ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Пётр ТКАЧЕНКО. «ВСЕЙ СУДЬБОЙ РОЖДЁННЫЕ СЛОВА…». Классическая лира Николая Дмитриева
Пётр ТКАЧЕНКО

Пётр ТКАЧЕНКО. «ВСЕЙ СУДЬБОЙ РОЖДЁННЫЕ СЛОВА…». Классическая лира Николая Дмитриева

 

Пётр ТКАЧЕНКО

«ВСЕЙ СУДЬБОЙ РОЖДЁННЫЕ СЛОВА…»

Классическая лира Николая Дмитриева

 

«Отсталость формы извиня…»

Пожалуй, самым заметным, значимым и несомненным поэтическим явлением нашего послевоенного поколения, тех, кто «в пятидесятых рождены», стала поэзия Николая Дмитриева (1953-2005). И неожиданным явлением на фоне вроде бы уже устоявшейся литературной жизни.

Справедливо и честно по отношению к себе и к своим ровесникам писал Юрий Поляков в предисловии к итоговой и последней прижизненной книге поэта «Ночные соловьи» (М., «Молодая гвардия», 2004 г.): «Николай Дмитриев был и остаётся самым значительным открытием моего поэтического поколения. Его первая книжка «Я – от мира сего» вышла в издательстве «Молодая гвардия» в 1975 году, когда автору, только-только окончившему Орехово-Зуевский педагогический институт и работавшему сельским учителем, исполнилось всего 22 года. При тогдашней неторопливо-плановой системе выпуска сборников современной поэзии это был не просто ранний, а сверхранний дебют, ибо, как правило, в ту пору первую книгу поэтам удавалось «пробить» после тридцати, а то и после сорока… Его дар оказался настолько очевидным, органичным и столь рано стилистически оформился, что оставалось только недоумевать, гадая, как, каким образом наш ровесник в то время, когда мы ещё только учимся вгонять смысловую внятность в рифмованный размер, пишет стихи, словно взятые из какой-то будущей хрестоматии».

Он казался и был самым успешным молодым поэтом своего поколения. Правда, тогда литературная успешность в общественном сознании понималась ещё в своём истинном смысле и значении, именно в литературном, а не в каком-то ином, внелитературном, как стало считанные годы спустя, когда русская литература была сознательно вброшена в «рынок», ей чуждый и являющийся сокрытой формой её подавления. Когда литература вдруг стала «книжной продукцией» и «книжной индустрией», а критерием её оценки – «рейтинги продаж» и бесконечные премии, как правило корпоративные, не имеющие никакого общественного значения. Когда извечные представления о русской литературе, её образной природе вдруг приобрели совсем иное, искажённое значение. «Цель творчества – самоотдача, / А не шумиха, не успех, / Позорно, ничего не знача, / Быть притчей на устах у всех» (Б.Пастернак). То, что было всегда позорным, вдруг стало «престижным», сформированным, как понятно, тенденциозными информационными средствами.

С истинными поэтами обыкновенно происходит так, что со временем их творчество, их наследие открывается новыми и новыми смыслами. И десять лет спустя после кончины Николая Дмитриева он оставался «озарением нашего поколения» (Владимир Бондаренко, «День литературы», 16.09.2015 г.). И даже совестью поколения, о чём писал поэт Максим Замшев: «Дмитриев был, пожалуй, не только «открытием поколения», но его литературной совестью» («Поэтическая совесть поколения», «Литературная газета», № 38, 2015 г.).

Примечательно, что всеобщее признание Николая Дмитриева, причём поэтами разных направлений, произошло несмотря на его традиционность, даже, кажется, преднамеренную традиционность. Его стихи лишены каких-либо формальных изысков и эпатажных смыслов, к которым поэты как правило прибегают, компенсируя недостаток собственно поэтического таланта, чтобы быть замеченными. Да он и сам писал потом об этом: «Я о сущем рассказывал просто, / Никаких я химер не творил…».

Вот и я перечитываю теперь стихи поэта, уже двадцать лет спустя после того, как его не стало. И, конечно, не вдруг, а в связи с тем положением, в каком очутилась литература в нашем обществе, и в частности – поэзия, когда в информационном поле в подавляющем большинстве оказывается стихотворная публицистика с до предела упрощёнными и расхожими представлениями о жизни человеческой вообще. Это не значит, что поэтов не стало, но их, истинных, «никем не званых» (А.Блок), в дебрях информационного шума, утрачивающем свою информационность, надо ещё поискать. А нашедши, представлять их, говорить о них стало негде… Порой даже кажется, что утрачивается само представление о природе русской литературы. Попирание литературы приобрело формы поиска «нового» искусства и непременным требованием «современности», хотя никакую современность не в состоянии постичь то, что искусством не является: «Никакого нового искусства не будет, – писал Аполлон Григорьев Майкову 9 января 1858 года. – Оно вечное – как душа человека. Мечты о новом искусстве – судороги истощённого германо-романского мира в его добросовестнейших представителях» (Аполлон Григорьев, «Письма», М., «Наука», 1999 г.). Да и вообще «несовременного искусства не бывает» (А.Блок), если, конечно, это искусство. Николай Дмитриев был последним поэтом нашего поколения, получившим такое широкое признание и в литературной среде, и в общественном сознании…

Я никогда не видел поэта. В земной жизни нам так и не довелось с ним встретиться, так как я не бывал на тех литературных тусовках, в которых участвовал он. Так уж сложилось. К сожалению, конечно. Я не знал обстоятельств его жизни. Передо мной – его стихи, его тексты. А может быть, это и к лучшему. Ведь житейские впечатления могли бы наложить на их восприятие свой отпечаток. Но поэт большего дать не может, кроме того, что содержится в его стихах. Почитательницы Александра Блока С.М. Михайлова и А.И. Романова обратились к нему в 1912 году с просьбой о встрече с ним. На это он ответил им доброжелательно и кратко: «Совсем не надо Вам меня видеть. Мне радостно, что Вы в моих стихах читаете радость. Это и есть лучшее, что я могу дать». Так, видимо, и должно быть во все времена.

По прошествии уже многих лет становится ясно значение Николая Дмитриева в русской поэзии. Он стал выразителем не только собственно биографии своего послевоенного поколения, но выразителем его духовно-мировоззренческой сущности с её обретениями и потерями. Его путь накануне и после революционного перелома российской жизни в 1991-1993 годов был характерным и единственно возможным для нашего поколения, оказавшегося вдруг «На руинах великих идей» (Юрий Кузнецов). Хотя немногие поэты устояли под натиском неблагоприятных внешних условий, не все пошли путём русской литературной традиции. Иные, по старым, отжившим своё шаблонам, стали снова «отражать действительность», её безобразия, вроде бы для их преодоления. На самом же деле тем самым стали множить эти безобразия. Вместо того, чтобы вскрывать их причины и их духовно-мировоззренческую сущность.

Всем своим творчеством Николай Дмитриев как бы указал трудный путь, как в таких условиях быть поэту, продолжая русскую литературную традицию. Видимо, именно для этого он нам и был послан. Может быть, именно потому он и не знал ученичества, а сразу стал писать совершенные стихи, что характерно для больших поэтов. На нём природа словно торопилась указать поэзии этот путь. Ведь никто не знал, какие катастрофы грянут вскоре и в российской  жизни, и в русской литературе. Это могла предчувствовать лишь чуткая душа поэта. Может быть, поэтому ему и был отпущен столь короткий срок, так как эта его миссия была уже исполнена. Чего оставалось ждать, «Конца надежде или миру?» (Юрий Кузнецов)…

Пожалуй, основной особенностью поэзии Николая Дмитриева является то, что возвышенное и даже высокое проявлялось и воплощалось в ней в зримых картинах реальной жизни, в обыденном и даже повседневном, что тоже характерно для русской литературы. Его поэзия лишена какой бы то ни было рефлексии, которой от неё всегда ждёт позитивистское сознание. Отсюда – кажущаяся её простота, что становилось поводом отказать ему в оригинальности и самобытности. Впрочем, этому способствовал не столько сам характер дарования поэта, сколько то, что в нашем обществе подспудно происходили какие-то тектонические сдвиги, и прежде всего в области духовной и мировоззренческой. Сдвиги, мало кем осознаваемые и, вроде бы закономерные и неизбежные, но явно неблаготворные. Пока ещё не в идеологии и не в политике. Но именно – в понимании устройства мира и самой природы человека. И прежде всего – в среде людей, вроде бы образованных и просвещённых. И, безусловно – от недостаточно глубокого осмысления трагического революционного ХХ века и своей эпохи. Того времени, в которое им довелось жить…

 

Николай Дмитриев входил в литературу тогда, когда в нашем обществе ещё была литературная жизнь, существовал живой литературно-художественный процесс. Не в пример нашему нынешнему принципиально нелитературному времени, ибо не назовёшь же литературным процессом рекламно-клиповые отзывы на книги, а если даже и рецензии, то на книги строго отбираемые, соответствующие либеральному мировоззренческому мейнстриму. И тут надо сказать о безусловном достоянии и ценности литературной жизни той поры, когда творчество поэтов и их книги довольно широко обсуждались в литературных изданиях. И что особенно примечательно, рассматривались «с двух точек зрения» или под рубрикой «два мнения о книге». Как правило, сталкивались диаметрально противоположные оценки поэтов и их творчества. Но всем было понятно, что с чем здесь спорит: традиционность с формальными инновациями; позитивисты, не чувствующие поэзии и как дубинкой размахивающие упрёком в «консерватизме», понимаемом как отсталость и несовременность, и истинные поэты. И пусть под такой перекрёстный огонь попадало не нечто действительно спорное, а наиболее талантливое, тем не менее, это была уникальная форма литературной жизни, бесценное достояние, к сожалению, оставшееся недооценённым. Что делать, коль наша литература с середины ХIХ века оказалась, что называется, о двух головах. Но такая форма тем не менее предоставляла возможность высказаться каждой «точке зрения», как тогда иронизировали, каждой «кочке». И главное, о чём надо помнить всегда, результатом такого положения было то, что все выдающиеся писатели советского послевоенного времени состоялись, несмотря ни на что, без роптанья и бережно пронесли свой крест. Ничего из созданного ими не осталось незамеченным и не явленным миру. Совсем иные времена наступили тогда, когда восторжествовала лишь одна «кочка» зрения, по преимуществу либеральная. «Победа» и для русской литературы, и для российской жизни оказалась пирровой…

Попадал под такое обсуждение «два мнения об одной книге» сборник стихотворений «Край света – за первым углом» Юрия Кузнецова («Современник» в 1976 г.; Владимир Чепкунов «Край света – за первым углом?», Юрий Селезнёв «Но путь далёк…», «Литературная газета», № 46, 1976 г.). Попала под такое обсуждение и третья книга Николая Дмитриева «С тобой», свидетельствовавшая о нём как о вполне сложившемся поэте, вышедшая в издательстве «Современник» в 1982 году (Сергей Чупринин «В плену умеренности?», Римма Казакова «Продиктовано судьбой!», «Литературная газета, № 12, 1983 г.). Для нас тогда молодых литераторов было несомненным признаком: как только предпринималось обсуждение «с двух точек зрения», значит появился настоящий поэт…

Здесь надо помнить так же, что во весь советский послевоенный период русская литературная традиция трудно, с потерями, но восстанавливалась после её революционного погрома начала века. И Николай Дмитриев был явным продолжателем именно этого процесса. Неслучайно Римма Казакова усмотрела в его творчестве близость к Сергею Есенину и Александру Твардовскому. А я теперь могу добавить, что Николай Дмитриев в оценке как явлений жизни, так и литературы, был близок Ярославу Смелякову периода его книг «День России» и «Декабрь». Но главное, о чём с настойчивостью писала Римма Казакова, состояло в «естественности, природности поэтического голоса, в народности жизнеощущения, в национальной окраске стихов» Николая Дмитриева. Видимо, это и претило как её, так и Дмитриева оппонентам, судя по их аргументации, и в частности по доводам Сергея Чупринина.

Признаться, перечитывать теперь это, сорок лет спустя, когда столь многое произошло и у нас в России, и в мире, и с русской литературой, печально, ибо из этого видно теперь, откуда мы ниспали: почему русская литература вытесняется из общественного сознания, почему исчез литературно-художественный процесс, почему пресеклась, по сути, русская литературная традиция, всецело зависящая от информационных технологий, а имитация её с каким-то нездоровым бодрячеством ни о чём не говорит. И всё это – под постоянные декларации о возвращении к традиционным ценностям, словно они исключительно проявляются в вопросах пола… Мы ведь подобное уже переживали и не столь уж давно. Александр Блок в свою эпоху, подобную нашей, писал в дневнике 1913 года: «Пройдёт ещё пять лет и «нравственность» и «бодрость» подготовят новую «революцию» (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаяния, ни от какой тоски)… то, что называют «жизнью» самые здоровые из нас, не более, чем сплетня о жизни» («Дневник Ал. Блока», издательство писателей в Ленинграде», 1928 г.). К сожалению, поэт оказался прав и даже хронологически точен…

Дело ведь не только собственно в стихах, которые могут быть и совершенны, и неудачны, а в том внутреннем порядке мира, в народной стихии, которую улавливает чуткая душа истинного поэта и от чего неизбежно зависят все последующие события. А душа Николая Дмитриева была именно такой чуткой.

И хотя перечитывать все эти не полемики даже, а догматы, орудовавшие в литературной жизни, печально, их перечитать необходимо. Иначе тот зияющий провал в литературе, пришедшийся на наше послевоенное поколение, преодолеть невозможно. А без этого продолжение литературной традиции немыслимо. Ведь поэты этого периода, уже свершившие всё им предназначенное, в историю литературы как бы не вошли, а их наследие осталось и неопределённым, и не усвоенным. Да и пишется ли теперь истинная история литературы, включая современную… Не назовёшь же историей литературы хвалебные рецензии и даже статьи на то, что этого не стоит. И я упрекаю теперь себя за то, что тогда, по молодости, не различил многого из того, что неизбежно приводило и к драме российской жизни, и к трагедии русской литературы.

Итак, в чём, прежде всего, упрекался поэт Николай Дмитриев? На основании чего критик отказывал ему в «собственно творческой оригинальности»? Ах да, упрекался не поэт лично, а его «лирический герой». Была такая псевдогуманистическая уловка в среде критиков. Словно поэта и его творчество можно рассматривать раздельно… Прибегаю к аргументации Сергея Чупринина как наиболее характерной, так как он всегда отличался позитивистским и лишь социальным подходом к поэзии, не способными её различать в принципе: «Лирический герой Николая Дмитриева прежде всего и по преимуществу высокодобродетелен. «Славная ж ныне молодежь растёт!» – вот ведь что хочется воскликнуть, когда узнаешь из стихов, с каким «правильным» преклонением относится лирический герой Н.Дмитриева к старшим товарищам, как «правильно» чтит предания и заветы своих учителей, как «правильно» любит он семью и природу, как «правильно» хлопочет о том, чтобы и сверстники его вели себя как положено».

А собственно, почему добропорядочность и даже «высокодобропорядочность» и следование преданиям и заветам учителей, пусть не самого поэта, а его «лирического героя» вызывала такую едкую иронию и резкое неприятие критика? Это что, постыдно, непрогрессивно, несовременно – или как? Да нет же, это просто родовые пятна революционных демократов ХIХ века и их старательных последователей в дальнейшем, уверенных в том, что литература, поэзия «отражает действительность». А потому, то, что есть в действительности, непременно должно быть в неизменном виде и в поэзии. Если есть в действительности «дурное», оно должно быть и в поэзии. И обязательно дурное должно быть вместо добропорядочности: «Глаза поэта так искусно не замечают ничего дурного или хотя бы спорного, недовершённого, а действительность неизменно оборачивается к нему такой приятной, чтоб не сказать, благостной стороной». Это происходит из убеждения и уверенности критика в том, что всё оригинальное в поэзии свершается не иначе, как через снизвержения предшествующего, потрясения устоявшихся форм жизни, в конце концов из тех «революционных ценностей», которые около века навязывались в нашем обществе и которые якобы должны были принести человеку, обществу, стране благо, но так его и не принесли… Иными словами, коль поэт не следует тем догматам, в которые раз и навсегда уверовал критик, значит он и не поэт: «Подождём, пока молодой поэт, ещё несколько лет назад подавший большие надежды, сам разберётся в том, как жить дальше и где искать выход». То есть, пока поэт не уверует в столь упрощенные догматы критика. Но поэт и тогда и в дальнейшем в них, как и должно поэту, не уверовал.

Критик требовал от поэта спора, бунта, как якобы несомненного признака прогрессивности… Но, вопреки мнению распространённому, истина не рождается в споре. Она является наиболее талантливыми людьми, которых во все времена не так уж много. А споры, прения, если это не научные обсуждения, приводят к нестроению, к тому состоянию, к тому злу, о котором писал Николай Рубцов в стихотворении «В гостях»:

Куда меня, беднягу, занесло!

Таких картин вы сроду не видали,

Такие сны над вами не витали,

И да минует вас такое зло!

…Но все они опутаны всерьёз

Какой-то общей нервною системой:

Случайный крик, раздавшись над богемой,

Доводит всех до крика и до слёз!

И всё торчит.
                          В дверях торчит сосед,

Торчат за ним разбуженные тётки,

Торчат слова,
                            торчит бутылка водки,

Торчит в окне бессмысленный рассвет!

Но это всё, так сказать, – о жизни. А что собственно о литературе, какова методология критика, «позволявшая» ему отрицать поэта? Она давно известна, о ней критик тогда писал без всякого стеснения, так как тогда это считалось «прогрессивным». «Тяготение к классической, несколько даже «старомодной» гармоничности». Хотя всякий истинный поэт проявляется не иначе, как «Храня священную любовь, твердя старинные обеты» (А.Блок), ибо он – сын гармонии. «Сознательная установка нашего автора на консервативность собственно версификационной техники», – вот главный «недостаток» поэзии Николая Дмитриева. То есть, признаком оригинальности и новизны в поэзии критик признавал только и исключительно приметы формальные, стихотворное трюкачество, к которому прибегают обыкновенно за недостатком таланта.

Но коль молодой поэт не следовал догматам критика, значит он – необразован. Упрёк же в необразованности и непросвещённости в данном случае некорректен. Некорректен и потому, что стихи сборника «С тобой» это не подтверждали, и потому, что образованность критик понимает не иначе, как следование тем догматам, которые на данный момент в ходу и которые якобы должны свидетельствовать о его современности: «Он задумывается об уроках истории, не слишком, впрочем, уклоняясь от курса, проложенного школьным учебником, но он не равнодушен и к современности, благо она, современность, в стихах Н.Дмитриева тоже ведёт себя паинькою». Но оказывается, что даже и поклонники поэта «мало начитаны», в чём он их и упрекал. Как он это определил, неведомо. Видимо, с помощью тех же идеологических шаблонов, следовать и восхищаться которыми поклонники поэта тоже отказывались.

И тут самонадеянный критик в своём менторском раже не замечал того, в какую неловкость он попадал с точки зрения профессиональной, собственно литературной. Он упрекал Дмитриева в необразованности и в то же время – в том, что в его стихах много цитат и реминисценций из других поэтов, «которыми буквально пестрит сборник «С тобой» и которые так удивительно не соответствуют репутации Николая Дмитриева как поэта «некнижного», «жизненного». Но такие реминисценции как раз и свидетельствовали и о поэтической начитанности, и об образованности поэта. И тогда критик прибегает к аргументу внелитературному, к «репутации», словно неизвестно, как во все времена эти самые репутации делались и делаются. Но «репутация» для критика оказалась дороже текстов поэта.

Однако, переклички, реминисценции и даже прямые «заимствования» для истинного поэта вовсе не являются ни изъяном, ни недостатком, а скорее наоборот – непременным условием поэзии. Ведь истинная поэзия вырастает не только из «жизни», но и из литературной поэтической традиции. Так было во все времена в русской поэзии, начиная со «Слова о полку Игореве». Безвестный автор древнерусской поэмы ХII века не только восхищается своим предшественником Бояном, но и цитирует его песни. Ведь поэтическое слово всегда звучит не в каком-то неопределённом пространстве, но в атмосфере предшествующей и на данный момент сложившейся культуры. Творчество истинных поэтов буквально пестрит такими «взаимствованиями», чего они не только не скрывали, но порой подчеркивали и даже выделяли в тексте.

Константин Батюшков, к примеру, очень гордился тем, что сделал историко-литературное открытие, обнаружив в «Освобождённом Иерусалиме» Тассо многие выражения и стихи Петрарки. Любопытно его объяснение таких «похищений»: «Я нашёл многие места и целые стихи Петрарки в «Освобождённом Иерусалиме». Такого рода похищения доказывают уважение и любовь Тассо к Петрарке. Мудрено ли? Петрарка был его предшественником…». И если наш современник, ровесник в таких перекличках видит некий изъян, то это, конечно, ни о чём более не свидетельствует, как о вырождении литературной критики как таковой. Не говоря уже о том, что это неприлично с точки зрения литературной и оскорбительно с точки зрения человеческой.

В стихотворении Сергея Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» есть удивительный образ:

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя? Иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

Истинный литератор не станет упрекать Есенина, обнаружив «розовых коней» в «Элегии из Тибулла» Константина Батюшкова, а скорее задастся вопросом, что это значит в тексте стихотворения:

Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный

На розовых конях в блистанье принесёт,

И Делию Тибулл в восторге обоймёт?

Выяснять то, чьи же это «кони», – батюшковские или есенинские станет лишь законченный позитивист. Так же, как и в стихотворении «Парус» Михаила Лермонтова обаятельная строчка «Белеет парус одинокий…» оказывается, принадлежит Бестужеву-Марлинскому: «Стих «Белеет парус одинокий» «подсмотрен» юным Лермонтовым у Марлинского в поэме «Андрей, князь Переяславский:

Белее парус одинокий

Как лебединое крыло,

И грустен путник ясноокий

У ног колчан, в руке весло».

(Андрей Евдокимов, «Литературная газета», № 44, 2022)

Но у Марлинского – это милая красивость, в то время как у Лермонтова парус персонифицированный, говорящий о терзаниях души человеческой. Потому это стихотворение так тревожит душу, оставаясь неустаревающим и современным. «Переживание чужого голоса свойственно всякому лирику, как певчей птице, – писал Блок в статье «О лирике». – Но есть пределы этого перенимания, и поэт, перешагнувший такой предел, становится рабским подражателем… Таким образом, в истинных поэтах, из которых и слагается поэтическая плеяда данной эпохи, подражательность и влияние всегда пересиливаются личным творчеством, которое и занимает первое место». Да, у Николая Дмитриева есть не только переклички с другими поэтами, но и прямые «заимствования». К примеру, из Алексея Толстого:

К вам я съеду с колеи

Дни забыть чумные,

Колокольчики мои,

Цветики степные.

Как-то я увлёкся перекличками в стихах поэтов разных времён и даже написал статью «Отсталость формы извиня…» («Литературная учеба», № 2, 1985 г.). Признаться, было очень интересно и поучительно прослеживать то, как живые поэтические души взаимообогащаются друг от друга.

Что же касается упрёка Чупринина в том, что Николай Дмитриев не замечал ничего «дурного» (а «надо» именно «дурного»?!), коль оно в жизни есть, то на это можно сказать словами Александра Блока из его статьи «Интеллигенция и революция». Удивительно, что в этой статье поэта исследователи заметили только «музыку революции» в смысле якобы одобрения им революционного анархизма. В то время как статья эта совсем о другом, о том, как радикальная, либеральничающая интеллигенция с революционным сознанием приближала как могла революцию, а потом разочаровалась в ней и искренне недоумевала, что вышло не то, о чём она мечтала, перекладывая свою вину на народ: «Как аукнется – так и откликнется. Если считаете всех жуликами, то одни жулики к вам и придут. На глазах – сотни жуликов, а за глазами – миллионы людей, пока «непросвещённых», пока «тёмных». Но просветятся они не от вас». Душа поэта живёт в иных координатах. О каждом истинном поэте можно сказать так, как сказал о душе Николая Гоголя Василий Розанов: «Ни сора как зрелища, ни выкрика как протеста – она не выносила».

Упрёки же в «бесконфликтности» и «благостности» поэзии Николая Дмитриева строятся единственно на том, что позитивистское сознание критика признаёт только и исключительно конфликты социальные: «В конфликтах лирический мир Н.Дмитриева не испытывает решительно никакой нужды… Нет необходимости нашему лирическому герою конфликтовать, спорить…». По его логике – бунт, протест – это конфликт, а то, чем извечно терзаются живые души поэтов, не конфликт, а так – блажь: «А я печальный, нищий, жёсткий, / В час утра встретивший зарю» (А.Блок)? «Неприкаянный, мрачный, ночной, / Я тревожно уйду по метели» (Н.Рубцов); «Смотрю с улыбкой виноватой / Через окно на первый снег / Побитый жизнью, тёртый, мятый, / Угрюмоватый человек» (Н.Дмитриев). Где уж тут – «сам себе ужасно симпатичен»? (С.Чупринин)… Почему бы современного поэта не упрекнуть в недостаточном бунтарстве, если у нас даже гениальные поэты в литературоведении выставляются революционерами, являя этим несомненный признак их «прогрессивности» – А.С. Пушкин, как якобы одобривший заговорщиков-декабристов, хотя это совершенно не так; М.Ю. Лермонтов, как якобы антимонархист, хотя это вообще не так…

А конфликт, даже не просто конфликт, а трагедия жизни в стихах Николая Дмитриева есть. Но она осталась критиком не замеченной, хотя в книге «С тобой» она уже была довольно определённо проявленной. Да, это трагедия его личной, семейной жизни, сопровождавшая всю его жизнь. Трагедия безответной любви, «любви безответной отрава», которая предстанет в следующей его книге «Тьма живая» (М., «Молодая гвардия», 1983 г.) во всей её глубине. Но для истинного поэта личное и общественное нерасторжимо. Можно сказать, чем талантливее поэт, тем неразделимее в его мире личное и общественное, социальное.

Эта третья книга поэта называлась «С тобой», хотя из её содержания скорее напрашивалось название «Без тебя», или его же словами: «С тобой и без тебя». Но поэт назвал её именно так – «С тобой», тем самым говоря о том, что однажды зародившаяся любовь не исчезает, не отменяется. А если она «отменяется», то это была вовсе и не любовь… Но об этом ниже, ибо это тема не только Николая Дмитриева. Да и не «тема» только в её привычном понимании.

Разве абсолютная нелитературность общества, где истинному поэту не находилось места, а также такая «социальная» критика не укоротили жизнь поэта? И не только его, а по сути, многих его ровесников, целого поколения поэтов… Да и как было уцелеть им в той ситуации блокады, о которой писал Анатолий Салуцкий: «После 1991 года власть, пожалуй, впервые в истории русского государства отвернулась от литературы, избрав самую примитивную тактику: «своих» авторов вознести в классики, «не своих» пустить по миру» («Смена матрицы», «День литературы», 10.10. 2025 г.).

В обществе было установлено положение, как понятно, насильственно, недопустимое ни при каких обстоятельствах, когда на волне с безнадёжно запоздалой борьбой с «коммунистической идеологией» и совершенно демагогической борьбой с «тоталитаризмом», был навязан единственный мировоззренческий дискурс – исключительно либеральный, как якобы прогрессивный, это не могло не сказаться на всех сферах жизни, и прежде всего в литературе, не могло не обернуться общей деградацией. И не только в литературе, так как художественное, образное мышление способствует развитию интеллекта. Справедливо писал уже позже критик Вячеслав Лютый: «В течение трёх десятилетий отечественная литература публично представлялась исключительно как либеральный свод разнообразных сочинений «российских авторов», тогда как произведения традиционно русские пребывали в маргинальном статусе и считались едва ли не любительскими. Такие акценты поставила властная элита минувших лет» («Наш современник», №1, 2025 г.). Истинные поэты, продолжавшие русскую литературную традицию, были, по сути, вытеснены из информационного поля.

В то время, когда ещё существовал литературно-художественный процесс, возможны были не только такие мордования поэтов, какое предпринял Сергей Чупринин, но и обстоятельные обсуждения, скажем, в форме открытого письма поэту. Как это делала поэтесса Ольга Ермолаева: «Заступничество. Открытое письмо поэту Николаю Дмитриеву» («Литературная учёба», № 2, 1985 г.), в котором обращалась к нему «то с похвальной, то с укоряющей речью». С эпиграфом из письма Франческо Петрарки 13 января 1350 года: «Тебе, собрат, я хотел бы посвятить эту, если можно так сказать, сотканную из разноцветных нитей ткань. В другое время, если мне случится заиметь постоянное жительство и покой, которого до сих пор я искал напрасно, думаю соткать в твою честь более благородное и по-настоящему цельное полотно…».

«Тебе, собрат, я посвящаю», – так и начинает своё слово к поэту Ольга Ермолаева. Её похвала поэту искренняя: «Не могу назвать никого из сверстников, кто бы так же, как ты, чувствовал подлинность и соразмерность слова. Тебе дан большой Дар. Не суетись. Береги его. Прости, что невольно сбилась на поучение». – Но если так, то в чём укоризна? Как это ни странно, опять-таки – в недостаточной образованности: «Талант дать себе нельзя; но и одного таланта недостаточно… нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий, и, наконец, нужна образованность, нужно знание!..». Хотя аргументов в подтверждение необразованности поэта не приводила.

Примечателен упрёк поэту в максимализме и уже не только ему, но и родителям его, а заодно, и всем учителям: «Но ведь и ты тоже максималист, и твои отец с матерью были максималисты, знаю я учителей, сама учительская дочка». Откуда этот упрёк Ермолаевой? Теперь совершенно очевидно, что он проистекал от настойчивого навязывания тогда общественному сознанию пресловутой «толерантности», всеединства как проявления гуманизма, в принципе невозможного, ибо мир человеческий изначально устроен иначе: «Не думайте, что я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч» (Евангелие от Матфея, 10: 34). А то, что это было идеологией губительной глобализации, тогда мы, признаемся, распознать были не в состоянии… Ведь эта пресловутая «толерантность» была сокрытой формой навязывания обществу лишь одной точки зрения, как якобы наиболее «прогрессивной». Что произошло. Она была лишь – для «мужика» из стихотворения Николая Дмитриева «В метро», и не для «шибко образованной» «гражданки с профилем нервным», за которую, как видно по всему, заступалась Ольга Ермолаева, дабы оградить её от «мужика», чуждого ей, «нездешнего этого жителя»:

Где свет сиял мертво,

Читали и скучали,

Запел мужик – в метро!

От счастья ль, от печали?

 

Он пел, не голосил –

Не правонарушитель,

О чём-то он просил,

Нездешний этот житель.

 

Москву не удивишь,

И он, не удивляя,

Пел, как шумит камыш,

Мчит тройка почтовая.

 

Он пел, облокотясь

На чемодан фанерный.

Вот вздёрнула, косясь,

Гражданка профиль нервный.

 

А ей бы потерпеть,

Пусть он ей как заплата:

Табличек нет: «Не петь!»,

Табличек нет: «Не плакать!».

Менее всего это стихотворение надо воспринимать, как бытовую сцену, которая в общем-то маловероятна. Но – как картину устройства нашего общества, где есть и «мужик», и «гражданка с профилем нервным», которым надо как-то уживаться, а не исключать из жизни друг друга. Если бы в стихотворении было только «Табличек нет: “Не петь!”», тогда можно было бы воспринять изображённое поэтом как забавную картинку. Но тут есть ещё и «Табличек нет: “Не плакать!”». Хотя никто «В метро» и не плачет. А это уже свидетельствует о полноте восприятия жизни поэтом. Вот если бы «гражданка» потерпела, тогда бы была «толерантность» для всех, а так – только для «мужика», дабы обуздать его, «необразованного». И как ни странно, Ольга Ермолаева последовала не завету Петрарки, а заступилась за гражданку с профилем нервным, не способную «потерпеть» и перенести иное представление о жизни человеческой. И она находит «ключ» к пониманию поэзии Дмитриева. Это – заступничество, именно в Некрасовском его понимании: «Ему судьба готовила / Путь славный, / Имя громкое / Народного заступника…». Правда, заступничество Николая Дмитриева за «мужика» и шире – за народ, столькое переживший и действительно нуждающийся в заступничестве, Ермолаева переводит на того «заступника», которого изображал Некрасов. Вовсе не таинственного, а хорошо известного персонажа нашей истории. Слишком уж часто такие «заступники» и «поводыри» оказывались вовсе не ими и заводили народ в такие смысловые дебри, из которых потом приходилось выбираться трудно и мучительно. Но «заступничество» Николая Дмитриева совсем не сходно и даже противоположно с тем «заступником», которого изображал Некрасов:

Ты, в котором чуть ни гения

Долго видели друзья,

Рыцарь доброго стремления

И беспутного житья.

------------

…Ничего он не сделал изрядно,

Да и сам-то пожить не успел…

------------

То сердце не научится любить,

Которое устало ненавидеть.

Именно об этом стихотворение Дмитриева «Говорю, как старый почитатель…». Но если у Некрасова этот персонаж таков, каким он был, до конца упорствовавшим в своих догматах и неудачу своих добрых стремлений складывавший на народ, на его непросвещённость и на несостоятельность усвоить его светлые идеи, то у Николая Дмитриева он уже «улыбается виновато», отказавшись от своих былых идеологических игрушек. Вот откуда эти точные строки, которые Ермолаевой оказались непонятными, ибо она опять-таки столкнулась не с требованием истины, но – «толерантности», в принципе невозможной:

И не став поводырём России,

Стал давно кровинкою её.

«Можно быть и поводырём России и одновременно – кровинушкою её» (О.Ермолаева). Видимо, можно. Но только не для того персонажа, которого изображал Некрасов. Кого имел здесь ввиду Николай Дмитриев? Видимо, кого-то более близкого из последователей революционных демократов ХIХ века, своего современника. Как характерный для нашей действительности тип, но уже менее радикальный и неистовый. В конечном счёте, в этом стихотворении Дмитриев выразил главное содержание нашей эпохи, послевоенного периода: отход от свирепого идеологического догматизма и возвращение к исконной российской жизни. И в этом смысле его действительно можно назвать заступником:

Говорю как старый почитатель,

Но ушедший в мир других страстей:

Мы в него влюблялись по цитатам

Из больших ругательных статей.

 

Как умел он каяться красиво!

Тысячные толпы усмирял.

Своё имя к имени «Россия»,

Сам себя пугаясь, примерял.

 

И, в пророках шествуя когда-то,

Хоть куда-то звать хотел толпу,

После улыбался виновато

С чёлочкой, приклеенной ко лбу.

 

Снова то дорогой, то дорожкой

Поспешал на новую зарю.

…Но жила в нём боль не впонарошку,

Почему о нём и говорю.

 

Он к великим не причислен ликам,

Он старался долго, да устал.

Но бывает холодно с великим:

Подойдешь – и ткнёшься в пьедестал.

 

С ним же проще – мы его просили –

Он своё не прятал бытиё.

И не став поводырём России,

Стал давно кровинкою её.

Искренность ведь далеко не всегда является признаком истины. Чаще-то и заблуждаются вполне искренне. Потом «каются красиво», «улыбаются виновато», и… вновь «поспешают «на новую зарю», то есть к новым заблуждениям, и все – с болью «не впонарошку». Ведь прозревать труднее, чем следовать каким-то установлениям и догматам, на что способны совсем немногие…

Но там, где и следовало бы поговорить о характере дарования Николая Дмитриева, о своеобразии его поэзии, Ольга Ермолаева легко и даже как-то легкомысленно отмахнулась: «Упрекают тебя в послушном следовании традиции – это разбирайся сам». Словно следование традиции – не непреложное условие существования поэзии, а некое досадное уклонение от неё, непостижение «современности»…

Но как поэт истинный и чуткий Ольга Ермолаева, искренне и беспокоясь и тревожась за судьбу Николая Дмитриева, вдруг написала то, что теперь, сорок лет спустя, без содрогания читать невозможно: «Хочется, чтобы ты жил долго и успел сделать всё, что тебе предназначено. Какая дорога нас ожидает? Какие мы будем годы спустя?». Долго жить ему не довелось, а вот сделать всё, предназначенное ему, удалось. И «дорога», и то, «какие мы будем годы спустя», прояснилось со всей определённостью и печалью. Во всяком случае, завет Петрарки, вынесенный ею в эпиграф статьи о Николае Дмитриеве «Заступничество», соткать «более благородное и по-настоящему цельное полотно», остался неисполненным. Наступили такие времена, когда не только это намерение, но и вся русская литература стали как бы и не к чему… Надеюсь, что всё-таки временно. Но ведь каждый поэт и прозаик может попенять на своё неблагоприятное время, на внешние обстоятельства. Между тем как именно он на сей час и приходит, ибо другого времени у него не будет.

Стороннему взгляду судьбы поэтов часто кажутся безмятежными и даже благостными. Они ещё зачастую судят по внешним признакам их жизни, словно не ведая о том, что дело поэта «несоизмеримо с порядком внешнего мира», иначе в нём отпала бы всякая необходимость. Судят по признакам «успеха», репутации, порой даже не по текстам, а вопреки им.

Но каждый поэт надеется, нередко безответно, на то, что его когда-нибудь прочитают и перечитают, что то, чем терзалась его душа, было не напрасным, и кому-то станет действительно необходимым:

Вы судьбы бестолковую повесть,

Где в страницах мятеж и раздор,

Прочитаете, Память и Совесть,

И объявите свой приговор.

 

«Вернувшиеся с той войны…»

Многие писавшие о Николае Дмитриеве определяли его, прежде всего, как представителя и выразителя своего послевоенного поколения. И основанием для этого были его стихи, его миропонимание, его представление о себе в этом мире, его понимание происходившего и происходящего в мире и в стране. К тому же в стихах его это было выражено с предельной чёткостью, как основное, как главное в его судьбе:

В пятидесятых рождены,

Войны не знали мы, и всё же:

В какой-то мере все мы тоже

Вернувшиеся с той войны.

 

Летела пуля, знала дело,

Летела тридцать лет назад

Вот в этот день, вот в это тело,

Вот в это солнце, в этот сад.

 

С отцом я вместе выполз, выжил,

А то в каких бы жил мирах,

Когда бы снайпер папу выждал

В чехословацких клеверах?

Пожалуй, большинство наших ровесников ощущали то же самое, думали об этом же, потому эти стихи Николая Дмитриева и оказались нам столь близкими. И я думал о своём отце Иване Ефимовиче, с самого начала Великой Отечественной войны – на передовой, участнике прорыва блокады Ленинграда, наводчике знаменитой противотанковой пушки ЗИС-3, сержанте 220-го артиллерийского полка 201 стрелковой Гатчинской дивизии. Ну, пролети этот злосчастный осколок в 1944 году, отбивший ему левую руку, чуть правее, всего сантиметров на пять, и тогда в каких бы я жил мирах?..

Далеко не каждого поэта можно назвать выразителем своего поколения, своего времени и эпохи. Таковых-то и находится всегда совсем немного. Вспомним Николая Некрасова:

Попробуй, усомнись в своих богатырях

Доисторического века,

Когда и в наши дни выносит на плечах

Всё поколенье два-три человека.

Таковыми они становятся не только потому, что жили в то или иное время и принадлежали к своему поколению, но прежде всего потому, что выразили основное, главное содержание своего времени и своего поколения. Не то содержание, о котором трубят все средства коммуникации, но истинное, которое, может быть, только и улавливает и выражает чуткая душа поэта. Для Николая Дмитриева, как и для всех его ровесников – это, безусловно, Великая Отечественная война. И его отец, участник войны, как высший его судия.

Однако, надо сказать о поколенческом подходе в осмыслении своей судьбы, таком естественном и понятном, но вместе с тем как бы перекрывающем понимание мира конкретных поэтов. Но в том-то и дело, что Дмитриев не остаётся только на биографическом определении своего поколения, но постигает его духовно-мировоззренческую суть. Это надо отметить ещё и потому, что эта, скажем так, проблематика в русской литературе пошла в основном по руслу – «Отцы и дети», в смысле их сопоставления и даже противопоставления. В то время как она присутствует в народном самосознании и в культуре несколько в иных координатах. Тем более, что это крайне злободневно сегодня, когда молодые писатели, которым уже под пятьдесят, забыв о возрасте Пушкина, Лермонтова, Есенина, и об их трагических судьбах, позиционируют себя исключительно по возрасту, а не по литературе. И становятся не «новыми реалистами», и всё теми же, но «новыми нигилистами». То есть, перестают мыслить категориями литературными…

Но это соотношение поколений происходит иначе. Напомню талантливого критика и мыслителя, Валериана Майкова (1824-1848), прожившего всего двадцать четыре года, который «вступил на поприще общественной деятельности в то время, когда другие сидят ещё на школьной скамье» (И.А. Гончаров): «Единственный положительный признак появления в обществе настоящего молодого поколения есть появление новой сознанной и переживаемой мысли. Лета в этом случае ничто не значат. Можно быть очень молодым и в то же время совершенно чуждым современных идей, чувств и стремлений. Можно быть очень старым летами и вместе с тем сознавать современность и чувствовать её глубоко (Сочинения В.Н. Майкова в двух томах, Киев, 1901 г., т. 2). И даже более радикально: «Каждое поколение считает себя последним цветом органического развития человечества; век всегда так доволен собою, что прошедшее кажется ему смешным, а будущее – излишним. Мы бываем так горды своим настоящим, что надеемся никогда не устареть, надеемся закончить собою историю. И, не замечая глубокой иронии её процесса, наивно принимаем свою односторонность за полное развитие».

Здесь, казалось бы, всё ясно, и говорить об этом нечего. Ведь «поэзия не знает хронологии и всегда сближала людей, разделённых возрастом» (Василий Ключевский). «Душа свои не знает годы…» (Николай Рубцов). Однако, мы имеем печальный опыт, когда взаимоотношения между поколениями приобретали искажённый характер: «Каждый возраст имеет свои преимущества, и их особенно много имеет молодость с таящимися в ней силами. Кто радеет о будущем, тот больше всего озабочен молодым поколением. Но находиться от него в духовной зависимости, заискивать перед ним, прислушиваться к его мнению, брать его за критерий – это свидетельствует о духовной слабости общества. Во всяком случае, остаётся сигнатурой целой исторической полосы и всего душевного уклада интеллигентского героизма, что идеал христианского святого, подвижника здесь сменился образом революционного студента» (Протоиерей Сергий Булгаков, «Вехи», М., 1909 г.).

Я не останавливался бы на этом так подробно, если бы не замечал, что и в нашей сегодняшней духовной жизни это поветрие, описанное Сергием Булгаковым, ни давало о себе знать. Когда в писательской среде даже не обсуждаются конкретные произведения, то в каком состоянии находится литература вообще, но наряду с этим – забота о «молодых» до неприличия. Кончается это, как мы знаем из нашей многотрудной истории, плохо… Это вовсе не значит, что молодых авторов не надо поддерживать. Надеюсь на то, что хотя бы литераторы, то есть люди, считающие себя писателями, понимают, о чём я говорю. Впрочем, об этом трагическом положении и литературы в обществе, и состоянии писателя, не имеющего даже юридического статуса, то есть остающегося, по сути, незаконным, писал и Николай Дмитриев:

Ресторан писательского клуба,

Витражами убрано окно.

Здесь читать стихи, конечно, глупо –

С этим здесь покончено давно.

 

Если в сердце детская обида

Иль иное горькое в груди,

Ты сюда, где делят рынки сбыта,

Отдыхать душой не приходи.

(1990 г.)

Но у Николая Дмитриева и наших ровесников была в судьбе такая большая ценность, такая духовная величина, понимаемая им глубоко, что она не позволила ему уклониться как от характера своего дарования, так и от поэтической традиции. А это в писательской среде случается нередко, как под влиянием внешних обстоятельств, так и по причине самой природы поэтического творчества: «Кто залез в навоз, а кто в эстетство / У кого-то творческий застой, / И выходит на трибуну детство, / Как грозой, очистить простотой» (Н.Дмитриев). Эта ценность и духовная величина – Победа в Великой Отечественной войне. И отец – участник этой войны, олицетворяющий Победу.

Конечно, не только для Николая Дмитриева война с её Победой была главной величиной. Здесь тон осмысления и поколения, и времени задал выдающийся поэт нашей эпохи Юрий Кузнецов (1941-2003), которого Николай Дмитриев высоко ценил и, насколько известно, дружил с ним. Первые строки первой книги Юрия Кузнецова «Гроза» (Краснодар, 1966) – о Родине, о России, об отце, о войне:

Со страны начинаюсь,

С войны начинаюсь.

 

…Продолжаюсь войной,

Продолжаюсь страной.

А его стихотворение «Возвращение», по общему признанию, стало новым словом нового поколения о войне:

Шёл отец, шёл отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым –

Ни могилы, ни боли.

 

Мама, мама, война не вернёт…

Не гляди на дорогу.

Столб клубящейся пыли идёт

Через поле к порогу.

И у Юрия Кузнецова, и у Николая Дмитриева это была уже не просто, как принято говорить, «тема» войны, но то, что определило их судьбы. Для них это было не прошлое, не только трагическая и славная страница нашей истории, но настоящее.

Ведь, несмотря на огромную литературу о войне в послевоенный   период, её значение для нас, для страны, для России, не было определено чётко, но всё больше на бытовом, а не бытийном уровне, вне общего течения истории страны и народа и вне духовно-мировоззренческого её содержания. Между тем как Великая Отечественная война для России (Советского Союза) стала главным событием ХХ века. Политолог скажет, что война показала преимущество социалистического способа производства над капиталистическим, и будет прав. Но только этим далеко не всё объясняется. Война стала главным событием века для России в том смысле, что в предвоенные годы и в годы войны был совершён кардинальный поворот во всех сферах жизни и, прежде всего, в духовно-мировоззренческой. Был предпринят отход от революционной идеологической ортодоксии, разумеется, с сохранением «революционных ценностей», переход от революционного типа сознания к традиционному. Ввиду смертельной опасности для народа и страны обнажилась «полная несостоятельность прежней воинственно-атеистической идеологии, интернациональной и классовой догматики, наконец-то «русская история, русский народ и национальные культуры из объектов глумления, грязных оскорблений и нападок стали объектами почитания, вернулись на своё законное место… После двадцатилетней борьбы властей с «великодержавным шовинизмом» они вдруг вспомнили, что русский народ – это великий народ, а Советский Союз – это, прежде всего, Великая Россия». (Вадим Якунин, «Уроки великой войны», «Наш современник», № 11, 2020 г.).

История и судьба России предстала в общей картине мира не с точки зрения марксистско-классовой и интернациональной догматики, о чём писал выдающийся философ нашего времени А.С. Панарин: «Гигантские авантюры ХХ века затевал не традиционный человек, не азиатский варвар, ревниво наблюдавший успехи Европы. Их затеял западный «прометеев» человек, не сомневающийся в своём праве перетряхивать мир в угоду своим представлениям о должном и целесообразном» («На перепутье (новые вехи)». М., «Логос», 1999). И ещё более определённей: «Марксистская идеология стала для Запада тем тараном, с помощью которого разрушался социокультурный базис военного противника. Ясно, что этот «запрещённый приём» мог быть использован только против страны, которую по большому цивилизационному счёту своей не считают… Вторая мировая война, ставшая Отечественной, означала собой событие, противоположное февральско-октябрьскому перевороту 1917 года». Главный итог состоял в том, что «новая Россия вопреки всему состоялась». Российский человек вышел из этой войны уже совсем иным, чем был накануне её – вышел победителем, гордящимся своей страной, Россией. С такой мерой внутренней свободы, с какой люди в России уже давно не жили.

Всё это каким-то удивительным образом воплотилось в стихотворении Николая Дмитриева «Здравый смысл», созданном до новой смуты, в 1988 году. В нём поэт действительно является заступником. Но не за тех, в ком чуть не гения долго видели друзья», не за тех, кому «судьба готовила путь славный, имя громкое», но «добрые стремления» которых так и остались невоплощёнными. Не за тех, о ком писал талантливый поэт Юрий Беличенко:

А куст рябины, чуть оттаяв,

С ветвей отряхивает лёд…

Снегирь клюёт, как Чаадаев

Своё Отечество клюёт.

О сколько их, таких свободных,

Страну клюющих задарма,

Отменно умных, благородных,

Но всё же сдвинутых с ума,

Казнимых, каторжных болящих,

Родило в замыслах благих

Свободу блуда – для гулящих,

Свободу слова – для глухих…

Это заступничество за «мужичка», за народ, столькое переживший и всё-таки уцелевший. Как в стихотворении «Здравый смысл». Это одно из самых примечательных стихотворений Николая Дмитриева, говорящее и о судьбе его поколения, и о его собственной судьбе. Но главное – о судьбе народа. О преодолении им «мёртвых учений» и возвращении к самому себе. Это стихотворение о трудном, трагическом пути, народной жизни. Вроде бы лишь о своей литературной судьбе говорит поэт, но вместе с тем – о судьбе народа:

Мы пришли со слезами восторга,

Мы сломали замшелую дверь,

Мы с тобой обращались жестоко,

Но ошибку исправим теперь.

 

Ты забудь ожидания муки, –

И замок, и засов, и крючок.

Опирайся о верные руки,

Здравый Смысл,
                              выходи мужичок.

 

Посмотри, как у стен заточенья

Издыхают, тебе не простив,

Совы зоркие мёртвых учений,

Псы цепные тупых директив.

 

И теперь не хворай, и не старься,

Будь к великой работе готов.

Но постой…
                           Как живым ты остался

Меж картофельных бледных ростков?!

 

– Правда, воздух подвала мне труден,

Но задолго до этого дня

То Шукшин, то Белов, то Распутин

Подышать выводили меня.

 

Да, мне сумрак безвременья вреден,

Но сломить меня вряд ли б смогли,

Ведь улыбчивый Мальцев Терентий

Мне показывал силу земли.

 

Мне отличные люди служили,

Не дрожа за свое житие.

И на шее Абрамова жилы

Набухали во имя мое.

 

Я на родине узником не был,

Потому что их строй не редел,

Потому что на них, а не в небо

Я с великой надеждой глядел.

Примечательно это «мы» – «мы с тобой обращались жестоко», – словно и себя поэт причисляет к тем, кто обращался с народом жестоко, не выделяя истинных виновников происходившего с видом абсолютной непричастности к нему, не указывая на то, что это всё делали только «они». Но и «мы»… И – никакого злопамятства и обиды, хотя основания для них были. Такой мировоззренческой полноты понимания советской эпохи мы почти не находим как в исторических исследованиях, так и в литературных творениях. А ведь это и было главным содержанием этой эпохи и жизни нашего поколения… Другое дело, удалось ли исправить «ошибку», и была ли это просто «ошибка», а не осознанная преднамеренность…

Неслучайно в ряду писателей упоминается выдающийся хлебороб, народный академик, дважды Герой социалистического труда Терентий Семёнович Мальцев, знающий «силу земли». В необыкновенно цельной, поистине народной личности Т.С. Мальцева в полной мере проявилось то, как утверждалось в жизни всё настоящее, преодолевая ортодоксию и идеологическую догматику. Его тоже упрекали в «недостаточной» образованности, понимая её не иначе как политическую «незрелость»: «Так было и тогда, когда каждую весну, двадцать лет кряду, позорили районные руководители Мальцева за поздний сев («Еретик! Делает не так, как все!»), и каждую осень хвалили за хороший урождай… Вся его жизнь – это борьба с догмой и шаблоном, борьба за истинно творческие взаимоотношения с природой…» (Александр Егорунин, «Опровержение легенды», «Литературная газета», № 12, 1983 г.). Но легенда о поистине народном академике была запущена, как о «недостаточно» образованном: «По законам легенды герой должен быть немного чудаком, простаком, как говорится не от мира сего». А он был человеком «здравого смысла». Припомним, что первая книжка Николая Дмитриева называлась «Я от мира сего», перекликающаяся с судьбой выдающегося хлебороба. Так что более ранняя декларация поэта «Меня окружают хорошие люди», оказалась вовсе не декларацией, а выросла в поистине народную картину жизни.

И когда пришла новая смута, новая революция, на этот раз либерально-криминальная, высшим судьёй для поэта стал его отец, в своё время отстоявший Родину от захватчиков:

Осталось уж не так и много

Скрипеть до смертного конца.

Я знаю: у того порога

Увижу хмурого отца.

 

Увижу орденские планки,

Увижу ясные глаза.

Он заставлял чужие танки

Коптить родные небеса.

 

…И спросит он не без усилья,

Вслед за поэтом боль тая:

– Так где теперь она, Россия,

И по какой рубеж твоя?

 

Нет у меня совсем ответа,

Я сам ищу его во мгле,

И тёмное безвестье это

Удерживает на земле.

Не просто нет ответа, но есть его поиск, осмысление происшедшего для преодоления новой напасти, которая, как и всегда, пришла в иной форме, а потому и оказалась не сразу различимой. А потому, как ни крути, никуда не уйти от самой жестокой и беспощадной реальности: наше послевоенное поколение, которому всё было дано, свою миссию защиты России и народа, когда пришёл для этого час, не исполнило. Не исполнило, прежде всего, на поле духовно-мировоззренческом. Теперь приходится поправлять положение самым трагическим, военным путём. И уже не нашему, а новому поколению. Признаваться в этом больно, уразуметь это не так просто, на что способны не столь уж многие, ибо для этого надо пересмотреть всю свою жизнь, а это очень трудно. Такие люди оказались в меньшинстве, что и предопределило трагический ход событий.

 

«Россия – рядом и – в груди…»

Многие ли из нас тогда были способны на такую беспощадную искренность, как Николай Дмитриев? Далеко не многие смогли последовать завету Гоголя: «Прежде чем приходить в смущение от окружающих беспорядков, недурно заглянуть всякому из нас в свою собственную душу» («Выбранные места из переписки с друзьями»):

Мне было всё дано Творцом

Без всяких проволочек:

И дом с крыльцом, и мать с отцом,

И складыванье строчек.

 

Россия – рядом и – в груди,

С мечтой о новом Спасе,

С тысячелетьем позади

И с вечностью в запасе.

 

…И вот теперь сказать могу

(Не за горами старость),

Что всё досталось дураку,

Всё – дураку досталось…

Большинство и образованных, и честных, и совестливых вспоминали и жалели об утраченном, словно его можно было вернуть. И это было естественным. А то и копили свои былые «заслуги», которые вдруг перестали что-либо значить. А иные, вроде бы из патриотических побуждений, ушли в «политику» вместо творчества, словно не ведая о том, что писатели при этом и политики не сделают, и свой голос потеряют. И не сделали ведь никакой политики. А их уверенность в том, что они тем самым спасают Отечество, выглядела жалко. Не говорю о тех, кто в развязанной смуте и беззаконии решил, что называется «урвать» от общего достояния, оказавшись заодно с разорителями. Не о них речь, а о поэтах. Как отзывались души поэтов на новую беду, когда над нашей страной, над Россией снова нависла смертельная опасность, помня о том, что слова поэта суть уже его дела. Каким предстал в их творчестве в это трудное и мучительное время образ Родины и матери в едином лице. И тут не уйти от сопоставления и сравнения стихов поэтов нашего поколения со стихами поэтов других времён, прежних классиков. Как они переживали свое, тоже трудное время и последовали ли за ними наши ровесники.

Есть у Николая Дмитриева трогательное стихотворение «Деревне Архангельское», посвящённое его родной деревне:

Всё заслонялась пашнями, лесами,

Застенчивые прятала черты,

Но расточился дым перед глазами,

И во поле передо мною – ты.

 

Родимая! Неужто по привычке

Замкнёшься вновь и станешь далека?

Так со студентом-сыном в электричке

Стеснялась мать крестьянского платка.

 

Ведь он и сам чуть-чуть отодвигался.

Совсем немного… Незаметно. Нет!

Но в сотнях снов потом ему являлся

Тот крохотный мучительный просвет.

 

А ты жила работой небумажной,

Кормила всех и рядом, и окрест.

…Ты встреть его над сыростью овражной,

Под тихим светом вымытых небес.

 

В нём столькое сейчас перемешалось!

Но понял он одно, к тебе спеша:

Нет родины глухой и обветшалой –

Есть только обветшалая душа.

Как тут не вспомнить стихотворение Ивана Бунина «Родине», созданное в 1891 году, вроде бы со сходным сюжетом:

Они глумятся над тобою,

Они, о, родина, корят

Тебя твоею простотою,

Убогим видом чёрных хат…

 

Так сын, спокойный и нахальный,

Стыдится матери своей –

Усталой, робкой и печальной

Средь городских его друзей,

 

Глядит с улыбкой состраданья

На ту, кто сотни вёрст брела

И для него, ко дню свиданья,

Последний грошик берегла.

Сын стыдится матери своей, стыдится Родины. Видимо, потому что она «не такая», какой по его разумению должна быть. Не такая, как в других землях и странах. Но сын уже – «спокойный и нахальный», то есть уже подверженный тем поветриям в молодёжной студенческой среде, о которых писал Сергий Булгаков. Потом такой сын неизбежно включится в революционную «переделку» своей Родины лишь потому, что она «не такая», какая есть, какой её сотворили и сохранили многие поколения предков.

В стихотворении Дмитриева – иная ситуация: не сын стыдится матери, а мать стесняется своего крестьянского платка, то есть её забота – о сыне, как и всегда, как во все времена, о нём. А он, если чуть-чуть, совсем немного отодвигался от неё, то потом мучился и терзался, так как понял главное: «Нет родины глухой и обветшалой – Есть только обветшалая душа».

Признаться, было удивительным, странным и печальным то, что когда в Россию пришла новая беда, многие поэты, причём талантливые, вослед за разорителями её, вослед за теми, кто хотел, чтобы России «не было», стали утверждать, что «России нет». Видимо, такой «бренд» они посчитали современным и, так сказать, в духе времени. Ну да, изменился политический режим в стране, но Россия никуда не девалась. И сколько раз она изменяла свой лик в истории, выходя из бед новой и великой… Ведь невелика доблесть воспевать Россию тогда, когда она в благополучии, и совсем иное, когда она в беде. Истинный поэт именно тогда не отходит от неё, больной, желая ей выздоровления, ибо на этот час он и приходит.

Вот одна характерная стихотворная декларация того времени, названа «Дума о России»:

России нет…
                            Не надо возмущённых

И гневных фраз.
                               А истина проста:

Есть горстка душ
                          искусно разобщённых,

Давным-давно
                            не помнящих родства.

Их лица скорбны, и глаза их тусклы

Под небом
                      мысль России не парит…

Есть чисто говорящие по-русски,

Но это ни о чём не говорит.

(Сергей Хохлов, «Предчувствие»)

На самом же деле это – не «Дума о России», а безвольное согласие с её гибелью, с её несуществованием, когда поэт оказывается заодно с её разорителями. Может быть, и невольно, что сути дела не меняет. Или – какие-то и вовсе маниловские мечтания поэта Евгения Артюхова, в принципе невозможные, ибо как сказал поэт «Времена не выбирают, в них живут и умирают» (А.Межиров):

Ах, как бы я хотел родиться снова,

Но не в своей издёрганной стране,

А там, где лишь любовь всему основа

В почете труд и творчество в цене.

Но таких чудных мест нигде не существует. И это стало доводом для обличения своей Родины, а по сути, отречением от неё… Истинный же поэт думает и поступает иначе:

Рождённый в феврале под Водолеем

В самодовольный аварийный век,

Я вырос с инфантильным поколеньем,

Издёрганный и точный человек.

(Юрий Кузнецов)

Как видим, истинный поэт предъявляет счёт не Родине, не её обличает, на что не имеет никакого права всякий человек, а предъявляет счёт самому себе: не страна «издёрганная», а он сам «издёрганный»… А это даже лексическое совпадение только подчёркивает громадную разницу в понимании поэтами вещей этого мира:

Нет дома, где родился,

Нет школы, где учился,

Нет роты, где служил,

Страны, в которой жил.

(Евгений Артюхов)

Нам могут сказать, что так поэты отражают истинное положение, якобы во исправление страны. Но на таком пути ничего не исправляется, а только множится зло… Я говорю о поэтах, а не о трубадурах патриотизма, которые столь же упрощённы, как и обличители, ибо «Официальные восторги как похороны тяжелы» (Владимир Леонович). Ведь важно прежде всего то, что происходило на духовно-мировоззренческом уровне, что и стало неизбежным следствием трагедии крушения страны.

Как мыслили и как поступали великие поэты во времена более жестокие, чем наше время?.. Александр Блок, в Первую мировую войну, на которую он был призван, когда уже явно уготовлялось революционное крушение России, пишет стихи о ней, и в 1916 году издаёт книгу «Стихи о России». И в стихотворении 1916 года «Коршун»:

Идут века, шумит война,

Встаёт мятеж, горят деревни,

А ты всё та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней. –

Доколе матери тужить?

Доколе коршуну крушить?

Да и ранее, после первой революции, в России он уже чувствовал надвигающуюся катастрофу. Но верил в Россию, верил в то, что она не может исчезнуть и при любых обстоятельствах устоит и сохранится:

…Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу…

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

 

Пускай заманит и обманет, –

Не пропадёшь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты…

 

Ну что ж? Одной заботой боле –

Одной слезой река шумней,

А ты всё та же – лес, да поле,

Да плат узорный до бровей…

Да и наши наиболее талантливые современники это понимали крепко:

Когда молчат законы и заветы,

И чёрный хлеб замешан на крови,

Приходит час будить в себе поэта,

И говорить о чести и любви.

…Приходит час,
                            назвать его не смею,

Но словно мышь, почуя первый дым,

Я не нору спасаю, как умею,

А общий дом, что всем необходим.

(Юрий Беличенко, «Никола Зимний»)

И совсем иное состояние наступает тогда, когда поэт скажет, что это всё сделали не «мы», это сделали «они». Ведь тем самым перекрывается путь осмысления случившегося, преодоления беды и возрождения России: «За Россию спросите с себя, / Я пути её к Храму не рушил» (С.Хохлов). Лично поэт, конечно же, не рушил. Но был ли он поистине верующим человеком? Вот то-то и оно… У поколения поэтов, сложившихся в атеистический век, появилась уверенность в том, что вера и поэтическое творчество противопоставлены друг другу альтернативно, хотя это опровергает Священное Писание, ибо поэтический дар – это дар Божий. Вера – не препятствие для поэтического творчества, а непременное его условие. Вера, а не догматическое начётничество, какое теперь в писательской среде нередко, когда верить стало «можно» и даже велено… Но человек приходит к истинной вере не таким директивным путём.

Порой даже обидно за поэтов нашего послевоенного поколения, ровесников, когда под влиянием внешних обстоятельств они впадают в обличение Родины. И даже в гневную отповедь ей, как в стихотворении «Родине» талантливого поэта Михаила Анищенко:

Я ступаю по тонкому льду

Над твоею холодной водою.

Только чувствую – эту беду

Не утянешь на дно за собою.

 

Впереди – беспросветная ночь.

За спиною – полоска разлада.

Дорогая, хорошая! Прочь!

Ничего от тебя мне не надо!

 

Я прощаюсь с твоей красотой,

С незадачей твоей избяною…

Я не знаю, что стало с тобой,

Ты не знаешь, что будет со мною.

 

Мне теперь, что назад, что вперёд,

Спотыкаться, скользить и кружиться…

Но на веру твою, как на лёд,

Я уже не могу положиться.

 

Оглянусь – ты стоишь у плетня,

Ожидая, что всё-таки струшу…

И жалеешь, и любишь меня,

Как свою уходящую душу.

(«Оберег», М., Прогресс-Плеяда, 2008)

Что Родина, если поэт презирал само устройство мира: «Я устал от тоски. Я не сплю. / Я стою у окна. Замерзаю. / Боже мой! Как я мир не люблю. / Как устройство его презираю». Конечно, это не пушкинское, и не гоголевское понимание, так как они, несмотря ни на что, не презирали мир, а постигали и отстаивали его праведное устройство. И вовсе не блоковское понимание Родины: «Да и такой, моя Россия, / Ты всех краёв дороже мне», а по сути отречение от неё…

Ему неведомо было то состояние души, вера, что человек может состояться в полном смысле слова, пройти свой путь самопознания только вместе с Родиной:

Много нас – свободных, юных, статных –

Умирает, не любя…

Приюти ты в далях необъятных!

Как и жить и плакать без тебя!

Вера в наличную Россию, в данный момент существующую, определяет всё. А не в какую-то «историческую», под которой можно разуметь всё что угодно.

И всё опять-таки упирается в веру и в безверие авторов. Что значит, «Но на веру твою, как на лёд, я уже не могу положиться»? Но ведь только на веру и можно положиться. Есть у Михаила Анищенко примечательное стихотворение о матери, о молящейся матери:

Она опять всю ночь молилась:

За Русь, за падших, за детей…

И золотою рыбкой билась

В кругу невидимых сетей.

 

Родная даль была туманна,

Всё больше виделось утрат.

Она молилась неустанно,

И я был этому не рад.

 

Мне становилось всё тревожней,

Я мёрз от чудного огня.

Она – тот мир, чужой и ложный, –

Любила больше, чем меня.

Мир веры, материнской веры «чужой и ложный»? Так и хочется сказать: каков эгоист! Сам неверующий и у матери пытается отобрать Бога, тем самым обижая её… А что роднит сына с матерью? Разве только кровь? А дух человеческий, а вера, а душа – это не главное? Какое-то всё-таки упрощённое представление о природе человеческой вообще оказалось в этом стихотворении Михаила Анищенко. А ведь о духе человеческом, прежде всего, говорит вся русская литература в её вершинных творениях…

В этих стихотворениях Михаила Анищенко сквозит какой-то трагический надрыв, свидетельствующий о том, что от Родины, от матери отрекаются не иначе, чем прежде отрёкшись от Бога или не подозревая о Его существовании. Родная даль потому и «туманна», что своя исконная и истинная вера оказалась «чужой и ложной».

Но ведь были в русской литературе и в нашу эпоху поэты, которые подобную ситуацию понимали совсем иначе, не в искажённом виде. Как тут не вспомнить стихотворение «Мать» Анатолия Передреева, одно из самых совершенных стихотворений русской поэзии второй половины ХХ века:

Уляжется ночь у порога,

Уставится в окна луна,

И вот перед образом Бога

Она остаётся одна.

 

Туманный квадратик иконы,

Бумажного венчика тлен.

И долго роняет поклоны

Она, не вставая с колен.

 

И пламя лампадки колышет,

Колеблет листочек огня.

Ночной её вздох –
                                не услышит

Никто его, кроме меня!

 

Лишь сердце моё шевельнётся,

Сожмётся во мраке больней…

Никто
                 никогда не вернётся

С кровавых и мёртвых полей!

 

Не будет великого чуда,

Никто не услышит молитв…

Но сплю я спокойно, покуда

Она надо мною стоит.

(1961 г.)

Сопоставляю, сравниваю эти стихотворения поэтов вовсе не на выбор читателям, по их вкусу, так как двух правд не бывает.

Да ведь и наши ровесники, и более молодые, наиболее талантливые поэты понимали и понимают не превратно духовную природу человека с присущей ему верой. Как в стихотворении «Хлеб надсущный» Николая Зиновьева:

Как Древний Рим времён упадка,

Хрипит и корчится страна.

И лишь горящая лампадка

Мне не даёт сказать: «Хана».

 

Лишь эта плошка с козьим жиром,

В котором плавает оса,

Мне не даёт с постылым миром

Свести все счёты в полчаса.

Именно в русле русской поэтической традиции находятся и стихи Николая Дмитриева. Да, он тяжело переживает происходящее, смуту и беззаконие, но он не опускался до унижения и обличения Родины. Даже в таком стихотворении как «Москва. 1999 год»:

Свобода слова, говоришь,

И всяческой приватизации?

Москва похожа на Париж

Времён фашистской оккупации.

 

Пусть продают кругом цветы,

Пусть музыка и пусть движение –

Есть ощущенье срамоты

И длящегося унижения.

Но несмотря ни на что – безграничная вера в Россию, в её незыблемость и правоту:

Русь моя, страдавшая без роздыху,

В чаше бед не видящая дна,

Знаю, ты не поплывёшь по воздуху

Перед мутным взором колдуна.

Знаю: бесам выпадет что следует –

Мне об этом звёзды говорят!..

Тем самым поэт говорит, как и должно, что причина всех потрясений кроется в духовной сфере. Не в социальной и не в политической (это уже потом), но именно в духовной. Вспомним загадочный образ в «Руслане и Людмиле» Пушкина:

Там в облаках перед народом

Через леса, через моря

Колдун несёт богатыря.

Это надо понимать так, что и богатырь, без духовной крепости, может быть повержен нечистой и неведомой силой – колдуном. Ведь по народному поверью «эти бесплотные существа, олицетворяющие собой зло, – исконные враги человеческого рода». Колдун «олицетворяет отречение от Бога и Царствия небесного, а потому пользоваться его помощью считается грехом» (С.В. Максимов, «Нечистая, неведомая и крестная сила», Санкт-Петербург, ТОО ПОЛИСТ, 1994 г.).

«Мутный взор колдуна» в стихотворении Николая Дмитриева – это и перекличка со стихотворением «Русь» Александра Блока:

Ты и во сне необычайна,

Твоей одежды не коснусь.

Дремлю – и за дремотой тайна,

И в тайне – ты почиешь, Русь.

 

Русь опоясана реками

И дебрями окружена,

С болотами и журавлями

И с мутным взором колдуна.

В стихах Николая Дмитриева не в пример многим и многим поэтам, его ровесникам, в размышлениях о судьбах Родины и народа и своей собственной участи появляется беспощадный суд над самим собой. Так же, как и в поэзии рубежа веков, после революционного крушения России в феврале 1917 года, совсем у немногих поэтов появлялась тема возмездия, то есть личной ответственности за всё происшедшее. Ведь за происходящее во все времена и эпохи ответственны все, в них жившие, все без исключения, вне зависимости от того, что они о себе мнят:

Несу к святой обители

С притихшими людьми

Вину перед родителями,

Вину перед детьми.

 

По быльнику позванивают

Сухие семена,

Вина перед призванием

В конце пути видна.

 

Уж слишком часто с бесами

Случалось петь и пить,

И звуками небесными

Тот грех не искупить.

Этот, такой для поэта естественный и понятный суд над самим собой, вместе с тем невыносимо трудный, на который способны совсем немногие. Ведь в нём – и покаяние, и пересмотр своей жизни, и осознание своей вины и запоздалое сомнение в своём призвании.

Но в таких исповедальных, трагических стихах Николай Дмитриев достигает наибольших поэтических высот. Как в этом стихотворении, написанном в последний год его жизни:

На сонливом своём, торопливом,

На своём бестолковом веку

Никого я не сделал счастливым

И теперь уже вряд ли смогу.

 

Всё сближал дорогие мне звуки,

Расставлял дорогие слова,

И другой не постигнул науки,

И живу, как дневная сова.

 

…Что ответить родным и печальным,

Тем, кого сокровеннее нет?

Что копил я не ближним, а дальним?

Ледяной им не нужен ответ.

 

Да и сам я ответа не знаю,

Потому что при всякой поре,

Словно в детстве, Бажова читаю –

Про Данилушку в Медной горе.

Но было бы опрометчивым понимать эту исповедь поэта буквально, в том смысле, что всё было зря и напрасно. Скорее, наоборот, ибо о результате этих терзаний он приходит к главному выводу, основному обретению его жизни и поэтического творчества. Родина наша становится такой, какими являемся мы… Но не наоборот, как полагают догматики и ортодоксы. Восстановление, возрождение России может произойти только через возвращение человека к своей духовной природе, к своей исконной христианской, православной вере, к своей культуре, традиции и истории:

Дух покоя и сон голубиный

Не приходит по душу мою.

– Как ты, Родина, стала чужбиной?

Я всё плачу и горькую пью.

 

Почему, почему ты такая?

Даже детям родным не мила?!

– Нет, гляди: я, тебе потакая,

Новый образ уже приняла.

 

Ту же я завела себе справу,

Никого не кляня, не ругав, –

Тот же скипетр и ту же державу:

Огурец и чекушку в руках.

 

Я подумала: будешь доволен.

Ты доволен? Скорее ответь!

Я больна, потому что ты болен –

За компанию легче болеть.

 

Отвечай и глазами не рыскай!

Только всхлипнуть успел я в ответ,

И свалил меня сон богатырский,

Пробудил меня солнечный свет.

 

Я припомнил свой сон благодатный,

Снился мне, как и вечность назад,

Тот, казалось, уже невозвратный,

В майской дымке фарфоровый сад.

 

А теперь я и чёрные пашни,

И умытую ливнем сирень

Наяву увидал, и вчерашний

Проклял мутный, томительный день.

 

– Здравствуй, Родина, вон ты какая,

Как ты за ночь одну расцвела!

– Я сей образ, тебе потакая,

По охоте твоей приняла.

 

В этом образе трудно держаться,

За него надо выйти на бой.

Если ты не умеешь сражаться –

Значит, это мираж пред тобой.

(2005 г.)        

Родина стала «такой», «чужбиной» потому, что мы стали «такими». Упрекать Родину в чём бы то ни было, предъявлять счёт ей, означает нарушать пятую заповедь Господню о почитании отца и матери. Ведь мудрость этой заповеди в том и состоит, что соблюдение её нужно уже не отцу и матери, но – тебе: «Да продлятся дни твои на земле». Твои дни, а не их… Обличающий и упрекающий Родину свидетельствует не о ней, а о себе, каков он, а не она. Стихотворение Николая Дмитриева написано в согласии с этой заповедью Господней.

А как великие поэты, наши предшественники сражались словом за Родину, за Россию против тёмных сил зла, говорит их наследие, их бесценный опыт, теперь нам особенно необходимый. Сражались, несмотря ни на что, и в эпоху, пожалуй, ещё более жестокую, чем наше время. Не ссылаясь на внешние неблагоприятные обстоятельства, не предъявляя счёта России, и проявляя бесстрашие и мужество. И Александр Блок, и Анна Ахматова:

Зачем вы отравили воду

И с грязью мой смешали хлеб?

Зачем последнюю свободу

Вы превращаете в вертеп?

За то, что я не издевалась

Над горькой гибелью друзей?

За то, что я верна осталась

Печальной родине моей?..

Или – в её знаменитом стихотворении «Когда в тоске самоубийства…», написанном в 1917 году, после революционного крушения страны:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

 

Когда приневская столица,

Забыв величие своё,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берёт её, –

 

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край, глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

 

Я, кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну чёрный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

 

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух.

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Обычно это стихотворение публикуют, начиная с третьей строфы. «Мне голос был. Он звал утешно…», утверждая, что существует два его варианта: без первых двух строф и с ними. Как, к примеру, в издании: Анна Ахматова, Всемирная библиотека поэзии, Ростов-на-Дону, «Феникс», 1996. На самом деле вариантов не существует, так как третья строфа является продолжением предложения двух первых строф… Это – уже мировоззренческое вмешательство публикаторов. Ведь, в первых двух строфах говорится о причине катастрофического крушения страны, о том, почему «голос был»: И причина эта – не социальная и уж тем более не классовая, но духовная: «приневская столица» растлилась, превратившись в вавилонскую блудницу, отпала от своей исконной веры, от «сурового византийства», и как неизбежное следствие этого произошло её крушение. Это, разумеется, шло вразрез с официальным толкованием революции в России. Как видим, понимание смысла происходящего поэтом, очень даже отличается от его понимания идеологом, политиком и даже историком…

А в 1922 году Анна Ахматова создаёт стихотворение поразительного гражданского накала:

Не с теми я, кто бросил землю

На растерзание врагам.

Их грубой лести я не внемлю

И песен им своих не дам…

А это был уже вызов эмиграции, тем, кто покинул Россию, уверенным в том, что Россия «погибла», что «России нет»… Таким образом, поэт в своей правоте и в глубоком понимании духовных причин революционного крушения России оказался неудобным и даже чуждым всем… Но во всём наследии Ахматовой мы не найдём даже намека на упрёк Родине. Она остаётся с Россией, с родной землёй:

Но ложимся в неё и становимся ею,

Оттого и зовём так свободно – своею.

(«Родная земля»)

Николай Дмитриев находится в этой традиции осмысления судьбы России и народа. Именно поэтому он предстаёт теперь в контексте русской поэзии, как и всякий поэт большого дарования.

Всё сложнее, сложнее, сложнее:

Неожиданней, ярче, страшней,

Беспощадней, наивней, нежнее

На летящей планете твоей.

 

Ты прими на земле и такое,

Ты молись, чтобы он не потух,

Загостивший в краю непокоя

Одинокий мятущийся дух.

 

«Родина сквозит в твоих чертах…»

Через всё творчество Николая Дмитриева проходит драма его личной жизни, семейная трагедия, которую он определял, как «любви безответной отрава». Мы не можем, да и не имеем права рассматривать эту трагедию на житейском и бытовом уровне. Мы можем судить лишь о том, как её воспринимал, понимал и переживал сам поэт, помня о том, что семейное неблагополучие есть первый и верный признак неблагополучия в обществе и в народе.

Ты уходишь. Скрипнула калитка,

Здравствуй, боли чистая струя!

Это не стихи и не молитва,

Это просто милая моя!

 

Как пусты осенние просторы,

Сколько в небе чёрного огня!

Я целую землю, по которой

Ты идёшь со мной и без меня.

И тут начинается то, что нашим бедным обыденным разумом непостижимо. Всякое ведь бывает меж людьми, бывает, что они и расходятся. То ли любовь прошла, то ли её истинной и не было, не каждый ведь человек способен любить. То ли не сумели распознать любовь и сохранить – Бог весть. Ведь все несчастны не одинаково, а каждый по-своему. Но удивительно, что у поэта с этой «любви безответной отравы» любовь не только не исчезает, а наоборот – разгорается:

Всё бездарней и никчёмнее

Что во мне и что со мной,

Ты была звездой вечернею,

Выпрямляла путь земной.

 

…А ты во мне всю жизнь звучишь

Оркестром праздника и боли…

 

…Ты стала музыкой в судьбе

Непрерываемой и тихой.

 

…Жизнь потрачу, чтоб на музыку

Жизнь твою переложить.

 

…Милая моя, невозвратимая,

Прежняя, далёкая, родимая!

За каким-то облаком пропавшая,

То ли песней, то ли сказкой ставшая.

Это уже не просто воспоминание о любимой или тоска по ней. Она, несмотря ни на что, и в разлуке остаётся неотделимой частью его мира, всего того, что вмещает в себе Родина:

…И солдат передаёт по рации

Впереди, стоящим на посту:

Уберечь как достоянье нации

Радостную эту красоту.

Как луга и рощи заповедные,

Лютики и церковь Покрова.

И поэтов самые заветные

Всей судьбой рожденные слова.

А потому он уверен в том, что только она может ему помочь. А кто же ещё, если она остаётся любимой:

Стряхнуть мою сонную одурь

Родная, навек помоги!

------------

…Мне с небес звучит твой голос близкий,

Это он помог преодолеть

Столько лет без права переписки,

Что когда-то означало смерть.

Это возвышенная, но такая печальная поэтическая повесть о любви, которую так и хочется назвать «С тобой и без тебя». Но поэт называет её «С тобой». Она мне напомнила другую историю любви, очень сходную, столь же трагическую, хотя, разумеется, воплощённую на другом поэтическом уровне. Это история любви Александра Блока и его жены Любови Менделеевой (Блок). Даже сам сюжет этих драм очень сходен, хотя, как видно по стихам Дмитриева, он особо не увлекался поэзией Блока. Но в этом я могу и ошибаться.

О доблестях, о подвигах, о славе

Я забывал на горестной земле,

Когда твоё лицо в простой оправе

Передо мной сияло на столе.

 

Но час настал, и ты ушла из дому…

---------------

…Летели дни, крутясь проклятым роем…

Вино и страсть терзали жизнь мою…

И вспомнил я тебя пред аналоем,

Я звал тебя, как молодость свою…

 

Я звал тебя, но ты не оглянулась,

Я слёзы лил, но ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла.

Не знаю, где приют своей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла…

Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,

В котором ты в сырую ночь ушла…

А что же Блок, когда она ушла? Он вспоминает её пред аналоем, то есть в храме. И возносит её на недосягаемую духовную высоту:

О том, что было, не жалея,

Твою я понял высоту.

Да, Ты – родная Галилея

Мне – невоскресшему Христу.

23 июля 1908 года пишет жене Любови Дмитриевне тревожное письмо: «Всё это время меня гложет какая-то внутренняя болезнь души, и я не вижу никаких причин для того, чтобы жить так, как живут люди, рассчитывающие на длинную жизнь. Положительно не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, – это твоё присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас: мне надо, чтобы ты была около меня неравнодушной, чтобы ты приняла какое-то участие в моей жизни и даже в моей работе; чтобы ты нашла средство исцелить меня от безвыходной тоски, в которой я сейчас пребываю. Кажется, ни один год не был ещё так мрачен, как этот проклятый, начиная с осени. Пойми, что мне, помимо тебя, решительно негде найти точку опоры… Посмотри, какое запустение и мрак кругом!.. Помоги мне, если можешь». И ранее в письмах к ней же: «Время ползёт без тебя какое-то тусклое, бесплодное… Мне жить становится всё невыносимее… Если тебе больно читать всё это, то я пишу это не для твоей боли, а от своей».

И никаких упрёков. Наоборот – понимание её и осознание всей непоправимости происшедшего:

Что же ты потупилась в смущеньи?

Погляди, как прежде, на меня.

Вот какой ты стала – в униженьи,

В резком, неподкупном свете дня!

 

…Я не только не имею права,

Я тебя не в силах упрекнуть

За мучительный твой, за лукавый,

Многим женщинам суждённый путь…

 

…Эта прядь – такая золотая

Разве не от старого огня? –

Страстная, безбожная, пустая,

Незабвенная, прости меня!

(«Перед судом»)

Как у великого поэта, так и у нашего современника и ровесника, было за что просить прощения у своих любимых. Но что примечательно – поэты разных эпох свою личную драму воспринимали не иначе, как драму своего времени и трагедию страны:

Страна – под бременем обид,

Под игом наглого насилья, –

Как ангел опускает крылья,

Как женщина, теряет стыд.

Страна уподобляется женщине, жене… Что же это за такая «странная», по нашим обыденным представлениям, любовь? Это такая любовь, о которой Александр Блок писал в стихотворении «Скифы», свойственная нашему народу вообще:

Да, так любить, как любит наша кровь,

Никто из вас давно не любит!

Забыли вы, что в мире есть любовь,

Которая и жжёт, и губит!

Сравнивая поэтов разных эпох, я вовсе не уподобляю их поэтические миры, а хочу сказать лишь о том, что их личные жизненные коллизии оказались очень сходными. А воплощение их в стихах зависит уже не от самих коллизий. Александр Блок – великий поэт и ему открывались и в любовных стихах такие глубины души человеческой, такое понимание сердец, которые не перестают волновать и поражать во все времена:

Ты проклянёшь в мученьях невозможных

Всю жизнь за то, что некого любить!

Но есть ответ в моих стихах тревожных:

Их тайный жар тебе поможет жить.

Сравнение Родины с матерью привычно и естественно в нашем сознании. Есть оно и у Николая Дмитриева, тем более при его трепетном почитании родителей:

Много веры в них трудной, упрямой

В то, что сбудется третьей весной.

И сравнение Родины с мамой

Поражает своей новизной.

Отсюда – представление Родины – святой: «И родины лицо святое / Во очищающих слезах». Это обычное представление в русской поэзии. Как, к примеру, у Юрия Кузнецова: «Не жаль кубанки знаменитой, / Не жаль подкладки голубой, / А жаль молитвы, в ней зашитой, / Молитвы Родины святой», зашитой «рукою матери родной». Хотя, наряду с этим, мы называем Родину – Отчизной, Отечеством, не задумываясь над тем, почему так, не видя особой разницы в таких названиях. Так сложилось, так теперь принято. Но происхождение этих названий имеет свою эволюцию, свой «долгий путь».

Но есть в русской поэзии и сравнение Родины с любимой женщиной, которое кажется необычным и непривычным. Во всяком случае, в литературоведении оно так и не получило своего объяснения.

Классическим примером такого сравнения и уподобления – в цикле «На поле Куликовом» 1908 года Александра Блока:

О, Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь.

В этом взывании великого поэта увидели не более как некую экстравагантность. Даже Юрий Кузнецов в поэме «Золотая гора» писал:

Мелькнул в толпе воздушный Блок,

Что Русь назвал женой,

И лучше выдумать не мог

В раздумье над страной.

Правда, выдающийся поэт писал это в молодости, задолго до его глубоких размышлений и переживаний о христианской вере, о православии и своих поэм о Христе. Или, скажем, в стихах Бориса Примерова:

Я буду ласкать тебя песней,

Как думу, как душу, как Русь.

Это находило такое «объяснение»: «Ласкать любимую и Русь, сравнивать чувство к любимой с чувством к Родине пошловато». Объяснение обыденное, а точнее позитивистское. Есть такое уподобление и у Николая Дмитриева:

Дует. И порывисто светяще

Листья залетают на чердак.

Ты мне снова снишься, и всё чаще

Родина сквозит в твоих чертах.

Между тем это – библейское представление, понятное людям, читающим Священное Писание и задумывающимся над тем, как изначально устроен мир человеческий. А потому необходимо остановиться на этом библейском представлении. В «Откровении святого Иоанна Богослова» (Апокалипсисе) Вавилон, город крепкий, уподобляется жене, великой блуднице: «Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу» (18:2). Господь осудил блудницу: «Он осудил ту великую любодейцу, которая растлила землю любодейством своим, и взыскал кровь рабов своих от рук ея» (19:2).

Когда земля вновь оказалась растленной, ибо снова «всякая плоть извратила путь свой на земле» (Бытие, 6:12), Анна Ахматова, как мы уже видели, уподобляет «приневскую столицу» «опьяневшей блуднице». Так же, как и Александр Блок изображает блудницу в «Незнакомке» с её «тлетворным духом». Потому её шляпа «с траурными перьями», потому она – «бесстыдно упоительна и унизительно горда», что «яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы» (18: 2).

Но наряду с этим Откровение уподобляет светлой жене, невесте новый город Иерусалим. Это – жена, невеста Агнца: «И я Иоанн увидел святой город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (21: 2). Но Александр Блок изображает не только тлетворную блудницу, но и светлую жену в стихотворении «Твоё лицо мне так знакомо…», на голос которой откликаются колокола.

Как видим, уподобление города, страны жене является обычным библейским сравнением. Потому оно так естественно присутствует в миропонимании великих поэтов. Ведь они воспринимают жизнь человеческую в её едином непрерывном течении – изначально и до сего дня, что тоже естественно, так как духовная природа человека вечна, а Священное Писание говорит не только о том, что было когда-то, но что бывает в человеческой жизни всегда. Поэтому Блок так определяет любовь к Родине: «Это и есть любовь к России в целом, которую… можно любить как мать, сестру и жену в едином лице родины – России». У поэта это – «светлая жена»:

Я не первый воин, не последний,

Долго будет родина больна.

Помяни ж за раннею обедней

Мила друга, светлая жена.

Уподобление города, страны или народа женщине имеет более давнюю, ветхозаветную природу, когда в истории Израиля родство стало передаваться по матери, через материнскую кровь: «Есть ли в Св. Писании указание на такой исторический факт? Определённо, да. Об этом пишет пророк Иезекииль, который пророчествовал в Вавилонском плену. То есть, примерно за шесть веков до Пришествия Мессии-Христа. У Иезекииля находим образ народа в виде женщины-блудницы, дочери Иерусалимской, предавшейся блудодеяниям – служению иным богам. Обличение народа в богоотступничестве – это часть пророческого служения вообще, сравнение Иерусалима (или народа) с прекрасной девой или с погрязшей в грехах блудницей находим у многих библейских пророков…». …Блудница не дочь отца, она «дочь матери», родство пошло по другой линии, по матери. … «Пророк Иезекииль говорит братьям евреям: отец ваш Аморфей, но хуже то, что вы теперь не отца дети, вы матери дети. Иезекииль обличал ту часть еврейского народа, которая и в Вавилонском плену не вразумится. За шесть веков до Христа из Вавилона началась богоборческая деятельность Древнего Израиля, которая по глубине греха сопоставима с богоборчеством Каина» (Е.А. Авдеенко, «Тема «Каин» в современном мире», М., КЛАССИС, 2014 г.).

Но наряду с этим, как уже сказано в Откровении, новый Иерусалим, – город, страна, народ – уподобляется невесте, светлой жене, за которой остаётся последнее слово…

Таковы истоки этого уподобления города, страны, народа, Родины жене. Но всё дело в том, что это не является лишь «историческим» прошлым. Зло в мире неустранимо, оно по «Откровению», приходит на «малое время», а потом сковывается на тысячу лет. Каждый человек, каждое поколение людей, приходящих в этот мир, вступает в брань духовную против бесплотных сил зла за сохранение своей духовной природы, несмотря на предшествующий опыт. А потому нет ничего удивительного в том, что наиболее талантливые поэты описывают своё время, свою эпоху в библейских понятиях, представлениях и образах, в общем течении человеческой жизни – изначально и до сего дня.

 

«Я о вере не заспорю…»

В нашем послевоенном поколении вера в Бога, в вечного Судию, во Всевышнего оказалась как бы заменённой верой в Родину. Впрочем, как и в поколении наших родителей. В силу известных обстоятельств революционного атеистического века иначе, видимо, и не могло быть. Но это, как понятно, было уже снижением в понимании мира и духовной природы человека. Юрий Кузнецов справедливо отмечал, что, если «нет высшей категории обращения к Богу, обращаются к самой Родине – это большое снижение». (Творческие семинары Юрия Кузнецова, М., Литературный институт им. А.М. Горького, 2006 г.)

Ведь и Родина, как и всё сущее, является Божиим творением. Но революционный ХХ век внёс некоторые коррективы в соотношение веры и Родины. Человек, всегда спасая свою душу, сохраняя свою духовную природу, тем самым спасал и Родину. Но наступили такие времена, когда уже Родина спасала человека, так как по причине обстоятельств революционного характера, человека отлучали от Бога, от его исконной и истинной веры. Когда же нет в душе Бога, тогда и Родина может показаться не столь уж большой драгоценностью. Именно на неведенье Бога, на отпадении от Него строятся все бедные пацифистские воззрения. Можно сказать, что поэты нашего поколения через любовь к Родине трудно и мучительно приходили, пробивались к Богу. Это проявилось в миропонимании и в поэтическом творчестве Николая Дмитриева. Как в стихотворении об отце:

Усталое сердце твоё замолчало,

Но дом ты поставил, отец.

И это подворье не кол и мочало,

Не просто конёк и венец.

 

Углы не кропили, порог не святили,

Но, нежить и нечисть круша,

Здесь тихо сияет, как вечный светильник,

Твоя фронтовая душа.

Он, с такой трепетной любовью относился к родителям, даже писал: «Ночь. И рядом – большое свеченье. / Неужели – ответь мне, ответь. / Всё земное моё назначенье – / Лишь оплакать их тихую смерть?». А в стихотворении, им посвящённом, выразил это наше поколенческое представление о святости и родстве:

Теперь Земле не испугать

Меня ни тьмой, ни волчьим следом, –

Уйдя, вы проложили гать

Туда, где нищий страх – неведом.

И пусть над вами нет креста,

Вы, расточившиеся дымом,

Святыми сделали места

Своим присутствием незримым.

Получается вера без Бога, без Христа и без креста. Причём, вера искренняя и глубокая, вера в родных, в родной край, в Родину:

Я о вере не заспорю –

Много бабка знала горя.

Не скажу, что под ногами

Утром видел облака.

А скажу: «Без деревушки

И без этой вот опушки

Многим-многим в этом мире

Очень трудно жить пока…».

Упоминание о бабке и возможном споре с ней о Боге, что было в нашем поколении обыкновением (в данном случае уже не споре), – это то расхожее представление, бытовавшее и бытующее в нашем обществе, что к вере, к Богу человек приходит только в старости, пережив много горя. Но это ведь отзвуки всё того же атеистического времени беззакония и отпадения от Бога. Вспомним «Тихий Дон» Михаила Шолохова. Григорий Мелехов, многое переживший, в диалоге с «интеллигентом» Капариным говорит: «Какой там может быть перст, когда и Бога-то нету? Я в эти глупости верить давно перестал. С пятнадцатого года, как нагляделся на войну, так и надумал, что Бога нету… Никакого! Ежели бы был – не имел бы права допущать людей до такого беспорядка. Мы – фронтовики – отменили Бога, оставили его одним старикам да бабам. Пущай они потешаются». Хотя, точнее говоря, Бога «отменили» не фронтовики, а революционеры, дерзавшие перестроить мир по своему усмотрению и без Бога…

Конечно, «семьдесят лет советской власти не прошли даром, и религия надолго стала прибежищем пожилых людей» (Анна Долгарёва, «Литературная газета», № 18, 2025 г.). И надо полагать теперь и только теперь началось истинное возвращение к вере. Однако, к своей исконной вере люди возвращаются не тогда, когда верить становится «можно» и разрешено, но в силу своей внутренней потребности. А это всегда индивидуальный, трудный и непростой путь. А потому испытывать эйфорию от храмов «в шаговой доступности» (как в магазины), и от «доступного православия» во всяком случае, опрометчиво. Переполненные храмы на Пасху и Рождество – тоже, показатель возвращения к вере, но это ещё не воцерковление, о котором так легко говорят те, кто стал с некоторого времени хоть иногда посещать храмы. А потому к воцерковлению люди приходят всё-таки в пожилом возрасте. У молодых же, тем более у литераторов, такой возможности просто нет. И это должно пониматься как ими, так и священниками. Оговариваю это потому, что Николай Дмитриев всей своей судьбой и творчеством явил нам действительный путь к вере человека культуры.

В его стихотворении «Я о вере не заспорю…» вера как бы противопоставлена «деревушке», родному краю и шире – Родине. Без веры жить как бы «можно», а без деревушки – «нельзя», «очень трудно жить пока…». То есть, до каких-то пор. А потом как? Говорю это вовсе не в осуждение поэта, а в связи с тем, как в его миропонимании отразилось общее представление, бытовавшее в нашем поколении, и то, как происходил поиск веры. Пока же спасение он находит не в вере, а там, где верующая бабка его, с которой он о вере уже не спорит:

На заре она коров доила,

Шла босая – туфли берегла.

Двух детей она похоронила,

Двух царей она пережила.

Там спасусь я от любого лиха,

И за всё, за всё меня простят

Вишни одичавшие, что тихо

Про судьбу и вечность шелестят.

Иногда в его стихах прорывалось некое обывательское представление: «Знаю: люди придумали Бога, не умея траву объяснить». А то и писал стихотворение «Оправдание Иуды», упрекая Бога: «Помяни, Господь, оплёванного сына. На Тебе – на ком ещё? – его вина». Но Бог неподсуден и ошибаться не может. Все это могло проистекать из позитивистского и даже материалистического понимания мира, из убеждения, что зло рано или поздно будет побеждено. Но зло неустранимо и как оно пребывает в мире – на то даёт на все времена разъяснение в «Откровении святого Иоанна Богослова». Есть в мире верность, а есть предательство, которые соединиться никогда не могут: «И сказал: Что вы дадите мне, я вам предам его? Они предложили ему тридцать сребреников» (Евангелие от Матфея, 26: 15). А то, что Иуда, увидев, что он осужден, раскаялся и вернул тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, сути не изменяет: дело сделано и оно непоправимо. Адвокат Иуде – без надобности. В народном сознании это так и понимается. Я встретил его в одной из кубанских пословиц: «Е каятья, та нэма воротья», то есть покаяться можно, да ничего возвратить уже невозможно…

Но далее в воззрениях Николая Дмитриева и в его стихах происходят существенные перемены. Он ещё не называет имени Бога, но имеет в виду Его и надеется уже на Него:

Он не попустит выдать зверю,

Он не оставит в зоне Русь,

Единственный, Кого боюсь,

Кого прошу, в Кого я верю.

И уже прямо обращается к Нему:

Прости мне, Господи, – лишь здесь,

Где мрак и льдистые берёзы,

Не верю я, что в мире есть

Тебе невидимые слёзы.

А когда наступила смута девяностых годов, оказалось, что тёмные силы зла покушаются не только на Родину, не только на все, что так дорого поэту. Они покушаются прежде всего на веру, попирают Заповедь Христову, как в стихотворении «Нищий»:

Промелькнуло: кто-то просит хлеба

Во дворце подземном под Москвой.

Кремовое каменное небо

Светит завитушкой золотой.

 

Как чьему-то подчиняясь зову,

Перед ним проходит, словно сон,

Попирая заповедь Христову,

Сомкнутый могучий легион.

Казалось бы, жили без веры, а когда стали терять то, что имели, оказалось, что несмотря ни на что, жили всё-таки по заповедям Христовым, их не декларируя. Оказалось, что мы вовсе не нищие. Как в стихотворении Анны Ахматовой 1915 года:

Думали: нищие мы, и нету у нас ничего,

А как стали одно за другим терять,

Так, что сделался каждый день

Поминальным днём, –

Начали песни слагать

О великой щедрости Божьей

Да о нашем бывшем богатстве.

Есть у Николая Дмитриева стихотворение «Следы», в котором он ведёт вероятный разговор с Богом и в котором вдруг осознаёт, что Господь его никогда и не оставлял, что Он всегда был с ним, да и сам поэт был с Господом, этого не вполне осознавая:

Как душа вступила в жизнь иную –

Обратилась к Господу: «Прошу,

Покажи стезю мою земную…».

И Господь ответил: «Покажу».

 

Внял Отец Небесный человеку,

И земля придвинулась, и вот

Видит он извилистую реку,

Струи чистых и нечистых вод.

 

Видит он на берегу два следа,

– Что за спутник был в моей судьбе?

И воскликнул Бог:

 – Чудак, ведь это

Я всю жизнь сопутствовал тебе.

 

Видит человек, смущеньем занят:

Вот опять один прервался след

В дни его разлада и терзаний,

Страха, боли, самых чёрных бед.

 

Не сдержал он горестного вздоха:

– Видел я, как след Твой пропадал,

Почему, когда мне было плохо,

Ты меня, мой Отче, покидал?

 

 – Я не покидал, но в час разлада,

В дни, когда душили боль и страх,

На руки, я брал и сколько надо

Нёс тебя, как сына, на руках.

Нам могут сказать, не дерзость ли это – напрямую говорить с Богом? Ведь согласно Евангельской мудрости «Бога не видел никто никогда…». Но вероятный разговор с Богом в русской поэзии не столь уж редок. К примеру, в стихотворении Михаила Лермонтова «Когда, надежде недоступный…». Правда, в этом стихотворении великого поэта Бог говорит с некоторой иронией, так как человек докучал ему невероятным, тем, что он жить устал. Бог даровал ему жизнь, а он, видите ли, отказывается от этого дара – устал жить… И тогда Бог предоставляет ему право выбора: или живи той жизнью человеческой, которую Я тебе даровал, да, непростой и трудной, или вот этой:

…И всё, что свято и прекрасно,

Отозвалося мне чужим, –

Тогда молитвой безрассудной

Я долго Богу докучал.

И вдруг услышал голос чудный.

«Чего ты просишь? – Он вещал. –

Ты жить устал? Но Я ль виновен;

Смири страстей своих порыв,

Будь, как другие, хладнокровен,

Будь, как другие терпелив».

В стихах Николая Дмитриева появляется осознание того, что наступает время судное: «Или вправду это время судное / Раздувает свет своей зари?». Ещё с сомнением, ещё с вопросом, но уже вполне определённо:

И мне сказал незримый страж:

– Молись, коль помнишь «Отче наш»,

Коль что-то из святого помнишь.

Кстати сказать, такой существенный поворот в воззрениях на мир и на себя в этом мире в постижении веры и возвращения к ней, происходил не только у Николая Дмитриева, но и у других, наиболее талантливых поэтов нашего времени, к примеру, у Виктора Верстакова:

Порабощая тело духу,

Избрав нетленные пути,

Сумей и смуту, и разруху,

И Божий гнев перенести.

И в связи с этим – новое осознание своего призвания, своей миссии поэта:

В пурпурном плаще полководца,

В тюремном бушлате худом,

А может и голым придётся

Вернуться в родительский дом.

– Великую выиграл битву?

Великое зло испытал?

– За вас я, родные, молитву

Великому Богу читал.

Ясно, что «родительский дом» понимается здесь не только в прямом смысле слова, а в образном, как Родина, как узнавание Родины в новых условиях, когда ей грозит опасность.

И у Николая Дмитриева этот поворот к вере утверждается окончательно:

Вдруг приключилась голодуха!

О подаянье не моля,

Вот постепенно в область духа

Переместилась жизнь моя.

Вера же, святость без креста, с которой и Николай Дмитриев начинал осмысливать «мир сей», это, безусловно, следы и следствие обезбоженного, трагического ХХ века. И вместе с тем, преодоление этой обезбоженности и возвращение к истинной святости, ибо без веры человек по самой своей духовной природе жить не может. Отними у него Бога, и он поверит во что угодно, в любое «передовое учение», в любую «экономическую доктрину», о чём свидетельствует наша многотрудная история.

Проявилось это и в стихах талантливейшего поэта нашей эпохи Николая Рубцова, в его стихотворении «О Московском кремле»:

И я молюсь, о Русская земля!

Не на твои забытые иконы,

Молюсь на лик священного Кремля

И на его таинственные звоны.

«Иконы», вера и «лик священного Кремля» оказываются как бы противопоставленными: «Россия и воля, останься моё божество». У Юрия Кузнецова – уже иное представление. На нём этот поворот в общественном сознании, вопреки всему, сказался с наибольшей поэтической силой:

Мы пришли в этот храм не венчаться,

Мы пришли этот храм не взрывать,

Мы пришли в этот храм попрощаться,

Мы пришли в этот храм зарыдать.

 

Потускнели священные лики

И уже ни о ком не скорбят,

Отсырели разящие пики

И уже никого не разят.

---------------

…Вся страна горит подножным пламенем,

И глазами хлопает народ.

Матерь Божья, хоть под красным знаменем

Выноси святых огнём вперёд.

На этом пути обретения веры находится и Николай Дмитриев:

Поют в России град и весь:

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Надсущный хлеб, а не насущный,

Но невнимательна она,

Ей не до версии научной.

Всё – по-земному голодна?

И нет заботушки святей,

Чем хлеб для всех своих детей?

Да что ж! Надсущный он в крови

В Отчизне духа и любви.

И даже дерзает уже «поправлять»» молитву. И «поправляет» не без основания. Ведь в молитве Господней («Отче наш…»), действительно, напрашивается не насущный, а надсущный. Слово насущный – значит необходимый, нужный для существования, имеющий важное жизненное значение вообще. В таком случае, хлеб можно понять только в буквальном смысле слова, в то время как в молитве говорится и о хлебе как таковом, и о хлебе духовном. Примечательно, что слова надсущный нет в словарях, хотя слово существует в языке… Поэт Николай Зиновьев, не сомневаясь, называет стихотворение «Хлеб надсущный». Отец Антоний Сурожский (1914-2003) напоминал, что в нашей главной молитве слово о хлебе насущном в оригинале звучит – «Хлеб наДсущный дай нам днесь», что это неточный перевод. Так что Николай Дмитриев вполне естественно задавался вопросом о точности молитвы: «Надсущный хлеб, а не насущный». Но уж если говорить о молитве Господней, то нельзя не задуматься над упоминанием в ней о «долгах»: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим». Так в каноническом тексте, в Молитвословах. Так и в Евангелии от Матфея: «И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим (6: 12). Но далее говорится о грехах, а не о долгах. В Евангелии от Луки говорится уже о грехах, а не о долгах: «И прости нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему» (11: 4). Я не подвергаю сомнению канонический текст молитвы, но напоминаю о том, как Христос научал молиться учеников своих: «Молитесь же так…».

Удивительно, что в стихотворении «Радуга», написанном давно, Николай Дмитриев представляет радугу именно в библейском её значении:

Встань на время связующим звонким мостом

Между пашнями и высоты торжеством!

Между высью небесной и ширью земной.

Ведь Господь, не надеясь лишь на разум человека, который может завести его куда угодно, не оставляет его без присмотра и посылает «знамение завета» – радугу: «Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением завета между Мною и между землею» (Бытие, 9:13).

Николай Дмитриев в своих воззрениях и в поэтическом творчестве прошёл путь возвращения к вере. Об этом свидетельствует и его загадочное стихотворение «Берёзка на церкви»:

На церкви ты растёшь, берёзка,

В предощущении беды.

И до земли не доберёшься,

И не достанешь до звезды.

 

И, глядя вниз, где возле пашни

Земных берёз грустит семья,

Томишься, как царевна в башне,

Испуг серебряный тая.

 

А в кирпиче немного соков,

И корни вглубь тянулись зря,

Но ты пока шуми высоко,

Над всеми сёстрами паря.

 

Пусть ветер ветви обвевает,

Пусть поит листья стадо гроз,

Пусть нелегко, но так бывает

И у людей, и у берёз.

Ведь если бы берёзка росла «в трещине развалин», как в стихотворении Лермонтова», в котором берёза сравнивается с любовью, в глубине сердечных ран, была бы трагическая, но всё-таки как бы только реалистическая картина. А тут – берёзка на церкви

И отучить не мог меня обман;

Пустое сердце было без страстей,

И в глубине моих сердечных ран

Жила любовь, богиня юных дней;

Так в трещине развалин иногда

Берёза вырастает, молода

И зелена, и взоры веселит,

И украшает сумрачный гранит.

И о судьбе её чужой пришлец

Жалеет. Беззащитно предана

Порыву бурь и зною, наконец

Увянет преждевременно она;

Но с корнем не исторгнет никогда

Мою берёзу вихрь: она тверда;

Так лишь в разбитом сердце может страсть

Иметь неограниченную власть.

У Михаила Лермонтова берёза – в расщелине развалин, просто в развалинах. А у Николая Дмитриева берёзка – на церкви. И в том и в другом случае – это неестественное для них положение с точки зрения обыденной. А с точки зрения образной, символической лермонтовскую берёзу, олицетворяющую любовь, вихрь не исторгнет никогда. С берёзкой Дмитриева всё сложнее, так как возникает вопрос: почему она там выросла? Значит, церковь не ухожена? Но это уже предположения. Главное, что она растёт там в предощущении беды и увянет преждевременно, а «пока шумит высоко»… Но что роднит эти стихотворения поэтов разных эпох – это то, что в них представлено соотношение духовной и природной сущности человека. А также то, что в них через конкретные картины жизни выражен глубокий смысл человеческого бытия.

У поэтов своего поколения, ровесников, я нередко замечаю какую-то нечуткость, что ли, к основополагающим и извечным духовным представлениям, неизменным, сопровождающим человеческое бытие всегда. Это – не укор и не осуждение, а констатация факта. Да и понятно, после атеистического ХХ века, нещадного подавления веры, далеко не у каждого в эту эпоху была возможность читать Священное Писание не то что с детства, но хотя бы с юности, и вообще держать в руках Библию. Но в таком случае, как можно понять мотивацию поступков людей разных эпох? А без этого и наше время предстанет в превратном свете, окажется заслонённым всяческими преходящими мировоззренческими нагромождениями, далёкими от природы человека.

Но тем любопытнее наблюдать то, как наиболее чуткие поэты этого поколения выбирались из-под духовно-мировоззренческих нагромождений, глыб и торосов. Без какого бы то ни было радикализма, обличения и отрицания своей эпохи, как якобы «тупиковой». Но это удавалось немногим.

К примеру, в стихах Геннадия Красникова, осознающего, что «Осень поколенья наступает», нашего поколения, родившегося в послевоенный период:

От новостей катастрофических,

от мыслей апокалиптических,

вот-вот свихнётся белый свет,

и от ночей ополнолуненных,

и от речей ополоумненных

уже нигде защиты нет.

 

Назвались неучи учёными,

а белыми назвались чёрные,

черня других со всех сторон,

попёрли серые и средние,

и стали первыми последние,

и первых вышвырнули вон!

(«Литературная газета», № 35, 2025 г.)

На это следует сказать, что апокалиптическое, эсхатологическое мышление, как беспокойство за судьбу мира, вообще свойственно людям, уже хотя бы потому, что жизнь каждого человека, приходящего в этот мир, конечна. И без такого мышления наше миропонимание было бы неполным. Ведь «Откровение святого Иоанна Богослова», в котором изложена история мира и его участь, нельзя понимать буквально как историю земных событий: «Оно отнюдь не есть история земных событий, как пишется она и изучается, там не описывается никаких внешних событий и фактов, которые могут быть точно приурочены к пространству и времени. Оно есть символика этих событий» (Прот. Сергий Булгаков, «Апокалипсис Иоанна»). То есть, это история мира, изложенная в символах и образах. А потому сама апокалиптичность не может быть подвергнута обличению как некая напасть (а стихи поэта именно обличительные). Это равносильно обличению самого устройства мира… «Исправить» это невозможно, несмотря на все попытки это делать, так как оно извечно и присуще всем временам.

Далее в этом стихотворении присутствует отсылка к Евангельской мудрости о «первых» и «последних»: «Многие же придут первые последними, а последние первыми» (Евангелие от Матфея, 19: 30). Тем самым Иисус говорит ученикам своим, что так устроен мир, что те, кто считается первыми и успешными, на самом деле, окажутся последними. И не всегда в реальной жизни можно это различить. Разве только духовным зрением и время спустя. И ничего с этим не поделаешь. Так было всегда, и оно неустранимо. Но коль первые, являясь на самом деле последними, будут «вышвырнуты вон», это и будет означать, что справедливость восторжествовала. Так, вроде бы, и в стихах поэта: «и стали первыми последние, и первых вышвырнули вон!». Но автор представляет это как апокалиптическую катастрофу, а не торжество справедливости. Если же последние, являясь на самом деле первыми, вдруг взбунтуются, так как в таком положении находиться неудобно, и пожелают стать первыми, то тем самым они скажут, что они вовсе не первые и что им хочется быть в положении «первых», со всеми земными благами, которые из этого выходят. Но на сей час последние, а в действительности, являющиеся первыми, и приходят: «Душа Моя теперь, возмутилась! И что мне сказать? Отче! Избавь Меня от часа сего! Но на сей час я и пришёл» (Евангелие от Иоанна, 12:27).

В подтверждение сказанного приведу четверостишие Геннадия Красникова из этой же публикации под названием «Библия»:

Она никуда не спешит –

Словно небесный над нами Храм,

Эта Книга принадлежит

Всем народам и временам.

Всё правильно, всё верно, если судить по обыденному представлению. Но Библия существует не в каком-то пространстве вне человека и его духовного состояния. Бывают такие времена и сроки, когда человек станет отказываться от своей человеческой сущности, от своей духовной природы, о чём говорится в книге Бытия: «И сделаем себе имя» (11: 4). То есть, помимо имени человеческого, которое у человека уже есть. Это – неизбежное условие всемирного Вавилонского строительства, которое в разные эпохи принимает разные формы. Это и называется вырождением человека. И всё будет зависеть от соотношения «последних» и «первых», тех, кто отпал от Бога и тем самым отказался от своей духовной природы и сынов Божиих, оставшихся верными своей вере. Именно об этом – в стихах Юрия Кузнецова:

От вечной книги дым валит,

В ней выгорают строки.

Мир покосился, но стоит…

Ещё не вышли сроки.

Если же преобладание «первых», отпавших от Бога и отказавшихся от своей духовной природы, станет абсолютным, тогда уже некому будет разбирать наши «грехи и ошибки»:

О наших грехах и ошибках

Каких-нибудь несколько строк

В суровых небесных подшивках

Отыщут в назначенный срок.

(Геннадий Красников)

«Отыскивать», может статься, будет некому. Вот откуда человеческой цивилизации грозит опасность снова, как и всегда, от вырождения человека. А не от катастроф, как принято полагать, ибо катастрофы – ядерные, экологические, да и природные – являются не причиной, а уже следствием вырождения человека, его отказа от своей духовной природы. И это понимали талантливые поэты нашего поколения:

Когда землю пожрёт человек

И на небо разинет утробу,

Сатанинский послышится смех,

Излучающий радость и злобу.

И найдёт себе гибель сама

Раскормившая жирную тушу

Ненасытная прорва ума,

Что презрела по глупости душу.

(Валерий Михайлов, «Дымящийся свиток»)

Впрочем, и первая известная миру катастрофа – всемирный Потоп – произошла именно от того, что земля «растлилась» от человека, от вырождения его: «И воззрел Бог на землю, и вот она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле… Конец всякой плоти пришёл пред лице Мое: ибо земля наполнилась от них злодеяниями» (Бытие, 6: 11, 12). То есть, катастрофой стал не сам Потоп, а то, что произошло с человеком. Потоп же был уже неизбежным следствием этого. Некоторые приметы этого всемирного явления мы наблюдаем и в нашей сегодняшней жизни. «Цивилизации гибнут, – писал Василий Розанов, – от извращения основных добродетелей, стержневых, «на роду написанных», на которых «всё тесто взошло»».

Да и как непросто было устоять и поколению отцов наших, и нашему поколению против всех этих «экономических доктрин» (А.Блок) и «мёртвых учений» (Н.Дмитриев), навязываемых вместо исконно народной веры сначала огнём и мечом, а потом уже «гуманными» средствами. Их можно было только преодолевать трудно и мучительно, возвращаясь к духовной природе человека и народному самосознанию.

Но даже тогда, когда многое было уже преодолено, многое прояснилось, и русская литература с потерями, но возвратилась к своей традиции, оказалось, что возвращение к самим себе не может быть простым. Уже в 1987 году в редакции журнала «Литературная учеба» прошёл московский форум о взаимопонимании и взаимообогащении культур (№ 4, 1987 г.), пафос которого был в духе «нового времени», стремление к «общечеловеческим ценностям», хотя известно, что общечеловеческой культуры, единой для всех народов, не бывает: «Общечеловеческая культура, одинаковая для всех народов, невозможна… Стремление к общечеловеческой культуре должно быть отвергнуто» (Н.С. Трубецкой, «История. Культура. Язык», И., «Прогресс» «Универс», 1995 г.).

Особенно это проявилось на этом форуме, когда исследователи, учёные, литераторы, люди, безусловно образованные и умные, обращались к библейским представлениям. К примеру, Александр Мулярчик: «Разноголосица языков и возникшая вследствие этого сумятица, загубили, как известно, строительство Вавилонской башни – символа мирового единства». То есть, современный исследователь полагает, что образцом «мирового единства» было Вавилонское строительство, когда «На всей земле был один язык и одно наречие» (Бытие, 11: 1). И это мол, большое благо для единения человечества. И вся «сумятица» началась тогда, когда появилось множество языков и люди перестали понимать друг друга. То есть, вмешался Бог и сотворил такое вот неблагополучие. По обыденной логике так, вроде бы, и есть. На самом же деле мир единый существует в своём многообразии, а не в таком, механическом, что ли, единстве. И путь к миру единому и многообразному не такой простой… Катастрофа для человечества наступает не тогда, когда у людей множество языков, а тогда, когда «один у всех язык». Тогда они и предпринимают Вавилонское строительство на свою погибель: «И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать» (Бытие, 11: 6). И не отстали, и не отстают, ибо всемирное Вавилонское строительство не есть то, что было когда-то. Оно, изменяя формы, существует всегда. И наша нынешняя глобализация есть очередная разновидность Вавилонского строительства.

Но непременным условием Вавилонского строительства, как уже сказано, является отказ человека от самого себя, от своей духовной природы: «И сотворим себе имя» (Бытие, 11: 4). Строители Вавилона ставят себя вместо Бога. И на их пути помехой оказывается сам человек, которого надо преодолеть, «переделывать», «перековывать»… Так было всегда, так остаётся и сегодня, признаки чего мы наблюдаем теперь в европейской цивилизации. И не только в ней… Но это же печально, что образованная часть общества, призванная интеллектуально и духовно окормлять народ, спасение видит там, где нас подстерегает опасность…

Поэт Геннадий Красников не без основания обеспокоен апокалиптичностью нашего времени. Ведь пришла апокалиптичность какого-то нового вида, чем и отличается наша эпоха. Если ранее все научные открытия, технические и технологические достижения предпринимались в благих целях, для человека, для более совершенного его жития на земле, и лишь потом использовались как оружие против человека, то только в наше время достижение ума человеческого – интернет, информационная сеть, изначально замысливалось как оружие. Оружие абсолютного контроля над человеком, проникновение в его душу и кошелёк без спросу.

Интернет тормозит интеллектуальное развитие человека, способствует его вырождению, обессмысливает чудо человеческой жизни. Продержись общество в двух-трёх поколениях в таком состоянии, и страна окажется абсолютно беззащитной. Никакое оружие железное не поможет. Сеть требует срочного совершенствования и юридической регламентации.

Привожу это отступление в качестве иллюстрации того, какие представления об устройстве мира и природе человека превалировали тогда, когда жил и творил Николай Дмитриев. И он их преодолел.

Скажите мне, как вы живёте?

Я – словно пуля на излёте,

Но зависая, вижу даль.

И порох зря потрачен не был –

Какая жизнь, какое небо.

Какая строгая печаль!

Это ведь совсем не то, что, скажем, в стихах Марины Цветаевой 1913 года, потому что прошлое, прожитое для поэта – «крылья, а не бремя», потому что жизнь человеческую и народную он воспринимает в непрерывности её общего течения. И своё краткое земное бытие видел в этом общем течении.

Вы, идущие мимо меня

Не к моим и сомнительным чарам, –

Если б знали вы, сколько огня,

Сколько жизни растрачено даром,

И какой героический пыл

На случайную тень и на шорох,

И как сердце мне испепелил

Этот даром истраченный порох.

(Марина Цветаева)

У Николая Дмитриева – совсем иное мировосприятие, без той доли эгоизма, когда поэт считает, что коль вы не воспринимаете его ценности, значит ваши ценности сомнительные и ложные. Но уже с той солидарностью, которая была свойственна поколению наших отцов, да и нашего послевоенного поколения. И без которой общество существовать не может, ибо рано или поздно его ждёт трагедия: «Как нам дышится, как ещё спится / Рядом с горем родимой земли!» – горько взывает Дмитриев не к кому-то, а ко всем нам.

 

«Как душа вступила в жизнь иную…»

Его душа действительно «вступила в жизнь иную». Но это вовсе не означало некой безмятежности. Наоборот, оказалось, что с верой человеку жить непросто в обществе, охваченном безверием. Новые терзания, пересмотр своей жизни. И осуждение себя, и покаяние, и осознание непоправимости всего прошедшего: «Я часто блуждал, если верить молве, / По хлябям земным без Царя в голове». Но было бы наивностью и неточной характеристикой поэзии Николая Дмитриева полагать, что испытания жизни и трагические события в стране породили в его душе бунт, как писал о том Владимир Бондаренко: «Он явно взбунтовался. Его стихи последнего периода – свидетельство народного отчаянья» («День литературы», 16.09. 2015 г.). Но уходят в бунт во все времена люди совсем иного духовного склада. И не затем, чтобы что-то поправить. У людей с революционным типом сознания просто нет другого способа заявить о себе в этом мире. А потому они бунтуют всегда, даже тогда, когда для этого нет причин. Ну, разумеется, прикрывая своё бунтарство тем, что их душа «страданиями человеческими уязвлена стала». На самом деле их душа уязвлена тем, что мир, по их разумению, устроен неправильно и его надо переделывать. Мы как-то не отдаём себе отчёта в том, что ни одна революция в истории человечества не достигала декларируемых целей. Она лишь разрушала существующий уклад, на развалинах которого гением народа созидалась новая, никому пока неведомая жизнь.

Совсем иначе было в судьбе, в воззрениях и в творчестве Николая Дмитриева, о чём он и сам писал:

Из всех свистоплясок, со всех баррикад –

В забытое царство стрекоз и цикад.

Пусть сон баррикад сторожат муляжи,

А мы – потихоньку, тропинкой во ржи.

Не бунт, а прозрение об устройстве этого мира и о духовной природе человека наступает в творчестве Николая Дмитриева. Позитивистскому сознанию понять это, по сути, невозможно. Поэтому в лучших, наиболее глубоких стихах поэта последнего времени усмотрено разочарование, по причине недостатка, что ли, оптимизма и потому, что «смертная тема в годы разрухи и раздора накрывает» его. Но «смертная тема» была у Николая Дмитриева, как и у каждого большого поэта, и ранее. Она вообще присуща поэтам по самой неустранимой трагичности человеческого бытия. И связана она с внешним порядком мира лишь опосредовано. Положение поэта в обществе определяется совсем другим, о чём было уже в книге «С тобой»:

И пусть на базарах приличных,

Где вовсе не вся ещё Русь,

Его презирают привычно

За терпкость, несладость и грусть.

Впрочем, как и у каждого истинного поэта:

Я тоже здесь, с своей судьбой

Над лирой, острой как секира,

Такой приниженный и злой

Торгуюсь на базарах мира.

(Александр Блок)

«Базары» здесь, как понятно, вовсе не нынешние с их «книжной продукцией». Это «базары» мировоззрений, миропониманий, где и идёт основная борьба, брань духовная за сохранение духовной природы человека. «Они все были разные «в пятидесятых рождённые», – справедливо в данном случае писал Бондаренко, – но в начале семидесятых, ещё до начала резкого размежевания на левых и правых, на традиционалистов и материалистов, на концептуалистов и постмодернистов, первенство Коли Дмитриева было заметно всем его современникам».

И тут надо уточнить, что это было за «размежевание», которого раньше, вроде бы, не было, и которое вдруг случилось на самом деле. Это очень давнее размежевание на Руси и в России, с первой половины ХIХ века уже принявшее нынешние формы. Вехами его являются споры Пушкина с Чаадаевым, Гоголя с Белинским. Это было противостояние духовного с позитивистским и даже материалистическим, лишь социальным пониманием мира, из которого исключалась духовная природа человека. Аполлон Григорьев выразил это в письме к Майкову 24 октября 1860 года: «Любезные друзья! Антихрист народился в виде материального прогресса… к церкви мы были ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам остаётся только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займётся улучшенное человечество». То есть, это был известный со времён библейских отказ от духовной природы человека, отпадения от Бога. И обустройство мира по своему разумению, согласно «экономических доктрин».

Революционные демократы довели это противостояние до предела, всё пытаясь связать литературу с жизнью, ценой подавления литературы, русской литературной традиции. Василий Розанов писал в статье «Три момента в развитии русской критики»: «С возникновением критики Добролюбова произошло раздвоение нашей литературы: всё слабое и количественно обильное подчинилось ей; напротив, всё сильное отделилось и пошло самостоятельным путём. Собственно, только этот второй поток и образует собой новый фазис в развитии нашей литературы».

Это была «не грубость чувств, а ошибка узкого ума» в этом поколении, «одного из самых жалких и скудно одарённых в истории… Это были дети, которые, найдя яблоко, поняли только то, что его можно съесть» («В чём главный недостаток наследства 60-70-х годов»?). Им казалось, что они лучше всех поняли человеческую природу, хотя, на самом деле, они беднее всех её поняли. «Они просмотрели оригинальную русскую философию, равно как и философское содержание великой русской литературы» (Н.Бердяев). Довели общество до того состояния, о котором писал Николай Страхов: «Эти умы пришли к полному отрицанию русской жизни… не усомнились вычеркнуть жизнь русского народа из истории всемирного развития» («Общий ход нашей литературы»). В конце концов, это привело к революционному крушению России в феврале 1917 года. «Шестидесятники» ХХ века, ничем, по сути, не отличающиеся от «шестидесятничества» века ХIХ, идеологически уготовили новую революцию девяностых годов, на этот раз либерально-криминальную. Так что в наше время произошло – не просто «размежевание» на традиционалистов и материалистов, на левых и правых, неведомо откуда-то взявшееся, а возвращение к тому скудному духовно-мировоззренческому состоянию общества, которое уже приводило Россию к революционному краху. Эту «биографию» людей с революционным типом сознания надо помнить крепко, иначе мы не сможем понять и объяснить, что именно произошло в нашу эпоху, а значит тем самым перекроем пути для преодоления последствий их бурной, разумеется, «прогрессивной» деятельности…

В советское время, начиная с 1930-х годов, произошёл кардинальный поворот к традиционным ценностям и по сути отказ от «революционных ценностей». Примечательно, что основой для него стала именно великая русская литература, так как идеология оставалась атеистической. Об этом писал философ русского зарубежья Г.П. Федотов в статьях того времени: «В спешном порядке куётся национальное сознание, так долго разрушавшееся… Марксизм – правда, не упразднённый, но истолкованный, не отравляет в такой мере отроческие души философией материализма и классовой ненависти. Ребёнок и юноша поставлены непосредственно под воздействие благородных традиций русской литературы. Пушкин, Толстой – пусть вместе с Горьким – становятся воспитателями народа. Никогда ещё влияние Пушкина в России не было столь широким. Народ впервые нашёл своего поэта». («Судьба и грехи России», С-Петербург, «София», 1991г. – 1, 1992 г. – т.2). В послевоенный период русская литературная традиция с потерями, но была восстановлена. До её революционного разрушения «шестидесятниками» нашей эпохи… Возврат к традиционным ценностям, к народному самосознанию и составляли главное содержание предвоенной, военной и послевоенной эпохи, с точки зрения духовно-мировоззренческой, определявший мотивацию поступков людей. Шёл этот возврат в послевоенный период трудно и даже мучительно, так как революционная догматика преобладала как в либеральной среде «шестидесятников», так и в официальном курсе власти, несмотря на кардинальный поворот в предвоенное время.

Здесь очень важно понять, что в девяностые годы свергалась, столь запоздало, уже не «коммунистическая идеология», а тот уклад государственной и народной жизни, который сложился ценой неимоверных усилий, лишений, страданий и потерь…

Этот беглый экскурс в смысловые основы совершенно необходим, так как без него невозможно понять истинное положение нашего послевоенного поколения, эпохи, в которую жил и творил Николай Дмитриев. Никакого «бунта», никакого «протеста», свойственных людям с революционным типом сознания, скорым на суд и расправу, в его стихах нет. Это уже домыслы патриотов-догматиков. Но есть глубокое, интуитивное понимание сути происходящего, выраженное, к примеру, в стихах его ровесника Бориса Орлова: «Гул революций – чёрных дыр – / Утих в смирившемся народе. / Как гармонично создан мир – / Он и красив, и благороден». В подтверждение этого приведу примечательное стихотворение 1997 года Николая Дмитриева «Полустанок», в котором, содержится не только ужас происшедшей в России катастрофы, не призыв на новые «баррикады», уже невозможный, но выход из этого несчастья; печаль не только о себе и участи своего поколения, но и – продолжение российской жизни:

В окно вагона спозаранок

Ты кратких несколько минут

Глазел на пыльный полустанок:

Неужто люди здесь живут?

 

Ты видел выкрашенный охрой

Столетней выдержки забор,

Жалел и тополь с кроной дохлой,

И плешью венчанный бугор.

 

Но в тусклом нездоровом свете

У полированных корней

Под тополем играли дети

На бедной родине своей.

 

Другой у них уже не будет,

Так пусть ничто не оскорбит

Сторонку ту. Она ж не судит

Твой кочевой, скользящий быт.

 

И, может, с этой скудной сени

Они сумеют больше взять,

Чем ты с персидской взял сирени,

Что под окном растила мать.

Он, как и каждый истинный поэт, представлял образ поэта своего времени, нашего нелитературного времени, соотнося его и с собой. Это несуетный литератор, не озабоченный «шумихой и успехом», бесконечными премиями и книжными тусовками, всё более и более перестающими быть литературными. Для которого литература самоцель, а не способ самоутверждения в обществе. Знающий своё трудное дело, несмотря ни на что. Осознающий своё предназначение, вдруг ставшее непопулярным и даже презираемым, не всегда видимое миру. Как в стихотворении «На вокзале»:

Там, где серая зорька застала,

Где стекло от составов дрожит,

На потёртой скамейке вокзала

Он, не узнанный миром, лежит.

 

На платформу спешат россияне:

То заденут мешком, то полой –

Никакого такого сиянья

Над косматой его головой.

 

И вокруг замечают не очень

Те, что шепчутся, дремлют, жуют,

Что опять на лице его очи

За секунду до взрыва живут.

 

Он в столицу никем не направлен,

Нестоличен с макушки до пят.

Спит редактор, стихами отравлен,

Спят наборщики, критики спят.

 

Он откуда? Не знаю ту местность,

Но стране без неё не прожить.

И присела родная словесность

Чемоданчик его сторожить.

Николай Дмитриев, безусловно, является продолжателем русской классической поэзии. Он и сам писал об этом:

Года идут. Не брошусь я с обрыва,

Со мной грустит по долгу службы ива.

А я пишу – и кругом голова.

И в сумерках мне классики ревниво

Нашёптывают нужные слова.

Он продолжил русскую классическую поэзию ХIХ и ХХ веков, а также своих выдающихся предшественников, оставшихся в литературной традиции. Его классическая лира находится в их ряду:

Мы все, как можем, на земле поём,

Но среди всех – великих было мало…

Твоей душе, тяжёлой на подъём,

Их высоты прозрачной не хватало.

 

…Ты помнил тех далёких, но живых,

Ты победил косноязычье мира,

И в наши дни ты поднял лиру их,

Хоть тяжела классическая лира!

(Анатолий Передреев, «Поэту», 1968 г.)

Жизнь улеглась… Чего мне ждать?

Конца надежде или миру?

В другие руки передать

Пора классическую лиру.

Увы! Куда ни погляжу –

Очарованье и тревога.

Я никого не нахожу:

Таланты есть, но не от Бога.

И все достойны забытья.

Какое призрачное племя!..

(Юрий Кузнецов, «Классическая лира», 1997 г.)

Но поэтам нашего послевоенного поколения взять классическую лиру было очень даже непросто, если иметь в виду не только форму стиха. Ведь предшественники их не сталкивались с тем, с чем столкнулись они, когда произошло, казалось, немыслимое и невозможное – русская литература стала настойчиво вытесняться из общественного сознания. Ей была отведена роль имитации литературы, развлечения по примеру пресловутого «шоу-бизнеса». Отсюда в их стихах такой трагизм, какого не знали поэты предшествующего поколения:

Я взял классическую лиру,

Безмолвна каждая струна,

Играть не хочет лира миру,

Которым правит сатана.

 

Кто из поэтов не философ?

И мне мир нынешний не мил.

И я поставлен пред вопросом:

Сменить мне лиру или мир.

(Николай Зиновьев)

И совсем немногие поэты остались верными классической лире. Николаю Дмитриеву удалось её взять и удержать. Эта классическая лира и являет собой новый этап в развитии нашей литературы. В отличие от окололитературной и стихотворной публицистики, пытающейся выдавать себя за литературу. О Николае Дмитриеве можно сказать словами Николая Рубцова из его стихотворения «Сергей Есенин»:

Это муза не прошлого дня

С ней люблю, негодую и плачу.

Много значит она для меня.

Если сам я хоть что-нибудь значу.

Николай Дмитриев, пожалуй, как мало кто из поэтов послевоенного поколения глубоко понял свою эпоху, её истинное, потаённое содержание, то, как жила и спасалась живая человеческая душа среди мировоззренческих торосов второй половины ХХ века. И оказалось, что его опыт, его поэтическое наследие сегодня снова востребованы. Сумеем ли мы воспользоваться ими, зависит уже не от него.

                                                     

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии