РЕЦЕНЗИЯ / Александр ЛЫСКОВ. ЖИВОПИСНАЯ ФАМИЛИЯ. О книге Сергея Доморощенко «Сказочник весёлый, невесёлый человек»
Александр ЛЫСКОВ

Александр ЛЫСКОВ. ЖИВОПИСНАЯ ФАМИЛИЯ. О книге Сергея Доморощенко «Сказочник весёлый, невесёлый человек»

 

Александр ЛЫСКОВ

ЖИВОПИСНАЯ ФАМИЛИЯ

О книге Сергея Доморощенко «Сказочник весёлый, невесёлый человек»

 

Эта книга (Сергей Доморощенов. «Сказочник весёлый, невесёлый человек». Архангельск, изд. «АРО СП России») – жизнеописание Великого сказочника, художника, путешественника, его кругов по всему свету с постоянной привязкой-возвращением к родному дому с железными ставнями на улице Поморской в Архангельске. Как он родился там, так и отошёл в лучший из миров в преклонном возрасте, тихо усоп сидя в старинном кресле.

После всяческих отлучек и путешествий прибивался он к этой «деревяшке», как теперь снисходительно бы сказали. Тогда это был крепкий особняк в два этажа. И жила там семья успешного ремесленника-ювелира со старообрядческими устоями.

В середине восьмидесятых годов позапрошлого века в семье было уже много детей. И был кудлатый мальчик-с-пальчик Стёпа. И был день, когда он под приглядом отца маленьким молоточком чеканил из серебра оберег в виде коровки с колечком для гайтана. Требовалось наготовить несколько таких талисманов, чтобы тётка-богомолка на пути по монастырям могла поторговать ими. Изделие Стёпы принесло хоть и маленькую, но прибыль. Впоследствии тоже и картины, и сказки Степана Писахова давали ему средства для жизни, пусть и приходилось подрабатывать. Особенно после революции, когда солидное наследство отца, мягко говоря, отошло государству.

К моему немалому удовольствию, Сергей Доморощенов в этой своей книге без ложной скромности уделяет достаточно внимания стоимости проданных картин Степана Писахова, суммам договоров с издательствами, расходам на переезды, прочим «низким материям». И это становится одной из причин того, что образ Степана Писахова предстаёт перед нами вполне очищенным от всякого лукавства и недоговорённостей

(Ещё выскажу по этому поводу, может быть, спорную мысль, но мне кажется, что ценность того или иного произведения культуры в рублях чаще всего идёт рука об руку с его ценностью художественной. Хотя и не гарантирует ценности исторической, которую ещё при жизни приобрело всё созданное Степаном Писаховым – его картины и сказки.)

В книге-биографии представлены, без преувеличения, сотни различных персонажей. По воле автора одновременно с развитием, наполнением образа главного героя наслаивается в воображении читателя и почти столетняя история повседневности существования – и Архангельска, и зимовок в Ледовитом океане, и друзей-приятелей главного героя в Москве, Ленинграде (Санкт-Петербурге).

Книга эта возвышает. Общаясь с духом большого художника, невозможно не наполниться им, не заразиться. Невозможно просто тащиться вслед за документальными изысканиями – невольно приходится поэтизировать их, проявляя и в себе как можно более высокое творческое сознание.

Написана книга с интонацией припоминания, автор как бы с прищуром вглядывается в глубь времени, в историю столетней давности. Вслушивается и вдумывается. Нет-нет, да и появляются в тексте его реплики: «Слышу я голоса», «Видимо, это было так», «Возможно…», «А вот этого быть никак не могло»… Писатель осторожно вмешивается в жизнь видимых им образов, сам становится одним из них.

Счастливо найден автором и способ построения текста книги. Ритмично наплывают тектонические слои документальности, события напластовываются без швов, как набег волн с едва уловимым ритмом-дыханием.

Успешно работает на образ главного героя подборка портретных литературных зарисовок множества «соавторов» – фрагменты воспоминаний современников Степана Писахова.

Особенно пристальное внимание уделяется поискам ответа на вопрос: «откуда есть пошёл» гений сказочника, художника слова, поэта?

И после Писахова много появилось сказочников, даже наметилось повальное увлечение жанром, но никто из последователей не смог превзойти начинателя, и потому ещё, на мой взгляд, что они не имели под ногами столь прочной опоры, как он – великой, живой, не взорванной семнадцатым годом, культуры тысячелетней России. Мелковаты оказывались последователи, вторичны, подражательны. Даже знаменитый Павел Бажов, посылая ему свою «Малахитовую шкатулку», сделал такую надпись: «От помутневших, обжитых ручейков к основным истокам – со среднего Урала в Архангельск Степану Григорьевичу Писахову».

Исток-то и в самом деле был родниковый...

При чтении рукописи я поймал себя на том, что с особым вниманием невольно следил за двумя личностями – главным героем и автором. Две персоны вырисовывались. Интересно было узнать, как прожил отпущенный век гениальный человек, и как современный писатель смог преподнести своё знание о нём.

Во всём была видна рука опытного автора биографий.

В собственных текстах, в подборках фрагментов свидетелей царских времён Сергей Доморощенов обнажает терпкий аромат истинной свободы тех лет, когда с десятью копейками в толпе паломников молодой Степан Писахов мог совершить средиземноморский круиз, конечно же, с неизменным этюдником за спиной.

Или сидеть на крохотном острове посреди Ледовитого океана и делать зарисовки на картоне.

Неугомонным молодым разночинцем бродить по Эрмитажу, или представлять свои картины на выставке в салоне.

Или вдруг отказаться от приглашения к самому Репину в Куоккалу, чтобы поработать в его мастерской. Отчего вдруг отказался? От страха перед давлением знаменитости? По причине гордости свободного художника, мол «сам с усам»? Или от полной неспособности внимать преподаванию в формате ты-учитель, я-ученик, с детства привыкнув всяческие поучения, как говорится, схватывать на лету, и мчаться опять в какое-нибудь очередное путешествие...

А писательство его, вся изумительная сказочность начинались элементарно с газеты. В молодости он написал множество заметок и репортажей. Стиль уже и тогда просматривался своеобразный. Все события подавались с внутренней улыбкой, несколько несерьёзно, пусть речь в них шла о битье тюленей, о войне, о хождении парохода во льдах.

В репортёре уже сидел сказочник. А в будущих сказках – художник кисти – по разнообразию и энергии мазков-слов, по жестам-фраз.
Скажу больше. Его текстами можно дирижировать – так музыкальны они.

Или разглядывать их в окуляр из сложенных ладоней, как кино.

У Писахова даже чужие тексты «играют». Вот он и сам говорит об этом в письме старинному приятелю-поэту: «Читаю ваши стихи, смотрю на них, так громко звучат, что прикрываю строки рукой, чтобы соседей не разбудили».

И сам его образ человеческий – под впечатлением описания его жизни в этой книге и чтения его сказок – вырастает игрой воображения (пользуюсь его же приёмом гиперболизации) из доброго гнома – до Гулливера, а порой кажется даже и до поручика Голицына вместе с корнетом Оболенским. Право, хоть самому сказку пиши, и название готово: «Как Степан Писахов генералом стал».

Он был стильный человек (художник в нём не позволял себе безликости). Длинные волосы, усы, борода, обязательная шляпа и трость. Так что видится мне в нём ещё и что-то чарли-
чаплинское. До генерала не дотянул, но кличку «буржуй» в городе носил ещё долго после революции.

Мы даже представить себе не можем, как свободна и полнокровна была жизнь в России до семнадцатого года. И он, как сейчас говорят, по полной программе пользовался этой свободой. К своим тридцати годам он уже освоился на Севере как лицо значительное. С губернатором на пароходе инспектировал морское побережье. Свой человек был в высшем свете Архангельска. Пока что ещё только как художник-рисователь, но вес имел значительный даже и в этом качестве. Ведь надо помнить, что человек с мольбертом заменял тогда и телевизор, и интернет, да и ту же фотографию.

Он уходил в экспедицию на корабле, делал зарисовки, этюды, картины, и затем натуральным образом, а отнюдь не по проводам, представлял их публике на выставках. Такое вот было телевидение.

Вполне счастливо жилось ему под защитой могучей длани Империи. Война четырнадцатого года нанесла первый ощутимый удар по сердцу. «Военный психоз захлестнул». Он стал ратником ополчения в Финляндии, потом в Кронштадте, верным присяге, однако с глубочайшим неприятием войны.

Не заразился никакой партийностью – талант довлел. Продолжал оставаться свободным художником, непоседой, хочется сказать – пострелом, если бы это слово не рифмовалось с возникшим однажды у него желанием дёрнуть за шнурок артиллерийского орудия, «пострелять» в большевиков с позиций Белой армии в гражданской войне. Да если бы ещё удержался он тогда и от острого замечания, наподобие обычного окопного зубоскальства, при виде убегающего неприятеля: «Жаль, что не нам придётся их хоронить». Будто чувствовал, что они победят и припомнят, и самого будут всю жизнь под прицелом держать, под чекистским колпаком.

Его двигала вера в высокие благородные идеалы – молодой пыл и отвага бойца, присягнувшего раз и навсегда. Тут просматривается в нём ещё и что-то донкихотское (его любимая книга). Недаром и Сергей Доморощенов аранжирует свой текст выдержками из этого бессмертного творения Сервантеса.

Ох уж эти наши ошибки молодости, запечатлённые в анналах сексотов всех времен и народов! Они переживают нас. Хранятся в архивах. Портят репутацию, да и саму нашу жизнь. Но не они ли составляют и соль нашей жизни. Да! Надо, надо и «дёргать за верёвочку» орудий, и не останавливать себя от резких высказываний. Подумаешь, возьмут на заметку и припомнят. Такая ли это беда, в сравнении с трусостью, которая сродни самоубийству души, таланта, его первозданной силы, да можно сказать и – божественной. Конечно, будут репрессии, удушение, косые взгляды и «торможения», но будет и что вспомнить.

Пропасть между старой и новой Россией наш герой преодолел успешно.

Не пришли, не схватили – и он зажил смело, не усмиряя в себе природную задиристость, без смущения прибегая к помощи новой власти. Опять писал в газету, опять оказывался зачисленным в экспедиции на пароходах с полным довольствием, опять его картины развешивались на выставках – пластичный был человек, гибкий: пусть первым бросит в него камень, кто не так же поступал бы в его положении. Большинство его современников вынуждены были пройти тот же скорбный путь.

Он был один из миллионов вынужденных приспосабливаться под страхом смерти. Это не трудно, я думаю, если ты художник, человек широко мыслящий, познавший жизнь во всём её великолепии, разнообразии и солнечности. Умереть гордо, красиво, как Колчак, например, тоже неплохо, тоже получится, можно сказать, артистично и даже художественно, но такое немногим дано. Тысячи талантов вынуждены были приспосабливаться, чтобы реализовываться хоть в чём-то. Это всё равно, как если бы вам приспичило родить, разрешиться от беременности, так и совсем неважно было бы, кто правит в Кремле.

Интеллигентские рефлексии, вообще, кажутся смешными в глазах простого народа. В народе – за доблесть считается приспособиться. Архангельские мастера по выпечке козуль, например, безо всяких угрызений совести формы в виде двуглавого орла переделывали на пятиконечную звезду, скорее всего весьма довольные своей ловкостью. 

И Писахов тоже стал рисовать портреты Красных Героев, герб СССР на камне Новой земли, запечатлевать на своих картинах подвиги спасателей арктических экспедиций. Может быть, в чём-то и кривил душой. Но зато уже в 1924 году написал и напечатал свою первую бессмертную сказку «Не любо, не слушай». Не на той ли энергии глубокого потрясения и перерождения она была замешана?

Он брался за любую работу ради куска хлеба. Вот его объявление в газете: «Могу декорировать ёлку». То есть художественно неповторимо украсить. Я улыбаюсь при этом, представляя, какой бы отличный из него получился и Дед Мороз.

И несмотря ни на что, он держал форс. Ему вслед шипели: «Буржуй». А он в ответ с улыбкой: «Я готов оставаться буржуем, вот только сказали бы ещё, где мой банкир живёт».

Это некое подобие скоморошества, может быть, и уберегло его от гибели как взаправдашнего буржуя, – чего взять с юродивого?
Было – «органы» держали на крючке, обыватели «шипели», коллеги-художники писали доносы и ставили подножки. А он оставался – решительный, неуступчивый и воинственный. В нём уже бродили великие сказки. Игровое начало закипало. Айсберги, виденные в Арктике, перекочёвывали в «Вечны льдины», звуки в морозном воздухе заполярных широт – в «Морожены песни».

Легко, радостно и умело вжился он в новый строй. Способствовали этому и мудрость, и любопытство к жизни, какова бы она ни была, эта жизнь.

Во времена НЭПа ни на каком жаловании не состоял – помогала дореволюционная деловая закваска: вошёл в товарищество художников, кормились как-то в этой лавочке от выручки.

Дом всегда был полон гостей. Его хозяин стал для приезжих интеллигентов и энциклопедией, и путеводителем. Его квартира – базой различных командировочных художников, писателей, исследователей Севера.

И при Советах не угасла в нём привычка блистать в своём кругу, ибо характер, норов человеку не изжить вовек.

Вроде бы ни намёка не прослеживалось на внутреннюю эмиграцию. Он демонстрировал абсолютно советское наполнение, комфортное пребывание в новой политической системе, как и миллионы других из его поколения. Но внутренний конфликт всё-таки не был изжит. И выплеснулся наружу при, казалось бы, совершенно незначительных обстоятельствах. Мышеловка захлопнулась.

Советский чёртик выскочил из него, когда он, учитель рисования в школе, добрый дедушка-сказочник, вдруг разгневался и потребовал наказать, исключить из школы бунтаря-старшеклассника. И он, бывший когда-то праведный белогвардеец, назвал парня «врагом народа». Как-то вот проникла в ретивое большевистская зараза. Сорвался. А что вы думаете? С волками жить по волчьи выть. Ну, конечно, остыл, успокоился, развели их со строптивым учеником, и больше ничего подобного с ним не случалось.

Читаешь книгу-биографию, проживаешь существование реального человека на земле, и как бы стареешь вместе с ним. И эта «линия повествования» тоже весьма впечатляет, отдельные соображения возникают на свой счёт. Я как читатель, и тоже человек на склоне лет, параллельно вспоминаю свою жизнь – от детства и до.. – чего уж там стесняться – до старости. Читаю, и на дальнейших страницах чаю увидеть, что же может произойти завтра и со мной, заглянуть и в своё будущее.

В 4 часа утра 22 июня того рокового года жизнь Степана Писахова на пике относительного советского благополучия и безусловной широкой славы вдруг оборвалась – до состояния рядового гражданина страны со второй группой продуктовых карточек. Произошло оскудение не только физического состояния, но и обрушение творческого духа. У вегетарианца, трезвенника и некурящего – вдруг обнаружилась страшная зависимость – радиомания, неотрывное сидение у репродуктора. «От усталости пишу долго и переписываю, нет уверенности, что годно. Злость на немцев переполняет меня, мешает писать…».

А в 1944 году: «Пенсии не дали. Живу перевёртываюсь». Это при возрасте в шестьдесят пять лет.

«Пальто донашиваю отцовское».

А заметьте: отец-то умер уже двадцать пять лет назад.

Война добила его как писателя. Последние поэтические силы истаяли в тяготах общения с издательствами. Попытки сочинять сказки не прекращались. Но уже прозаизмы лезли в строку. И дух уныния проникал между строк. От этих последних лет жизни остались только умилительные воспоминания – короткие озарения духа уже охладелого, теплящегося в старом холостяке, от которого именно в этом качестве веет на меня особой чистотой и светом (свЯтом).

Отдельный поклон автору за терпеливое, подробное и сердечное изложение событий, произошедших после смерти Великого сказочника. Это самостоятельная книга в книге, развернутый справочник по десяткам мемориальных публикаций, событий чествования или, наоборот, намеренного забытья.

Степан Писахов остаётся в сердце на всю жизнь у каждого, хоть раз прочитавшего его сказки. Они дают толчок фантазии. Писахов сам был человек пылкий, и других зажигал. И меня опалил этот огонь. И мне однажды пришла мысль написать подражание его сказкам, как если бы он дожил до 90-х годов прошлого века. Попытка оказалась в общем-то небезуспешной. Сказка называется...
 

ВОРИШНО БОЛОТО

Во всякой деревне на Двине своя болезнь имелась. В Лявле падуча, в Ширше стригуча, а у нас в Уйме – липуча. Или по-научному: не-бери-чужого-сроду. Кто чужу вешш схватит, к тому эта вешш и прилипнет. Всё твоё нехороше дело сразу на вид выставляется, на людской суд. Потому и покраж у нас сроду не было. А ежели нарождался какой мальчонко на руку нечистый, али кака баба на соседкино добро зарилась, либо жадный до дармовщинки мужичонко заводился, так мы всей деревней ташшили их под гору в Воришно болото, в лечебну грязь.
    Наше Воришно болото – одно на весь свет. Спокон веку пользуем. Липучей заразился – сиди, отмокай! Болото дюже вонюче. Со дна горячий ключ струится, пузыри хлюпают, тепло и вязко. Самому не выползти. У нас крюки специальны на соснах развешаны. Кто сомлеет – вытаскивам. В реке выполаскивам. После этого у человека отшибат всяку охоту к чужой вешши.
   А тут, было, лихари питерски в силу вошли. Царя порешили, у справных людей всё добро отняли, и за нашу Уйму взялись.

Чтобы ловчей в избах по углам шарить, в один гуменник всех баб согнали. А в другой мужиков.

День сидим, второй; я мужиков успокаиваю: мол, недолго осталось ждать. Так и есть! На третий день ворота гуменника распахнулись – на пороге лихари питерски. Мы за головы схватились. Веком такого не видывали. Стоят все словно пчёлами облепленные, короста на них из щепы от порубленных икон, из бронзы от разбитых колоколов, с головы до пят обсыпаны мукой, солёной рыбой обклеены – не отодрать. Просят избавить от напасти.

Я говорю:

– Болото есть целительно. Посидеть в нём, так и оттянет.

– Веди же скорее!

Залезли болезные в лечебну грязь, им сразу полегчало. Чужо добро отпадать стало. Они и на крепко место наладились, мол, выздоровели. А зыбь наша сама меру знат. Не даёт им ходу.

– А нельзя ли побыстрее? – просят.

– Быстрая вода до моря не доходит, – говорю. – Сидите тихо и раздумчиво, чтобы до костей пробрало...

На корню бы мы извели заразу эту питерску, всем народам Земли на радость, если бы не бабы! Порато жалостливы они у нас в Уйме. Зла не помнят. Стали болотным приносить поесть. И своим мужикам все уши прожужжали, мол, хороших людей зря мочим.

И вот ведь беда, мужики у нас в Уйме тоже не больно настойчивы.

Закрючили болезных, наскоро сполоснули и отпустили. Забыли старый порядок: послушай бабу и сделай наоборот.

Питерски лихари недолеченные бегом из деревни убежали. Окопались за околицей и по нам стрельбу открыли. Решили Уйму извести.

Палят из пушек – мочи нет.

Мужики меня на руководство выдвинули.

Велел я все телеги, что есть в деревне, на Воришном болоте поставить оглоблями в лечебну грязь. А бабам прыгать на задки. Которы толще, тех и по одной хватало. А которы без мясов, те в обнимку по двое.

Сам я на пригорок встал.

Махну рукой, бабы вскочат на задки, опружат телеги. Оглобли с лечебной грязью разом вскинутся – вонючи струи летят через лес прямиком в окопы лихоманам на долечивание...

Долго перестреливались.

Почитай, семьдесят лет.

У них снаряды кончились, а у нас в Воришном болоте и на вершок не убыло...

 

Комментарии