ПОЭЗИЯ / Светлана ЛЕОНТЬЕВА. МЫ ОДНИМИ РИФМУЕМСЯ В МИРЕ ГЛАГОЛАМИ… Поэзия
Светлана ЛЕОНТЬЕВА

Светлана ЛЕОНТЬЕВА. МЫ ОДНИМИ РИФМУЕМСЯ В МИРЕ ГЛАГОЛАМИ… Поэзия

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

МЫ ОДНИМИ РИФМУЕМСЯ В МИРЕ ГЛАГОЛАМИ…

 

* * *

В иерархию эрзянских фонемных пустот,

как мне, языков сих не помнящей, встроиться?

И как не вкусить мне от этих щедрот?

Как бабушек этих понять – в замусоленных

халатах фланелевых, стоптанных тапочках?

О, как они ловко орудуют, быстро так

узлами скрепляют масксетные тряпочки,

масксети –
                     защита от вражеских выстрелов…

 

Я не понимаю слова по-эрзянски,

но губы мои шепчут нечто заветное,

и челюсть выпячивается мокшански

во что-то сияющее,
                                    в что-то светлое.

 

Какие же ловкие пальцы у школьников,

какие же светло-кудрявые локоны!

Они молоком расстилаются шёлково,

текут по затылку, по шее и около.

 

Я здесь научилась молчать очень громко

и тихо кричать, словно бы онемело.

…Плету из волос я своих да из тела,

плету из себя, из своих рук я тонких!

 

И хватит о личном, о блёклом, мещанском!

В нас всех потаённое жжётся мокшанство

из финно-угорского века четвёртого,

на нём мы жалеем Христа распростёртого.

 

И травы здесь тоже – большие, нагие,

деревья высокие. Древность. И давность.

И жизнь распростёрлась, как счастье и гибель,

язычества духи к иконкам прижались.

 

Плетём вместе сети в углу самом дальнем,

на фото, смотри, это я – молодая,

и старая – я,
                               и такая седая,

и школьница я в новом платьишке бальном!

 

* * *

Не в этих ли мордовских лесах ты утеряна,

Не плачешь обо мне, не молишься, не радуешься, не витаешь?

Где ты меня не ищешь, сестра моя первая?

Не в этих ли эрзянских мелколесьях –
                                                                      большая, как это облако?

Сестра моя, сестриченька!

Не в этих ли лесах не протягиваешь руку мне?

Не в этих ли лесах не кажешь мне личико?

Гюльчатай, старуха-Яга, моя куколка?

 

Не в этих ли лесах не нужна я тебе, отгорожена?

Не в этих ли лесах ты кинула меня окончательно?

Что ни дерево, то птица, что ни птица, то конь стреноженный,

что ни солнце, то круг за семью печатями!

Углубляюсь в лес, углубляюсь в чащу я,

рядом чужие следы, дрожащие.

Но где твой след, что ты мне не оставила?

Где твои пальцы, под каждым – по музыке,

выворачивающей мне рёбра октавами,

где широкая – я, прохожу в устья узкие?

 

Каждый ворон, как будто Иван Златоустый мне,

каждый куст, словно Пётр-царь и древний апостол мне.

У нас разные были отцы, матерь общая,

где, сестра, ты не ищешь меня за той пустынью?

 

Ничего нет привольней в висок твой уткнуться мне,

где седые твои патлы колются лысые!

Эти ёлки стоят, словно Римские нунции,

словно греческими и персидскими сфинксами.

 

Это Индия духа твоя, Кришна с Брахмою.

Чем не кормишь ты их, как не потчуешь сахаром?

Вот из этих дерев крест получится Яхве,

вот на этих осинах Иуда повесится.

«Жил на Лупье-реке, жил на Мокше, Сивини он,

богатырь!» – это то, что не скажет нам крестница.

Твои тонкие-тонкие не вижу я линии.

 

Ты отвергни меня, тебя вечно искавшую,

оттолкни ты меня, к тебе вечно спешившую.

– Углубляемся в лес, углубляемся в чащу мы,

рядом чьи-то следы, чьи-то рифмы дрожащие!

 

Я иду, где не ждёшь ты меня. Разве бывшими

могут сёстры бывать? Если мы корневищами

в своей матери, в чреве её оплетаемся,

заплетаемся ножками, телом и пищей мы,

оплетаемся белым младенческим аистом,

нас находят в капусте Вселенской – детишками,

нас приносят в одном клюве розовых, голеньких,

мы одними рифмуемся в мире глаголами

от Кирилла с Мефодием!

 

* * *

Об это слово я истёрла рот свой:

Сивинь – мордовское, приточное село.

Сивинь – почти Сибирь, почти домой,

не я к нему пришла.
                                           Оно – пришло,

Сивинь, как будто «Крым наш», полуостров.

 

Плетём мы сети. Вяжем. Тонок жгут,

о, как проворны пальчики Сивинья!

И, вправду, сети там на фронте ждут…

И женщины, сельчанки, приходили

на лавочках сидели и плели,

вот так плывут в Итаку корабли,

вытачивают скалы из земли:

щемяще, гордо, по-эрзянски остро!

 

--------------------------------

О, эти тряпочки зеленые с коричневым!

А для меня масксети – это личное,

дочернее, сыновье пра-язычество,

Инешки-паз, мордовский дух, Комли!

 

Смотри, смотри, здесь варят суп с лещами,

и говорю я челюстью мокшанской
                                          на языке поляны и зари.

Вот так плетутся сети: посмотри,

Мокшень – река,
                                    афома – сеть для ловли.

А пальцы у сивинцев слишком ловки,

шныряют между узелков. Мари –

язык своеобразный, здесь на нём

переговариваются про помощь фронту!

 

А если надо, мир перевернём,

придвинем Запад ближе к горизонту!

 

-----------------------

Здесь можно быть собой. Не притворяться,

что непорочна,
                               что безгрешна,
                                                           что красива.

А нам в дорогу наварили яйца,

в дорогу дали нам головку сыра.

 

Здесь лес – как лес. И там, в лесу, могилы

погибших в СВО, где тлели танки.

 

…Мы заливаем свечи бережливо

из-под горошка в банки!

 

Конечно, письма нарисуют дети,

конечно, нам помогут все селяне.

Я больше, чем поэт, – я память,

я – то, что прорастает сквозь могилы,

истлевшие шинели, кости, камни.

 

Здесь в небесах витают старожилы

с языческо-эрзянскими руками.

По-нашему, советскому – есмь ангелы,

по их «на небе – шерстяные крылья»!

 

* * *

Читай по губам! А я научилась

читать по рукам: маскировочных сеток

по узелкам: их сто сорок тысяч,

и каждый моими руками продетый!

Вот этими
                         тонкими
                                           пальцами! Этим

моим искривлённым остеопорозом,

петляющим с ленточками виртуозно!

Читай по рукам ты!

Ни в Турцию я, ни в Египет с Майями,

в Японию ехать, как быть дураками!

 

А я здесь осталась, где бабки с склерозом,

а я здесь осталась, где церкви стояли,

проросшие крепко корнями, веками.

Читай по рукам ты!

Здесь осень. Здесь просинь. Здесь пахнет котами,

всем детством моим пахнет, праязыками

моими славянскими – Камо грядешь ты,

аутентичными! И пахнет рожью!

 

Слушай меня! Говорю, как руками я!

И говорю крепкими узелками,

словно мужскими крутыми словами,

словно бы женскими нежными трогаю.

Всё-всё! Масксети – когда под покровом мы

от вражьих пуль, от ракет, взрывов атомных.

Этими вот я руками так плакала!

Этими вот я руками рыдала!

Город – он голый с детьми и дорогами,

с глиной, песками и красноталами,

электростанциями. Скажу правду вам!

Этими сморщенными я руками!

 

ВРЕМЕНА НАБАТА

1.

На нейтральной полосе
                                  дай Бог вам отсидеться.

Дом, работа, сад.

…Тысяча шестьсот двенадцатого года

слышится набат.

В Новгород прорвалось войско шведов

через Чудинцево по реке-Волхве,

а в Москву проникли ляхи, мёд отведав,

да на трон воссели во главе.

Смута, смута, как в ней жить поныне?

Как же так случился недогляд?

Но на площадь вышел Козьма Минин:

– Нужно злато, нужен меч-булат!

И с тех пор мне слышится набат.

Рвёт мне кожу, сквозь лопатки стынет.

Вот они стоят – мои родные

Князь Пожарский и торговец Минин,

войско собиравшие в уряд.

И собрали. И отвоевали,

прочь Отрепьев Гришка, Мнишек прочь!

Но пожарищ пепел и окалин

не унять-забыть,
                                    не превозмочь.

Прорывается сквозь время, рвёт мне пальцы

музыкой набата сквозь кулак.

 

Вновь пора под Мининым собраться:

– Убоись на Русь соваться, враг!

 

2.

Сон ли, не сон выгнали, выперли,

вот и лежит он на царском торжище.

Слушайте мёртвого вы Лжедмитрия

тонкою польскою кожею!

«Мама, признай меня. Сын ли? Не сын я?

Иль самозванец? Признай самозванство!».

 

Как не признать?
                                       И признала Мария,

под ноги кинулась перед боярством!

Может, и вправду, ей жизнь показалась?

Смерть показалась?
                                           Москва показалась?

 

То ли рожала: подушек горячность,

руки, танцующие, повивалок

на её теле. И с ней в постели

маленький сын. Как назвали-то? Дмитрий.

Родинки – вот они, прямо на шее,

где детский локон, кудряшкой увитый.

Плакала вдоволь, но разве едою

горе заглушится? И питьевою

крик заглушить разве можно водою?

 

И плыл набат, восходящий и длинный,

жаркий, губительный и исполинный.

 

«Шуйский, предатель, сюда поди! Кайся!

Эй ты, Бориска,
                                  гулящая Катька!».

 

Ты ли рожала, Руси Всея маткой?

Ты ли рожала всем торжищем в муках?

Ноги раздвинув пошире, корячась?

«Дайте дитя, умоляю я, в руки!

Дайте его мне из смерти горячей!».

Дайте и всё тут. Кричит, что маньячка.

Плачьте, бояре, над гибелью плачьте!

Было ли, не было? Голо, бессильно,

нынче, везде и нигде и тем паче.

Вы и убили-с. Вы и убили!

 

Да! И погладила кожу руками.

Да! И увидела сына слезами.

Что за судьба? Точно камень на камне.

Кто его мама?
                                Вы его мама.

 

3.

Самозванец, само-званец,

сам-названец. Самозванка!

Это бледная поганка.

Это просто танец.

Кто ты? Кто ты, в самом деле?

Щёки алые зардели.

Если танец вместе, в ритме.

Он – Лжедмитрий.

Поменяемся местами телом в теле.

А чего же вы хотели?

Время смуты, время битвы.

 

Шуйский выпивал под утро

чая с яблоком пол-литра.

 

Манька, блудь, ах, нет, Мария

нагуляла себе сына.

А фамилия Нагие.

Кто же вы теперь такие?

Аль не стыдно?
                                   Нет. Не стыдно

спать с царём. Горячим телом

прижимаясь ближе, ближе,

расплетая косы рыже.

 

– Я сама так захотела…

 

4.

Идём по площади, где Минин и Пожарский –

из камня щит и меч, и пясть взмывает вверх.

В какой пробирке звёздной ты рожала

сынов отечества, земля моя, где верфь?

 

Земля моя, к нижегородской жинке

к какой ты обращалась – помоги?

Идём по площади.
                                     По площади Единства,

здесь не пройдут останные враги.

 

Покуда оба: Минин и Пожарский

из рыжей глыбы в небеса растут,

во имя ляхом проклятой державы

попробуй протянуться по кресту.

 

Пусть пафосно звучат мои слова,

я вырвала язык, если врала.

Ты пробовала хоть чуть-чуть собрать,

как я гуманитарку собирала?

 

Где Волга, в пойме грунт моей земли,

рождающей таких сынов вселенских.

А Минин вышел. Женщины несли

ему свои во злате украшенья.

 

Вот кто бы ни вопил – на то гортань,

что якобы они из казнокрадов,

что в раскоряку встали, то, что рвань.

Но есть история. Народная есть правда.

 

А мы по площади идём, идём,

мы эту правду на хребтине носим,

под башнею – я слышу! – под кремлём

нетленные вопят о правде кости.

 

Да, пафосно. Но нам хранить дано,

в ладонь вцарапывая волдырями, вечность.

 

Пускай Лжедмитрий выпрыгнул в окно

и раздробился на ничто и нечто…

 

5.

1612 год. Патриарх Ермоген.

Польско-литовская интервенция в самом разгаре.

Я живу в этом городе, где Минин, Пожарский где

ополчение собирали!

Что я могу сейчас сказать? Где твоя

то ли удаль прежняя, город, то ли соборность?

Собирай черепки. Выходи во края.

Подавай свой голос.

Хватит расхаживать по квартирникам и тусовкам,

бесталанных певиц слушать в Феста-холлах.

Мы одного города, одной сноровки,

мы из одной школы!

Школы Минина и Пожарского в Смутное время,

посмотри, как они свергли танцы Болотникова,

конный отряд Тушинцев, остановленный ополчением,

ратным войском, окопниками!

Иногда мне неловко как-то смотреть в глаза людям,

говорящим: не публикуем мы патриотов!

А мясник с Балахны вопреки пересудам,

из семьи солеваров собрал средства сходу!

И пошли, и пошли на Москву, гнать вражину:

– Не дадим мы католикам править страною!

В Нижнем Новгороде собирали дружину

из Смоленска, из Вязьмы, чтоб биться с ордою.

В ней башкиры, татары, казахи, мордвины,

в ней калмыки, марийцы, славяне, чуваши,

со иконой Казанскою шли заедино!

Вот что значит, наш – Минин!

Что значит – Пожарский!

Да и как не гордиться?
                                               Дворяне, бояре,

горожане, духовенство рядом и купно!

И отстроится после того, как в пожаре

прогорела Москва, встанет силою духа!

 

* * *

Убежал. Час, два нет. А вокруг слякоть, стылость.

Как в такие часы не воскликнуть: «Ах, Боже!».

Что же тебе не сбегалось, пёс мой, и не вылось,

когда солнце вставало погожее?

 

Да, я тебя понимаю, бежишь, бежишь,

а в глаза – небо синее, облако льнёт на лапы.

Голова в круг и в пляс. Ведь недаром, малыш,

называют наш город «столицей закатов»!

 

И бывают часы, кто и что всё равно,

мне сказал ли, позвал, обещал чашку супа.

Я сама иногда хохотливой и глупой

и такой безрассудной бываю – смешно!

 

Обещаю, не стану ругать, что не слушал,

что мне туфель разгрыз брендом «Migliori»,

не полезу с вопросом тебе прямо в душу,

все колбаски, игрушки, мячи все твои!

 

Рой, сколь хочешь, ты ямок в земле и ломай ты,

сколько хочешь газонов моих, роз, клубник!

Если вовсе не хочешь, не суй свои лапы

ни в ладони гостей, ни друзей, ни в мои.

Лишь вернись. Даже мужа я так не просила

от пирушек, гулянок, от женщин, от войн,

где б его ни носило…
                                            Сегодня в бессилье

я по улице нашей иду и хоть вой!

 

Лишь бы только живой.
                                              Лишь бы только живой.

Пусть больной: поликлиника есть и таблетки.

Пусть кормить буду после тебя из пипетки.

Пусть столица закатов столицей рассветов

или полудней жарких, ночей-медоедов

станет после, когда-нибудь… Сто раз себя

я ругала, что дверь не закрыла плотнее

на защёлку, замок,
                                         поводок, что на шее

не скрепила, как сделал бы Пьер Абеляр!

 

ОРАНКИ

Что мне делать вот с этим огромным полем?

Где ни кочки нет, муравейника, ямки?

Со времён ордынских, татаро-монголов.

Я кричу: – Оратай!

А слышу: – Оранки!

 

Ягод, ягод сплошные здесь алые ранки,

за крупяникой шагают в Ключищи,

за земляникой идут направо.

Крикну: – Оранки!
                              В ответ мне: дышит

прямо в лицо история края!

 

Видишь трассы изгиб на планшете?

Вместе сошлись здесь тюрьма, церковь, лагерь,

вкривь изогнулась мокшанская челюсть,

место торнадо, место цугцванга.

Грех отмолить громко, грешно, по-бабьи!

Пусть на запястье щёлкнут тряпицы!

Сонька-воровка, то ли я – зяблик,

то ли мой смертный вещий журавлик

вылупился из синицы!

 

Сквозь свет оконный – синенький в глянце,

дверь деревянную рыженькой меди

вижу я пленных финнов, германцев,

вижу крикливых я итальянцев,

кто воевал с нами, венгров.

 

В поле я вышла. Где ветры, туманы.

Крикну я: – Манна.
                                   А слышу: – Оранки!

Я посолила хлеба буханку.

И съела дочиста. Плачьте гурманы.

 

Сложное место – Оранское поле.

Здесь ли, не здесь, как у Виктора Цоя,

он огурцов алюминиевых ящик

стал здесь выращивать, в глине и ящерках.

 

Против войны. А скажи, кто не против?

Против пленённых. А кто будет спорить?

Катится поле, катится поле

из огурцов дяди Виктора Цоя.

 

Во монастырь дальше! Под белы своды.

Губы к иконе тяну так, что словно

внутрь проникаю в краски и мёды,

но не телесно – духовно.

Мы православны, мы православны.

Русь православна, край мой и время.

 

…Вы, обо мне, рабе Божьей Светлане

здесь помолитесь Оранками всеми!

 

Комментарии