Ирина ШУЛЕНИНА. СВЕТ ИВАНА НИКУЛЬШИНА. О сборнике поэзии «Под осенней луной»
Ирина ШУЛЕНИНА
СВЕТ ИВАНА НИКУЛЬШИНА
О сборнике поэзии «Под осенней луной»
Поэзия самарского прозаика и поэта Ивана Ефимовича Никульшина (род. в 1936 году) взошла на ниве русской поэзии, как трава прорастает к солнцу, питаясь мощью родной земли и мудростью народных былин и песен. Былинные детали возникают в них, как цветы на зелёном лугу, и становятся художественными деталями, которые открывают «четвёртое измерение» световому пространству его творчества.
Колыхание веток и света,
свищут птицы, трепещет трава.
И гудит голубая планета,
как моя от забот голова!
Я пришёл на неё из былины
где соломою пахнут хлеба
где лежат под кустами калины
половецких князей черепа.
Я – тринадцатый правнук Микулы,
и достались мне, – что ни мели, –
его ветром обдутые скулы
и великая тяга земли,
и его вековая работа –
направлять рукояти сохи
до конца, до кровавого пота –
о которой талантливый кто-то
за меня и продолжит стихи.
Из глубины веков идёт к нам удалой добрый молодец по дороге, вдоль которой лежат «половецких князей черепа», над головой у него «свищут птицы», а под ногами «гудит голубая планета». Та же былинная гипербола: «великая тяга земли», «вековая работа» и – неожиданно! – наша литературно-современная «голубая планета» и разговорно-просторечное «что ни мели» – даёт нам не просто связь былины с современностью, а взаимопроникновение мироощущений, чувство забытой связи времён. Здравствуй, долгожданный добрый молодец, оратай, пахарь, певец, правнук Микулы Селяниновича!
Как орёт в поле ратай, посвистывает,
сошка у ратая поскрипливает,
омешки по камешкам почиркивают...
(Народная былина «Вольга и Микула Селянинович»)
Откуда он взялся в наше время? Как пророчил Алексей Кольцов в своей «Песне пахаря»:
Его вспоит, вскормит
Мать-земля сырая...
Между Иваном Никульшиным и Алексеем Кольцовым прослеживается прочная связь. Их обоих захватила «власть земли», «земная тяга». Конечно, поэзия и того и другого гораздо шире этих понятий, но это их корни, это то, что дало им стержень, цельность, гармонию и свободу. Если Кольцов, по словам Николая Скатова, «перевёл народно-поэтическое, эпичное, чисто древнее сознание на язык современной жизни, на язык индивидуальности», то Никульшин ввёл его в обиход современного языка, сделав его общедоступным, а, главное, – общеупотребительным, перевернув, буквально «вспахав» и подняв наверх пласты национальной основы. Другими словами, он вернул слову его природное звучание.
Былины донесли до нас взгляд народа на историю нашей страны, «отчины», данные в оценке исторических событий главного героя былинного эпоса – богатыря, совершающего трудовые и военные подвиги, и олицетворяющего в себе все лучшие национальные черты русского характера. Само название «былина» от слова «быль». Вот как описывает сказитель набег литовцев на древнерусские земли:
Приехали ко первому селу ко Славскому:
в том селе были три церкви,
три церкви было соборныих;
они то село огнём сожгли,
разорили те церкви соборние,
чёрных мужичков повырубили...
(Былина «Князь Роман и ливики»)
Какую же быль представляет нам Иван Никульшин, о чём болит его душа, о чём его плач?
В этой мёртвой деревне ни крика, ни лая,
в этом диком просторе не видно огня.
Лишь вскипают сугробы от края до края
да на въезде торчит, завалясь, верея.
…
Остов брошенной фермы, кошара да гумна,
Бывший сад в беспризорье и хладен, и гол.
Это что за деревня?
Какие в ней гунны
прокатились?
Какой просвистел в них монгол?
А теперь вот метель бесприютная свищет,
нависая, как ворон, в час смертной беды,
заметает пустынные наши жилища –
и мои на снегу заметает следы.
«Мёртвая деревня», «дикий простор», «верея», «гунны прокатились», «просвистел монгол», «метель бесприютная свищет», «нависая, как ворон», «час смертной беды», «пустынные жилища» – всё эти былинные образы рисуют картину лютого вражеского нашествия. А лютый ворог был свой, доморощенный, который оказался хитрее любого оборотня.
Есть в былинах образ богатыря, которого в открытом бою не могли взять ни вражеский меч, ни вражеская сабля, а снесла ему голову, спящему, соломинка недруга. Как это похоже на историю нашей страны в 90-е годы 20 века, когда ядерную державу разоружили, как говорится, голыми руками, а соломинкой-то оказалась корысть, личная выгода и предательство интересов страны.
Всё горше о Родине мысли:
куда, брат, заехали мы?
...По склонам Отчизны нависли
зловещих пожарищ дымы.
И слышится плач по равнине
среди онемевших полей.
То мать ли рыдает о сыне,
то дети ли плачут о ней?
Отцов наших мёртвое поле
в бурьянах лежит до ворот.
И смешана воля с неволей,
и снова обманут народ.
А в воздухе радостно вьются
свирепых гнездилищ слепни.
Не нашей ли кровью упьются
на тризне поспешной они?
На стогнах вселенские оры:
под вопли столичных сутяг
дельцы и вельможные воры
трясут демократии стяг.
Им только бы власти отраву,
а там по костям и помчат:
и эти, которые справа,
и эти, что слева, кричат...
(«Смутные дни»)
«Зловещих пожарищ дымы», «мёртвое поле», «свирепых гнездилищ слепни», «на стогнах вселенские оры», «помчат по костям» – все эти былинные образы описывают не набег кочевников, а разорение 90-х годов прошлого века и начало нынешнего. Органично вписываясь в современный словесный ряд, они рисуют страшную картину опустошения и экономического, и духовного.
Справляется с этой великой напастью лирический герой Ивана Никульшина, как эпический герой-богатырь:
Я найду золотую руду,
все преграды земные нарушу,
в беспечальные воды войду,
исцелю свою смертную душу.
Я ей больше не дам горевать,
пусть, как птица, живёт на просторе,
пусть научит меня понимать
и большое, и малое горе.
И в безгрешном томлении дня
пусть затеплит святую лампаду:
крепям веры научит меня,
опоит добротой до упаду...
Окропил былинный богатырь сам себя «мёртвой» и «живою» водою слова, воскрес, как «ясно солнышко», и помолился от души:
Опущусь на колени
подле ближней межи
и послушаю пенье
перепёлок во ржи...
Звоны слева и справа,
а певцов не видать –
только солнце да травы,
да хлебов благодать!
И молитва его, как было и встарь, так и ныне была услышана:
Поволокся туман по лугам
белым фронтом.
Ночь, истаяв, ушла
за последний увал...
Кто-то вечный стоял
за каймой горизонта,
тёплым ветром
планету с боков обдувал...
Здесь душа героя обновилась и наполнилась новым лирическим содержанием – её до самого дна покорило:
Торжество тишины,
как в заброшенном храме.
Позолотой сквозит опадающий лес.
Над вершинами сосен в сферической раме
догорает рублёвская роспись небес.
Вековые поляны с надеждой листаю
в смуте мелких тропинок и редких дорог,
словно я с замиранием переступаю
недоступных пределов высокий порог.
Былинный герой, который живёт в памяти народа, всегда обладает песенным настроем, так как песенность присуща русской душе и русскому характеру, пребывающему всегда в гармонии с природой, приобретающему вместе с нею свою цельность и органичность. У Никульшина это особенно заметно в описании женских образов. Как и в былинах, женщина у него описана не конкретными, а общими чертами и называется: «Пава», «Лада», «Марья Моревна»:
Выходила, как пава,
и по кругу плыла,
первой ты запевалой
на деревне была.
Плакал тоненький голос,
как осинка дрожал,
наши сельские парни
жили, как на ножах.
Вдоль уснувшей деревни
раболепной толпой,
как за Марьей Моревной,
шли они за тобой.
Твоей радостью рады
были даже мужья,
ах ты, светлая лада,
не моя и ничья!
Над росистой лощиной
стыл туман голубой.
Невесёлые парни
возвращались домой.
За рекой пламенело
занимался рассвет.
И печально смотрела
ты кому-то вослед.
«Рассвет», «туман» – образы кольцовские, затягивают лирическое повествование голубой и розовой дымкой таинственности и сказочности. Предчувствие драмы: «наши сельские парни жили, как на ножах», – заостряет коллизию и развивают динамику действия. Лирика: «и печально смотрела ты кому-то вослед...» – намечает грусть, загадку, недосказанность и очаровывает близостью родного образа. Всё это в целом становится созвучно каждому русскому человеку и доходит до глубины его души.
Косынка твоя в серебристой пыльце.
Идёшь ты, качая соцветья могара.
Светло проступает на круглом лице
гречишный румянец густого загара.
Удушливо катится под гору день:
сверкая, грохочет грозы самородок,
и жёлтых акаций иконная тень
ложится на твой подбородок.
Его героиня – родная, как сельская девушка с «гречишным румянцем густого загара», идущая с сенокоса; и былинная дева, излучающая небесный свет, который оттеняет на её лице «иконная тень» акаций. В этой двойственности образов, когда за одним образом выступает другой, – особое очарование стихотворений Никульшина.
За овинами лет, как стога
и как месяц, оплывший в тумане,
ты по-прежнему мне дорога
с медовушно-хмельными губами.
На юру високосной весной
пели ветры в протяжные трубы...
Я тебя целовал под сосной
в приворотно-русалочьи губы...
Половодье истаявших дней
нашу юность на льдинке умчало.
Не о ней ли в разливах полей
лебединая стая кричала?
Описание времени – «за овинами лет», «как стога», «как месяц, оплывший в тумане» уносит нас не на десять-двадцать лет назад, а в глубокую старину. А место? «На юру», «високосной порой», «пели ветры в протяжные трубы» – тридевятое царство, не иначе... Разве существовало тогда время? Его точно не было! И вдруг – «медовушно-хмельные», «приворотно-русалочьи» губы чувствуем даже мы с вами, и – тут же всё уплывает и от главного героя, и от нас, как это бывает во сне: как видение... Оно уже не принадлежит никому, а значит, принадлежит всем – об этом высоко в небе кричат, замирая, лебединые стаи, унося далеко-далеко, за горизонт: в сказку, в былину, в легенду... Эта картина появления образа и одновременного исчезновения, перетекания в другой образ, который тоже мгновенно исчезает, – характерный признак становления и непрерывного развития времени, которое во всей целостности может охватить только музыка, является ещё одной отличительной чертой поэзии Никульшина, и именно по этой причине все его стихи обладают мелодичностью, песенностью. Они музыкальны по своей сути.
Только птицы да я.
Да потоки горячего света.
Да скупая улыбка твоя,
как недолгое русское лето...
Особенно поражает одно стихотворение Никульшина, которое по своей загадочности, недосказанности и силе чувств приближается к балладе:
Припомню, где, когда со мной
и как всё это было:
звенело небо синевой
и солнцем даль сквозила.
Я говорил тебе: «Не плачь –
всё в этом мире тленно...».
И мчался шар земной, как мяч,
по солнечной Вселенной.
Я говорил тебе: «Потом
ещё другие будут...».
Но говорил я не о том,
как будто бил посуду.
Я говорил тебе «Прощай!..».
И ты мне всё простила...
Пылал душисто иван-чай
над лиственным настилом.
И ты, послушная, ушла,
впервые запечалясь.
А память скорбная плыла,
как пьяная, качаясь.
Здесь женский образ практически не выписан, не назван, физически не обрисован и не виден. Он бесплотно сквозит в отражении, в безгласии, в женской тени. Но от этого становится более живописным, лиричным, более целомудренным в своём женском горе, отчаянии и безысходности, чем образ главного героя в его житейской мудрости и жестокой правде: разлюбил, как убил. Объяснение героев: его, немногословное, рублёное, и её – бессловесное, происходит на фоне картины: «и мчался шар земной, как мяч, по солнечной Вселенной». Поэтому образы становятся обобщающими, как символы вечной коллизии: разрыв бывших возлюбленных.
Стихотворения Ивана Никульшина многомерны. Они способны откликаться на малейшие движения человеческой души, сочувствовать, возмущаться, отрицать и восторгаться не только переживаниям обобщённого народного образа, но и конкретных людей, с которыми он близок душой. В этом отношении особенно показательны его стихи-посвящения. Они непосредственно говорят о его чуткости и способности воспринимать мир разных людей, проникаться их чувствами и сопереживать им. В этих стихах присутствует не только зримый образ адресата, но и взгляд из «прекрасного далёка», когда образ уже спрессован в вечности и расставлены все точки над i, которые не видны в повседневном общении, то есть образ приобретает символические, былинные черты.
Так в стихотворении, посвящённом видному самарскому актёру Ивану Ивановичу Морозову, знаменитому «усвятскому шлемоносцу», сыгравшему множество ролей в театре и кино, мы видим не только дитя из «крестьянской избы», полей и «степных раздолий», выходца «из сельской глуши», но и «короля», который, «отцовским наследством владея», «страстнотерпно» ведёт свою роль «простака, мудреца и злодея». И не только это. Далее идёт высокая аллегория, выражающая степень его дивного мастерства и отдающая дань прекрасному актёрскому таланту:
Вот бывает: средь вешних лесов
птичий хор рассыпается в чаще,
в этом звоне лесных голосов
соловьиный всех чище и слаще.
Потом Никульшин с высоты птичьего полёта опускается на родную землю и даёт оценку с точки зрения делателя, работника, труженика:
Всякий мастер в усердье святом
ставит знак свой на должное место,
чтобы видели люди потом,
что работа исполнена честно.
В последней части у Никульшина, и у Морозова много схожего. В этом стихотворении определяется социально-исторический и интеллектуально-психологический контекст, который связывает эти две родственные души. Ведь кредо самого Никульшина:
Мы всё, что дано, одолеем,
исполним отцовский наказ:
когда мы за дело болеем,
и дело болеет за нас!
В стихотворении, посвящённом Николаю Ивановичу Тряпкину (1918-1999), которого поэт Юрий Кузнецов назвал «последним русским поэтом», Никульшин демонстрирует чуткую реакцию на его художественный мир и значение для русской поэзии:
Разумеется, дело не в том,
что строка у вас – точно святая,
и не в вашем пере золотом,
а вот в том, что – душа золотая!
И дай Бог до конца вам сберечь
по сыновнему долгу и праву
и народа высокую речь,
и его повседневную славу!
Мне кажется, к творческой линии Кольцов-Тряпкин надо прибавить и Никульшина, именно так: Кольцов-Тряпкин-Никульшин, потому что и он – поэт, в котором так же, как и у них, живёт народная стихия:
И пока я живу, я приемлю,
до кровавого в сердце рубца,
это небо и солнце и землю,
как последнюю волю отца.
В стихотворении, посвящённом памяти самарского поэта Владилена Ивановича Кожемякина (1931-1984), Иван Никульшин ставит вопрос, часто возникающий в России в связи с трагической утратой наиболее талантливых поэтов:
Так за что же убили поэта?
Ну кому на земле он мешал?
Он дарил нас такими стихами,
молодел от которых и сам.
А теперь вот живое дыханье
мёртвый ветер унёс к небесам.
Так без обиняков поставить вопрос об убийстве поэта в 1984 году смогла только известная поэтесса Диана Кан в своей статье «Горит осина изнутри...»: «Погиб Владилен Иванович в самом расцвете своего таланта. Погиб более чем странно. И никто – ни писатели-коллеги, ни родная милиция – так и не соизволили прояснить эти более чем странные обстоятельства его гибели, которую честнее было бы назвать убийством поэта». Этот вопрос в Самаре так и остался без ответа.
В стихотворении «Непогода», посвящённом самарскому писателю Евгению Лазареву (1938-2015), о котором председатель самарского отделения Союза писателей России Александр Громов сказал, что это – «настоящий Писатель, в котором живёт Русское Слово», Никульшин написал:
Разыгралась под вечер пурга:
так и бухает в окна и в двери.
За околицей мутной стога
шевелятся, как дивные звери.
Вихри снега бегут вразнобой,
воет ветер и брякает вьюшкой,
пролетая незримой судьбой
над моей деревенской избушкой.
Затоплю я остывшую печь
в эту ночь роковой непогоды
и послушаю грозную речь
расходившейся в гневе природы.
Буду думать о тех, кто далёк,
но дороже кого не бывает.
Чья судьба, как печи уголёк,
покрываясь золой, остывает.
Друг любезный, про то, как живёшь,
и вообще, мои братья и други,
о любви к вам порой узнаёшь
лишь в часы разгулявшейся вьюги.
Помутнеет от чувства душа,
словно лист, весь изъеденный тлёю...
Ну, а буря, снегами шурша,
всё летит и летит над землёю!
Гиперболические олицетворения: «пурга», которая не просто стучит, а «бухает в окна и двери»; «стога», которые «шевелятся, как дивные звери»; «вихри снега», которые «бегут вразнобой»; «ветер», который «воет и брякает вьюшкой» в «ночь роковой непогоды»; «грозная речь расходившейся в гневе природы»; «буря», которая «летит над землёю» – всё это рождает не только картину, характерную для былины, но и вселенскую картину одиночества лирического героя, который вспоминает о своих друзьях. Метафоры: «судьба, как в печи уголёк, покрываясь золой, остывает», «душа, словно лист, изъеденный молью», говорят о его великой тоске (кажется, что воет не только ветер, но и душа лирического героя) и невосполнимой личной утрате.
Общее в этих стихах-посвящениях состоит не только в отклике на роль и значимость адресатов в ней, а в родстве душ, за этими стихами стоящих. Это является основанием поставить их в один ряд.
В стихотворении «Отцовские раны» Никульшин пишет:
Мать уходит на жатву, а мне поручает
инвалида-отца.
Он украдкой вздыхает...
Как давно его руки по делу скучают,
как давно его раны огнём полыхают!..
К непогоде они и стреляют, и ноют,
в хате душно отцу,
он выходит на волю.
Но и здесь не дают ему раны покоя,
и тогда, стиснув зубы, он стонет от боли.
У отца въелась проседь в нависшие брови,
словно призрак, отец мой, худющий и бледный,
оттого, что немало потеряно крови
в том тяжёлом и долгом пути – до Победы.
А когда мой отец по селу ковыляет
вдоль прохладных садов предвечерней порою,
даже старцы дорогу ему уступают
и глядят ему вслед, как глядят на героев.
Его трижды жестокие ветры косили,
а ещё он горел в приднепровских бурьянах.
И сегодня у матери нашей России
меньше ран на четыре отцовские раны.
Здесь почти не использованы характерные для Никульшина художественные средства: почти нет стилистических фигур и тропов, кроме двух сравнений – «словно призрак» и «смотрят, как на героя»; и нескольких скупых эпитетов: «нависшие брови», «худющий и бледный», «жестокие ветры», «приднепровские бурьяны». Предметно-бытовые детали, практически – повествование, акцентный стих с многочисленными глагольными и не совсем точными рифмами передаёт взволнованность и прерывистость задыхающейся разговорной речи, и возникает неописуемая сердечная «боль сквозь сжатые зубы» не только у отца, но и у автора, и у читателя... А последнее двустишие: «И сегодня у матери нашей России меньше ран на четыре отцовские раны», повергает в оторопь тем, как образ немощного, отягощённого тяжёлой болезнью человека вырастает до былинного: он «закрыл грудью страну», и это выражение на наших глазах приобретает первоначальный, буквальный смысл.
Стихотворение «Материнские тревоги» очень личное и одновременно обобщающее образ сельской женщины, вынесшей на своих плечах войну, тяжкий послевоенный труд, в одиночку поднявшей детей на ноги и обречённой на одиночество из-за гибели мужа на войне или от послевоенных ран:
Всё сморивши, звенящая дрёма
обуяла с полудня село.
И на ферме от свежей соломы,
как от первого снега, бело.
Дремлет коршун на дальнем зароде,
дремлют куры под старым крыльцом.
Лишь работает мать в огороде
с потемневшим от солнца лицом.
Ах, ты, мать моя, матушка, мама,
по-солдатски живёшь – всё бегом,
потому и состарилась рано,
не нажив ни рубля, ни хором.
Поразъехались дети и внуки,
умудрённые не по годам,
и живут, постигая науки,
по российским большим городам.
Не боятся ни чоха, ни грома,
и торопятся чёрт-те куда,
лишь бы только подальше от дома,
с глаз долой, из села навсегда.
Для тебя же превыше нет дела,
чем хранить в прежней крепости двор:
где устроено всё до предела:
и сарай, и амбар, и забор.
Знаю все твои тайные муки,
знаю, сердце болит об одном:
коль не дети, так, может быть, внуки
возвратятся в родительский дом.
Стихотворение начинается с описания сельской обстановки. Эффект непосредственного присутствия и мгновенного проникновения в деревенскую среду с первых строк достигается употреблением разговорных слов «сморивши» (в значении «утомивши») и «дрёма» (в значении слова «полусон»); устаревшего слова «чох» – в значении «чих»; былинных слов: «обуяла» – в значении «охватила», «поразъехались» (по аналогии с былинными – «пораскинулись», «понадвинулись») и «в крепости» – в смысле «крепкий»; диалектного – «зарод» в значении «куча плохо сложенного стога сена или соломы». Удивительную свежесть и чистоту в эту картину привносит сравнение: «от свежей соломы, как от первого снега, бело».
Совершенно естественно здесь появляется лирическая героиня – мать, работающая на огороде. Необыкновенное впечатление производит перифраз «с потемневшим от солнца лицом» вместо «загар», говорящая не только о том, что женщине много приходится трудиться на солнце, но и о жизненных невзгодах, пережитых ею, и наложивших отпечаток на её лицо.
Трогательное обращение – троекратный повтор нескольких форм одного и того же слова: «Ах ты, мать моя, матушка, мама», что характерно для песни, обнажает прорвавшуюся сыновнюю любовь и нежность лирического героя, которая скрыта в глубине его души. Синтаксическая конструкция с эллипсисом: «По-солдатски живёшь – всё бегом», показывает, что начинается задушевный разговор. Далее словесный ряд описывает его невысказанные мысли: «Потому и состарилась рано, не нажив ни рублей, ни хором», и приоткрывает глубоко затаённую жалость к ней.
Словосочетание «поразъехались дети да внуки» замечательно тем, что в глаголе «поразъехались» дополнительная приставка «по» добавляет глаголу динамичности, размаха и пространственно увеличивает расстояние, на которое разъехались дети и внуки.
Словосочетание «подальше от дома, с глаз долой» интересно тем, что оживляет старую, выцветшую пословицу «с глаз долой – из сердца вон», возвращает ей предметность, обновляет восприятие. «Обороты и эпитеты, – писал известный русский филолог Александр Николаевич Веселовский, – полиняли, как линяет слово, образность которого утрачивается с отвлечённым пониманием его объективного содержания». Никульшин перелицовывает эти «полинявшие образы и эпитеты».
Таким же образом в словосочетании «Не боятся ни чоха, ни грома» он обновляет старую, забытую поговорку «не верят ни в чоха, ни в сон» – о несуеверных людях, объясняя, почему дети и внуки перестали жить в завещанной предками традиции, «поразъехались», и связь эта держится только пока жива их мать.
Но мать-то как раз истово, до боли верит, что родительский дом пригодится «не детям, так внукам», этим и живёт и поэтому содержит «в прежней крепости дом». Это характерно для большинства сельских женщин и в наше время, трогает сердце каждого и оставляет надежду, что когда-нибудь так и будет. У каждого из нас или наших потомков будет такой вот крепкий дом – родовая усадьба.
Стихи Никульшина часто приближаются к народной песне. «В народных песнях, – как писал Алексей Кольцов издателю журнала «Отечественные записки» Андрею Краевскому, – все стихи повторяются несколько раз и большею частью перемешиваются; и есть при других стихах прибавление из гласных букв, частицы к стихам, например, О, Ай, О-ой, А-ой, Ай-Ой».
У Никульшина есть такие элементы в стихах: «Бежала тропочка, змеясь», «Лунный свет», «Осеннее прощание», «Сказочное», «Голос», «Бабушкина колыбельная», «Давняя песенка», «На развалинах клуба», «Лист осиновый дрогнул во мгле», «Сказ о золе», «Грустные припевки, что певали девки», «Не спится, не спится, не спится», «Колечко», «Как за лугом, за речкой» и другие. Это не просто народные песни, скорее это органичный сплав лирической и народной песен, развитие их творческого потенциала.
Рассмотрим стихотворение «Выпь»:
1) Я – птица ночная, я – серая выпь...
2) О, как же мне хочется матерью быть:
3) птенцов пучеглазых в гнезде выводить
4) и с ними по росным полянам бродить!
5) О, как же тоскливо окружиться одной
6) над птичьей бедой, над полынной судьбой,
7) и, крыльями вспыхнув, извиться высоко
8) от чёрного ока, двуствольного рока.
9) Должна я и мудрость, и зоркость иметь,
10) чтоб перья мои не рассыпала смерть.
11) За что же вы, люди?!
12) Ведь в вашей округе
13) Я – музыка леса и шорохи луга,
14) я – добрая птица.
15) Слышите вы,
16) как ночью для вас
17) я кричу из травы?!
Первая строка: «Я – птица ночная, я – серая выпь...» начинается с гласной «Я», которая в сочетании с тире зрительно растягивается на несколько порядков; по аналогии и следующие гласные «И», «А», «О», «А», «Я» хочется не просто растянуть, а пропеть; далее после запятой идёт повтор этого приёма. В результате мы слышим птичий крик.
Во второй строке междометие «О» (анафора второй и пятой строки) выражает боль, отчаяние, мольбу и тянется дальше следующей гласной «А», проглатывая стоящую между ними согласную «К» и на этой же ноте поются следующие слова: «О, как же мне хочется матерью быть!» – появляется мотив народного плача.
Вторая, третья и четвёртая строки заканчиваются глагольной рифмой «быть-дить-дить», напоминая «вить-вить-вить», но согласные «Б» и «Д» вместо «В» делают звук громче, грубее и напоминает стук в стену (биться головой о стену). Все три строки построены параллельно, поэтому звучат одинаково, усиливая впечатление.
Пятая строка опять начинается с жалостливого междометия «О» и построена по аналогии со второй строкой, зрительно вызывая повтор голосовых ассоциаций. Кроме того, в последнем слове «однОЙ» последний слог слышится как междометие «Ой!», выражающее боль, испуг, горе, и повторяется два раза как приём в шестой строке.
Шестая строка – причитания: «над птичьей бедОЙ, над полынной судьбОЙ», дважды окончание «ОЙ», слышимое как междометие «Ой!», становится как бы эпифорой пятой и шестой строки, то есть в двух строках появляется три (!) раза.
Седьмая строка читается, как протест: «и, крыльями вспыхнув, извиться высоко»: «извиться» (изогнуться, свернуться в колесо) в сочетании с «высОко», где окончание слова звучит почти как сокол, выражает стремление к свободе и преображению; стать, как сокол, и вознестись к солнцу, к свободе; ведь сокол – ещё и образ солнца. Фактически Никульшину из ночной птицы, которая вопит из болотного морока, где живёт нечисть, удалось сделать образ, отвергающий тьму, стремящийся одолеть её и подняться к солнцу!
Восьмая строка: «от чёрного ока, двуствольного рока». Предлог «От» слышится, как «О» («т» проглатывается) и возникает параллель повтора мольбы со второй и пятыми строками. Далее ассонанс гласных «О», шесть (!) раз звуково повторённых в строке («ё» читается как «ЙО»), ассоциируется с воплем – это кульминация стихотворения-песни.
Девятая и десятая строки – плач, жалоба на свою долю, страх перед роком смерти от рук человека.
В одиннадцатой строке риторический вопрос усиливает безнадёжность и отчаяние птицы, которая олицетворяется уже, как женщина.
В двенадцатой строке слово «ведь» произносится как «вить», напоминая жалостное пение птицы «вить-вить», усиливая впечатление плача.
Тринадцатая строка прямо говорит о музыке. Анафора «Я» в тринадцатой и четырнадцатой строке звучит, как эхо первой строки, где «я» повторяется два раза.
В пятнадцатой и семнадцатой строке рифма «травы – вы» с окончанием «вы» рифмуется ещё и первой строкой – «выпь». Стихотворение закольцовывается. А форма заключительного вопросительного знака, повторяя извив скрипичного ключа; вместе с восклицательным знаком, который здесь графически символизирует вертикальное падение звука с самой верхней ноты камнем вниз; заканчивает стихотворение резко и неожиданно, как окончил Яков в «Певцах» Ивана Тургенева «на высоком, необыкновенно тонком звуке – словно голос у него оборвался».
По художественному содержанию «Выпь» Ивана Никульшина можно сравнить только с гагарой Николая Тряпкина («Летела гагара»), которая долгое время тоже была стихотворением, пока не появился композитор Александр Морозов, сумевший написать к нему музыку, и появилась прекрасная песня. Может быть, и «Выпь» ждёт такая же история.
Ряд стихотворений Никульшина можно объединить одним названием: «Думы». Как жанр литературы дума представляет собой лироэпическое произведение, схожее с балладой, в котором выражены размышления автора на социальные, философские и семейно-бытовые темы. По мнению Белинского: «дума – есть тризна историческому событию или просто песня исторического характера». Она непременно содержит в себе жизнеописание или описание исторического события и вытекающий из этого нравственный урок.
Многие русские поэты ставили себе задачу открытия не отвлечённой интеллектуальной истины, которой занимаются философы, а истины как пути в жизни, и жаждали соединить правду-истину с правдой-справедливостью. Этим поиском дышит вся наша поэзия. Это и «Думы» Михаила Лермонтова, Алексея Кольцова, Афанасия Фета, Валерия Брюсова, Алексея Хомякова, Александра Блока, Эдуарда Багрицкого и других, и к ним можно отнести и некоторые стихи Никульшина.
Проглядели своё вдохновенье,
пролежали горенье своё,
отчадивши, как в печке поленья
под удушливым сводом её.
Потому и рождение звука
удержать на крыле не дано.
Потому и не в тягость разлука:
с кем могли разлучились давно.
И теперь всё равно что в погоне
за судьбой, обращённой в дымы, –
мимо идолов в каждом районе,
мимо призраков долгой зимы.
Во вчерашнюю пору бесполья,
бесколосья державной глуши...
О, какое здесь было раздолье
для тупенья российской души.
Потому и над местностью этой,
как и, впрочем, над смежной, – равно
силуэтом крылатой ракеты
кружит хищная птица давно.
С первых строк мы погружаемся в глубокое разочарование поэта в своём творческом начале, во всей деятельности современников, которое усугубляется сравнением «отчадивши, как в печке поленья», то есть безвозвратно. А метафора: «Потому и рождение звука удержать на крыле не дано» даёт нам образ полёта, который прерван, но не пулей охотника, а бессилием души. Как птица сбивается с курса, не умея найти восходящий воздушный поток, так человек, не поднимаемый высоким духом горения идеи, чадит, как головёшка, и в конечном итоге от судьбы остаётся только дым. Правда, есть ещё силы для погони за этим дымом, но уже не летая по небу, а пробираясь по «бесколосью державной глуши», «мимо идолов в каждом районе, мимо призраков долгой зимы». Возникает зримая картина 80-90-х годов 20 века, когда было «такое раздолье для тупенья российской души», в результате которого мы потеряли себя, отказались от своих идей, и над нами «крылатой ракетой» закружила «хищная птица» свободного рынка – нового идола-призрака нашей элиты. Одновременно за этой картиной вторым планом развёртывается былинная картина «державной глуши», «идолов», «призраков» и «хищной птицы», кружащей над «дымом» нашего отечества. Это придаёт объём и развёртывает пространство стихотворению, выводя за рамки обыденности.
Лирический герой никого не обвиняет в происшедшем: он сам находится среди тех, которых постигла такая участь, и за всех горько раскаивается.
Затем появляется понимание того, что происходит, и протест против той действительности, которая была навязана:
Как хотят, чтоб не помнил отца,
чтоб скитался по белому свету
с отупевшей душой подлеца,
позабывшего предков заветы.
Чтобы сам свой родник разорил
и свою истребил бы породу,
и такое ещё сотворил,
чтоб остаться без племени-роду.
Чтоб таскаться по дискошинкам,
от сивушного мучаясь жженья,
и, привыкнув к тычкам и пинкам,
был бы отдан жлобам в услуженье.
Чтоб ничтожно-бесчувственным был,
как трава по дорожному спуску:
чтоб не просто Россию забыл,
но и думать забыл бы по-русски.
Стихотворение воспринимается, как внутренняя речь, читается на одном дыхании, раскручивается в сознании, как сжатая пружина, и становится личным, чувственно-осознанным фактом. Своего глубокого эффекта автор достигает тем, что, олицетворяя себя со своим народом, выступает от его имени и говорит от его имени, точно, к месту и сообразно подбирая выстраданные в глубине души слова. И сердце каждого русского отвечает: «НЕТ! Никогда этого не будет!». Оцепенение проходит, и появляется воля к отстаиванию своей идентичности. Мы не сдадимся!
Следующее стихотворение говорит о трезвой оценке событий и поиске выхода из рокового тупика, в который завела страну и народ судьба.
Повыпиты наши колодцы.
Земля утомилась рожать.
Бегут из страны инородцы.
Нам некуда, братья, бежать!
Лукавой поживы клевреты,
по миру ползущая рать,
в какое Господнее лето
нас снова с котомкой вас ждать?
Пусть нам-то хоть ярче сияет
единство сердец и души!
О, братья мои, россияне –
татары, мордва, чуваши,
пусть в бедах нам будет утехой
единой судьбины рядно!
Нам некуда, братия ехать:
Отечество, к счастью, одно!
Стихотворение начинается с гиперболы и олицетворения, как в былинах: «Повыпиты наши колодцы, земля утомилась рожать», а продолжение: «Бегут из страны инородцы», как было испокон веков, когда стране становилось тяжело, потому что «крысы всегда бегут с корабля». Затем – как гора с плеч: «нам некуда, братья, бежать!». Далее опять былинное: «Лукавой поживы клевреты, по миру ползущая рать», переходящее в современный литературно-художественный образ: «В какое Господнее лето нам снова с котомкой вас ждать?». «Лето Господне» Ивана Шмелёва – роман о потерянной России, православной, одушевлённо-патриотической, наполненной истинной поэзией, добротой и щедростью, богатой духовно и материально. Значит, как только мы опять встанем на ноги, эти «клевреты поживы» «ползущей ратью» опять хлынут в Россию? А нужны ли они нам тогда будут? И – воодушевляющая концовка: «Нам некуда, братия ехать: Отечество, к счастью, одно!». То есть нам его обустраивать, и от нас зависит наше общее будущее, потому что мы с ним связаны неразрывно.
Стихотворение «Сверстнику» продолжает эту тему, входя в самую душу читателя:
Как эта русская изба,
как это в тёплых злаках поле,
у нас с тобой одна судьба,
одно Отечество и доля.
Своё село, своё тепло,
своя берёза у оврага –
всё это с детства в нас вошло,
как высшее на свете благо.
и нам, прожившим много лет,
к лихой нужде привыкшим рано,
излома нет и слома нет,
а если есть,
то грош цена нам.
Опять начинается с былинных мотивов: «изба», «судьба», «доля», но уже нет безысходности, а есть вера в то, что мы всю эту «нужду лихую» выдержим, потому что у нас есть «высшее на свете благо» – «своё село», «своё тепло», своя «берёза» и, самое главное, – духовные богатства, а именно: нам «излома нет и слома нет, а если есть, то грош цена нам». Это высшая философия жизни. И не надо нам никакой «вещи в себе», чтобы понять это.
Рассмотрим зрительное восприятие природы Никульшина, чтобы подметить закономерности, характеризующие его поэтические представления. Например, посмотрим, какой образ имеет у него луна. Выборка по всем стихотворениям сборника определений, дополнений и глаголов со словом «луна» даёт нам следующий словесный ряд: «мрак при ясной луне»; «осенняя луна»; «луна, мельтешащая, как кречет»; «мелькающая луна»; «луна ползёт»; «красный диск луны»;» скорбный свет луны»; «высокая луна, как Божья лампада над гробом»; «небесный, тоскующий свет луны». Интересен «месяц, оплывший в тумане», который «прорезается, как зуб у грудного ребёнка».
Это не пушкинская враждебная царица ночи Геката, которая вся в облаках, затуманенная, тревожит нас своими играми и переменчивыми ликами; не «серебряная», «ясная» луна Баратынского, которая манит его «на край земли», не «гений» неба Тютчева; луна Никульшина создаёт буквально страшную, апокалипсическую картину мира.
Если собрать все словосочетания со словом «луна» в один контекст, то получается следующее: красный, тоскующий диск осенней, высокой, восходящей луны на изломе, то ползёт, то мельтешит, как кречет, испуская скорбный свет, как Божья лампада над гробом, и подвывает волком.
Эта луна не просто тревожит, а вводит в безысходность и отчаяние, как перед погребением, когда гроб с покойником стоит дома ещё три дня. Но почему луна – кречет? Ведь кречет – это подвид сокола, это царский охотничий ловчий, а в народных преданиях он связан с солнцем («со» – солнце, «кол» – «коло», «колесо»), значит, – с дневным (!) а не с ночным (!) светилом. Как солнце попало изо дня в ночь, да ещё мелькает и мельтешит так, как не подобает царскому званию? Это может случиться только в том случае, если на солнце – затмение, и именно потому (!) – сокол-кречет бьётся в силке-ловушке и не может освободиться, но всё-таки горит, как «Божья лампада над гробом»! А гроб-то чей? Поскольку и Солнце, и Луна освещают Землю, то и гроб, значит, её – нашей родной Земли; если мы непосредственно видим всё это – значит, нашего родного края. Оттого и всё воет волком. Гоголевская мистика, да и только... Но лампада-то всё-таки горит (значит, Бог не оставил нас!), и появляется «тихий месяц», «оплывший в тумане», который «прорезается во тьме, словно зуб у грудного ребёнка», и следом, наконец, является» – «ночное светило», и разгоняет «мрак при ясной луне». Уф-ф!
Получается самый настоящий страшный сон. А как разгадать этот сон? Россия без солнца-царя, попавшего в ловушку, погибла, но над ней горит «Божья лампада», и Бог даёт ей шанс возродиться, воскрешая младенцем, у которого «прорезывается зуб. Апокалипсический образ, пророческий, как «жена, облечённая в солнце», которая имела во чреве», и «кричала от мук рождения» в то время, как «встал Дракон перед женою, которой надлежало родить, дабы, когда она родит, пожрать её младенца» («Откровение Иоанна Богослова»)! А далее что? «И произошла на небе война». А на земле испокон веков то же, что и на небе. Не оттого ли и СВО идёт? Сакральные вещи описывает Никульшин!
Посмотрим теперь, какое солнце у Никульшина. Выписываем словесный ряд, связанный с солнцем: «солнечный поток энергии», «солнечная излучина», «свеченье воды», «солнечный мираж», «солнцем даль сквозила», «солнечная Вселенная», «подсолнухи солнечно в поле цвели», «солнце», «солнце», «только солнце и травы, да хлебов благодать», «ходит солнце над водою, ходит и качается», «солнце пишет круги» (вместо солнце играет, выписывая круги), «солнце тихо встало», «больше, чем солнца и света».
Это опять не солнце Пушкина – «зарёй выводимое», «высокое, яркое, ясное», как «лампадный хрусталь»; не солнце Тютчева – «раскалённо-багровое», «пламенное», «страстное», «блистающий шар в молниевидных лучах»; не Баратынского, у которого солнце как-то «нехотя блещет» и рассыпает «неверное золото». Оно другое.
Суммируем, что же пишет Никульшин: Солнце тихо встало и пишет круги, и течёт солнечный ток энергии над солнечной излучиной, навевая солнечный мираж о солнечной Вселенной в солнечном свечении воды. Солнечно цветут в поле подсолнухи, и даль сквозит солнцем, где только солнце, да травы, да хлебов благодать. И человек до того засмотрелся на это солнце, что запел: «Ходит солнце над водою, ходит и качается!». И ничего в мире он не хочет больше, чем солнца и света!
Солнце Никульшина «играет». Это былинное солнце восходит над былинной землёй, на которой былинный богатырь поёт былинную песню о былинной жизни! Это то, что смутно таится в душе нашего народа, как мечта, как идеал счастливой жизни. Это всё опять библейское: «И даст Бог новое небо и новую землю».
Рассмотрим образ неба. У Пушкина – «небосвод» (синий, дальний), у Тютчева – «благосклонная твердь» и «лазурь огневая», и у Баратынского – небо «родное, живое, облачное». А как скажет о небе Иван Никульшин?
Тут нам опять поможет его словесный ряд: «растворились теплом небеса» (Какой образ! «Растворились» – растворение, исчезновение; и «растворились» – отворились, как дверцы ворот!); «вечернее, синее небо»; «высокое небо»; «звенело небо синевой»; «купол неба светел»; «да небо, да мир»; «тянутся в небо дымы, похожие на деревья».
Группируем в контекст описания: Светел купол неба, ибо теплом растворились небеса, и зазвенело высокое небо синевой; а в сумерки в вечернее, синее небо потянулись дымы, похожие на деревья. Как дороги моему сердцу это небо да мир! Если кратко: небеса растворились и звенят синевой.
Язык – и литературный (вечернее, синее, высокое небо; купол неба), и былинный (дымы, как деревья; да небо, да мир), и разговорный (растворились, потянулись) и просторечное «да» вместо союза «и». Всё в органическом синтезе, единстве и гармонии. А в целом – неповторимый язык Ивана Никульшина.
Но больше всего у Никульшина слов, связанных со светом. Выписываем словесный ряд: «весеннего бора светёлка», «светло зеленеют стога», «свет-деревушка», «свет, пробившийся с высот», «светло», «светилось жнивьё», «душу на свету», «свет весенний», «свет побежал полосою, заполняя всю даль», «светло и высоко», «светло на душе», «линии света», «державный свет», «колыхание света», «свечение воды», «свет от вишен», «белый свет ромашек», «чистый свет», «призрачный свет», «белый свет», «хочется быть, как свет», «край света», «светлая лада», «Свете, ты, мой свете, свете мой высокий», «внутренний свет полыхнёт в душе», «всё померкнет в яростном свете», «душа светилась», «выплыло словно из света», «памяти свет», «всё светилось», «образ светел», «игра света», «светоносные страницы», «сколько света», «светел купол неба», «светло на лице», «так светло», «свет души».
Собираем всё в один контекст: Светел купол неба, где стоит свет-деревенька, за которой светло зеленеют стога, и свет с высоты высоко освещает жнивьё, чтобы оно светилось. Свет заполняет душу, чтобы она и сама засветилась, впитывая державный свет до края света, чтобы накопленный внутренний свет запылал в душе и запела светлая лада: «Свете, ты, мой свете, свете мой высокий!»; и словно из света выплыл памяти свет, соединяясь с неудержимой игрой света; где всё светится и в свете ромашек, и в свете от вишен, и от свечения воды; и от всего этого чистого света становится светло на душе, как в весеннего бора светёлке; и сам ты становишься, как свет! Этот «образ светел» созвучен с образом Николая Тряпкина: «Земля моя! Сказание моё! Мой неизбывный вертоград…» и близок каждому сердцу, как сказка и колыбельная матери.
Можно добавить ещё, что в «Житии преподобного Григория Синаита» написано: «Совершающий в духе восхождение к Богу как бы в некотором зеркале созерцает всю тварь световидною, «аще в теле, аще кроме тела, не вем», как говорил святой Апостол (2 Кор. III, 2), пока какое-нибудь препятствие, возникшее в это время, не заставит прийти в себя». Вместе с Иваном Никульшиным мы тоже испытали этот уникальный опыт восхождения. Можем ли мы оставаться после этого прежними?
Какова общая картина природы у Ивана Никульшина? Вот она: В день, который стал ночью из-за затмения солнца, и по всей Вселенной свирепствовала буря, с волчьим воем носились ветры, потому что погибла мать-сыра-земля; пречистая дева-Лада под покровительством Богородицы, которая держит лампаду Бога, рождает пречистого младенца-Русь; и тут же на небе появляется ясная луна. У младенца прорезается первый зуб, и восходит великое солнце, растворяя синее звонкое небо и наполняя светом весь мир и излучину, которая становится солнечной. Зреют хлеба, зеленеют травы, колосится рожь, цветут подсолнечники, богатырь и светлая Лада распевают песни, которые разносятся по всей земле.
Что это за картина мира? – Миф! Да-да, миф. Ибо Алексей Фёдорович Лосев в своей главной работе «Диалектика мифа» так сформулировал его определение: «Миф есть данная в словах чудесная личностная история». Это и рождение ребёнка, и смерть, и сама жизнь. Чем миф замечателен у Никульшина? У него космогония смешивается с былинным распевом, который сливается с лирической и русской народной песней. Это – воплощение мечты о счастье, смутно блещущей в душе народа, которое он заслужил после того горя-злосчастья, которое на него обрушилось ранее. Это – истинно-народная поэзия, сплав языка литературного, былинного и современного разговорного. Это – красная нить, протянутая из глубины веков в наше будущее, которое мы сотворим сами с Верой, Надеждой и Любовью, которыми жили наши предки. Это – пророчество поэта.
Свет-Иван Ефимович, примите чашу заздравную на долгие лета за ваш многолетний труд и высокое творчество, которое оставило глубокий след в наших душах; за то, что Ваши книги, как «века на приколе», хранят в себе русское слово и берегут нашу литературу. За Вашу искренность и за ваше откровение, которое звучит, как ваш завет:
Снова осень,
и снова дожди зарядили,
может, осенью только
себе и не врёшь?..
Это так хорошо,
что до нас тут ходили
предки, слушая веток обветренных дрожь!
Потому-то и дорог мне
круг тот огромный
ощущеньем сквозь вечность
протянутых рук,
ощущеньем, что жить
не могу по-другому,
что иначе рассыплется
верности круг!
Это и есть связь времён. Это смычка кругов-колец, это то место, где одно кольцо переходит в другое на следующем витке непрерывной цепи нашего развития. Это то, что передаётся нам. И мы протягиваем руки и открываем сердца...



Ирина ШУЛЕНИНА 

