начну. Вернусь назад на заимку да помолюсь за спасение своё. На старом месте жить не стану. Не любит пчела пожарищ. Обоснуюсь на реке Боровке, здесь недалеко от Починок. Я уж и место присмотрел. Заветное место, красное. Перетяну со старых Берешков всё, что осталось, да заново отстроюсь. Леса и здесь в достатке. Слава Богу, сил еще хватит, да и ты мне, воля будет, поможешь. Борти новые излажу да бели кленовые заведу. Лучше старой заимка станет. А от белей своих и место здешнее назову. Белем ведь новый улей прозывается. Вот пусть новая заимка моя Белями и зовется. Белями Даниловскими. Здесь в Починках люди прозвали меня Горчаком. За судьбу мою горемычную да за долю горькую. Пусть я и останусь Горчаком в память о людях этих добрых, что безвинно убиты. А ты, скоморох, ступай на Тверь всей ватагою. Вдоль дороги, но все ж окольно. Ладушку, дочь мою, покуда тебе не отдам. Трудный у тебя путь будет. Может, статься и голову на нем сложишь. Потому не бабское дело такие дела вершить. Князю нашему все как есть обскажи. Не может быть, чтобы он нас в беде оставил. А коли справишься с моим наказом, ждать тебя Ладушка станет. Вот в этих местах и дождется на реке Боровке…

 

Глава двадцать пятая

Едва проснулись петухи, за макушками сосен показалось мутное солнце. И замерло. Оно как бы и не всходило, а делало вид. Не то ленилось красное, не то не выспалось. Сегодня его даже петухи не торопили. Орут себе заполошно, а солнце и не думает вставать. День начинается пасмурно, и за пуховым одеялом облаков, поди разберись, встало солнце или ленится до сих пор.

За ручьем Исайя скулил женский голос. Протяжно и долго. Как будто юбку драл. Праздничную. С треском. Назло завистникам. На потеху соседям… Эхо не противилось. Оно с радостью разносило эту весть по окрестным улицам, злорадно добавляя фальшивых нот. На углу Богородицерождественской церкви, что на Исаевце, блаженный Митенька просил милостыню! Просил как всегда – неистово и проникновенно. И вовсе не женским был его голос, а вполне мужской. Просто высокий очень.

Слобода просыпалась. Пора скотину на пастбище выгонять. Да позавтракать.

На столах уже дымились вчерашние щи.

– Заспу, заспу[46] не забудь! Доколь же пустые хлебать!

– Так ведь насыпала уже…

К полудню все менялось. «Плац-ц-ц, плац-ц, плац» – неслось над Тверцой. Это боярские прачки на реке вальками по чистому белью плещут. Звук разносится по воде, загоняя в осоку всю рыбную мелюзгу. Корзины-ушатки стоят на берегу. Белье в них уже выполощено, и сквозь частые ивовые прутья стекают остатки речной воды. Ушатками их прозвали за плетеные ручки по краям корзин. Так удобнее носить в них тяжелые грузы. Заполдень. В это время рыбари с прачками реку в слободе делят. До полудня одни – а после другие! Рыба к обеду ловится плохо, поэтому все рыбаки разбрелись по домам. Это и есть время прачек. У каждого свой час. А иначе как ремесло держать?

 

Тверь уже давно под татарами не была. Кажется, совсем недавно лихой Ахмат-хан до реки Угры дошел. Но дальше не тронулся. То ли духу не хватило, то ли не впрок пошел воздух чужой. Повернул коней да в степи ушел. Напоследок пригрозил: все равно вернусь и земли непокорные к ногам брошу, но слово свое не сдержал.

А ведь еще недавно все именно так бы и было. Распоганый Ногай – прадед нынешнего хана, три месяца Тверь осаждал, за жизнь русича и полушки не давал. Черная река Тьмака совсем густой от крови стала! Трупы плавали по течению и вдоль берега книзу лицами. Подплывет мужик в лаптях к мосточку, а рожу казать не хочет, стыдно ему за мосток этот старый, за себя, за истерзанную Тверь! Не уберег, мол, родные! Помяните с миром!.. Плыви, сердешный! Какой спрос с тебя, коль Господь не защитил.

С тех пор, наверно, река-Тьмака и течет в трауре.

Дань с города поперву триста возов была! И вся наперечет. И мед, и рыба, и рабы статные. Не плачь, Пелагея, последний боров тебе ни к чему! У тебя все равно один глаз вытек. Тебе что репа, что мясо – все едино! А татары поганые свинины не любят, им твой боров холощенный силушки не добавит, потому что есть его они не станут! Продадут нашим же братьям славянам. Тем себя и утешай, старая, да молись Господу! А хочешь, хану поганому в ноги кланяйся! Точно, целей будешь.

Русская душа отходчивая, прощала обиды лихие. Вот и сейчас простила бы. На Угре-реке дело полюбовным было, на том бы и расстаться! Только на обратной дороге злой Ахмат все имя свое кровью измазал. Села да погосты огнем пожег. Людей русских в полон взял. Добра насобирал пуды великие. Тяжелая добыча всадника не торопит. Только к октябрю до столицы своей войско дошло. Тучное, сытое, неспешное! Посреди степей город стоит – столица Золотой Орды. Караван-Сарай называется. Все окрестные народцы в землю хану татарскому кланяются, милости просят. С добычей возвращался хан Ахмат. Обозы по степи на много верст растянулись. Добром великим Орда на Руси нажилась.

Русские люди незлобивы, но обиды исправно помнят. Эта память помогает им выжить. Летопись читаю, и гордость силы дает! В осень 6988 года пришел Ахмат-хан с добычей великой в столицу свою, а города и нету. Марь да головешки, копоть да дым. На высоком холме, у Волги, который день догорал великий город монголов. Московский воевода Гаврила головы не рубил, в полон не брал, зачем на себя грех возводить, коли Господу не угодны – сами подохнут. Но город сжег. Дотла пожег, до самых погребов. Вся татарская знать бежала от воеводы и теперь ждала в степи своего хана. Разве радость разбоя может затмить смерть? Хан уже ничего не смог сделать на своем пепелище. Зима пришла суровой и жадной. В оставшихся подвалах дворца места для ханских жен не хватало. Каждый день им отрубали головы, чтобы никому не достались. Награбленное добро не радовало. Чаши да серебро не могли согреть татарские очаги. Орда медленно замерзала. Слуги жили под навесами, и каждое утро седой возница собирал окоченевшие трупы, чтобы свезти их за холм. Землю долбить сил уже не было. Трупы сваливали в окоченевшие от ужаса овраги. Степь добро помнит. Разбросанные по степи трупы дают хороший урожай. Сотни лет тают татарские косточки в волгоградской земле. Сурова степь и беспощадна!..

А в нынешнем августе на Тверь пришла жара. Невесть откуда пришла и облапила! Все лето дождило. Мошка да гнус одолели округу. Скот часами стоял на продуваемых островках пастбищ угрюмый и голодный. А вот в августе пришла жара. Река Тьмака – сосуд важный в теле Твери-города, будто вена искосок виска бороздит. Вроде течет ниоткуда и пропадает в никуда. Приходит неспешная вода с запада, сверкнет излучиной у крепостной стены и снова на запад уходит. Вода в Тьмаке темная и густая, как черника с медом. Вкусная. И от того даже сухая краюха с ней ситной булкой кажется. Летом вода квас заменяет, зимой в ухе да щах юшкой балует.

Стены Тьмацкой башни Тверского кремля в Волге не отражались. Она была в стороне от неё. А еще это были главные ворота на запад, ворота спасения от возможного вторжения Москвы, поэтому охранялись особо. Но Тьмацкая башня – это все же Волга. Бесконечная и близкая, желанная и постылая. Река была рядом, в полете стрелы от нее. Сотни холопов вдоль берега таскали вьюки. Чалили ладьи и чинили доход боярам. И эта награда дана была человеку за то, чтобы родить и быть в потомстве. Ветерок собирал в пригоршни рябь, и разбрасывал её до самого горизонта. Оттого казалось, что с правого берега до самого перелеска на излучине мосток строится. Чудной такой мосток! Не пройти по нему, не проехать, но помечтать можно. А еще ветер приносил брызги! Поднимется поутру, бросится на волну, и все брызги в сторону Тьмацкой башни! Будто Волга ей о себе напоминает: не спи, мол, сударыня, исправно неси службу свою.

 

Розовое утро кремля не разбудит. Кремль с петухами не живет! Как только последний отпоет, так считай кремелёк и проснулся! Утро и петухи – это для сторожей да стражников. Высунет нос в бойницу княжий страж Суламейка, зевнет ненароком, прислушается – петухи запели! А там уж и зарю давай – а раньше даже блеснуть не смей! Васильевская башня, что на юг обликом, кривобокая да обшарпанная. Не то чтобы построили плохо, но два лета дожди лили да известь смыли, а внизу болото – сырость от него, вот с одного угла глина и поплыла. Потом все исправят, через год-другой, а пока тишь, утро, и вечно обшарпанная Васильевская башня. А еще страж-Суламейка. Из бойницы глаза таращит. Полутатарин, полуникто! Родителей не помнит, но за князя сгорит в аду. Зевнул солнцу, а ладью не приметил. Да и как ему корабль на Волге заметить, когда с Васильевской башни реку не видно. Боевая ладья к Волжской башне ветрило[47] правила. Люди московские, мутные, боярством не обласканы. У них все впереди. И мошна спереди. И кинжал спереди. По пыткам да переворотам, по розгам да дыбам тоже впереди! Знатная была ладья. По сведениям одного летописца – «пороха 200 пудов привезли, а денег три казны с золотом»! Ну, разве выдержат деревянные стены такое? Не выдержат! А души людские и подавно! Но пока Тверь этого не знала. Она тихонько дремала под розовым августовским утром. И Суламейка дремал. Все будет потом, потом! Но потом – это всего-то чуть-чуть позже.

А вот на Волжской башне стражей не видно. Отослана стража из башни, со стены наблюдает – нарядная тверитянка стоит под крышей башни и смотрит на реку. Почти каждый день поднимается она на эту башню одновременно со стражами и колоколами. Каждый день ждет, что река-заступница услышит её голос. Волга все слышит! Каждый вздох и каждый шорох сердец. Только зачем великой реке выдавать свои тайны. Волга все спрячет и все скроет.

Сегодня день ветреный и Мария кутается:

– Chodźmy, pani! Zimno![48] – говорит ей пожилая спутница.

– Хорошо, тетушка! – Мария старается говорить по-русски без акцента, но слова все равно стелются мягко, словно мох по стволу вяза в родном лесу под Краковом. Шелковистый, влажный. Но родной лес далеко, и воспоминания только бередят душу, которая так и не может понять перемен. Княгиня теперь – дева православная, сама в это верит и слуг своих приучает, но шепот старой тетушки, как плач перепелки, все равно отзывается в сердце болью. «Католичка ты, – говорит! – Кайся Матке Боске!». Названная – это ведь не значит душой принявшая. А коли не значит, можно и о греховном подумать. Совсем неважно, кто ты есть, любую душу на земле трогает пение птиц, запах пищи и лицо матери. Но еще больше волнует её звук родной речи на чужой земле.

Сегодня ладьи снова пристали к берегу и привезли воск и медь, уголь и металл. И ничего не привезли для души. Великая Тверская княгиня Мария – родом из Польши и приходится внучкой государю Казимиру. Не так давно, ставши женой тверского князя, страну эту поначалу видеть не хотела, теперь попривыкла, но сердце все равно тоскует: «Польша! Милая Польша, как же я далеко от тебя!..».

Легкий челн ловко лавировал между груженых судов и прокладывал дорогу к берегу недалеко от башни, на которой стояла княгиня. «Ну, челнок и челнок. Мало ли челноков шныряет по широкой реке». И мысли княгини снова перенесли её в Польшу.

– Да благословит Господь мысли твои, болярыня! – Голос сверху, снизу и ниоткуда. Внутри смятение и хаос. Как будто уличили в чем! Будто согрешила! А всего-то лишь о родине подумала. Но на Руси всегда было так, думать о чужой родине – постыдно, как будто блудить от половины своей! Поэтому мысли эти не афишировали. – Ни о чем не думаю!

Вниз поглядела – скоморох-затейник. Стоит, улыбается, в руках гусельки, зипун нараспашь. Никак пришел веселить-потешить. Мария – женщина строгая, на ласку скупая, на слова сдержанная. Но уж больно скудна радостями её жизнь в палатах. Поэтому отвечает без важности:

– Что хочешь, холоп, сказывай?.. С Великой княгиней говоришь.

У Затейши даже голос пропал. Не думал, что с Великой княгиней говорить доведется. У него нет других намерений. Только бы князя увидеть или ближних бояр, он только что приплыл со спутниками на челне под самые стены кремника. Челн раздобыл по старой памяти у рыбаков Растопша, да и сам к ватаге примкнул. Негоже тверяку в чаще сидеть, когда беда на землю пришла. Мария, понимая молчание скомороха за робость, продолжила разговор:

– Так чего ты хочешь, скоморох, не молчи, коль начал? – Голос Марии, хоть и холодный, но заинтересованный. Грудной, напевный, как будто колыбельную по нужде поёт. Русскому училась с детства. Их род всегда мечтал занять русский престол.

– Дак это! – Затейша робеет, переминается с ноги на ногу. В беседах ему нет равных, но сейчас разговор – мука одна. Слова теряются, путаются, невпопад выскакивают. – Мы это, до князя пришли. В ноги поклониться. Беда идет… Разбой на погостах лютый… и грамоту польскую девка Лушка в затоне нашла. Нам бы ко князю в ноги упасть.

При слове «польская грамота» Мария тотчас встрепенулась, собралась и поспешно произнесла:

– Князю тотчас о вас поведаю, а вы к палатам ступайте, страже скажете, что дело великое у вас…

 

К Тверскому вымолу[49] причаливают насаду[50].

– Тяни-и-и… забирай лаже, На Ярилу бери. Баще, баще! Ветрилу сымай! Ох, Николай Угодник! Нешто никогда не помрём!

– Помрём, небось! Вот коли сейчас не повернем так и помре-ё-ё-ё-ём!

 Лодка поворачивает корму. Слово «помрём» на Твери всегда было поводом, чтобы жить дальше!

– Круче бери, важнее…

Неторопливая насада причаливает, а на мачте у нее куль рогожный, будто ненароком ветром занесло.

 

Глава двадцать шестая

Возле Тьмацких ворот народу тьма. И пешие, и конные, и те, что при скоте. Крестьяне с окрестных волостей товар везут на продажу. Завтра базарный день, а это для торгового люда главный день недели. Тьмацкие ворота – важный узел обороны Тверского кремля. Две башни с бойницами срублены по обе стороны реки. Так что пройти в них толпе людей бывает весьма непросто. Ворота узкие, невысокие, воз с сеном в них едва проходит, да и то медленно. А когда сзади еще десятки возов? Вот и получается толкучка и бестолковщина. Проще до рынка доехать по Загородью. Но проще, не значит быстрее, да и не любит русский человек, когда в хвосте плетется.

Мимо массивных дубовых ворот, окованных железом, в обход крепостной стены медленно проплывают возы с недавно убранной рожью, засыпанной в огромные кади. У торговцев поменьше тара пожиже. На телегах впритык стоят закрытые бочки-четверти, корзины-ушатки, а то и просто берестяные короба, и все это говорит о достатке хозяев. Лён везли связанный в снопах, сухой и неоколоченный. В плетеных ушатках россыпью лежат репа и свекла, яблоки и морковь. Птицу и поросят доставляли в больших корзинах-шевернях. В поводу вели быков и баранов, лошадей и коз. Надо до завтра успеть товар разместить да места занять – хлебные да удачливые. Раньше рынок внутри кремля шумел, но времена пошли тревожные, не желает теперь тверская знать толпы людей за крепостные стены пускать, вот и переместилась торговая братия на площадь у Владимирских ворот. И хотя места на площади давно поделены, торговцы все равно спешили. Такова уж натура человеческая, всю жизнь куда-то спешить и лишь к старости осознать, что так никуда и не успел.

Затейша, Растопша, Лукерья и Се Мин с трудом протискивались сквозь толпу, пытаясь прорваться в кремль. Делом это было трудным. На них ругались, кричали, пытались ударить кнутом или плетью, но делалось это все без злобы и агрессии. Жизнь была у всех одинакова, и пробивать в ней дорогу приходилось каждому. Наконец четверка миновала створ Тьмацких ворот. Вот и кремль.

 

В боярских палатах Василия Ендегора натоплено и душно. Так душно, что на волю хочется. В узкое окошко ужом бы пролез. На лужок, на травку, в Волгу, в тартарары… Княжеский десятник Додон Третьяк мается от жары, от духоты, от вынужденного ожидания. Стеганый тегиляй[51] на нем расстегнут. И от того виден кошель на поясе со звонкой монетой, что получил десятник за предательство воеводы Хмеля. Пояс с медными бляшками сам выбирал в гужевом ряду, чтоб под стать мошне был. Кошель десятник не скрывает. Не так, чтобы напоказ, а ненароком, украдкой, чтобы бедные зарились, а знатные своим признавали. Неудобно толстый кошель под доспехом носить ратному человеку, мешает он двигаться, зато радости добавляет. Хотя вся жизнь Додона как этот татарский тегиляй – ненадёжная и неудобная. Вроде бы и броня на тебе, но все равно из ткани, удар может и смягчит, но от смерти все равно не избавит. Двум хозяевам служить – надо ухо иметь острое, а душу скользкую. Сплохуешь – и кольчуга не спасет. Так что тегиляй, как ни крути, всё дешевле выходит.

В горнице у Ендегора народу немного, но все проверенные. Кроме самого боярина, который пока отсутствовал, сидели Додон, воротный сторож Тимофей, княжеские дружинники Дорофей и Прохор, да проводник Никульша. Всех склонил-подкупил тверской боярин Василий, а деньгой московской платит. Давно уже род Ендегоров на службе у Московского князя Ивана. И братья, и сыновья исправно Москве служат. Ведь было время, и отец его Константин Короб преданным слугой был Тверскому князю Борису. Верой и правдой служил. И казна боярина полна была, и душа чиста и благостна. Потом все поменялось. Сытая да налаженная жизнь предков показалась скучной сыновьям Короба. Славы им захотелось. И земель новых нетоптаных. Служат теперь тайно Москве и народ туда же сбивают. Дружинники Дорофей да Прохор за деньги продались. За монету звонкую серебряную. А серебра у Москвы на подкуп души всегда хватало. Воротного сторожа Тимофея и склонять было нечего. Весь погряз в недоимках, так что волей-неволей приходится служить, чтобы не пустить семью по миру. А вот у перевета Никульши особый интерес в Москве. Свою милость обещал ему воевода Фиорованти, что ведал всеми пушками Московского войска. А милость заключалась в том, что этот итальянец обещал ему кузню в откуп отдать в самом центре Москвы. И пушечные заказы для войска через ту кузню вести. Знал иностранец, чем взять мастерового. Никульша и впрямь был когда-то неплохим кузнецом. Ходил в подмастерьях у самого Кречетника, великого мастера пушечного, да только затухать литейное дело стало при Михаиле Борисовиче. В отличие от отца своего не занимали его пушки да стрельбы, а больше монастыри да учения заморские. Книги выписывал, стеклом цветным интересовался, а при дворе звездочеи да предсказатели в милости были. Вот и хирело пушечное дело Никульши день ото дня. А тут Москва его и подметила. Обласкала, обнадёжила. Видать, слаба русская душа на посулы.

Василий Ендегор – высокий чернобородый мужчина в летах, вошел в горницу и перекрестился на образа. Гости встали.

– Здравы будьте, поселяне! Чаю, ведаете, времена настали злотёмные, – речь боярина велеречивая, вкрадчивая. – Не успеет солнце встать, как снова садится. Незаметно приходит и уходит, но дела свои, однако, делать поспевает. Рожь колосится, льны наливаются. Вот и мы должны все поспеть. Боярин Добрынский, воевода московский, гонца прислал. Скоро сказывает, на Твери будем, а чтобы это время приблизить, велит нам погреба княжеские, зелейные извести. Тогда, бает, и войско сбережем, и церкви не порушим.

Никульша встрепенулся. Взорвать пороховые подвалы – дело великое. Уж ему-то, пушечных дел мастеру, хорошо известно, что могут сделать пушки при штурме города.

– Взорвать, значит? А как же храмы не порушим, коли погреба в кремнике находятся? Так рванет, что все церкви в округе прахом посыплются. И Спасу великому не устоять.

– Храмы в кремнике – не велика потеря, новые отстроим. Зато остальные церкви на Твери целёхоньки останутся. А взорвем погреба, стены крепости точно не выдержат.

– Оно, конечно, – согласился Никульша, – да только как подобраться к тем погребам? Они ведь в землю вкопаны, стражей охоронены. К ним не только отрядом – всем войском московским не скоро пробиться.

– Дело говоришь, Никульша, да только если подумать, то всё можно решить. Вы, дружинники, когда в караул в кремнике заступите?

 Дорофей и Прохор встрепенулись.

– Я на четверг у Волжской башни стою.

– А я до воскресения на стене дежурю, костры жгу, смолу топлю. Горячей должна быть смола в любое время.

Василий нахмурился.

– До четверга время долгое. Можешь, Дорофей, раньше на стражу заступить? И точно на башню Волжскую. Она самая неприметная, да и к воде ближе всех. Кмети Никульшины на челнах подплывут, им ворота отрывать нет надобности, довольно калитку не запереть. А там уж дело известное – пороха в погребах пудов тысячу наберется.

Никульша удовлетворённо покивал головой.

– Тогда точно на воздух подымем и башни, и стены деревянные. Разве бревна кремника выдержат такой удар? Да и московитам знак дадим. Заходите, дескать, меды пить!

– Ладно говоришь! А то, что зелейные погреба не сделают, доделают другие. Пороха пуды под стены кремника заложим, пушками стены порушим. Но это не сейчас, а когда войско московское в город войдет. До этого времени не успеет князь свои стены восстановить.

Заговорщики заулыбались. Московское войско ждали давно. Каждый день промедления грозил разоблачением, а значит, неминуемой смертью вместе с семьями. За предательство в те времена карали жестоко и скоро. Это бояре входили в договор Москвы и Твери. Не трогали бояр, которые решили место проживания сменить, а вот о простых смертных в договоре ничего не сказано. А значит, и относиться будут к ним как к врагам.

– Дак ведь я тоже могу открыть ворота Васильевские, – с воодушевлением произнес Тимофей. – Почитай, каждую ночь теперь подле них стою. Воевода Хмель приказал усилить охрану, вот мы и стоим по трое у ворот. Сотоварищей своих я загодя могу напоить. Охочи они до браги хмельной. А коли побрезгуют, кистень у меня за голенищем.

– Погоди, Тимофей. Говоришь ты дело, да только от Васильевских ворот до зелейных погребов путь неблизкий. Как есть, кто-нибудь да встретится. Да и стражи сейчас в кремнике тьма тьмущая. Не дадут ватаге Никульшиной к погребам прорваться. Поэтому наказ тебе другой. Как только Дорофей заступит в дозор, он даст знать, к полуночи ты откроешь Васильевские ворота. Ты, Додон, ворвешься туда со своими кметями. Вам нужно устроить шум и смуту. Чем громче будет шум, тем складнее. Пусть вся дружина сбежится к Васильевским. Пусть думают, что московиты прорвались. В самый разгар смуты ты, Никульша, проникнешь в кремник через открытую калитку Волжской башни. Она на другом конце кремля и стражи там уже будет самую малость. Помехой она тебе не станет. Дорофей, как шум услышит, так в самый разгар и зажжет фонарь на стене. А потом к погребам дорогу укажет. Ну, а что делать в кремнике, уж и сам знаешь.

– Не сумлевайся, болярин! Нам бы только до погребов добраться, а что с ними делать, учить не надобно. Сами рады все ускорить, по лезвию топора ходим. Скоморох Затейша со своей ватагой видели меня на заимке, да и Додона он знает, если гусляр людишкам княжим донесет, не сносить нам головы.

Ендегор задумался.

– За воеводу Хмеля князь никого не пощадит. Да только некогда сейчас ему доносы слушать, весь в раздумьях он, но гусляр и впрямь опасен. Он ведь может народ взбаламутить. Начнет на торгу песни распевать, да вас проклинать, толпа обозлиться может. Пугливые сейчас люди, сторожкие. Вмиг на пики подымут, не вас, так женок ваших.

Лукавил старый лис, ох, лукавил. Не было ему дела до этих холопов. Одним больше, одним меньше – какая разница! Русские бабы новых нарожают. А вот если этих смердов народ к стенке прижмет, они его, боярина Ендегора, с потрохами на плаху сдадут. И не поморщатся. Одно дело князя сменить, совсем другое против князя умыслить. Поэтому в его интересах сберечь этих холопов до поры. Или уничтожить. Прямо сейчас. Но пока они нужны Ендегору.

– На людях не показываться. Никульше и Додону в кремник не ходить. Гусляра найти и упокоить с миром. Тебе, Додон, это с руки будет. Гусляр – фигура на людях видная, а ты тишком стороной ходи.

На том и порешили. Василий Ендегор хлопнул в ладоши, и тотчас слуги начали накрывать на стол. Добрая еда во все времена располагала к пониманию.

Ужин был приготовлен на славу. Сначала подали овсяную и пшенную каши, приправленные льняным маслом. Праздничная гречишница тоже появилась в глиняной макитре. Она была довольно редкой гостью на простом столе и в народе называлась арабской или грецкой. К кашам подали грибы соленые, сбора прошлогоднего: грузди да рыжики, перемешанные с клюквой, вызывали аппетит и поощряли к трапезе. Главным овощем на столе, конечно, была редька. её было много: редька-триха, редька-ломтиха, редька с квасом, редька с маслом, редька в кусочках, редька в брусочках да редька целиком. Как говорили тогда на Руси: редька на столе царь-овощ. Семь блюд перемен – и всё редька. Следом за редькой шли пироги. С теми же кашами и грибами, а кроме того, с горохом, с потрохами и с волжской рыбкой. Кроме пирогов рыба была отдельно. Отварная и печеная. С юшкой и вяленая. Целиком и кусками. Одним словом, еды было много. И хотя вся она казалась незатейливой, соратники, привыкшие к хлебу с квасом, таким разносолам были рады безмерно.

– Здрав буди, болянин! И болярыне твоей многая лета!

Густой мед заливал нечёсаные бороды.

 

Глава двадцать седьмая

Пять концов у Твери! Один важный! Другой хлебный! Третий серебряный, четвертый рыбный, а пятый удалой! Но если прищуриться – то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила…

Еще один день клонился к вечеру. В княжеских палатах тоже намечался пир. Пиры на Руси были делом важным, почти ритуальным и собирались по любому поводу. Княжеский на Великой Твери начинался одинаково. Гости, удельные князья и нарочитые бояре[52] сидели за столами, но к еде не притрагивались. Ждали князя. Следом шла его жена и мать – великие княгини. И хотя присутствие женщин на русских пирах не приветствовалось, Михаил Борисович ввел такую традицию для того, чтобы походить на своего тестя Казимира, у которого на пирах знатные дамы присутствовали постоянно. Кроме того, это добавляло почета его польской супруге, на которую он возлагал большие надежды. Но была и еще одна причина, по которой для женщин на княжеских пирах накрывали особый стол. Причина личная и вроде неприметная. Великие княгини сидели за столами со своими ближними боярышнями-наперсницами, и среди них неизменно находилась Любавка Спячева. Этот факт поднимал настроение князю, нередко делая его мягче и сговорчивей.

За великими княгинями на пирах следовал Тверской епископ Вассиан, потом польский посол, если гостевал в княжестве. В чести были удельные князья Михаил Холмский да Андрей Дорогобужский, за ними князья Микулинские, Телятьевские, Чернятинские – эти сидели особливо, и почет им тоже особый. Остальных бояр никто не считал и не честил людно. Может быть, поэтому все меньше их на дворе становилось. Москва к боярам относилась лучше, подарками жаловала, землицей плодородной, а то и уделы немалые в прокорм могла отдать. Обижалось тверское боярство на такое хладнодушие, супилось да потихоньку перебиралось в Москву. Князь Михаил знать это не хотел, видеть не желал. А может и хотел, но сделать уже ничего не мог. Поэтому княжеские пиры начинались традиционно. Сначала князь с ближними, потом знать поскуднее, а там уж все прочие одинаковые.

Любавка Спячева на пирах была обязательно. Хоть хворь, хоть напасть, хоть горе какое, она послушно сидела за женским столом. Если боярской дочери на пире не было, значит, князь в гневе. Молодую жену это не радовало. Но каждое такое унижение она воспринимала с достоинством. И даже в подпитии, когда муж, не стесняясь, оказывал знаки внимания Любавке, – княгиня виду не подавала. Просто делала вид, что не замечает. Паночки – они как сосны у дома. Яркие, колючие! На ветру замерзать будут, но в окно не постучат.

Сегодня случай особый: на пир гостей позвали, но к столу приглашать не спешат. Пришедшие, перешептываясь, ожидали в думном зале, который по старой привычке также именовали гридней. Женских особ не было видно, а значит, повод важный.

А повод и впрямь был серьезный. Перед пиром князь Михаил зашел в палаты своей матушки, Великой княгини Настасьи Александровны. Большого влияния княгиня на князя не имела, но все же мать он любил и по возможности прислушивался к её советам. Вот и сегодня княгиня зазвала его в свои палаты и что-то долго шептала вполголоса у святых икон. Горячо и порывисто. Анастасия Александровна была горячей сторонницей обороны Твери и всякий раз находила аргументы для того, что убедить в этом сына. Михаил же колебался. Сомнение точило его душу. И причин для него было немало. Сегодняшние аргументы матушки сводились ко сну блаженной Маланьи. Дескать, надо искать способы объединиться с новгородцами и вместе выступить против Москвы. Однако план это был весьма сомнителен. Во-первых, времени на него уже не оставалось, а во-вторых, вряд ли новгородцы забыли недавние обиды, когда тверское войско совместно с московским разгромило новгородское ополчение и бросило Господин Великий Новгород к ногам Москвы. Из всего услышанного Михаилу понравилось только то, что из адского колодца Маланья слышала голос Ивана Московского. Князь был человеком мнительным, и мысль о том, что Ивану Великому гореть в аду, показалась ему обнадеживающей: «Значит, дело Твери правое! Значит, Господь видит это». Он немного приободрился…

Утомившиеся гости уже откровенно скучали в душных палатах, когда, наконец, двери в зал отворились.

Княжеский стол как всегда богат. Льняные скатерти отбелены до скрипа. Лавки выскоблены и застелены заморскими тканями. На стенах звериные шкуры и дорогое оружие, на столах развалы всевозможных закусок. Именно с них и начинался любой пир на Руси. Самыми первыми традиционно подавали кислую капусту с сельдями, это повелось еще с домонгольских времен. Затем яства следовали одно за другим: отварной бок белуги, грузди в сметане, жареные зайцы и тетери, вяленый кабаний окорок, сиг заливной с хреном, мёды густые в берестяных туесах, кои на Твери бураками назывались. В соседях мёды пенные с закусками луковыми да сладкими, а рядом горой калачи медовые румянятся, да пироги высятся… и уж, как водится, икра всевозможных видов: белая свежесолёная, красная слабосолёная, недельного посола, черная крепкого посола. Наибольшее распространение имела икра осетровая, белужья, севрюжья, щучья, линевая... да разве всю перечислишь, если в княжьих погребах кади этой икры нетронутые. Вскоре гридня наполнилась шумом повеселевших гостей. Три дюжины верных людей сидели на покрытых скамьях в ожидании княжьего слова.

Но князь медлил, тянул. Уныло сидя за столом в золоченом кафтане, при кинжале на поясе, он задумчиво обсасывал перепелиное крылышко. Рядом расположился инок Афанасий. Святой человек в темных одеждах, ведавший финансовыми делами княжества. Уважения ему добавлял монашеский сан, а кроме того, всем было известно, что сам он недавно вернулся из Византии, откуда привез важные известия. Он и сейчас что-то негромко рассказывал князю, а тот согласно кивал.

Внезапно в гридню вошел Фадей Скула – воевода, оберегавший Тверской кремль и близкий соратник князя Михаила. А еще он был заплечных дел мастер,[53] и даже от упоминания имени его вздрагивал весь княжий двор.

Фадей что-то прошептал на ухо правителю.

– Так зови их скорее!

Весть была важная, и Михаил нервно теребил рукоять кинжала.

Воевода махнул рукой, и в гридню вместе с дружинником вошли гусляр Затейша и посадская девушка Лукерья. Молча поклонившись в пояс, скоморох протянул князю так и непросохшую грамоту.

– Не гневайся, княже! Воевода Хмель убит на дальней заимке вместе с дружиной малой. Засада там ждала. А переветами Никейша да Додон стали. Посол литовский тоже убит стрелой московитской, а грамоту его я тебе принес. Нашла её в затоне девка Лушка с Затверецкого посада.

И гусляр махнул рукой в сторону спутницы.

Михаил уловил только вторую часть сказанного. Он схватил свиток, но тот был настолько слежавшимся и влажным, что развернуть его не удалось. Князь приложил усилия, и клочья мокрого пергамента, ничего не обещая, полетели на каменный пол,

– Что вы мне принесли? – закричал он на посланцев. – Что это значит? – Было видно, что правитель взбешен. – Топора захотели?..

Скоморох и девушка попятились к стене. Вести они принесли худые, и ужас сковал их мысли. Гнев князя не сулил ничего хорошего. У Лукерьи от страха дрожали губы, а ноги были точно не свои. Такого страха она не испытывала никогда. Когда силы её оставили, она прислонилась к стене и начала медленно сползать.

– Живым не надо падать! Надо стоять! – чья-то уверенная рука подхватила её за талию.

– Ты кто?

– Семен.

Лукерья подняла глаза и увидела худого китайца.

– Бес ты! Бес!.. – её мозг отказывался узнавать людей.

– Я не бес, я китаец, стой, не падай! – его жилистые руки приподняли её с пола.

– Бес! – еще раз неуверенно произнесла она, словно никогда и не видела живого китайца.

В глазах её не было, ничего кроме страха, и она все еще робко пыталась отстраниться. Но Се Мин бережно держал девушку, словно драгоценную чашу с вином.

Желая успокоить князя, вмешался Скула.

– Не гневайся, княже! Нет здесь вины холопов. Думаю, грамота уже ничего не значит! Если бы Казимир хотел помочь, он прислал бы войско, а не грамоту.

Кулаки князя сжались.

– Зело борз ты, воевода, коли речи такие ведешь! Брат он мне! Да еще и тесть, Богом данный. А ты хулу на него возводишь! Напраслиной тешишься!

Воевода Скула что-то прошептал ему на ухо. Князь вскинулся.

– Где этот скоморох? – Затейша оторвался от стены. – Значит, ты хулу возводишь на Додона? Третьяк – десятник в дружине Хмеля, воин знатный, не чета тебе.

– Не серчай, княже, и мне горько эту весть тебе доносить, но я своими глазами видел, как Додон завел дружину воеводы в засаду, а потом самолично убил болярина. А за главного у переветов проводник Никульша, бывший кузнец тверской.

Михаил побледнел и прошелся по залу.

– Подите все!..

Пир, который так странно начался, так же неожиданно и закончился, гости молча покидали княжеский двор.

– А ты, Афанасий, останься! И воевода Скула такожде.

На улице светило солнце, но в темной гридне было прохладно и пахло ладаном от горевших под образами светильников.

– Емеля, квасу нам принеси! Да с ледника подними, этот сопрел уже!..

Когда холоп удалился, князь перевел глаза на Скулу.

– Тебе, воевода, Додона и Никульшу сыскать и учинить дознание. Найди правду и смерти предай!.. А ежели холопы соврали – всем головы с плеч.

– Сделаю, государь!

– Хотя постой, десятника приведи сюда, хочу сам посмотреть, как это собачье отродье подыхать будет… Скомороха и ватагу его награди княжей милостью, изрядные вести он принес. Хоть и худые…

 

Глава двадцать восьмая

– Ну что, Афанасий, – устало спросил Михаил, когда они остались вдвоем, – как дальше жить будем?

– Светло! – ответил инок. – Не в угодьях и власти смысл жизни человечей, а в поступках и делах! Не в силе рук могущество, а в духе и вере! Каждому Господь силы отмерил по заслугам его, и каждый эту силу должен использовать на благие дела. Волк за худую свою нору жизнь положит, не задумавшись, а пес теплую конуру за сухую краюху отдаст. И жить будет долго – не чета серому. Вот и смекни, княже, какая жизнь чего стоит!

Афанасий выдохнул. Жизнь была ему лучшим учителем. Родом знатным из Твери, совсем юнцом поехал с караваном в Дербент и попал в плен. Побросало его по свету. У норманнов рабом был и в варяжских ватагах по морю ходил. Книги святые на Афоне читал, и воином быть довелось в краю турецком – с боем на Русь возвращался. Однако труд ратный не люб был Афанасию, книжные мысли туманили голову да звали на дела великие. Служил иноком в храме у Моисея, епископа Тверского, пестуном[54] тот был для Афанасия и в мирских делах, и в праведных. А Моисей был люб князю Борису Александровичу, опорой слыл его и надёжей. Но не судьба. Неугоден оказался Моисей Московскому митрополиту, пришлось оставить ему престол святого Спаса. Теперь Афанасий Михаилу Борисовичу служит. И из породы такой, что перевета из него даже железом каленым не сделаешь. Знает об этом Великий князь и от того доверие у него к Афанасию безграничное.

– Добро сказал! А если это земля твоих предков? И сами предки в земле этой лежат?

– Видишь крест? – Михаил кивнул на княжеский крест, висевший у него на груди. – Ношу – не снимаю! Дедов крест и прадедов моих. Принес его князь Ярослав – первый из князей тверских. А передал ему сей крест Симеон Полоцкий. В моем роду об этом все помнили, поэтому надёжа у меня на него! Большая надёжа.

Крест отливал в закатных лучах солнца, с трудом пробивавшихся сквозь плотную ткань занавесей. Странное перекрестие, один конец длиннее остальных. Метал то ли бел, то ли злат, но по виду не золото. Не блестит даже. Из камней драгоценных один только рубин алый, будто капля крови на перепутье дорог. Но чувство такое, что сила в камне, как в узелке родной земли. Такая сила, что на колени упасть хочется.

– Пришел этот крест в княжьи стены и уйдет вместе с ними.

– Что сие значит?

– А значит то, что дан он нам святейшим патриархом византийским Арсением по просьбе всесильного василевса Михаила Палеолога. Сей дар был зна̀ком расположения нового императора Царьграда к вновь созданному Великому княжеству Тверскому. Михаил Палеолог начинал свою императорскую династию, а Ярослав был первым великим князем Твери. И это было в одно и то же время. В этом был смысл дара сего. И покуда этот крест на руках великих князей тверских не прекратится ни род наш, ни знатность, ни милость Божья, – Михаил помедлил. – Но Византия пала. И нет у меня наследника, которому мог бы власть передать. От того мысли мои скорбные. Боюсь повинным остаться перед предками своими и перед Богом единым. Как мыслишь, Афанасий, виновен ли потомок перед предками своими, что не уберег ими умноженное?

– Детям грехи отцов всегда нести, и это ноша крепкая! Даже в том, в чем неповинен был. Нести все равно придется, ибо искупим лишь тот грех, который добродетелью превосходит! Сто веков пройдет и двести все равно греха не искупить, коли совестью обижен. И дети народятся, и правнуки. Только грех своих предков они нести будут в потомстве своем, покуда род их на земле не кончится, а значит, и терпение Божье. Будь чист перед Богом, а он сохранит потомков твоих.

– Не дал мне Господь потомства. Выходит, не сумел я искупить грехи предков своих и свои грехи тоже не сумел…

Михаил задумчиво смотрел на пламя оплывшей свечи. Наконец он задал главный для него вопрос:

– Матушка моя, княгиня Настасья призывает меня с боем врага встретить! Но ежели против Москвы выступлю – много людей положу. Геройство силу не пересилит. Тяжко мне проливать напрасно кровь людей. Но как жить, ежели придется княжество бросить, да в Литву уйти? Как чувствовать себя князю-перевету, отчину свою оставившему? Лукавил князь. Но очень уж ему хотелось услышать оправдает из уст монаха.

– Так же как святому, князь! Только святым по силе достичь бездействием то, что действием достичь не удается!

Борис оживился.

– Это как понять, Афанасий?

– А так и понимай, что твое желание сохранить землю твоих отцов в целости и благополучии будет исполнено. Московиты не станут зорить покорные земли. Вот и спроси себя, что тебе важнее: власть или сохранность отчизны твоей?.. А самое главное – это время. Знак тебе посылает Господь наш. Тридцать три года тебе минуло. Ровно столько же было Спасу нашему Иисусу Христу, когда он за грехи людские кару принял. Вот и тебе, видимо, такая же участь предстоит. Не каждому дано! Не каждый вынесет. Но верю, что по силам тебе ноша сия. И заступа тебе будет от Господа, и сила духовная.

– Ты прав, Афанасий. Думал я уже об этом. Не зря Господь посылает мне испытание в годы мои, словно благословляет примером своим.

Князь Борис и вправду уже готов был к утратам. Понимая, что перед московским войском Твери не устоять, все больше склонялся к тому, чтобы бежать в Литву. Там спокойнее. Да и целее. И для него, и для земли тверской. Останавливало только мысль о том, что немало тверичей готовы драться за свою землю. Головы за нее сложить. Ему бы принародно заявить, что Москва людей не обидит. Не нужны ей головы тверские. Нужна покорность и вера. Но гордыня была выше разума. И в этом было лукавство князя перед своим народом, перед ближними своими, которые верили в него. Поднявшие мечи живыми не будут. Но что значит тысяча другая жизней холопов против молвы, что князь добровольно сдал княжество. Гордыня во все времена правит миром. Именно она поднимает полки и знамена, именно она собирает кровавую жатву с ратных полей.

 

В это самое время, в приказной избе, шел совсем другой разговор. Фадей Скула – человек жесткий. К ласке неприученный, к жалобам равнодушный. Если бы не приказ князя наградить скомороха, висеть бы гусляру сейчас на дыбе, и ответ держать. А так сидит Затейша на сальной скамье и уже в который раз рассказ свой повторяет. Так, мол, и так, воевода, сам видел, как Никульша с Додоном предали боярина Хмеля и под самые пушки дружину подвели. По всему видно, не очень верит Скула рассказу холопскому, скоморошьи байки – всегда брехня! Брови черные хмурит, кнут сыромятный в руках вертит, не привык он долго добром с чернью беседовать, но пустить кнут в дело все же не торопится. В глазах сомнение, на лице непокой. Однако, на вранье поймать гусляра не может, а княжий приказ помнит накрепко.

– Добро, – наконец произносит Скула, – вот тебе три медных пула от княжей милости. Ступай с миром да помни, коли обманул, быть твоей голове на колу у приказной избы. Что?.. Не божись раньше срока, гнев господний куда страшней людского.

– А что с Никульшей будет, коли встречу? Али Додон попадется.

Фадей задумался.

– Тогда наказ тебе будет, коли встретишь Додона аль Никульшу – дай знать. Любой дружинник тебе в помощь будет.

– Не сумлевайся, воевода, сыщу я переветов, ей-Богу, сыщу!..

– Постой, холоп! Нехристь-китаец в твоей ватаге?.. Нужен он здесь, боярин Афанасий спрашивал.

– Приведу…

Затейша выскочил из тошнотворной избы, как будто с глубины вынырнул. Лицо мокрое, глаза навыкате, в ушах звон стоит, открытый рот воздуха найти не может. Словно сома с омута на солнышко выбросило. Но не время, выходит, помирать еще затейнику, а значит, и нет повода для грусти. Пришел в себя, огляделся да поскорей из кремника. Не ровен час, Скула передумает. Через Васильевские ворота самый скорый путь, только мосточек миновал, глянь, а его ватага уже у амбара поджидает. Дружок Растопша да китаец с Лушкой. Как будто знали, что он сюда придет.

– Затейша! Живой? А мы уже и не чаяли тебя увидеть. Знамо дело, кто в руки Скулы попадает – навек пропадает.

– Видно не в этот раз. Воевода даже деньгой наградил, – и скоморох показал на ладони монеты.

– Значит, гулять будем?

– Будем. Но сначала дело сделаем. Лушка, ты ступай домой к батюшке с матушкой. Наши дела бабьего присутствия не требуют. Вот тебе пуло от княжей милости, ступай на пристань да найди перевоз…. А тебе, Семен, велено в кремник вернуться, дьяк Афанасий к себе требует. Никак службу тебе придумал, али спрос, учинит.

– А мы что делать будем? – спросил Растопша, когда девушка с китайцем ушли.

– А нас ждут дела великие и опасные – изловить переветов. Но допрежь в церковь сходим. Все большие дела надо начинать с храма.

– Не, в церкву я не пойду, – Растопша замялся.

– Знаю, знаю я про веру твою, но большие дела без Бога не осилить. Видишь, храм вдали? Это церковь Козьмы и Дамиана. Не забыл наверно, как звали тебя при крещении? Дамианом ведь звали. Зайди в храм, помолись святому угоднику. Господь милостив, прощает оступившихся и заблудших.

Растопша, который некогда звался Дёмкой-Дамианом, молча потупил глаза. События последних дней перевернули его представление о жизни. Уединенное существование много лет создавало внутри него ощущение гармонии и порядка. Но сейчас эта гармония рухнула. И тотчас стало невозможно отличать правду и неправды, верность от предательства. Жить с этим хаосом в душе становилось невозможно. Душное пепелище Починок стояло перед глазами, не покидая ум и разрывая сердце.

– Идем! – все еще нерешительно произнес он и направился к церкви.

 

Глава двадцать девятая

Се Мин вышел на улицу. Возвращаться в кремль ему не хотелось. В памяти еще стояла картина неласкового приема у князя. Но и куда идти дальше, он тоже не знал. Он присел на лужайке с краю площади он прикрыл припухшие веки. Мудрая Янцзы должна подсказать выход. Направить на верный путь, на нужные дела. И река медленно заполнила его до краёв. Она текла и текла… многоводная, желтая мудрая. Она несла его через пороги времени, неизменно возвращая назад.

Вернуться к действительности заставил голос. Служба в церкви закончилась, и толпа прихожан вперемежку с нищими заполнила площадь. Над ним склонился какой-то грязный старик и тормошил за рукав:

– Подай, нехристь, на пропой души! А не то до греха доведу! – маленький китаец добычей был сомнительной, но нищий так не думал. – Подай, говорю, окаянный, не то за себя не отвечаю!

К унижениям Се Мин привык. Где бы он не появлялся, разрез его глаз и цвет кожи неизменно вызывали если не интерес, то раздражение. Удар обрушился неожиданно! Убогий калека ударил по голове костылем!

– Подай, добром прошу!.. – глаза старика сузились, беззубый рот ощерился. – Бейте нехристя, бейте иуду. А кошель отдайте мне! Толпа нищих была озлобленной, и при слове кошель налетела. Китайца мяли и рвали на части. Воздуха ему не хватало даже крикнуть. Да и кому кричать? Растерзанный китаец только удвоил бы кровожадность толпы.

Но сила все же нашлась. Одноглазый попрошайка, пытавшийся ударить китайца клюкой, вдруг понял, что свой посох он потерял. Березовая узловатая палка вдруг оказалась в руках азиата. И эта маленькая деталь превратила жертву в воина. Се Мин очертил вокруг себя пространство на земле! Толпа ахнула и попятилась. Теперь каждый, кто хотел приблизиться, получал палкой по ногам.

– Убью нехристя! – заорал кожемяка Матвей и достал из-за пояса нож.

Против ножа не поспоришь! Толпа расступилась!

Маленький Мин сидел на голой земле и ничего не просил. Он сжался, поджав под себя ноги и молчал. Матвея это только разозлило, Желая показать себя, он ударил маленького китайца сверху, чтобы разом покончить с противником. Се Мин просто подставил свой посох под углом. Нож хлюпнул и, скользнув вдоль палки, выдохся. Еще и еще раз озверевший мужик наносил удары. Но тщедушный китаец все время подставлял ему под удар палку под углом. Летела щепа! Толпа неистовствовала! Ей было не понять, как можно уберечься от большого ножа с помощью палки! Наконец, все закончилось. После очередного выпада кожемяки китаец развернул посох и ударил торцом в голову противника. Удар был страшный! На зеленой поляне валялись тело, медный обруч с головы и большой нож. Тело было живым, но каждой своей частью жило по отдельности! Ноги дергались, пытаясь нащупать землю, руки бессильны были им помочь, а глаза не могли открыться. Толпа ахнула. Она замкнулась вокруг китайца, не оставляя никаких надежд!

– Бей ирода! Бей инородца!..

– Стойте, прихожане! – Голос был громок, и беспощаден, как звон колокола! – Вы хотите взять на себя тяжкий грех?

Толпа повернулась. На краю площади стоял инок Афанасий, а рядом с ним посадская девка Лушка. Еще в самом начале ссоры девушка поняла, что добром это не кончится, и метнулась в кремль. На её счастье Афанасий встретился по дороге. Он был в длинной черной одежде с крестом на груди.

– Вы можете убить его, но кто отпустит вам этот грех? Не я, не Бог этого не сможем! Это княжий холоп, и у кого поднимется рука на княжье добро?

Толпа нехотя попятилась. Жизнь человеческая мало что стоила, тем более жизнь иноверца, а вот за добро, да еще и княжье, спрос был велик. Не всякой жизни хватит, чтобы за него потом расплатиться.

– Во имя Господа святого ступайте с миром да покайтеся!..

Этот призыв тотчас подхватил церковный дьякон, вышедший из дверей церкви.

– Покаемся-я-я!..

Толпа, услышав знакомый голос, начала креститься. Кто-то упал на колени, кто-то вслух молился. Никто ничего уже не помнил. Такие склоки здесь случались постоянно. Время было тревожное, и народ жил в страхе. Люди, как птицы: сегодня у них отняли хлеб, но уже завтра они найдут утешение, отняв его у другого. Шум и гул стояли, как на торжище, и на бывших бойцов уже никто не обращал внимания. Афанасий кивнул китайцу, и они двинулись за пределы площади. Лушка семенила сзади. Мин обернулся и неожиданно сказал.

– Спасибо, Лу! Я найду тебя, как только смогу.

 

Ночь прошло спокойно. Словно вороватая сорока – махнула темным хвостом и унесла сутки привычной жизни. На княжьем дворе всё еще покой да благодать. Собаки безмятежно спят у крыльца, слуги похрапывают в людской, и даже стражи на башнях дремлют. В полутемной гридне, несмотря на ранний час, князь сидит, да монах Афанасий на образа молится. Лишь рассветало, на двор въехал окольничий[55] Гаврила Короб в простёганном тегиляе. Приземистый, коренастый, в немалых годах уже, но крепок еще и силен. Князь сидел за столом и задумчиво теребил край льняной скатерти.

– Рассказывай, Гаврила?

– Осматривал по указанию твоему припасы, что в волостях сбираем. Да по дороге пришлось у карел задержаться на Лихославке-реке. Верные тебе людишки-карелы, князь! Старостой у них Ковайло, охотник знатный, да и воин хоть куда. Стрелой белке в глаз не промахнется. Готовы всей общиной карелы за тебя подняться, одно худо, мало их. Семь десятков воев едва наберется. Зато с поля не побегут и к Московским полкам не прибьются.

– Добро! – ответил Михаил. – А что, карелы и вправду люди верные?

– Верней людей я не видел. На злато непадкие и в бою дюжат. А главное, государь, слову своему верны. Племена ихние по Неве-реке да по Ладоге гуртом селятся, и коли их сюда переманить, сила несметная тебе будет. И верная!

– Оно так, конечно. Но где земель для них вольных найти? Чтобы охотиться могли.

– Дак ведь язычники, вроде как! Спроса не было, и навар невелик – где найдут угодья, там и поселятся! На Сусешне-реке, бают, еще места незанятые. Хоть и болотные, но зверем обильные.

– Может и так оно, да только не время сейчас об этом речи вести.

– Позволь тогда, княже, про твои дела поведать?

– Говори!

– Припасы нужные схоронены, срубы заколочены. Провизия в подклетях да на ледниках уложена. Зерно да мука в зерновых амбарах. Сено в стогах да в сараях сенных.

– Добро. К вечеру вчера с вотчин возы пришли. Еще не прибраны. Пойдем, осмотрим!

Князь понимал, что может быть в последний раз идет осматривать свои владенья и сердце его защемило.

– И ты, Афанасий, пойдем! Не чужой ты мне человек. Хоть и не мирской жизни ценитель, а в мирских дела разбираешься.

Инок, до этого молившийся в углу гридни, немедля поднялся.

– Благодарю за милость, князь, припасы сейчас нам всем зело потребны.

 

Глава тридцатая

На дворе румянился рассвет. Он, как девка-краса, платок накинул, будто и не видно его совсем, но за ветками старых лип исподволь что-то высматривал. Не то судьбу Твери угадать хотел, не то участи её стыдился.

Княжий терем по-прежнему стоял гордо. Первый на кремле. Главный. Выше Спаса великого. Не маковками так гордыней. Вдоль стен княжеских палат трава-мурава кудрявится – горец птичий, с ромашицей да травой-пролеской. Палаты у князя богатые, Старицким камнем облицованы. Кованой меди ворота да резные столбы киноварью крашены. Крыльцо крутое дубовым тесом крытое, с боковин липовой резью облицовано да в бойницах-стрельницах все, как в кружевах. Дом отчий кремлем стать должен, коли враг у ворот. Но все равно тревожно! Разве можно спасти дом, если земля вокруг в огне?..

Людей на дворе встречала суета и гомон. Дворовая челядь бестолково снует по двору, будто горох второпях обронили – рвение свое перед князем показывает. На птичьем дворе петухи поют. Солнышко встает, и они орут на всю округу, гребни распушили, глаза навыкате, как будто утра летнего отродясь не видали.

– Что я говорил, – усмехнулся Гаврила. – Даже петухи забаву чуют. В бой-битву трубят, в свару зовут. Придут московские полки, и мы их, как подобает, встретим.

Нахмурился Михаил. Каждая весть о московских полках тревожит душу.

Слева от крыльца, саженях в двадцати, житная изба. Двухъярусная бревенчатая, издали похожая на большой колодезный сруб. Крыша берестой крыта. Почернела та, закуржавела, но еще крепко стоит, нельзя воде дождевой вниз просочиться, нельзя хлеб княжий мочить! Внутри избы ряд жерновов каменных, да печь глиняна, да окошки узкие по бокам бычьим пузырем забраны. Сидят в избе холопы работные да ногами жернова вертят. С самого ранья сидят: у каждого свой станок, и судьба у каждого тоже своя. Вертится, дрожит камень круглый. С боку на бок переваливается, будто срок бедолаге жерновом отмеряет. Кому долг отрабатывать, кому домой собираться, а кому исповеди ждать. Намелет Никитка три пуда муки за день, на ночь с его железа сымут. Хорошо Никитке. Ноги-руки раскидал да спит себе всю ночь на ржаной соломе. А старому Карпу Жменю намеленных пудов не хватает. Силы уже не те. Потому и спит в кандалах часу по два в сутки. Раньше мельником был, да задолжал князю аж семнадцать пудов ржаной мучицы. Богом клялся, что к зиме отдаст. И кабальную грамотку подписал. Но пришли дожди. Размыло у Карпа мельничную запруду, свалил поток мельничку в Тверцу-реку. Пришло время долги отдавать, наскреб Карп два пуда муки, жернов дедовский, что от потока спас, да половики крашенные на воз положил. В телегу запряг кобылу гнедую. Только не покрыл тем грамотки долговой. Все забрал тиун вместе с кобылкой. Вот теперь Жмень кабалу свою в житной избе отбывает! И вроде люб мельнику жернов любой, но когда он не твою муку мелет – горче пыли полынной мука эта!

Княжий ключник Тимоха издалека на князя в поклоне косится. Шапку сорвал. Упаси Господь, что не поглянется!

– Много ли жита в подклетях?

Тимофей тут же подскочил, в ноги бросился, но чувствуется, цену себе знает, а уж княжескому добру вдвое.

– Двеста пудов на подклети житной, да на мельне еще двеста, да на дальнем займище, почитай, сотня будет.

– Почто так мало?

– Так не весь хлеб, княже, собран, не все зерно в амбары стащено.

– Доброе ли зерно, Тимоха? – спросил Короб. – Не сгниет в походе?

– Доброе, воевода! Особливо ржица. Зарев[56] ныне суховейный, все тепло зерну отдал. Поэтому не сумлевайтесь! Хоть хлебы печь, хоть квасы ставить!

Жарко в житной избе, душно. Мучная пыль в воздухе мошкарой висит, глаза-ноздри забивает, вдохнуть не даёт. На улицу вышли – надышаться не могут, воздух будто водицей стал. Словно в жару к ручью припал, и напиться не можешь.

Возле большого мельничного жернова, что когда-то принадлежал Карпу Жменю, лежит холоп связанный. Лицо у него в муке, бороденка кочедыком топорщится.

– Почто в тенёта упрятал? – поинтересовался Михаил.

– Расправы ждет смерд, за батогами велел Онопка послать. Зерно таил. Шесть возов привезли с Кснятинской волости, рожь да просо, да еще овса, да воску два берковца[57]. А этот меру зерна в заплечной торбе утаил да под возом спрятал.

– В торбе, говоришь? – Глаза Михаила смотрели неласково. – И впрямь батогами его, чтоб неповадно было!

– Вот и я так мыслю, – кивнул Тимофей.

С северо-восточной стороны кремля располагались важные княжеские избы. Зелейные, то есть пороховые клети и монетный двор. А потому охранялись они особо. Ни один холоп не мог подойти к этим избам. И в этом был свой резон. Порох был важнейшим воинским припасом. Именно его наличие или недостаток нередко определяли исход сражений. Не менее важным был и монетный двор. В Твери того времени уже освоили новейшие способы чеканки. Еще в начале пятнадцатого века деньги на Руси в основном делались из литого металла. Расплавленные серебро или медь заливались в специальные формы, затем шли в оборот. Дело это было трудоемким и хлопотным. А главное, накладным. При плавке часть драгоценного металла неизбежно терялась, что повышало стоимость производства. Это было до тех пор, пока плавильных дел мастер Никодим Арефьев не предложил другой способ. Деньги стали делать из проволоки, технология изготовления которой была давно отработана. Серебряная проволока расплющивалась и затем при помощи штампа чеканилась на отдельные монеты. Изображения были разные. Это птицы и звери, воины и оружие. Тверские мастера наряду с московскими по примеру Византии первыми начали чеканить на монетах двуглавого орла – символ государственной власти. Монетный двор был важнейшим заведением Великого Тверского княжества…

Дальше шли княжьи конюшни. Они тянулись вдоль Волги, чтобы в любое время можно было коней поить и сбрасывать навоз в реку. Конюшни слыли гордостью тверских князей. Хороший конь был для князей и добром накопленным, и тягловой силой, и боевой единицей, и средством показать себя.

Вдоль реки несколько дружинников прогуливали животных. Лошади разных мастей неспешно рысили вдоль утоптанных дорожек.

– Быстрей, быстрей! – закричал вдруг Короб на дружинника, который едва вел запыхавшегося с дальней дороги коня. – Запалить хочешь?

От животного валил пар, и оно испуганно храпело. Оттолкнув конюха, воевода сам подхватил лошадь под уздцы и резво побежал вдоль прогонной дорожки. Любил коней Короб, больше людей их почитал.

– Вот так бы все! – с сожалением констатировал князь. – Если бы каждый исправно знал свое дело – это было бы всем во благо.

– Да, государь, – оценив мысль, подтвердил Афанасий. – Главное не в том, чтобы выучиться ремеслу, а в том, чтобы с пользой умение применять. И благо состоит в том, чтобы не делать непосильное плечу твоему, от этого вреда бывает намного больше, чем пользы. Только мало кто это разумеет. Отсюда и беды многие!

– Полно, Афанасий, по писанию ли мысли твои?

– Нет, княже, не по писанию, но по разумению.

– Добро! Чую, мудр и прозорлив ты. За то и люб мне, за то и держу тебя среди ближних моих. И нарочитых бояр советам не доверюсь так, как твоим, Афанасий!

– Благодарствую, княже!

Через Владимирские ворота кремля князь со свитой вышли на торговую площадь. Стоял воскресный день. Заутреня в церквях уже закончилась, и воодушевленный народ искал товара. Княжеская свита двигалась неспешно. Не к лицу государевым людям напоказ спешить. Сзади свиты незаметной тенью двигался китаец Се Мин. По совету Афанасия он дождался у ворот князя и присоединился к свите. Инок заметил его.

– Двигайся поодаль, на глаза князя пока не попадайся, а дальше решим, что с тобой делать.

 

Глава тридцать первая

Рынок у Владимирских ворот всегда был торговлей славен. Уже с раннего часа здесь гости заморские, люди торговые и местные братчины ремесленные торг ведут. Улицы от рынка выложены дубовыми кряжами да тесаными мостовинами, а то и круглым бревном. На гостевом торжище у стен кремля озорно и весело. Кто товар хвалит, кто за него торгуется. Посередке карусель крутится на радость праздному люду – шесть верёвок к железному колесу на макушке столба привязаны, а концы вниз свисают. Хватайся за свободный конец, коли сноровка есть, да и вливайся в общую круговерть. Дело это непростое. Иной раз скорость карусели такова, что столб не выдерживает – валится. И коли не зашиб кого, потеха всему честному люду. На высоком берегу скоморохи народ тешат. Цветастые колпаки так и мелькают среди праздных уличан. Затейша тоже тут! Разве упустишь выгоды, коли народу тьма? Навыхвалку идет Затейша! В наряде Петрушки, ноги раскорячены, глаза нараспашь, волосы копной нечёсаной, на макушке колпак.

– Зум-залам, зум-залам! – трещит его берестяной рожок.

Затем в ход гусли идут медовые да заливчатые. Мелодия из-под них плывет бархатом, прохладным ручьем утоляет жажду в летний день. Кривляясь, подходит он к торговцам и мастеровым, к девицам да молодухам, затейливо предлагая бросить краюху в потертый колпак. Девки мнутся, хихикают, но, судя по увесистому мешку, скоморох нынче голодным не останется. Да и как ему не стараться – сытость сама по себе не приходит. Приятель Растопша где-то в толпе прячется. Непривычно ему многолюдье столичное. Сонный бор милей в стократ. А вот китаец где-то пропал. Не то в дороге потерялся, не то свою дорогу нашел. Кто их поймет-разберет этих нехристей. Но самое главное, о чем скоморох молчит, это тайна его нечаянная. Ядрёная да калёная. Нашли Затейшу вечор люди Скулы, да под светлы очи воеводы привели. Испугался вначале скоморох, побледнел аж. Но когда узнал, зачем нужен, воспрял тут же. Получил награду за вести свои недавние, да еще обещано было, коли дело сделает. А дело для него простое, привычное. По посадам ходить да людей веселить. А между делом на людей посматривать. Отыскать велел воевода Скула Никульшу-вора да Третьяка-перевета. А коли найдет, в милости великой у князя станет. Велика честь для холопа княжеская милость, да только можно и не дожить до нее. Скоморох всегда на виду, и если вороги первыми его заметят, не бывать ему живу тогда. Так что скоморошит Затейша, потешает народ, а сам по сторонам зорко поглядывает. Не мелькнет ли в праздной толпе взгляд злодейский. Дружка своего тоже к этому приобщил. Смотри, мол, в оба глаза. Коли разбойников найдем, милость нам от князя будет, да и благодать от Господа такожде…

Рядом с рынком пристань, и здесь торг особенно цвел – броско, с размахом. На виду сукна фламские,[58] теплые. Английское сукно хороводит с миланским бархатом. Наискось аксамит да смарагды[59] из жаркого Хорезма рядом с щербетом и пахлавой. Гости заморские в тюрбанах и чалмах сановиты да безбороды.

– Почем сукно торгуешь? – спросил Гаврила у торговца.

– Две ногаты за кипу прошу?

Короб нахмурился. Ногата была новгородской монетой.

– Почто деньгой новгородской своё добро меришь? Али нет на Твери своей монеты?

– Не серчай, витязь, недавно на Тверь пришел, цены деньгам пока не знаю, посему и меряю по старой памяти.

– Язык у тебя что щеть, им только овчину чесать! А добро на Твери надо по-тверски мерить!..

Настроение было испорчено. И здесь московиты делом правят. Новгород уже был покорен Москвой. Неужто и мы скоро будем платить деньгой московской?

Воевода вернулся к князю.

Брешет купец! Как есть брешет. Нету веры у него тверским деньгам, московской монеты ждёт…

У лавки стекольщика всегда народ. Стекло – товар редкостный, да богатый! С земли венецианской родом будет. Для бояр богатых канделябры да вазы расписные. Для боярских женок – зеркала да посуда. А чтоб простолюдинов привлечь, возле стекольной лавки стоит кривое зеркало. И всяк, кто смотрит в него, видит рожу смешную. Чем не потеха? Но товар все равно мало кто покупает, уж слишком дорог, боярину не всякому по карману. Князь Михаил больше зерном интересуется. Провиант да фураж сейчас особенно важен.

– Почем зерно торгуешь? – спросил он в житном ряду у осанистого купца-доброхота.

– Половник[60] ржицы по тридцать алтын[61] уступлю. А за оков[62] пшеницы по рублю просить стану. Времена лихие, да и недород у нас смоляков, уж не взыщи, княже!

Цены были высокие, и Михаил поинтересовался:

– А тамгу исправно платишь?

– Ей Богу, князь, и тамгу, и осмичее[63] твоим тиунам вперед оплатил. Как и в прошлом году, с рубля алтын.

Михаил в раздумье пошел дальше. Казна княжеская, как пузырь бычий. Вроде большой и упругий. Но только прохудись где, все богатство наружу выльется!

Гости заморские в Татарской слободе живут. Это справа от реки Тьмаки. То есть, совсем правее! Она хоть Татарской и называется, но гостей больше с запада принимает. Из орды все чаще перебежчики в Тверь наведываются. И если поглянется житье, оседают в других слободах основательно и надолго. Из знатных ордынцев в Татарской слободе один Садулай остался с семьей своей Сабиром да Меркуном. Они хоть родовиты, но растеряли все в распрях с родней, обиделись на всех, да и приехали к великому князю Борису Александровичу. Челом, мол, тебе бьем, великий Государь, дай нам место для прокорма семьи своей. Верными будем тебе и сабли наши, и сыны наши, и деньги наши твоими будут.

Нужны тверскому князю деньги, но верность татарская важней. Целый клан под крыло просится! А это, только кликни, сотня воинов будет. Раздал семье ордынской две заимки да ложок в кривом овраге. Вся округа татарской стала.

– Верными будем, Государь, верными! Рынок торговать станем! Сбруя, уздечка продавать будем.

Верил татарам князь Борис, хочется и Михаилу верить, да слух до него дошел, что на пастбищах татарских кони московские пасутся, ватаг вражеских дожидаются, а может и дождались уже. Рынок бурлит. Торговый люд всякого прохожего норовит зазвать к своему прилавку.

– Почем сбруя узорная? Седло сафьяновое?

– Для кинязя моего ничего не пожалею, даром бери плетка узорный, уздечка сыромятный?

– Да ну? – удивляется Михаил, ощупывая седло. – А еще есть такие?

– Канешно, кинязе! Многа дабра у Садулай. Все бери, кинязь, ничего не пожалею! Глаза у татарина, как летки́ в улье, зрят узко, в такие ни одна чужая пчела не пролетит.

– Беру, – решает Михаил, -–нам сейчас любая сбруя дорога будет!

– Зачем дорога? – взвился ордынец. – Все даром бери. Отдай мне только Кондыревскую пустошь.

Князь вздрогнул.

– Что ты сказал?

– Малость прошу, кинязь великий! Савсем малость! Пустошь отдай, что под погостом Кондыревом, и все добро твоим будет.

Потемнел князь. Кондыревская пустошь – это холм на Волге, который давно считается видным местом. С него при надобности и полки московские издалека видны будут, и новгородцев при случае опередить можно. Рука князя дернулась.

– Велика же твоя цена, Садулай, никак с Москвой породниться захотел, в бояре московские метишь?

– Что ты, что ты, Государь, – упал в ноги татарин, – разве мы можем кинязя своего обидеть.

Поднялась рука за саблею, да так и не дотянулась! И нога пнуть тоже не хочет!   

Взгляд встретился с глазами Афанасия. Разве саблей дела делаются? Саблей лишь порушить можно, а сделать хорошее можно только руками своими да словом добрым! – словно прочитал Михаил. Он взмахнул плащом и пошел прочь!

– Боярин Гаврила! – позвал князь через плечо.

– Здеся я!

Воевода Короб догнал государя и пошел рядом.

– Кличь дружину малую, да скачи за подмогой, о коей намедни рассказывал. Нет времени ждать. Сбирать полки надобно…

 

Глава тридцать вторая

Рынок был как луг ранней весной: и пестрым, и серым, и радужным и пахнувшим одновременно. Инок Афанасий кивнул китайцу, чтоб следовал за ним, а затем отделился от княжеской свиты и свернул в переулок. Никто из свиты этого не заметил, и даже князь Михаил лишь бросил взгляд и дальше пошел. Как будто так и было задумано.

А в стороне от главных ворот совсем другая жизнь. Деревянная мостовая закончилась, и на дороге всюду попадалась грязь и лужи. И это несмотря на то, что август стоял сухой. Дивился Сен Мин, только что скоморохи небылицы сказывали да пляски сплясывали, пыль тучей стояла, а тут грязища непроходимая, кучи конского навоза и остатки протухших овощей. А все дело было в том, что уличане жили по своим правилам. Канализации не было, и вся использованная вода выплескивалась на улицу. А за ней и отбросы с каждой избы. Оттого и не успевала улица ни просохнуть, ни очиститься. И только по весне бурные ручьи сбирали нечистоты в кучи и несли их прямиков в Волгу. Водица – она ведь не только кормилица да поилица, а еще санитар. Ангел-хранитель рода человеческого

Перед кузней Еремы Хромого сидит баба Пелагея да кричит выпелицей. Слезы горючие на льняной подол капают, сидит, горемычная, причитает:

Ой, беда на мою головушку!

Отце родного не порадую,

Злую мачеху не потешу я.

Горе-горюшко случилося,

Серым волком оскалилося…

– Чего воешь, Пелагея? – в который раз спрашивает её Ерема! – Али люди тебя обидели, али хворь кака приключилася?

Он и кузню свою забросил и уже полчаса над женщиной увивался. Оказалось, сломал ногу мерин чалый – одна нога не подкована. Единешенек он был у бабы Пелагеи, как и сама она. Муж погиб в походе новгородском, а теперь вот единственный кормилец ногу сломал. От того не может она теперь землю пахать и зерно возить с поля своего. Сэкономить хотела Пелагея, да по осени решила, что старая подкова еще ого-го! Но подкова отвалилась, а вскоре поскользнулся мерин на крутом овраге глинистом, да вместе с возом вниз и рухнул. Повозке ничего, деревянную собрать можно, осло́пину[64] заменить, колесо подправить и снова в путь-дорогу. А как быть с мерином? В роще другую ногу ему не вырубить! Дегтем каленым не смазать! Сломана она, нога живая. Ревмя ревет теперь баба у кузни Еремея, будто кузнец новую ногу для мерина выковать сможет. А послушать ее, так совсем умом тронулась. Скуй, дескать, подкову коню, новую, ничего не пожалею. И даже подумать не в состоянии, что подковой теперь ничего не поправишь. Дура баба – совсем с ума рехнулась! Горе-то какое – последнего кормильца потерять!

В серебряном конце суеты не видно. Тонкая работа лишних глаз не любит. Серебряная слободка своей жизнью живет. Люди здесь мастеровые да работящие. Афанасий прошел по краю улицы и повернул к реке, вдоль которой тянулся ряд закопчённых изб, огляделся и нырнул в задымленный проем низкой избы. Китаец следовал за ним. Дым сразу осел в горле. Монах присел, пытаясь отдышаться. Но едкий дым был повсюду. Берестой старой нутро скоблит, все глубже пробирается. Не привычны к дыму железному монашеские уста.

За старой рогожной занавеской вход в избу мастера Зосимы. Здесь дышать легче. Горница широкая да высокая, весь дым под потолком да в отверстие наружу выходит. Напротив кутней[65] стены печь стоит глиняная, вязанка дров под подом печи. Огонь жаркий в топке горит, отчаянный – ближе подойдешь, глаза выколет! Рядом с печью дородный залавочник, на нем в опрокидку посуды всякой, будто в ряду гончарном. Горшки глиняные да ложки долбленые, ендовы гнутые, махотки видные, кленовые, жестью медной обитые. Ближе к окну на лавке кадь дубовая рябит водой колодезной, а подле нее ковшик бересты гнутой на плетеном ремешке. Искусен плетешок тот, затейлив. Всяк, ковшик взявший, знать должен о тороватом да домовитом хозяине. На краю жбан с квасом стоит, глаз цепляет. Пенистая гладь даже не притомившемуся гостю жажду подсказывает.

На лавке сидит дед Анфим, отец Зосимы. Старый мастеровой. Глаза уже не те, но за словом в карман не лезет.

– Как живешь, болярин?

– Да не боярин я давно! Схиму принял. Инок я теперь, во Христе Афанасий!

– Как живешь, болярин Афанасий?

– Тьфу ты! Справно живу. Как ты поживаешь, Анфим?

– А никак! Поживают нелюди, которым грехи свои прикрывать надобно, а люди живут во имя Господа нашего да великого князя. Живущий прошлым – дитя демона, а нам вперед смотреть надобно, а значит долго жить станем!

– Истинно речешь, Анфим. Жить долго станем, пока земля родная под ногами будет. А что, Зосима дома?

– А куды ж ему деться! В кузне сидит, мастерство тешит! Да уж услыхал, небось, тебя, сейчас зайдет. 

– Здрав буде, Афанасий! – заходя в горенку, здоровается мастер. На нем холщовый опашень[66], поверх грубый передник и ремешок в волосах. Сам крепкий, ядреный, хотя уже с сединой в кудрях, и ростом притоптался.

– И тебе не хворать, Зосима!

Мастер поклонился в пояс. Высокий гость у него. Протодиакон и духовник великого князя – особа знатная. А по гостю и честь надобна. К руке хотел приложиться, но Афанасий остановил и трижды расцеловал.

– Благословляю тебя, Зосима, на благие дела.

– Не за златом ли, отче, пришел? – глаза мастера лукаво сверкнули. – Али серебром удивиться хочешь? Тогда вон ту чашу посмотри – намедни закончил. По заказу князя ладил. Видишь, узор положил в синем поле, посередке лалы[67] цветами красуются и золотой виток по ободку.

Чаша и впрямь была дивная. Тонкая, чеканная. Каждая грань, как жизни век, а граней тех не меряно! Ну, значит, и княжеству Тверскому долгая лета!

– Ну что, Семён, – обратился он к китайцу, – владеешь ты таким навыком, как мастер Зосима? А может приходилось участие в деле подобном принимать?

– У воды мы познаём рыбу, а в горах пение птиц, так говорят в Китае. Всякой красоты мне довелось повидать, но как делается подобная красота, никогда не видел.

– Может, стремление есть постичь сие мастерство?

– Даже самая высокая башня начинается с земли. Но я уже не в том возрасте, чтобы начинать сначала. Большую пользу вижу в том, чтобы делать то, чему уже обучен.

– Ну, воля твоя, китаец, неволить не стану.

И монах вновь обратился к хозяину:

– Ведаю, Зосима, знатный ты мастер, и чаши твои многих богатств стоят, да только беда у ворот Твери, а с ней разговор короток быть должен. Скажи мне, как ремесленные братчины жить дальше мыслят. Князю московскому покориться, али защищать отчину свою?

Мастер медлил.

– Тверские мы. И помрем Тверскими. И посему нужда у нас есть – отечество защищать. Другие бояре придут – вдвое добра отдавать придется. Московскому боярству несть числа! Пусть уж тверские на довольстве останутся.

– Добро, мастер! Будем за князя биться, а если нужда придет, головы сложим за землю свою.

– Это верное слово, отче!

– Добрые мысли и у тебя, Зосима, но одними словами стену не построишь. Есть у меня еще кошель пригожий. Княжей рукой дан, – инок положил на стол увесистый кожаный мешок. – Ты мастер на Твери уважаемый. Слово твое во всех братчинах вес имеет. Так что собирай вместе единомышленников своих – кузнецов и лучников, кожемяк и бочарников. Нужда есть у князя в вашей доблести. Доставайте оружие булатное, что сковано уже, и то, что не доковано. За все казна княжеская на себя ущерб берет. После третьего Спаса укажу вам, где ополчение собрать, куда на врага пойти, а пока свозите булатный припас к Тверскому кремнику. Воевода укажет, куда добро складывать…

На сердце у Афанасия потеплело. И пусть многие бояре да родовитые князья предателями оказались, на службу московскую переметнулись, но слободы тверские да братчины ремесленные за Государя нашего. Он и сам не заметил, как про себя назвал князя государем. Ну, коли обмолвился, знать и вправду в сердце моем! Выходит, он властелин наш, князь Михаил, и Государь земли русской.

По замыслам Великого князя, в это трудное для себя время, когда множество поданных перешли на службу к Московскому князю, нужно было найти себе преданных слуг. Особенно волновала церковь. Это пастыри божьи, размышлял Михаил, и за пастырями вся паства пойти может. А кто устоит, если весь народ подымется? Весь люд православный. Поэтому и искал он союза с верхушкой Тверской епархии. Но это было непросто. Священники да монахи знают лишь службу, а епископы да архимандриты делами всей Руси ведают. Но главный иерарх на Москве сидит. Не нашлось у великого князя верных ему пастырей. Еще в бытность отца его, Бориса Александровича, тяжба начались. Тверского епископа Моисея, верного князю, лишили кафедры и отправили в Отрочь монастырь на покаяние. А все потому, что князю своему был верен, а не митрополиту московскому. Теперь архипастыри мудрее стали. Митрополичье слово за сто верст слышат и не перечат ему. Но это были мечты. Всего лишь мечты о несбыточном. Михаил перекрестился! Он понимал, что ничего уже н изменить.

Неправедные дела намерениями не оправдать! Сытая жизнь – она как миг один, а у края могилы каяться поздно. Но именно у этого края и просыпается послушание. И крамольники становятся верующими, а грешники праведниками. Наивные! Благодетель подразумевает постоянство! А страх плохой советчик. От страха вырастают крылья. Но крылья, выращенные страхом, несут только в ад, такие крылья нужны черной душе. Светлая душа может летать и без крыльев!

 

Глава тридцать третья

Пока Афанасий с китайцем гостили в ремесленной слободе, на торгу у Владимирских ворот события шли по заведенному порядку. Рынок все еще бурлил, хотя накал страстей уже был не тот, что утром. Большинство страждущих уже успели приобрести, что хотели, а купцы продать основную часть товара. Послеобеденное время на рынке отводилось зевакам и опоздавшим. Это только на первый взгляд кажется, что торговля завершена. Именно сейчас за покупками приходили те, кто долго к ним готовился. Они знали, что основная волна покупавших уже прошла, и цены на товар заметно упали. Именно сейчас можно было выгодно купить и зерно, и коня, и мёд, поскольку базарный день подходил к концу, а везти непроданный товар обратно до следующего воскресенья было зачастую накладно: товар нужно было сберечь в сохранности, а животных еще и кормить неделю. Поэтому на рынке было по-прежнему весьма оживленно.

Затейша уже закончил свою работу и сейчас вместе со своим приятелем Растопшей сидел на высоком берегу Волги и перекусывал, чем Бог послал. Хотя это всего лишь поговорка. Бог дал скомороху дар тешить людей, а он этим даром пользовался. Весь его заработок состоял из брошенных в походный колпак подношений местных поселян, оценивших его искусство. Несколько кусков ржаного хлеба были главной добычей. Хлеб на Руси всегда считался самой драгоценной едой. К ржаным краюхам затесались парочка ломтей ситного хлеба, который был праздничным и ценился особо. Вместе с хлебом в котомке скомороха вперемежку лежала пожалованная ему снедь: огурцы, редька, репа. Богдан-плевальщик, встретившийся скомороху на рынке, был его дальним родственником по материнской линии, и по случаю удачной торговли одарил Затейшу целой связкой увесистых реп, связанных между собой за хвостики. Плевальщиком его называли не за наклонности. Это была профессия и весьма почетная. Ну как еще назвать человека, который выращивает на продажу репу? Репнюжник – звучит неблагозвучно, репник – криво. Поэтому называли таких людей плевальщиками. На языке того времени это было вполне красиво. А все дело в том, что посадка репы – дело хлопотное. Семена у нее маленькие, как жучки, скользкие, как козявочки, на ладони слипаются, в щели забиваются, как такие в землю посадить, чтобы польза выросла? Трудное дело! Вот и осваивали любители репы технологию посева через собственный рот. Набирали туда горсть скользких семян, отделяли языком по одному или парами, да и сплевывали на вспаханное поле. Здесь надо было одновременно рассчитать и силу плевка, и количество семян, и площадь засева. Чем искусней было мастерство плевальщика, тем ровнее засеивалось поле, а от этого зависел урожай. Так что самыми успешными в этом деле крестьянами были именно те, кто в совершенстве освоил это искусство…

Кроме хлеба и овощей в котомке Затейши нашелся также кусок сала, комок сухого творога, брошенного в суму жалостливой хозяйкой, жменя распаренного гороха и пара печеных яиц… Одним словом, прибыток был изряден и пестр. Это была немудренная, но вполне сытная еда, которой им с приятелем хватило бы на несколько дней.

Теперь их осталось только двое. Лада осталась с отцом Данилой, Лукерья отправилась домой в Затверецкий посад, Се Мин остался в кремле. День стоял теплый, еды было много и, если бы не постоянная тревога, можно было бы сказать – жизнь хороша! Но тревога никуда не уходила. Времена были ветреные, скользкие, вертлявые. Люди скрывали свои мысли, а поступки могли говорить об обратном. Рядом текла Волга, но и её мудрое размеренное течение не могло унести тягучих мыслей. Волга для Твери – это её дорога, её судьба – это сама её жизнь. Эту жизнь веками несет она на себе, смывая и беды, и радости. Оставляет только чистые воды – спокойные и равнодушные. А все лишнее на берег выбрасывает. Видишь, сколько мертвых деревьев на берегу, и водорослей, и снулой рыбы? Это вода их выкинула. Река – это сама жизнь, и не выносит мертвечины.

И тут Затейша замечает в толпе знакомое лицо. Привстал. Пригляделся. Ба, да это же Никульша. Исправный проводник воеводы Хмеля. Дорожный зипун скинул да обрядился в кафтан горожанина. Знать, водятся деньжата у проводника. А с ним мужик в тегиляе. Никак военный человек. Дружинника Прохора Затейша не знал, не было его в том походе, однако рассудил здраво, коль вместе с Никульшей жмётся, значит, подлой души людина. Что же делать? Приятеля в бок толкает.

– Смотри, Растопша, видишь, возле возов мужика в крашеном колпаке? А с ним еще дружинник с сулицей?

– Ага...

– Это и есть Никульша. Подлый ворог и перевет. Это он завел воеводу Хмеля в засаду.

– Да ну? А по виду не скажешь. На улице встретишь – в пояс поклонишься.

– Вот-вот. И он тебе поклонится. И улыбаться станет. А потом ножичком под дых… Что делать станем?

– Так давай заломаем его да в кремник стащим. Пусть тама разбираются.

– Двое их. И оба окружные. Не управиться нам вдвоём. Вывернутся или отбиваться начнут.

Затейша обшаривал глазами толпу в надежде увидеть Фадея Скулу, с которым у него был уговор, или хотя бы княжеских дружинников. Но, как назло, помощи было ждать неоткуда. А дружинник рядом с переветом точно был не в счет.

– Пока в кремник метнусь да воеводу извещу, скроется Никульша, ускользнёт змеей. Желание отмстить за погибших будоражило его мозг. Надо что-то придумать! – Ты подсоби, если что, – кинул он Растопше и побежал к оружейным рядам.

Тот кинулся за ним.

Оружейные ряды находились на пригорке недалеко от крепостной стены. Именно там и крутился проводник с товарищем, высматривая выставленный булат. Затейшу знал весь город. Да и как не знать, скоморохи были людьми известными и почитаемыми, они веселили народ и разделяли печаль всех, кто в них нуждался. То, что задумал гусляр, было опасным и серьезным. Однако другого выхода он не видел. Он вскочил на стоявший без лошади воз и оглядел оружейные ряды.

– Христиане и нехристи! Гости и ремесленная братия! Слобожане и холопы. Заклич делаю я – заклич…

Шум стих, народ насторожился и стал подтягиваться к кричавшему. Горожане привыкли, что скоморохи потешали народ, развлекали его и тешили. Привычней от них было слышать плачи и страдания. Поэтому произнесенное слово никак не вязалось с образом потешника. Дело в том, что судов, как таковых, в средневековой Руси не было. Суд нередко был всенародным действием. И началом этого действия служило слово «заклич». Именно этим словом человек объявлял публичное обвинение в преступлении. Событие было нешуточным, и народ все теснее сбивался возле пустой телеги.

– Дело молви, дело! – шумели в толпе.

– А дело моё такое, слобожане, наиважнейшее и наиподлейшее. Посмотрите назад. За вашими спинами стоит подлый перевет Никульша. Проводник воеводы Хмеля, который завел болярина с дружиной в засаду и убил его вместе с московитами!

Толпа загудела. Хмеля в Твери знал каждый. Его любили и почитали. Он был в числе тех, кто руководил тверскими полками в немалых битвах и побеждал, поэтому многие в городе были опечалены его смертью. Услышав эти слова, Никульша, наконец, обернулся и узнал скомороха. А когда толпа обернулась к нему с товарищем, попытался улизнуть. Но было поздно. Оружейники с подручными быстро перекрыли ему дорогу назад.

– Не слушайте холопа! Не верьте наветам скоморошьим… – голос Никульши хоть и был громким, но предательски срывался на визг.

По законам того времени, обвиняемый мог защищаться и приводить свои доводы. Шансы у того и другого были одинаковыми. И в случае отсутствия явных доказательств им предстояло сражаться друг с другом, чтобы доказать свою правоту. Именно этого и опасался Затейша. Он не был воином, и битвы были не его делом. Никульша воином тоже не был, однако выглядел жилистым и крепким. Да и навыки владения оружием у него были немалые. Работа кузнецом предполагает это. Так что в случае схватки судьба скомороха могла быть незавидной. Однако обвинявший сознательно шел на смертельный риск, предполагая, что сумеет убедить толпу в своей правоте.

Дружинник Прохор, понимая, что дело принимает скверный оборот, попытался ускользнуть. Он не попал в поле зрения, и его никто не преследовал. Однако Растопша оказался сообразительным, сбежавший сообщник мог вернуться с подмогой. Он схватил в охапку Прохора и зыркнул на него глазами.

– Покуда здесь стой!

Прохор от страха только кивнул головой. Спорить принародно ему показалось опасным. Между тем Затейша продолжал:

– Я сам был в последнем походе Хмеля. Вместе с ним шел на старое займище, чтобы наказать московитов. Но нас там ожидали. Пушки расстреляли дружину и раненого воеводу взяли в плен. Не посрамил Хмель ни отчизны своей, ни своего князя. Не поддался на посулы Никульши. Это он переманивал его на службу к московскому князю. Не получилось. А потом десятник Додон убил болярина. Подло убил безоружного и раненого.

Толпа взвыла. Скоморох умел рассказывать. Ярко, эмоционально. Этот навык ему сейчас весьма пригодился.

– Навет это все, христиане! Не был я на заимке! – понимая, что решается его судьба, проводник едва не рыдал, – Вместе с Прохором два дня бражничали. Никакого воеводы в глаза не видел…

– Верно говорит, бражничали, – закивал головой дружинник.

Это тоже был аргумент, и народ пока не мог определиться в своих симпатиях. Но Затейша продолжал:

– Еще скажу, что злодей Никульша еще и тать лютый. Это он снял с убитого Хмеля пояс узорчатый вместе с мошной. Посмотрите у него под кафтаном? Небось, даже ночью в нем спит.

Десятки рук потянулись к проводнику и сорвали с него верхнюю одежду. Под кафтаном Никульши действительно был надет узорчатый пояс искусной работы, на котором висел увесистый кошель. Толпа загудела. Это уже был веский аргумент в пользу скомороха. Слишком тугой был кошель, чтобы запросто висеть на поясе у холопа. Но проводник и тут нашелся:

– Это правда, что пояс воевода носил. Но милостив был болярин и щедр. Одарил меня поясом своим, и сам это подтвердить бы мог. А мошна с деньгой – плата за мою работу проводником. Это ведь я привел Хмеля в Литву и назад в Тверь вернул. Разве не так?

– Так! – закивали в толпе. Так оно и было. Воевода целехоньким вернулся.

– Значит, правду я говорю. Мой это пояс, мой! И кошель мой – жалованный.

Дело заходило в тупик. Ни один из соперников не убедил толпу в своей правоте. Оставался только один выход – поединок. И это означало почти наверняка смерть скомороха. И тут вмешался случай. Удерживая дружинника Прохора, Растопша наткнулся на что-то твердое под его тегилеем. Он приподнял его и увидел такой же набитый кошель с деньгами, как и у Никульшы.

– Откуда такие деньги, смерд? Кого ограбил?

Вопрос был и впрямь коварным и попал в цель. Алчность – она всегда совместно ходит с дружком своим – тщеславием. Не может жадность просто так жить, ей непременно похвастать не терпится, показать значимость. Почет видимый создать. Не выдержали нервы у Прохора. Не таким крепким он, как Никульша, оказался. Повалился в ноги. Губы дрожат.

– Виноват я христиане, согрешил перед Господом нашим и Великим князем. Не устоял перед посулами. А все этот перевет. Соблазнил монетой звонкой да сытым брюхом. Это он сгубил воеводу Хмеля и меня соблазнил взорвать зелейные погреба в кремнике. Ночью срок назначил. Помилуйте, Христа ради, искуплю я грех свой, как есть искуплю. Ничего ведь еще не сделал, только зарок дал…

Но толпу было уже не унять. Дружинник – человек князя. Военный человек. И если он худое замыслил, даже если не успел зла сделать, уже смерти достоин. А уж про Никульшу и говорить нечего. Суд на Твери был скор. Подхватила толпа обоих на руки и над собой понесла. Будто героев своих. Только недолго этот триумф продолжался. Прямо с обрыва сброшены были оба. Вниз. В ад. На острые пики оружейников.

 

Глава тридцать четвертая

Пять концов у Твери! Один важный! Другой хлебный! Третий серебряный, четвертый рыбный, а пятый удалой! Но если прищуриться – то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила.

По краю займища[68] правого берега Тьмаки раскинулся Загородский посад. Он расположился к югу от главных ворот. И был второй по числу жителей. Посад старый. Неразумный. Все, что в нечёсаной голове завелось, с языка бежит. Любая хула с этого конца исходит. Ближе всего к кремнику земли его. А от того слава у него худая. Еще князь Борис говорил, хотите хулить – живите без князя! Но без князя загородчане жить не хотят. Хотят и князя иметь и его же хаять! Правда, были времена, когда слобода жила сама по себе. Жила-то жила, но подать все равно платила. Тиуны[69] княжеские за долги бросали жен посадских в пенную Тьмаку-реку. И детей бросали. И мужей ремесленных. А потом спохватывались. Не будет Загородья – кто же крицы[70] жечь станет, железо ковать? Не может без железа Тверь, захиреет она без булата. Горластый люд живет в Загородье, но мастеровой и на дело хваткий. На том и порешили, Загородская слобода хулу свою за стены кремля не пускает, да князю данью исправно кланяется. Так вот и соседствуют. Одни справно живут, другие кланяются!

И посередке Загородского посада, на самом берегу Лазурь-реки, стоит дом Тимофея Спячева. Соратника и нарочитого боярина Великого князя. Парадный дом его в кремнике стоит, недалеко от княжеских палат, да только тесно боярину в Тверском кремле, воздуху не хватает. Простора вольного. За верную службу наделен боярин иными угодьями, пожалован холопами, обласкан милостями. Дом его вернее будет палатами назвать. Да что там палатами – крепостью великокняжеской. Усадьба по периметру частоколом обнесена. В обхват бревна лиственницы вкопаны да на верхушках заострены. А вдоль частокола валы земляные да засеки, да ров с водой. И впрямь крепость получается. Даже с дружиной малой такую крепость не взять. А большая дружина только у князя есть, так что некого бояться боярину в тереме своем. Вроде все оно так, да только непокой чувствуется за высоким тыном. Суета и смятение. Холопы по двору бегают, из-под клетей, которые на Твери омшениками называются, узлы тащат. Короба несут, бочки катят. Торопятся, боярского гнева страшатся. Все стащенное на возы складывают. И на тех возах добро хозяйское. Сундуки да коробья. Корзины да самовары. Припасы да провизия. Да и в доме боярском переполох. Любавка Спячева в сундуки добро складывает, на холопок-чернавок покрикивает. Сундуков у Любавки много, только добра накопленного еще больше. Чернавки из омшеников все тащат и тащат. «Стойте окаянные, стойте, куда же я лопотьё складывать буду».

Лопотьём, в отличие от выходной, называется повседневная одежда. А как же без нее? Жизнь – штука серая. И только иногда праздничная. В парадных нарядах все время ходить не станешь…

Два больших сундука вытряхнуты, деревянная посуда по углам раскатилась. Скачут, подпрыгивают словно грачей стайка горшки да ендовы, братины да плошки. Оно и правда, к чему деревянная посуда в далеких краях, небось, в богатой Москве этого добра без меры кругом. А вот одежда всегда пригодится. Хоть в церковь сходить, хоть на двор выйти. В палатах Спячевых суматоха. Боярин Тимофей еще в ночь на Москву выехал. Хоть и верный он сторонник Михаила, да своя голова дороже верности. Иван Московский за верность чужую голову боярина и не пощадить может. А коли заранее ею поклониться – может статься и целой останется. Поэтому не устояли, не выдержали боярские нервы. Решил последовать примеру многих тверских перебежчиков. Дом у него на Москве давно выстроен. Ждет боярина, не нарадуется. И дом тот полная чаша. Вроде бы, зачем еще добро из Твери тащить? Да только боится боярин. Порухи опасается: «А ну, московиты придут да впопыхах его тверские палаты и пограбят. А то и спалят, упаси Господь! И не посмотрят, что сподвижник он теперь Московского князя».

Поэтому домашним своим наказал сразу поутру все добро поценнее складывать, да в Москву обозом отправлять. А с тем обозом и самим до златоглавой добираться. Так что суета посреди Загородского посада не зря затеяна.

Дальше от Загородского к западу, уже за рекой Тьмакой, на Птюшкином болоте расположилась кузнечная слободка. Мастеровая и звонкая. Дымная и чумазая. Вот туда-то и направлялся теперь инок Афанасий вместе с Се Мином. Непроста дорога, но лёгок путь, когда цель благая. Там, где некогда висел смрад и зудел гнус, поселились мастеровые люди. И не потому, что у них не было посуше места. Кузнецы и болота на Руси – товарищи нераздельные. Ну, где еще Серафим Ждан – детина двухсаженного роста, найдет лучшее место для своего ремесла? Ему будто даже имя дали ангельское, чтобы над людьми парить. Болото дает богатую железом почву. А горн делает железную крицу. Болотную почву нужно достать из глубин и промыть от примесей, потом просушить. Этим занимаются женщины и дети. Просушенная порода это и есть сырьё кузнецов и ломщиков. Такую породу смешивают с древесным углем и сильно раскаляют в горне – получается железная крица. Горячая, пористая, непослушная. Молотом её бьют, щипцами хватают, а она, знай, зубы скалит да огнем плюется. Остывшая крица добрей становится. Мягче характером. Из такой железо куют.

Ну как спесивой Твери без железа обойтись? Кланяться надо кузнецам! И сильно кланяться. И детям их, и правнукам. А как иначе? В те времена десятки поколений мастеров еще ниже поклоны клали. Потому, как горн в земле сделан ниже уровня, и чтобы металл добыть, не то, что в ноги, ниже упасть нужно. А ниже земли только честь кузнецкая! Но это лишь прибаутка. Чести кузнецкой никто не разменивал

В горновой избе, обмазанной от огня глиной, стены жирные, как фитиль лампадки. Горячие, как жаровня в печи! Лежали б эти стены снизу – можно блины печь! У кутней стены лавка с рогожкой брошенной, рядом с ней вода в трёхногой лохани, чтобы можно было окунуть крицу. В углу глиняный рукомойник и дубовая кадь с водой, прикрытая широкой черной доской. Не ровён час, огонь спротивится, на стены пойдет. В избе жар, как в бане. Хозяин хлопочет рядом. Весь световой день кузнец живет в кузне. А опосля – возле горна.

– Мало, Сано, огонька, не согрелась еще! Добавь-ка воздуха в меха.

Старший сын Серафима исправно качает коромысло большого меха. Докрасна раскаленная смесь похожа на праздничный пряник к Ильину дню. Большой, розовый и блестящий! Пряники на Твери уже давно появились, и кто знает, может, глядя на сверкающее горно, и придумали булочники, как должен выглядеть пряник!

Афанасий разомлел. Кузнецы работали, и у них пока не было времени на разговоры. Оставалось ждать. Рядом сидел Се Мин, и в его глазах отражался и замшелый пол, и окно в разводах, и займище у Тьмаки-реки, так похожее на его далекий Китай. Кто знает, о чем думал этот иностранец, но мысли его были беспокойными, на что указывали пальцы, которые нервно дрожали и вздрагивали как ноздри у коня, который в родное стойло вошел. Наконец он поднялся и вышел.

Прошло два часа. В кузне работу уже завершали. Породу вынули, и горн перестал шипеть, Крицу били сильно и, наверное, больно! Поворачиваясь под ударами молота, она охала, кряхтела, но мужиков это не трогало.

– Ну что, Серафим, когда металл плавить начнем? – спросил вдруг Афанасий.

– Какой металл, Офоня. Сегодня только руду распалили. Обожженная руда из болота должна еще года два-три полежать на солнце, просушиться и провеяться, вот тогда из нее и получается настоящий металл.

Афанасий помрачнел.

– Металл сейчас надобен. Мечи ковать, да копья острить – время торопит.

– Слышал я о том и готов с товарищами моими поспособствовать. Не зря же мы столько времени у горна проводим. Есть металл в слободе и металл знатный!

– Вот и добро! – улыбнулся монах.

Он оглянулся и, не увидев китайца, удивился. Куда мог деться Се Мин? Инок вышел из избы и увидел его стоящим возле кричного горна, вкопанного в землю. Сквозь густой дым было видно, что китаец чем-то занят. А тот зачем-то вымачивал в ручье огромную связку нарезанного тростника.

Никто теперь не знает точно, что было дальше. Но сохранился рассказ старого кузнеца Серафима, который до самой смерти неустанно его повторял. Со временем рассказ этот видоизменялся, становился длиннее и обрастал новыми подробностями, и я расскажу его так, как он дошел до наших дней.

В разогретый кричный горн китаец насыпал речного песка, угля и берёзовой золы, добавил своей крови, двух лягушек и щепотку рыжей шерсти, выдернув её из загривка местного лохматого кобеля. Пес ощетинился, оскалил зубы, но китайца почему-то не тронул. Меха горна работали ритмично! Пламя было такое, что на окрестных соснах созревали шишки. Искры сыпались до небес, и вся окрестная ребятня визжала. Жар был таким нестерпимым, что в слободке высохла старая грязь. Толпа слободчан собралась возле китайца и наблюдала поодаль, подойти ближе никто не решался. Среди толпы стоял и десятник Додон. С самого утра он следил за монахом и китайцем, пытаясь понять их миссию. Дружинник не воспринимал иностранца как реальную опасность. Даже если тот захотел, он не смог бы на него показать. Слово инородца ничего не значило. Но то, что китаец делал, было для него диковинкой, невиданным доселе зрелищем, которое ему не хотелось пропустить.

Время шло к вечеру. Варево в горне постепенно меняло цвет. Сначала оно было шафранно-медового цвета, затем красновато-желтого, и, наконец, огненно-белого. Тогда Се Мин взял из большой лохани с водой стебель вымоченного тростника, втянул дым из горна и выпустил его наружу. Дым тут же загорелся, запылал. Китайца это не остановило. Он взял другой мокрый тростник, которого у него было заготовлено много. Но и на этот раз проба оказалась не готовой. Никто даже не понял, зачем маленький китаец собирал тростник, а потом мочил его в воде. Наконец, взяв очередной стебель, Се Мин вдруг подхватил из горна волшебный шар. Тот сверкал и крутился! Брызгал и изнемогал. Снова и снова маленький китаец менял стебли тростника, удерживая на каждом новом стебле волшебный огонь. Тростинки, шипя и ругаясь, горели легко и бездумно, но огненный шар на конце следующего был немного больше предыдущего. Окрестная ребятня визжала и охала. Она сгрудилась возле странного дядьки и никак не могла понять, как это он управляет огненным шаром.

Толпа взрослых удивленно гудела. Груда тростника таяла, но раскаленный шар из горна продолжал сиять, становясь отчетливей! И вот огонь стих. Сен Мин легко обронил огненный шар на камень и замер. Тишина стала такой, что дыхание горячего горна никого уже не интересовало. Народ все ближе и ближе подходил к камню, в надежде узнать, а что этот чужеземец сделал из железа? Но железа они не увидели. Когда сплав остыл, на седом камне стоял маленький горшок, напоминавший полевой цветок. Самое нелепое в нем было то, что горшок был прозрачным. Как может быть прозрачным железо? Как может быть прозрачным мир за грубой рогожей? Но горячий горшок действительно пропускал свет. Огненный цветок искрился и менял цвет, и все его недостатки заключались лишь в том, что он был прекрасен. Из него нельзя было есть. Ни один слобожанин не рискнул бы это сделать. На него можно было только любоваться.

Округа замерла. Кузнец Серафим тронул сосуд. Стукнул его легонько ногтем. Стекло откликнулось, зазвенев долго и пронзительно.

– Откуда ты такой?

– С Китая. Семеном кличут.

Кузнец даже не ожидал, что его поймут, поэтому переспросил.

 – Откуда?

– С Поднебесной! Это страна такая и люди там такие.

– И что у вас там все умеют это делать?

– Разные есть… Если не побрезгуешь, возьми на память. Этот горшок хочу тебе подарить. Пусть твои дети будут всегда сыты!

И китаец склонил голову.

Кузнец не нашел слов. Таких подарков ему еще никто никогда не делал.

– На добром слове спасибо!

Было видно, что ситуация для кузнеца была из ряда вон выходящей. За такой сосуд можно было выменять две дойных коровы. Серафим помялся, утер слезу и ушел в избу.

На улице стоял гул.

Народ осматривал вазу.

– Дивная! – сказала Пестимея! – Я такой работы отродясь не видела?

Стекло на Твери не было диковинкой. Но оно было уделом богатых, и простой люд его не имел. Но главное было не в этом, стекло – вещь дорогая и далекая. Откуда приходит и куда уходит – неведомо. А вот чтобы сделать его вот так, на твоих глазах…

Из жилой избы вышел Серафим.

– Кузнецы в долгу не остаются! Подарками тоже горазды! Вот тебе, инородец, мечик малый! Вижу, силы у тебя не много и пудовый меч тебе ни к чему. Но добро твое помнить буду! Возьми на память!

Меч кузнеца и вправду был легкий, изящный. Будто на показ делан. И остроты необыкновенной. Казалось, два раза махни – леса не будет. Искусен булат да лукав. За два раза все равно лес не срубишь, а порой и одного хватит, чтобы дело сделать!

– Не сумлевайся, китайца, булат добрый!

Кузнец провел краем острия по рубашке китайца, и та сразу окрасилась кровью.

– Дарю, Семен, сталь знатная! Не врагу дарю! А за рубаху прости! Она все одно у тебя сопрела. Сейчас спроворим!.. Пелагея?

Дородная жена кузнеца будто всю жизнь ждала этого момента. Лицо лоснилось от улыбки, как блин на сковородке, вышла павою, а в руках рубаха вышитая, белоснежная – чистый лен!

Се Мин молча поклонился. Таких почестей он не ожидал. Да и не видел никогда за многие годы.

– Оставайся, Семен! Горн тебе поставлю, ремеслу выучу! А ты меня своему научишь? Отче Афанасий, благослови инородца на дела благие?

Толпа была в восторге!

– Давай, Сенька, мы таких ваз к базару наделаем! ...

– Ну, как, Се Мин? Остаешься? Тут тебе и семья, и ремесло твое! А я тебе не указ! Князь наказал тебя к делу пристроить, и чтобы с пользой то дело было.

Толпа не дышала! Сенька! Сенька! Сенька!

– В Китае, говорят, если пчела может приносить мед – зачем ей сидеть в улье? Вот только в город схожу и вернусь.

– Добро говоришь, китаец! Значит, пойдем за медом!..

Китаец шел молча и его лиловые глаза ни о чем не говорили. Он не знал, что его ждет. Да и кто это может знать? Особенно в такое время. Разве что проворный жучок, всю жизнь точивший дерево, знает будущее! Упадет когда-нибудь это дерево его усилиями, и погибнет он от этого в потомстве своем. А человеческое будущее лишь Богу известно!

Говорят, русские в большинстве своем – это просто люди. В небеса не рвутся. Деньгами не грезят. Власти не алчут. Жив – да и ладно, сыт – да и складно! Не стану спорить. Пусть будет так! И мне простому русскому приятно думать, что я один из этих простаков! Кем народился – тем и назван. Нарождаемся мы нагишом, без мыслей в голове и уходим также ни с чем. Бог любит всех! И помнит каждого... Мысли текут медленно, как Тьмака-река. Бежит себе с косогора миллионы лет, и даже ей неведомо, в чем твое счастье, русский человек!..

Се Мин шел вслед за Афанасием и тоже раздумывал. Ему было чем гордиться! Его народ был великим! Многочисленный и пестрый, бедный и богатый, временами воинственный, периодами гонимый, а еще мудрый и терпеливый. Китайцы придумали бумагу и порох! Китайцы изобрели стенобитные машины! Китайцы сделали этот мир великим! Поэтому этот мир обязан Китаю больше, чем Китай миру! Если бы не китайцы, как бы цивилизация научилась так красиво мыслить? Великодушно убивать? И как бы она научилась так искренно лукавить?..

 

Глава тридцать пятая

Воевода Короб не был человеком беспечным. Долгая жизнь научила его осторожности. Но и он не мог предполагать, как будут развиваться события. Как и многие тверяки думал, что беда еще погодит, еще в пути задержится. Но от ворот дома до смертушки всего два шага бывает! И первый шаг лучше не делать. Потому что следующего уже не увидишь. Так и думал воевода Короб, проснувшись поутру от жужжания шмеля.

Медвежатина – мясо тяжелое! Оно, как гранит-камень, давит изнутри! И ниже давит! И все бы, кажись, отдал, кабы медвежатину эту обратно в лес проводить! Это в очередной раз испытал Гаврила Короб в ночь на Флора и Лавра[71] – великомучеников и страстотерпцев! Видимо, мученики не хотели оставаться в одиночестве. Они охально напоили Гаврилу, а заодно и дружину его. Как отмолиться им, как пощады просить, коль голова не поднимается? А над Тьмой-рекой лишь туман да неясыти. Невидимые, шумливые. Друг с дружкой перекликаются, треск стоит, будто косточки твои ломают по суставчикам. Тьма-река – это не тверская Тьмака, но очень с ней схожая. Как сестры реки эти, да и по названиям спутать можно. Бежит себе Тьма среди равнин да холмов, виляет хвостом куньим, а перед самой Тверью в Волгу впадает. А отличие у них всего одно, и чужаку о нем вовек не догадаться. Тьма – река дикая, лесная. Селений по её берегам раз-два и обчелся. Да и глубина – коню по брюхо, а оттого и рыбой не богата. Негде рыбе разгуляться. Поэтому и не жаловали люди Тьму, сторонились. Вот и обиделась река, заросла лесами, проложила русло в камышах, и даже в Волгу впадала загодя от Твери, чтобы лишний раз людям на глаза не попасться. Другое дело Тьмака. Своя она была, домашняя. И селиться на ней испокон века люди любили. Да и название по-свойски дали. Тьмака – это не суровое Тьма. Тьмака – звучит по-семейному, будто близких своих Прошку или Лушку кличешь. Вот так и несли эти две сестрицы свои темные воды в матушку Волгу. Параллельно несли. Только одна с левого берега впадала, а другая с правого. Одна далеко от города, а другая прямо к людям воды несла, в самый центр города. Видно, и промеж собой не было ладу у этих девиц.

Заимка, где остановилась ватага Гаврилы, стояла на угоре. Лес, поляна и вот тебе займище лесное. У самого Савиного поруба. Здесь раньше уголь древесный готовили. Для кузнецов и медником. Лес в округе вырублен, но заимка стояла посреди нетронутого топором бора, отчего казалась, что росла вместе с соснами. Это было хорошее место для ночлега, и дружина воеводы этим воспользовалась. Воины быстро расседлали коней и предвкушали добротный отдых. Так оно и вышло: еды и питья хватило всем, и теперь умиротворенная дружина благодушно похрапывала, расположившись по всей поляне.

«Хорош! – укорил себя Гаврила. – Пришел войско искать, а сам его здесь и положил!». Затёкшая за ночь пятерня волос чесать не хотела. Она случайно нашла в кудрях муху и выместила на ней злость! «Больно уж крепкий мед у Агафона!» – подумал Гаврила с оправданием.

За ночь изба почти проветрилась. Хмельной дух из нее уже вышел, но лесной еще зайти боялся, и от того в горнице пахло плесенью и потом!

Гаврила зачерпнул воды из кади. Вода была теплой, жажды она не утоляла, но и грустных мыслей не наводила. В углу займища рядом с кокорой мха застыла сеть паучьей кудели. «Ведьмины косы», – подумал воевода. Была такая примета. Коли мох на стене с паутиной свяжется – не тронь его и не смотри – это ведьмины косы. Дурной знак! Гаврила сжал ратовище сулицы.[72] Копье мешало и, как нарочно, цеплялось за любой предмет, за каждую трещину в полу, а острое перо то и дело чиркало по низкой закопченной потолочине. Коробу вспомнилась охота на медведя, когда они с князем Михаилом Борисовичем вроде загнали зверя, а того и не оказалось. Притомились, сели на валежину возле старой дороги и думают, куда ж медведь подевался? И тут шатун из-под этой самой валежины и выскочил. Гаврила только успел что рогатину поднять, а князь и того не успел. Только за ножны схватился. А медведь здоровый, каждая лапа по корчаге будет. Коль такой лапой да по глупой башке, что с нею после этого станется? Дернулся Гаврила, снег лежалый, старая слежня[73] корытом в снег осела, поворотиться мешает. Но честь была краше. Да и страх за князя своего. Откуда только прыть взялась, метнул рогатину в голову зверя и попал вроде, да только обидой она тому показалась. Оскалил пасть и кинулся к воеводе… Спасибо, князь выручил. Хватило ему времени, чтобы свою рогатину перехватить. Насадил лохматого на острие, тот даже и не всхлипнул. Умылся лапами да в слежню и лёг…

Очнулся Короб от дум. И печаль нахлынула. Как уберечь молодого князя? И Тверь православную – вотчину свою. Как самому уберечься? Никого уже не осталось из товарищей старых. Иные на Москву подались, другие затаились – выжидают. Пыльный след их давно сдуло ветром неведомым. А он все служит своему господину, которому сам Бог велел уйти. А какие славные были времена! Как сейчас видит Гаврила, после победы на Угре по возвращению созвал князь дружину на пир честной. Во всю площадь кругом столы от яств ломятся… Сам на золоченом стуле, работы мастеров тверских на нем корзн[74] атласный, под ним кафтан ткани узорчатой с пристегнутым козырем, а по бокам позументы. Пояс кожаный с серебряными насечками да сапоги красные сафьяну тверского же. Знатный сафьян на Твери делали, даже знаменитый мадьярский проигрывал…

За стеной зашумело.

– Воеводу сюда, воеводу!

Поднялся резво Короб, будто и не было разгульной ночи, и торопливо шагнул за дверь.

– Гонец к нам прибился, воевода. На Тверь, говорит, едет, ко князю от Локшинского волостеля[75]. Вести, молвит, везет важные.

Рядом с дружинником пешим стоял смерд по виду из крестьян. Мокрый конь вздрагивал рядом, торопливо глотая из походной лохани.

– Дело у меня ко князю, воевода… – начал было гонец.

– Зайдем в избу, – кивнул в проем Гаврила. Он уселся на скамью, на которой коротал ночь, и вопрошающе посмотрел на посланца.

– Беда, воевода, Московский князь собрал полки неисчислимые, идет воевать Тверь!

– Откуда сие ведомо? Где полки московские?

– Этого точно не могу знать! Волостель Макарий Щелгун дал мне грамотку для князя, а на словах наказал известить, что полки эти неисчислимы, и они уже в пути. Рать идет с Новгорода Великого, послал ту рать наместник новгородский Яков Захарьич. От Волока Ламского на помогу рати московской движутся полки Андрея и Бориса – братьев Ивана Грозного.[76] А от села Медна ополчение идет Торжокское – покарать хотят за обиды прежние.

Старая муха смерти не боялась. Она просто ударила в лицо. У воеводы дернулась щека. Ратный человек Гаврила Короб всю жизнь воевал. Рубцов да шрамов и сам уже не помнил. Но в последнее время каждый раз где-то внутри горячим языком пламени билась предательская мысль, что этот бой будет последним. Страха не было. Было сожаление, что так и не сумели сохранить мир. Не сумели сделать то, что никакая война сделать не в силах. Любая война имеет всего одну цель! И имя этому – покой!

Гаврила вышел на крыльцо.

– Седлать коней! Повозки строить щетинно. Никого в пути не брать! Дорогу править на Тверь.

 

Глава тридцать шестая

Пять концов у Твери! Один важный! Другой хлебный! Третий серебряный, четвертый рыбный, а пятый удалой! Но если прищуриться – то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила. И мне об этом один мудрый человек сказал. Спрашиваю: а где шестой конец? Сам догадайся!.. И вот с тех самых пор мучаюсь в догадках, где же он этот шестой конец?.. И не выходит у меня из головы эта мысль покуда рассказ свой веду.

Почему по обочинам дорог всегда так много крестов? Это знаки судьбы тех, кому не суждено было дойти. Никогда бы не догадался…

Ведь и правда, если все время идти, когда-нибудь да упадешь. А если никуда не идти, то умрешь сидя. И твоим знаком судьбы будет домашний халат. Каждый выбирает судьбу. Свою судьбу…

А я снова возвращаюсь в пятнадцатый век.

Сентябрь пришел на тверскую землю, и осень все чаще заявляла о своих правах. Выйдешь ранёшенько поутру и глядишь в замерзшую лужу: успел впопыхах натянуть шапку или космачом идешь на посмешище. В Твери время заутрени. На тугие купола святого Спаса смотреть больно. Отполированная медь, как золото, брызжет солнцем, и, если не опустишь взор, глаза свои там и оставишь! Солнышко лишь всходило, а округа уже замерла. Вот-вот зазвонят!

У каждого тверского уличанина всегда невдомек в голове было, откуда звонари знают, когда нужно в колокола бить? Не то птицы подсказывают? Не то солнце мигнет. Но звонари свое дело знали.

 Всякое время имеет свой голос. Большой Спас – главный колокол Твери. И он начинал первым. Раскачивал его инок Силантий. Бас колокола низок и смирён. Бон! Бон! – размеренно гудит он. Звук тяжел и бесконечен. К небу он будто и не поднимается, а стелется большим медведем над крышами да куполами, будто туча грозовая. Будто и не Господу назначен гул сей, а люду грешному, а за это называют Спас на Твери гул-колокол! Гудит колокол и всю округу будоражит! Звонарь Силантий прожевал ржаной сухарь. Он еще не разогрел металл. Бон! Бон! – лениво гудит сонная медь. Владычный Спас-колокол – самый большой окрест. И только в него можно бить в одну губу[77], от того и звон у него редкий узнаваемый. Силантий – воевода среди звонарей и свое дело знает. Размахнув колокольный язык, он начинает крестное богославление. Удары становятся чаще, а звук течет по Твери-граду, словно река Волга из берегов вышла. Тряхнув косматой гривой волос, кивает напарнику Никодиму! А у того вся сила в кулаках крепких, ручищах искусных. Все тело в веревках да концах, будто в сети пойман. Да непростые те концы! Затейные! Бом-дынь. Бом-дынь. Это вступает средний колокол – семьдесят пудов-то всего – а туда же. Пытается седого Спаса переколоколить. Этот колокол еще с татарских времен недаром зовут Ясак. Юбка у него седая от старости, но звук чистый, молодецкий. Именно его голос возвещал о приезде татарских баскаков – сборщиков дани. Именно он теперь дает знать, когда начинать перезвон, а когда заканчивать. Большой Спас недоумевает, но послушно вторит, будто и не верит вовсе, что правит службу не он один. Дон-дон. Дон-дон – подхватил службу меньшой сорокапудовый колокол. Этот вообще на подпевках! Вроде пустяк. Но как же эти подпевки медово звучат! Текут, обволакивают, ластятся, сладкой патокой по душе растекаются. Никодим старается! Баритон у среднего колокола серебряный, но строгий, будто родитель поучает нерадивое чадо. И сразу, словно куры к зерну бросились, перезвон начали колокола-подголоски с окрестных церквушек: Николы в Капустниках да Жён Мироносиц – тили-бом-тили-бом. Силка бьет в седую медь, тужится, наставляет, пытается под себя подмять! Но куда там! Даже великому Спасу это не под силу. Как можно Русь переколоколить, когда она со всей округи о себе звонит-старается!

 

В княжих палатах который день царит тревога. Весть о походе Ивана Московского на Тверь всколыхнула все ближнее окружение князя. Вывод был один! Коли Краков не поможет, быть Твери битой! И только великая княгиня Настасья да старый воевода Борис Захарьин – наместник тверской, на своем стоят. Биться должна Тверь! Костьми лечь, а не допустить супостата. Тверда их вера, да подкрепить нечем. Одной верой войско не осилить, словами врага не остановить. Нет помощи с западных земель и гонца с вестями от князя польско-литовского тоже нет. Грамоту, что доставили скоморох и посадская девка, Михаил в расчет не берет. Что было в ней, теперь никто не узнает. Тешит себя думкою князь, что надёжу там посылал Государь Польский. Держись, мол, зять, а я с полками вскоре под Тверью буду. А сколько ждать? Выйти в поле с ратью малой – значит положить дружину и людей посадских на потеху московскую. Коли запереться в кремле, долгой осады деревянные стены не выдержат – пожгут пушки, и пепел стечет по Волге-матушке. Не о своей жизни думал князь! О чести своей, о душе бессмертной! «Как жить стану дальше, ежели положу лучшие головы земли тверской на поле брани? А ежели от боя уклонюсь – кем стану в глазах потомков моих?».

Выбор этот острее меча острого. Жарче пламени огненного. В такие минуты все чаще и чаще приходили князю мысли о великом предназначении своем. О том, что в свои тридцать три года он, подобно Христу, должен искупить грехи предков. Искупить безропотно, без насилия и крови. Свою кровь он также не готов проливать. Не хватало веры, что оправдает его смерть потерю вотчины и престола предков. Наследников не было, и, не стань князя, некому будет наследовать великокняжеский престол. И эти мысли преследовали его днем и ночью, изводили смертной мукой, иссушали жарким пламенем.

В княжью горницу вошел воевода Гаврила Короб.

– Государь, московские рати уже на подходе к городу. Горят дальние погосты. Московские рати переправы рушат, посевы жгут. Может, велишь за ворота с дружиной выступить, отстоять посады?

Михаил поднял голову. «Сильный за поруху ответа не держит – он в бою падет. Вся вина на слабом будет, что целым останется!..». А вслух сказал:

– Седлайте коней, Гаврила! Запасайтесь кормом для людей и коней. Сбирайте добро для житья долгого! Не замолить мне грехов, коли загублю души невинные сварой мутной, а посему призывает меня Господь покинуть отчий дом. Коли люди посадские захотят сами свою землю защитить – воля каждого. И в смерти их неповинен я буду перед Господом. Сам же пойду просить Казимира о помощи, чтобы прогнать полки недругов из вотчин моих. Пойду через Васильевские ворота. Если ворог ждет нас по дороге, то ждать нас у Любовны[78] станет, а через Васильевские выход самый безопасный. Матушка моя давно решила, что не станет покидать княжеских палат, а Великую княгиню я сам предупрежу, чтобы сбиралась, и чую, ей наказ мой только в радость станет. А ты вели людям верным, чтобы ворота в полночь открыли. Сам оставайся в Твери. Воевода ты знатный. Такие люди нужны Москве. Но чую, придет время и доведется нам встретиться. Как знать, может статься, что послужишь ты еще службу своему князю. А порукой тому крест будет мой княжеский.

Князь указал на наперсный крест, который в последнее время с груди не снимал. Всяк от меня посланный, крест сей при себе иметь будет. По кресту и признаешь посланца.

– Воля твоя, княже, – насупился Короб, – велишь, могу и остаться. Но негоже воеводе бросать князя своего в трудный час. А если беда тебя в пути настигнет, думаешь, легко мне с грехом таким будет на свете жить? Дозволь хоть проводить тебя с дружиной малой до границ литовских?

– Добро говоришь, воевода! Только нельзя нам сейчас быть вместе! Беда стережет на каждом шагу. Готовь в дорогу малую дружину, выставь отряды сторо́жие, сделай вид, что поедешь со мной на Литву. А сам молчи! Пусть думают, что мы долго сбираться будем. А я ночью уйду, и со мной бояре Василий Зюзин с братом Константином Шетневым. Воеводой мне дай Никиту Бороздина. Он боярин верный, хоть и молод еще! И еще сообщи в доме Спячевых, что зову их на пир княжеский. Любаве сообщи…

– Не гневайся, государь, боярин Спячев утресь убыл обозом на Москву. И чада его и домочадцы.

Ни один мускул не дрогнул на лице Михаила. Значит, так угодно Господу. Он был готов к любому исходу.

 – Позови ко мне Афанасия…

Воевода вышел. Вскоре в горницу вошел монах.

– Звал, княже?

– Звал! Ворог стоит у порога дома нашего. Биться с ним у нас нет силы да и благословения. Ночью выходим конно с малой дружиной на Зубцов, потом на Опоку. Князь Иван Зубцовский, чаю, не враг мне, беды чинить не станет. Ты едешь со мной?

– С тобой, государь! Куда укажешь.

– Чаю, путь нам предстоит неблизкий и трудный. Сбирай добро свое, под утро выходим.

– Добра моего льняная торба да жеребец, что ты подарил!..

За полночь покинули кремль. Дюжина повозок с добром, на возах два десятка челяди. Крытый возок с Великой княгиней да две повозки с казной. Тяжелые, запряженные четверками коней. Сзади дружины отряд малый. Едут молча: ни скрипа, ни шороха. Колеса смазаны, людям наказ строгий дан. Город миновали быстро, даже собак не потревожили, будто и не было княжьего двора.

Едва миновали посадские избы, на востоке начало светать. Огромное светило в легких облачках, будто ковш с пенным квасом, выползало из-за островерхих колоколен церквей. Дорога на Зубцов-крепость была обозначена.

Оставшаяся за спиной Тверь дышала морозным сухолетьем, а старые липы, давно сбросившие цветы, почему-то все равно пахли медом.

 

Глава тридцать седьмая

Рассвет еще розовел над Тверцой. Его кудрявый лик озарил крыши домов, и Затверецкий посад стал похож на посыпанный маком румяный калач. Тит Пояскун проснулся затемно. Не то сон привиделся, не то в бок кто толкнул. Вставать не хотелось.

Между тем события на Твери развивались. Восток был розовым, но на западе тоже светило. Затьмацкая слобода пылала в огне, и этот огонь не обещал ничего хорошего. Новоторжский полк пришел первым на этот пир. Это потом этот новгородский город стал Торжком именоваться, а в ту пору Новым Торгом звался. Еще не встало солнце, а Новоторжская дружина была у городских ворот. Попутно воины истово жги посады и угоняли скот. Мстили тверитянам за все былые обиды! Сколько раз их Тверь наказывала? Сколько раз разоряла? А теперь под крылом Москвы Новоторжская рать пришла с ответным визитом.

– Руби их, Микулка! Под корень руби!.. Новоторы-дружинники: Кожемяка Лавр с братом Микулой до расправы этой сорок верст ехали. Месть за пазухой вез кожемяка. Жгучую. Две осени прошло, как тверские люди пожгли его дом и хлев пожгли. И амбар с зерном, и товар красный! Жену Палашку тоже спалили в избе – задохнулась баба. – Руби их, Микулка за грехи, за порухи!

Но рука почему-то слушалась плохо. Это в сердцах можно убивать и калечить, а когда от сердца уже отлегло, бердыш по живому телу рубит вяло. Не чужое оно все-таки православное тело! Не вражина лютая. Не татарин поганый. И даже не скотина на забой. И хоть злость нутро грызет, силы на злость эту почему-то не хватает! Поэтому глупый бердыш чаще бьет по резным перилам да по пряслу. А еще по окнам и крыльцу. А вот крови тверской гнушается!

– Руби, Микушка, – подбадривает себя Кожемяка, и ошалевшие куры с криком летят из порушенного курятника.

В тихом безветренном утре дым от горевших изб поднимается лениво, стелется низко, будто укрыть хочет уцелевшие дома, поэтому издалека кажется, что над Затьмацким посадом клочьями висит сизый туман.

Тит Пояскун ворочался на соломенном ложе. А потом, видно почуяв неладное, вскочил. Будто гвоздь острый кто в срамное место воткнул. На крыльцо вышел – и на тебе! Затьмачье горит! В полнеба зарево. Значит, и сюда скоро беда придет!

– Никитша?

Рябой Никита, плечистый и рыжий Титов работник, выскочил из овина и, отряхивая солому из кудрей, бестолково вращал глазами.

– Куды бежать? ...

Но Пояскун уже обращался к соседям:

– Ей, слободчане, хватит сны глядеть, беда, знать, пришла! Подымайтесь избы свои защищать. Скоро жарко станет!

Вдоль улиц Затверецкого посада уже бежали люди!

– Готовься, Тит, московиты уже за Горелой пустошью. Скоро здесь будут!..

Проснувшиеся жители слободы впопыхах собирались возле дома Пояскуна.

– Никитша! Становитесь за овином. Избы защищайте! Вороги дома пожгут!

Меч был короткий, а кольчуга тесная. Кое-как нацепив шлем, Тит огляделся. Он один был в доспехах и при мече. Остальные защитники кто с чем. Войско было невелико. Человек тридцать, и все крестьяне. Кто с вилами, кто с рогатиной, кто с косой. В доме Пояскуна выли бабы, бестолково хватая в руки что попало.

– Лукерья? Лушка! Где же Лушка?

Но дочь не откликалась.

Первой запылала мельница. У излома Тверцы она стояла лет двадцать, а может и сто, и вот теперь чужие стрелы подожгли её нутро. Старая жаба огня никогда не видела. По утрам подмораживало, и она неподвижно сидела поодаль на гнилой коряге и млела под невиданным теплом. Пытаясь согреть старое тело, она поворачивалась то одним, то другим боком и все смотрела, как жаркий огонь сушит её кожу. Доскакать до воды мыслей не было, какие могут быть мысли, когда тебе хорошо. Инстинкты застыли где-то в глубине естества, и старая жаба всё грелась и грелась под невиданным зноем горящей мельницы.

Московские полки обложили слободу. Обошли лесом и прямо через поля к Тверце.

– Никитша? Обходи, не давай им спуску! А я огородами зайду.

Московские воины были ленивы. Воевать им не хотелось. Денег и так заплатят, а за что людей бить, им было неведомо. Другое дело, тверяки. Они знали, за что бьются. Первым лихим порывом слободчане отбросили супостата. Потом еще раз. Москвитяне даже помыслить не могли, что им окажут такой прием. И они обозлились. Короткий меч Тита не раз опускался на чужие головы. Но врагов было много, очень много, и они были обучены. Никакой порыв не устоит против стали. Хотя и сталь – штука ненадежная. Чуть не досмотрел – затупится и подведет. Когда чужеродный меч разрубил на плече кольчугу, Пояскун устоял. Серый распашной кафтан медленно набухал кровью. Слобожанин с удивлением огляделся. Это его и погубило. Второй удар обрушился на голову. Тит присел, пытаясь встретить врага, но сил подняться уже не было. Седая голова с разрубленной бармицей нелепо ткнулась в траву. Трава гудела пчелами. Она шевелилась и разговаривала! А еще пахла! Знатное нынче было лето! И меды будут знатные!..

Затверецкая слобода полыхала. Вслед за Затьмацкой, она навзрыд захлебывалась огнем и истошно стонала. Этот вопль подхватили десятки посадских женщин не в силах больше ничего сделать. Их дома пылали, и прятаться от врагов им больше было негде. Ошалевшая от страха Лукерья была вместе со всеми. Женщины сбились в тесный комок, инстинктивно понимая, что вместе легче выжить. Но надежды не было. Уже не раз чужие стрелы выхватывали из толпы то одно, то другое тело, будто выбирали невест на свадьбу. В самый разгар битвы Лушка неожиданно почувствовала чью-то сильную руку. Рука подхватила её за талию и повела, повела. Лушке было все равно, куда её ведут. Так бывает с животным, которое уже смирилось со своей гибелью. С человеком тоже так бывает. Она шла, не оглядываясь, вздрагивая от рыданий. Уже садясь в лодку, наконец, пришла в себя. Повернув голову, она увидела рядом с собой китайца, который взмахнул веслами и улыбнулся.

– Здравствуй, Лу!

Ничего не понимая, девушка смотрела на него не в силах осознать происходящее. Наконец выдавила:

– Семенка? Как ты здесь?..

– За тобой пришел. По реке.

– Куда мы плывем?

– Вниз. Там еще спокойно. Скоро все кончится, надо только подождать.

– А как же батюшка мой? Матушка? Сестры?

Китаец немного помолчал.

– Мы вернемся за ними… Потом.

– Наш дом сгорел.

– Мы будем жить в моем доме.

– У тебя есть свой дом?

– Теперь есть. И я хочу, чтобы он был и твоим.

Китаец достал из мешка горшок с насыпанной в него крупой. Такой крупы Лукерья никогда не видела.

– Что это?

– Рис.

– Где ты его взял?

– У купцов, на рынке. В Китае есть хорошая примета, если хочешь достатка в новом доме, нужно принести в него миску риса…

 

Глава тридцать восьмая

Дорога пыльная и натоптанная. Ведет себе неведомо куда и дела ей нет до путников, до дум окаянных. Путь глаз не радует – избитый копытами торфяник, подвядшая рябина да видимый по росе строченый лисий след. Конный отряд ехал молча. Мимо Стылой горки, мимо старой мельницы Карпа Жменя, которую подмыла река. Она уже никому не была нужна. И только серый туман оставлял капельки влаги на потертых кафтанах, дубовых ратовищах да на теплых крупах ратных коней.

Большак был торный, но выпавшая за ночь роса оставляла на копытах лошадей комья влажной торфянистой почвы. В воздухе стояла гарь от пылавших в округе селений. Горькая и тошная.

Урочище Гнилая марь путников не любит. Не строят домов на Гнилой мари, и церквей тут нет. Лишь мошкара и тлен. Когда-то погост здесь стоял, село, то есть, а теперь лишь почерневшие кресты старых могил. Дохлая собака да блудливая коза, павшая от звериной чумы, находят здесь последнее прибежище, а от того вонь стоит густая, на туман похожая, будто и не пустошь посреди Руси, а место гибели человечества. Одно слово – Гнилая марь. Люди здесь без нужды не ходят, да и зверь стороной обойдет…

У этих путников нужда была. Она гнала их все дальше и дальше от родного дома, и одному Господу было известно, где закончится их путь. В молчаливой езде миновали день. К вечеру остановились на ночлег у забытой хозяином кошенины. Некогда скошенная трава лежала в забвении потемневшая и сырая. Нейдет хозяин. Видно, недосуг ему страдовать, а может, болезнь-лихоманка с ног свалила. Княжеский шатер разбили на поляне возле желтеющего клена. Дружина расположилась поодаль. Вскоре спорый огонь приготовил ужин.

Ночь миновала быстро. А наутро брошенный луг второй раз в году зазеленел. Еще вчера унылая стерня навевала тоску да пахла сиротой. А сегодня утром зелень-трава все поле покрыла, будто просила не бросать ее. Не покидать этой красоты.

Князь вышел из шатра и обомлел: «Может, знак это мне?». Рыжая бабочка выпорхнула из кустов ивняка и прямиком на свежую зелень, словно никогда в жизни травы не видела. Сама огненная, села на тонкий стебель и улетать не хочет. Крылья сложены. Усики трепещут. Словно кровь, засохшая на поле брани! А скорее цветок солнечный… Точно знак. Только знать бы еще, что он означает. Кровь? Или солнышко?

Наскоро перекусив, кавалькада снова пустилась в путь. Едва отъехав от места стоянки, сторо́жие дружинники услышали топот копыт. Гостей никто не ждал, и воины изготовились в бою. Из-за поворота лесной дороги на всем скаку вылетел всадник. Лицо было изможденным и мокрым. Он держал в поводу сменного коня и едва сидел в седле.

– Давлат, – узнал всадника монах. Тот остановился. – Ну что скажешь, отроче?

 Афанасий был рад любым вестям. Тот соскочил с коня, снял запыленную шапку-колпак и поклонился князю.

– Погоня за вами, государь. Два перехода всего!

Дыхание было хриплым, и по всему чувствовалось, что долгий путь изрядно его утомил. Вокруг царило молчание.

– Ну, говори дельно, – не вытерпел Афанасий, – даром что ли княжеских коней тебе оставили да выведать наказали?

Гонец вытер шапкой со лба пот и виновато продолжил:

– Московские полки вошли в Тверь.

Все переглянулись. Никто не ожидал, что падение Твери будет таким скорым.

– Неужто кремник спалили?

– Стоит кремелек целехонек! Владыко Вассиан сам прибыл к Московскому князю с поклоном, а с ним князь Михаил Холмский с братьями и сыном, да тверские бояре Безднины да Захариничи. И ворота москвитянам отворили…

Лицо князя стало серым.

– Эх, кабы не переветы, разве ж сдали бы Тверь?

– Руби голову, государь, но как есть скажу! Князь Иван Московский воеводам своим велел снарядить погоню. Добро и казну твою сказано обратно вернуть, а князя самого привести в тенетах. А коли не будет у него на то доброй воли, в живых оставлять не велено. Конные отряды идут легкие, и сколько их всего – мне не ведомо. К полудню здесь будут!..

Повисло молчание.

Воевода Бороздин всю дорогу мочал. И меч его молчал, и борода, и язык. Но теперь не сдюжил.

– Государь, дозволь остаться! Мы эти отряды днем отогреем! Нам не впервой с москвитянами тягаться!

Вмешался Афанасий.

– А кто же князя защищать станет? Вы оставите государя без охраны, и любой разбойник может учинить зло. Вам следует до конца быть с князем.

– Афанасий верно говорит, будем вместе до любого конца.

– Государь, придется тяжелые повозки бросить, – продолжил Афанасий, – не поспеем мы с ними. И все одно не сохраним. Прикажи им сейчас воротиться, да части обоза на Демьяновой развилке повернуть на Ржевскую дорогу. Повозки с казной тяжелые, след отчетливо виден будет, так что они со следа супостата собьют. Ржева наша давно, но дух там всегда новгородский был, а теперь там еще сильно Москвой запахло. Пусть догонщики наши рады будут, что весь обоз по той дороге ушел, а мы в это время должны поспеть до границы дойти.

Инок как всегда был прав.

– Делай, как знаешь, – махнул рукой Михаил.

Новости его не радовали, да и не ждал он радостей.

– Вперед, – взмахнул сулицей Бороздин. – Им нас еще догнать надо да поклониться заставить. А ты, Давлат, с частью обоза назад возвращайся и делай, как сказано! Да не растрясите обоз-то, не растеряйте! Пусть князь Московский тверской казной потешится, авось злобы у него поубавится.

Афанасий грустно добавил:

– Прирастает Москва не землями больше, а корыстью своей! Всяк, на Москву перебежавший, мечтой себя тешит в корысти других преуспеть, за пояс заткнуть брата меньшего. Но сколь бы не стояла Москва, не будет ей ни почету, ни уважения в вотчинах своих. Богата будет, желанна станет и нелюбима останется! Поелику нет дела ей до людей, что околь обитают. Будет сверкать славою да чужие грехи отпускать. А сама в грехах погрязнет так, что всем миром отмолить не смогут.

По целику[79] вышли к реке Бойне. Речушка небольшая, но живописная. Серебристая осока, остриями воду тревожа, все кланялась и кланялась, будто повиниться в чем-то хотела:

– Куда идешь князь?

– Куда Бог промыслит!..

На голове князя медная чешуя бахтерца росой покрылась. Будто слезы выступили.

До Зубца доехали быстро и, не заезжая в городок, повернули на Опоку. На перепутье дорог стояла рыбацкая заимка. На саму заимку не пошли, взяли у хозяев рыбки свежей, костерок недалеко запалили, чтобы округу ближайшую видать было, наварили снетовицы[80] свежей. Снетовица тем и хороша, что к беседе располагает. Рыбка в похлебке мелкая, костлявая – к спешке не располагает. Вот и сидит неспешно компания, косточки сплевывает, да о судьбе своей размышляет…

– Леса дальше дремучие пойдут, тропы непролазные, там нас никто не догонит, – гудел воевода, стряхивая с усов пенные остатки кваса. – А опосля Опоки уже земля литовская.

Весь день молчавший князь поднял голову и вдруг сказал:

– Всё, Никита, возвращайся в Тверь. Самое тяжкое у нас еще впереди, землю свою вернуть и живыми остаться. Седлайте коней, да и с Богом. Возьмите с собой Афанасия, он вам может пригодиться.

Воевода поднялся с подстилки и пошел к дружине.

– Как же так, княже? – поднял голову Афанасий. – Верой служил тебе и правдой хочу службу продолжить.

– Вот и продолжишь! – кивнул Михаил. – Сядь к огоньку да слушай, что скажу тебе.

Инок послушно опустился рядом с князем на еловый лапник.

– Вижу, дело на Твери по-иному обернулось. Сам град ворота супостату открыл. Это значит, что сторонники наши в городе остались. Целы и невредимы. И недовольство их также с ними осталось. А к недовольству сему мечи наточены, да пушки отлиты. Не хочет люд посадский да волостной под Москву идти. А значит, дорога тебе прямая, Афанасий, на Тверь будет. Корявая ветка ствола не сделает! Но если до земли дотянется, корни пустит да новым деревом станет! Сбирай людей верных, запасай провиант да оружие. Крест тебе свой даю, а с ним и доверие мое. С сим крестом везде тебе открыта дорога будет. Каждый холоп, верный мне, по твоему слову копье подымет. Нет копья – косу наточит. Косы не найдет – из тына ослопину возьмет. А я уговорю Казимира войско на подмогу собрать. Зять ведь я ему, неужто откажет в деле моем праведном?

– Как же так, государь, почто отдаешь мне реликвию эту? Ведь сам говорил, что сила в этом кресте лишь тогда, когда он в руках княжьих? А в моих руках будет ли он служить делу твоему?

Михаил встал на ноги и накинул на плечи корзн.

– Думал я об этом, Афанасий, много думал. Но видно время такое пришло. Вся сила княжеская в кресте этом. Но в землю иду чужую и, чувствую, придется принять мне веру латинскую, и кресту прадедов места там не станет. Возвращайся с воеводой в Тверь, поклонись Вассиану да найди там людей верных. Может, открестится еще земля тверская от супостата московского. Может статься, и от меня, латинянина, открестится. Нет у меня наследника и в единомышленниках, почитай, никого не осталось, но вера чудеса творит, поэтому верю я в силу земли тверской, отчины моей. Богатая она будет и великая. И не забудет сынов, что головы за нее сложили. И если будет на то воля Господа, когда-нибудь приду я на землю свою, хоть владетелем земли отцов, хоть заступником трудов её десных. Мы не уходим навсегда. Мы просто отлучаемся. Потому что время не властно над нами. Уходят смертные, и это не мы! Мы оставляем после себя частицу души, а значит, обязательно остаёмся!

Слова последнего Великого князя может и были искренни, но так и остались словами.

 

Пять концов у Твери! Один важный! Другой хлебный! Третий серебряный, четвертый рыбный, а пятый удалой! Но если прищуриться – то шестой найдешь!.. Эта присказка на стольном граде Твери с древних пор ходила. И вот теперь этот загадочный шестой конец был виден определенно и отчетливо. Имя ему – московский. Чужое, холодное, неведомое, которому предстояло стать родным.

Над распятой и пылающей Тверью клубами стелился дым. Но не он слепил глаза и нагонял слезы. Небо над городом волновал только прогноз погоды. А он предполагал безоблачность. Небо хмурилось, нервничало и напрасно отчаивалось. Дым скоро развеется, и окрест станет ясно. Прогноз погоды выдумали люди, но небо этого не знало. Пламя уже утолило первый голод и теперь неторопливо и с хрустом пожирало остатки изб, амбаров и церквей. Ошалевший народ метался по обугленным улицам, пытаясь найти приют. Несмотря на царивший ужас, посады были заполнены. Потоки вооруженных и мирных людей двигались параллельно, но в разных направлениях. Первые стремились в центр, к кремлю в надежде поживы и славы. Вторые рвались прочь, пытаясь в этом хаосе спасти хотя бы собственную жизнь. Иногда эти потоки сталкивались на перекрёстках, и мчались дальше, едва перекинувшись взглядами. У каждого из потока были свои помыслы, и в этих помыслах места друг для друга не было вовсе…

Но это было там. Сзади. В прошлой жизни. А за околицей Загородского посада порхали птицы. Полчища грачей над липами Христорождественского кладбища собирались в стаи. Их тоже ждал дальний путь. Извечный путь в дальние страны. Дорога стелилась пылью. За оскудевшей водами речкой Лазурью тянулись льняные поля. Золотистые и взъерошенные. На порыжевшем стлище ровными рядами лежал околоченный лен, который никому уже был не нужен. Да и воздух вокруг был как квас на траве полыни. Горький, угарный и постылый. Дальше на взгорке вызревшие колосья уже подняты, и, уложенные в бабки снопы, весело ватажатся на сухом юру, наполняя округу легким шуршанием колоколец. Они еще ждут хозяина. А вдруг одумается… Затейша и Растопша назад не оглядывались. Там их уже никто не ждал. Они шли на Восток. Туда, где вставало солнце и где тоже живут люди. Добрых людей на земле неизмеримо больше. И эта единственная мысль может придать человеческой жизни бесценный смысл.

Над макушками берез, в бездонной лазури неба серебристой точкой висел жаворонок. Птица пестрая и голосистая. Висит в небе и даже тень на землю не бросит. Будто и не тварь божья, а молитва людская в небе парит. Жаворонки на кладбищах не живут, и на пепелищах тоже, жнивье да поля ему о́тчина, и как, наверное, славно живется на земле, над которой каждое лето звенит жаворонок.

 


[1] Байстрюк – рожденный вне брака, незаконнорожденный.

[2] Бармица – кольчужный элемент шлема, закрывающий шею и боковые стороны головы.

[3] В XV веке выражение «скатертью дорога» носило доброжелательный оттенок.

[4] Блазнить – соблазнять, обманывать.

[5] Ушкуйник – вольный человек, входивший в новгородскую дружину. Воины плавали на речных судах – ушкуях, занимались торговым промыслом и набегами, а порой разбоем.

[6] Bógwidzi (польск.) – видит Бог.

[7] За́сека или засе́ка – оборонительное сооружение из деревьев, поваленных рядами или крест-накрест вершинами в сторону противника. Ветви деревьев засекались в острые колы.

[8] О трех конях – дом с тремя изолированными помещениями, каждое под своей крышей.

[9] Олешина – оленья шкура.

[10] Кутняя – главная, парадная.

[11] Уличане – городские жители.

[12] Берды́ш – холодное оружие в виде топора (секиры) с искривлённым, наподобие полумесяца, лезвием, насаженным на длинное древко – ратовище.

[13] Ендова – сосуд для разлива напитков в виде низкого широкого ковша.

[14] Пуло (пул, пула) – русская мелкая разменная монета XV –начала XVI веков.

[15] Локоть – старинная мера длины равная двум пядям. Примерно 45 см.

[16] Тиу́н (тиву́н) – княжеский или боярский управляющий.

[17] Обелиться – выплатить долги, выйти из черного списка должников.

[18] Шушун – длинный, почти до полу сарафан.

[19] Черевья – мягкая, обычно женская обувь, сделанная из кожи черева (живота).

[20] Семик – языческий праздник, совпадавший с христианской Троицей.

[21] Палия, подрясник – одежды монахов. Скуфья – головной убор православного духовенства.

[22] Кметь – здесь витязь, дружинник.

[23] Колпь и Буйгород – приграничные с Московскими землями тверские села.

[24] Гуляй-город – временная стоянка войска из собранных в круг повозок.

[25] Клобук и скуфейка – головные уборы монаха.

[26] Лестовка – вид четок, распространенный на Руси и сохранившийся в старообрядчестве.

[27] Братчина – здесь городская ремесленная община.

[28] Сажень – мера длины чуть больше двух метров.

[29] Ледащий (устар.) – слабый, плохой, негодный.

[30] Дышащее, Последнее и Хвалынское – Белое, Средиземное и Каспийское моря.

[31] Гости – купцы.

[32] Тиун – княжеский управляющий.

[33] Чуга – кафтан, верхняя одежда.

[34] Гридня – помещение при дворе князя для почетных гостей и членов княжеской дружины.

[35] Посошный – один от сохи, то есть обычно от одной крестьянской семьи.

[36] Братчины – здесь артели, профессиональные союзы ремесленников.

[37] Переве́т – предатель, перебежчик.

[38] Борти – улей в дупле или выдолбленный в бревне; бель – улей из строганных досок, позднее новые соты.

[39] Решетный – хлеб грубого помола из просеянной через решето муки. Просеянный через сито, назывался ситный и считался праздничным.

[40] Фунт – ок. 400 гр.

[41] Ляпалка – так в средней полосе называли неумную, болтливую женщину.

[42] Волосник и подбрусник – женские головные уборы.

[43] Пестерь – плетеный из лыка короб, носимый обычно за спиной.

[44] Тать – вор.

[45] Тверская гривна в XVвеке равнялась 10 копейкам. Копейка весила 0,68 гр серебра.

[46] Заспа – крупа для каши или для густоты щей, нередко дробленая.

[47] Ветрило – парус.

[48] Chodźmy, pani! Zimno! (польск.) – Пойдемте, пани! Холодно!

[49] Вымол – пристань.

[50] Насад, насада – речное плоскодонное судно с высокими набитыми бортами, с небольшой осадкой и крытым грузовым трюмом. Имело одну мачту и парус.

[51] Тегиляй – простой, стеганый доспех из ткани.

[52] Нарочитые бояре –ближние, важные, знатные, избранные.

[53] Заплечных дел мастер – доверенное лицо, ведавшее наказаниями, пытками и дознанием.

[54] Пестун – учитель, наставник.

[55] Окольничий – приближенный к князю, придворный чин.

[56] Зарев – так в средневековой Твери назывался август.

[57] Берковец – средневековая мера массы, равная 10- пудам, приблизительно 164 кг.

[58] Фламский – фламанский, регион современной Бельгии.

[59] Аксамит и смарагды – тяжелый шелк и изумруды.

[60] Половник мера веса равная 7 пудам или примерно 115 кг

[61] Алтын – серебряная монета равная 3 копейкам.

[62] Оков, или кадь равен 14 пудам или 229 кг.

[63] Тамга, осмичее – торговый налог с купцов, взимавшийся от цены товара.

[64] Ослопина – оглобля.

[65] Кутняя стена – почётное место в избе, где находились иконы.

[66] Опашень – старинная распашная одежда.

[67] Лалы – полудрагоценный камень, благородная красная шпинель.

[68] Займище – заливаемое разливом место вдоль берега реки.

[69] Тиун – княжеский управляющий хозяйством.

[70] Крица – не очищенное, губчатое железо, получаемое непосредственно из руды или из чугуна

[71] День мучеников Флора и Лавра – 31 августа.

[72] Ратовище – древко. Сулица – короткое метательное копье.

[73] Слежня – санный след.

[74] Корзн – княжеский плащ.

[75] Волостель – княжеский управляющий волостью.

[76] Московского князя Ивана III при жизни называли Грозным.

[77] Бить в одну губу – звонить, ударяя только в один край колокола.

[78] Любовен – городище при впадении реки Тьмаки в Волгу, на месте бывшего Федоровского монастыря, располагался в районе нынешнего обелиска Победы.

[79] Целик – не вспаханная земля, целина.

[80] Снетовица – густая похлебка из мелкой рыбы, лука и муки.

 

Комментарии