Анатолий ОКРУЖНОВ. СЛОВО О «СТОЛБОВОМ КРЕСТЬЯНИНЕ». К 90-летию Ивана Никульшина
Анатолий ОКРУЖНОВ
СЛОВО О «СТОЛБОВОМ КРЕСТЬЯНИНЕ»
К 90-летию Ивана Никульшина
Синее-синее, широко-широко, высоко-высоко безбрежным простором раскинулось над землей небо, поднялось с востока, засияло веселое солнышко, повсюду образовались от деревьев и домов, вещей и предметов светлые прозрачные тени, и обыкновенный июньский день сразу сделался каким-то голубым. И вот тут-то на специальном автобусе целая орава самарских писателей нагрянула в местечко рядом с опушкой густо-зеленого Мало-Малышевского бора. Потом они долго, пока было светло, веселились здесь, радовались, шумели, пели. Откуда ни возьмись, появился баян. Как своими завладел кнопочками баянными Анатолий Дмитриевич Улунов. Наиболее, пожалуй, серьезный из оравы. Мало того, что писатель, так ещё и медицинский доктор. Да не простой, а главный. Главный врач большой самарской больницы. А было, целую медицинскую службу целого военного округа (Северо-Кавказского) возглавлял. В Афганистане служил, где его известная война захватила, спустя годы, в двух военных событиях в Чечне участвовал. Полковник в отставке. Иной раз нарядится в свою офицерскую форму, так во всю грудь сверкая, китель оттягивают ордена и медали. Подхватил он «упавший с неба» инструмент (он-то, собственно, его и прихватил в автобус, да никто как-то не обратил на это внимания), развернул меха залихватским таким парнем, полетел из-под кнопочек звонкий заливистый голос на всю округу до самой темной глубины бора.
А было это в кинельской Сосновке, что из всех самарских Сосновок особая. О том, правда, мало кто знает. Потому что она то ли крохотное село, то ли поселочек, то ли еще что в том же роде: три избы да два двора на одну улицу. Под бором перелески, колки, реченька Грачевка, некогда тихая да светлая. Места грибные. Воздух – ах! – просто сам дух свежий. Только Сосновок-то много на русских просторах, и Самарщина не исключение. Сосновка здесь в Ставропольском районе, в Похвистневском… Да в какой только стороне нет. Причем есть Сосновки такие, что уж точно всем известны. Вот та же ставропольская… Под нею автомобильные гонки (ралли, как их еще по-модному называют) то и дело проводятся. А все равно есть основание утверждать: кинельская Сосновка особая. Именно в ней родился, вырос, доныне имеет родительский дом (родовое гнездо) на сосновской улице человек исключительной судьбы и редкого природного дара, каких в иной какой Сосновке днем с огнем не сыщешь. Ну где, скажите, найдутся представители редкого человеческого рода – «столбовые крестьяне»? Если они вообще существуют в природе? А тут вот – пожалуйста: Иван Ефимович Никульшин.
Именно в его родовое гнездо под Мало-Малышевским бором подле реченьки Грачевки нагрянула тем голубым июньским днем самарская писательская гвардия, чтобы здесь порадоваться жизни, повеселиться, пошуметь, спеть для души. А «столбовой крестьянин» стал причиной того. Случилась у него тогда большая, очень большая, юбилейная дата: 80!
Кто был кроме Анатолия Дмитриевича Улунова? Александр Станиславович Малиновский, столь же серьезный, как полковник, – не только писатель, а при том же еще академик, генеральный директор крупного промышленного предприятия… Борис Зиновьевич Сиротин, Евгений Петрович Чепурных, Диана Елисеевна Кан… Всех не перечислить. Но, конечно же, – сам председатель самарского писательского союза Александр Витальевич Громов. Главное же, что ни гость, то имя для читающей публики. К сожалению, уже теперь не все те гости продолжают топтать землю, ушли в мир иной (царство небесное!) Улунов, Малиновский, Сиротин…
Надо сказать, и прежде много писателей навещало Никульшина в его Сосновке, и по поводу, и без него. И после того юбилея. Однако именно он вспомнился не случайно. «Столбовому крестьянину» в этом 2026 году 10 июня уже все 90 стукнет! Вот память в связи с этим впечатляющим событием и остановилась на том, что было десять лет назад. Иначе ведь невозможно увидеть, как летит, стремительно пролетает время. Сам Лев Николаевич Толстой когда-то еще утверждал: это можно только так увидеть – когда прожитые годы жизни, благодаря услужливой памяти, замирают, а не летят вместе и одновременно со временем; кто сам движется – не видит движения, оно видно тому лишь, кто стоит.
Только в кинельскую особую Сосновку по новому исключительному поводу, к сожалению, никто уже не поедет. «Иных уж нет, а те далече», как в таких случаях у нас говорят. Нет, со «столбовым крестьянином» все в порядке, в отличие от прежних иных его гостей, ушедших туда, откуда не возвращаются. Да это самое «летящее» время внесло поправки и в его бытие. Последние годы он осел в Самаре, где у него трехкомнатная квартира на проспекте Карла Маркса. Не то стало теперь здоровье для полноценной крестьянской жизни. Однако главным своим делом Иван Ефимович продолжает заниматься. Пишет и публикуется. Например, в известном литературном журнале «Русское эхо». В этом журнале, в самарских книжных издательствах за минувшее десятилетие у него вышли повести «Баденвайлский марш», «Ковчег благоденствия», «Трудная зима», рассказы «Нюра-дура», «Аномалия»…
Мы с ним давние товарищи. Работали вместе в сельскохозяйственном отделе главной областной газеты «Волжская коммуна». И мне посчастливилось писать о нем и его творчестве. А в один прекрасный момент написал и большой добросовестный очерк (он вышел в книге рассказов о самарских писателях «Живет родник», трехтомнике сочинений в издательстве «Слово»). Постарался в нем показать Ивана Ефимовича и как талантливого писателя, и как необыкновенного человека. Очерк доныне, по-моему, не потерял своего значения. Посему в год его девяностолетия хочу предложить этот очерк на суд читателей «Дня литературы» В нем, к слову, вы найдете ответ и на вопрос о «столбовом крестьянстве» Никульшина, который, возможно, у кого-то возник. Вот этот очерк.
«В году семьдесят… впрочем, в каком, точно уже не помню… недавнего столетия мы оказались на одном творческом семинаре.
Сергиевск, райцентр нашей северной провинции. Конец лета. Очень солнечно, по-летнему припекает. Светом и теплом через большие окна плотно заливается просторный актовый зал местного райкома партии и в нём – публика из пишущих. Публика собрана сектором печати обкома из северных районов области на уроки мастерства, которые дают поднаторевшие в писании, составившие себе имя несколько человек из области. Он среди них. А вот я – один из публики в зале. Долговязый черноволосый очкарик. Но он не знает ни факта моего участия, ни тем более меня – мы в зале по разные стороны. Один – среди областных, почитай избранных, другой – среди публики, что называется, в толпе.
В зале душно. Много света и избыточное тепло, тягучие нравоучительные речи, кажущиеся ещё более тягучими и трудными к восприятию в такой атмосфере, народ разомлевает, учёба скоро делается утомительной. Хоть бы мух посчитать на потолке, чтобы от неприятного состояния отвлечься. Но мухи в заведении не водятся, изжиты как класс. Открыть бы окно, да и за ним ни ветерка, один сплошной «плюс».
И тут на трибуну поднимается невысокий, худощавый, достаточно ещё молодой человек – очередной из областных. И обращает на себя внимание. Он темноволос, явно по русскому типу курносый, но с видимым монголоидным разрезом глаз (в ком из нас нет того или этого следа от печально известного татаро-монгольского нашествия?). Дальше ещё интереснее. Звучит слово «писатель». Он сначала был представлен редактором областного комитета по телевидению и радиовещанию, а потом назван ещё и писателем.
Семинар тот, надо тут заметить, сектор обкома организовал для молодых работников районной печати. Потому народ на нём оказался из тех, кто писателей в глаза не видел.
Кто как, не знаю, а я про себя отметил: в отличие от коллег, этот оратор не речистый, не златоуст. Говорит, видно подбирая слова, оговаривается, поправляется… Но слушать его вдруг захотелось. Не потому, что писатель. Нет. Было такое в его изречениях, что попадало внутрь и там оседало. О чём была его речь, давно забылось. Зато чувство, которое оставила, чудесным образом доныне сохраняется. Держится во мне неуловимо легким воздушным облачком. Помню, он заговорил, и в утомленном духотой зале будто повеяло свежим, прямо с луговин и зеленей, ветерком. Задышалось. Речь его была простой и понятной, составлялась из хороших русских слов. А то, что нелегко, с усилием он их подбирал, только усиливало впечатление.
Ему, позже узнал, тогда меньше сорока, мне было чуть за двадцать пять. Но, кроме возраста, нас много что ещё разделяло... География проживания. Положение в профессиональном цехе. Где был тогда он и где я?! И мы, естественно, не познакомились. Правильнее, впрочем, – знакомство вышло одностороннее.
Воды с той поры утекло много, мы теперь давно верные (смею надеяться, потому как с моей стороны это именно так) товарищи: он – старший, я – младший. Он давно уже не тот молодой человек, каким когда-то его в Сергиевске увидел. Всё такой же невысокий, но уже не худощавый и темноволосый, а седовласый и окатистый, ровный и гладкий со всех сторон – когда стоит, то будто аккуратная копёшка, надолго и надёжно уставленная на перепаханной земле (а стоит он на земле крепко и твердо в прямом и переносном смысле). Одни монголовидные глаза под густыми, седыми уже бровями прежние. И смотрят, как прежде, прямо и приглядисто, будто что-то этакое во всём хотят найти и в деталях рассмотреть.
Но что вдруг вспомнилось наше сергиевское одностороннее знакомство? А пришел мне час рассказать о моём старшем товарище, и я подумал, не случайно же в памяти моей, в душе держится таким легким освежающим облачком его урок на том семинаре.
И вот представляю – Иван Ефимович Никульшин. Признанный наш писатель. Автор известных книг поэзии и прозы, среди которых есть изданные в Москве, есть переведенные – например, на болгарский язык.
Лет двадцать назад нас близко свела областная газета «Волжская коммуна». В одном отделе – сельскохозяйственном, в соседних кабинетах, которые смело можно назвать одним, потому как мы часто просто не вылезали друг от друга – советовались по темам, способам подачи материалов, толковали «за жизнь».
На журналистскую стезю его возвратила эта самая «жизнь». В стране произошла известная смена строя – от зовущего вперед социализма в обратную сторону, к капитализму. Обрушились социалистические ценности, вдруг ничтожной стала ценность писательского труда, и не только в провинции, каковой, как ни крути, является всё же наша просвещенная Самара. На писательстве стало трудно, практически невозможно зарабатывать. Издавшись даже, автор в виде гонорара мало что стал получать. Перестали хорошо платить, а то и вовсе не платили. На что писателю жить? И Никульшин вспомнил о первой своей творческой профессии – журналиста. Пришел в нашу газету.
Так вышло, что я никогда не задумывался о его возрасте. Казалось, он всё такой, каким увидел и узнал его в редакции. Не меняется внешне, всё время работает (с некоторых пор я даже позволяю себе называть Ивана Ефимовича в шутку Пименом, за неистребимую кропотливость в трудах и многотрудность в корпении над словом). Задуматься о его возрасте заставил наш недавний разговор, во время которого он поделился планами, показал кое-что из нового (последние стихи) и как-то между прочим заметил, что год 2011-й у него юбилейный.
– Подожди, разве?.. – удивился я.
– Ну вот, забывчив ты… – шутливо укорил он. – Год рождения мой всё тот же – 1936-й.
– Да… В самом деле, – только и осталось мне раскаянно протянуть.
А ведь вчера ещё, кажется, отмечали его семидесятилетие. В памяти всплывает творческий вечер Никульшина в областном Доме актера, посвященный тому юбилею. Он как виновник торжества – на сцене. Друзья, читатели и почитатели – в зале. Хорошие речи, поздравления и подношения, которые его, не очень привыкшего к публичным почестям, приводят в заметное смущение. Избавляется от этого он только, когда ему дают слово и он читает свои стихи. И тут в зале возникает, удивительное дело, атмосфера, похожая на ту, что вот так же возникла когда-то во время его выступления на семинаре в Сергиевке. У меня в груди рождается то же самое чувство легкого воздушного облачка, ощутимого прикосновения свежего, прямо с луговин и зеленей, душистого ветерка к чему-то внутри. На том вечере сильное впечатление произвело выступление Евгения Васильевича Лазарева, другого признанного нашего писателя. Этот, в отличие от Никульшина, из златоустов, речист. Фразы у него выверенные, говорит ровно, отточенно, будто на глазах твоих тонким ножичком кончик карандаша обтачивает и острит до предела. Находящиеся в зале от него слышат:
– Иван Ефимович Никульшин – человек, который твердо опирается в творчестве на могучий кряж великой русской литературы, образовавшийся за века её славного существования. А потому что по природе своей он – столбовой крестьянин.
Удивительное, неожиданное сравнение. Никогда такого не слышал по отношению к крестьянам, в какие бы люди кто из них не вышел. Как его понять?
Скорее всего, по аналогии с известным выражением «столбовой дворянин». Значит по отношению к крестьянину это можно объяснить так – потомственный, вековечный, из рода в род крестьянский выходец.
Но что же хорошего в крестьянской потомственности Ивана Ефимовича Никульшина увидел Евгений Васильевич Лазарев? Почему сказал об этом как о безусловной добродетели, сродни избранности? И что есть необычного в вековечности крестьянского рода? Вопросы тем более уместные, что Иван Ефимович Никульшин давно уже не крестьянин, а житель города. И вообще крестьянином был мало, если брать его трудовую биографию – только в начале своего жизненного пути… Лазарев, характеризуя юбиляра «столбовым крестьянином», имел в виду, однако, не вековечность крестьянства рода Никульшиных и причастность Никульшина к труду крестьянина, а первородность его писательского языка, глубину корней, питающих труд писателя, которые уходят в самую толщу человеческой породы, изначально замешанной в России на крестьянстве, уходят в гущу крестьянской жизни; имел в виду то, что именно они питают его творчество с первого и до последнего слова.
Давайте теперь послушаем, что же и как может говорить и говорит писатель, к которому применено слово «столбовой». Представлю вам сейчас разные отрывки из разных произведений. Выбраны случайно. Одно только условие при выборе соблюдено. Чтобы было в них описание неизбывной нашей матушки природы. Неважно, утреннее её явление описано или вечернее, в спокойствии или в проявлении бурного нрава.
«…В лесу было свежо и чисто в этот ранний час. Птицы уже пробовали свои голоса, но пока довольно робко, и особого лада в их пении не было, как не было и высокой звучности. И лишь из ольшаника ближней низины, подернутой прозрачным туманом, беспрерывное кукование веселой кукушки разносилось гулко и празднично.
Солнце ещё пряталось где-то за чащами: красноватый свет его, купаясь среди вершин придорожных осокорей, реденько сеялся на травянистую просеку с двумя темными тележными колеями и отливал вызолоченной зеленью. Иногда, вспыхнув высоко в небе, он поджигал одинокие волокнистые облака, и они, пронзенные им насквозь, медленно разъезжались, обозначая каждую огненно сверкающую прожилину».
…
«…В воздухе, очищенном до синевы, плыли первые паутинки бабьего лета, далеко в полях янтарно светились стога свежей соломы, а из садов долетали густые запахи поздних яблок. И всё это было так ново, так неожиданно, что хотелось раскинуть руки, обнять и слиться с этим сверкающим и прекрасным миром»…
…
«…Бывают летним вечером самые тихие и торжественные минуты, когда вся природа, разомлев под солнцем и натрудившись за день, медленно-медленно погружается в сгущающиеся сумерки. Заря почти отцвела, лишь за самой высокой горой видна прозрачная полоска. Она ещё бросает робкий свет на вершины деревьев, что одинокими вехами маячат у самого края света. Но это там, в недосягаемой, безмолвной дали. А на реке, куда солнце заглядывает только к полудню, уже сгустились краски. Тени от прибрежных скал легли от берега до берега, соединились по-братски. Они ещё не черны, а с густо-синими оттенками, отливают на быстрине блеском глухариного крыла. Но под самым берегом, где в этот час явственнее бормотанье многочисленных ручейков, уже устоялась темнота. Она ползет на реку, подминает под себя сиреневый и тёмно-синий цвет. Запевают речные кулики, неслышно пролетающие вдоль берегов.
Из ущелий тянет холодком. Листья на деревьях не шелохнутся. Трава потеет. Если побежать сейчас по ней босиком, ноги обожжет холодом и на стороны светлыми искорками посыплются кузнечики».
…
«…В сумерки, как только мы выбрались на шоссе, потянуло ветром, стало быстро и как-то неверно, тревожно темнеть от надвигавшихся с востока туч, стало тяжело греметь, сотрясая всё небо, и всё шире пугать, озарять красными сполохами. Через полчаса наступила кромешная тьма, в которой со всех сторон рвало то горячим, то очень свежим ветром, слепило во все стороны метавшимися по чёрным полям розовыми и белыми молниями и поминутно оглушало чудовищными раскатами и ударами, с невероятным грохотом и сухим, шипящим треском разражавшимися над самой нашей головой. А потом бешено понесло уже настоящим ураганом, молнии засверкали по тучам, во всю высоту их, зубчатыми, добела раскаленными змеями с каким-то свирепым трепетом и ужасом – и хлынул обломный ливень, с яростным гулом сёкший нас под удары уже беспрерывные, среди такого апокалиптического блеска и пламени, что адский мрак небес разверзался над нами, казалось, до самых предельных глубин своих, где мелькали какими-то сверхъестественными, довременными Гималаями медью блистающие горы облаков»…
Можно ли найти слова точнее, чтобы читатель будто своими глазами, воочию увидел на листе бумаги, на обычной книжной странице все краски, все оттенки тонов, все переходы красок и тонов друг в друга, отливающие и переливающиеся живыми цветами в природе «ранним утром», «летним вечером» или «в обломную грозу», чем вот эти? Сразу видно, что они принадлежат перу сильному, верному. Увидены зрением художника острым, чутким.
Отрывки, приведенные здесь, взяты, как уже сказал, из разных произведений, но и написаны они разными авторами. Один – столбовым дворянином. Два других – столбовыми, если применить определение Евгения Васильевича Лазарева, крестьянами. Это Иван Алексеевич Бунин, Виктор Петрович Астафьев и вот Иван Ефимович Никульшин. Какой из отрывков кому принадлежит? Не все знатоки-литературоведы, уверен, сразу определят и скажут. Хотя письмо каждого из этих писателей, если брать в целом, отчетливо разное. А потому литературоведы не скажут, что есть у отрывков одна принципиальная черта схожести – как раз та точность в подборе красок, оттенков, тонов, переходов красок и тонов один в другой, о которых выше сказал. У каждого они свои, по-своему сочетаются, но попробуй найти другие и заменить ими эти – картина нарушится, расплывётся, потеряет силу воздействия.
Первые два отрывка взяты мною из повести Ивана Никульшина «Лесной сенокос» и его же повести «На исходе лета». Второй – из повести Виктора Астафьева «Перевал». Третий – из романа Ивана Бунина «Жизнь Арсеньева».
Но мне бы и в голову не пришло пытаться таким образом уравнять, поставить в один ряд нашего столбового крестьянина самарского со столбовым крестьянином сибирским, каковым является Астафьев, тем более – со столбовым дворянином Буниным. Иван Алексеевич – лауреат Нобелевской премии (удостоен лауреатством в 1933 году как раз за роман «Жизнь Арсеньева»). Виктор Петрович – Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий СССР и России. Иван Ефимович такого масштаба признания не имеет. Хотя есть и у него премии и звания. Например, звание лауреата журнала «Наш современник» (отмечена повесть «Лесной сенокос»), где вместе с ним, к слову, в числе лауреатов были такие известные авторы, как Василий Иванович Белов, Михаил Николаевич Алексеев. Всероссийская премия имени Алексея Толстого, ряда областных премий – имени Аксакова, фонда Шукшина, шолоховская юбилейная медаль. Он – Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Но эти премии и звания много скромнее премий и званий Бунина и Астафьева. Тем не менее, Никульшин, «опираясь на могучий кряж русской литературы», как справедливо утверждает Евгений Васильевич Лазарев, своё место под всероссийским «литературным солнцем» обрел, и его на этом месте уже никто не заменит. Не сумеет заменить.
Скажу больше, среди представителей творческого писательского цеха, кто не вприглядку, не поверхностно, а всерьез и беспристрастно читал Никульшина, бытует мнение, что он как писатель по-хорошему ещё не оценён. Так считал, скажем, известный московский прозаик и поэт Олег Николаевич Шестинский (он написал об этом в письме тольяттинскому поэту Константину Федоровичу Рассадину).
И вот что в жизни и судьбе, в творчестве самарского столбового крестьянина стоит, на мой взгляд, выделить – это не его столбовое первородство крестьянина, а его столбовую линию жизни и творчества. Именно она и подводит к мысли о вековечном крестьянстве писателя как источнике вдохновения, неослабного позыва к чистому листу и перу, которое он умеет делать живым и трепетным.
Больше сорока лет уже живет Никульшин в городе (в родовое гнездо в Сосновку выбирается только на лето). За эти годы куда как все в городе «превзошел», все особенности быта, все детали человеческих отношений, которые иные, нежели на селе. Но возьмите его произведения, в том числе написанные в период городской, большой уже теперь, жизни – они все в основном и главном о сельских людях, их житье-бытье, о нелегкой крестьянской доле, о том, как выносить эту нелёгкость помогает слиянность крестьянина с самой природой (помните: «…хотелось раскинуть руки, обнять и слиться с этим сверкающим и прекрасным миром»).
Вот тот же отмеченный журналом «Наш современник» «Лесной сенокос». Написан он в начале 80-х, когда больше 10 лет уже был Иван городским, а о чём повесть? О том, чем жили и как выживали после войны семьи, затерявшиеся в самой глубинке Поволжья, деревне Верховке. Потерявшие на фронте мужиков-кормильцев вдовы с детьми, вернувшиеся с войны фронтовики-инвалиды, старики, старухи… Как быстро взрослели дети. Недавно перечитал эту повесть заново. И сделал… открытие. Повесть насыщена большим количеством персонажей, и все названы по именам, фамилиям, прозвищам, всем даны емкие деревенские характеристики. Даже показалось, что где-то можно было бы обойтись и без обилия подробностей этого рода. И так, возможно, и чувствует иной читатель. Но вот ведь в чём вопрос. В деревне все всех знают, каждый на виду, и это та её важная черта и особенность, без которой деревня уже не деревня. Никульшин как никто, пожалуй, другой знает это и умело передает. …И землю он знает, и травы, и птиц, и зори, и закаты…
…
«Как и предполагали мужики, трава в отведенных им кварталах оказалась никудышной: реденькая, заскорузлая и жесткая на бугристых песчаных полянах. Не трава, а так себе: трень-брень. Да и трудно было рассчитывать на хорошую – у лесничества тоже свой план сенозаготовки, а по нынешнему году с ним не очень разбежишься. Зима выдалась на редкость бесснежной, весна ранней, и земля в лето вышла обезвлаженной. А тут ещё суховеи. Уже в июне начали мелеть колодцы. Зелень хотя и билась за свою жизнь, но всё равно ей недоставало соков. Растения задыхались от зноя, поддерживая в себе силы лишь слабыми зоревыми росами.
Мужики-инвалиды во главе с прихрамывающим кузнецом Киреем Гудковым вереницей кружили по полянам, обшаривали редколесье, морщились, кряхтели, почесывали затылки и невесело переговаривались. Лёнька таскался следом, равнодушно прислушивался к разговору мужиков и потихоньку досадовал на них. Чего шляются? И без того всё ясно. Однако неутомимый Кирей словно бы испытывал Ленькино терпение, водил по полянам и ничуть не унывал.
– Утро вечера мудренее, трава соломы зеленее, – складно приговаривал он своим загустевшим от духоты голосом и, оглядываясь на мужиков, белозубо скалился в черную бороду.
Его поддерживал лишь Тимофей Ватохин, высокий и насмешливый мужик, который тоже балагурил и, как прикормленный кочет, неотступно следовал за Гудковым. Он подмигивал Лёньке прищуренным карим глазом, ковылял, передразнивал Кирея и вообще старался как-то расшевелить мужиков. Однако им было не до потех, и Тимофеево комедиантство растрачивалось впустую.
После того как осмотрели кварталы, кое-кто тут же отказался от своего пая. И первым – Федька Меркушонок, свинарский фуражир.
– Нет, мужики, вы как хотите, а я не механический – вхолостую махать. Это называется: возьми, боже, что самому негоже, – он презрительно сплюнул и ушел, не попрощавшись.
Мужики переглянулись и усмехнулись. Меркушонку можно выкобениваться – у него в руках лошадь. А с ней, где ни проехал, там и насшибал. В случае чего и отговориться легко: не себе, мол, кошу – колхозной лошади. А тут и выбирать нечего.
Отказался от своего пая и колхозный весовщик Петр Говорухин, а с ним ещё несколько мужиков. В конце концов остались шестеро: Кирей Гудков, Агафон Овчинников, Митяй Корнюшин, Иван Аукин, Тимофей Ватохин и самый молодой среди них – Лёнька Акишин».
Это другой отрывок из того же «Лесного сенокоса». В повести несколько героев: этот самый Лёнька Акишин, из семьи умершего фронтовика, который впервые вместо отца отправился с мужиками на сенокос, чтобы помочь перебивающейся с хлеба на воду семье и замаявшейся одной добывать пропитание для своих детей матери; Кирей Гудков – инвалид, показывающий, как надо праведно жить, несмотря на свалившиеся на него на войне и после возвращения с неё беды; и вот те несколько мужиков, что остались на покосе… Зачем же было называть по именам и давать определения тем, кто больше в повести не появится, – Меркушонку и Говорухину? Зачем их вообще упоминать? Да затем, что они тоже живут в Верховке, и все их знают, и знают, какие они, как своим положением при лошади (первый) да колхозных весах (второй) способны пользоваться.
Не скажи о них писатель, не та была бы Верховка, не узнали чего-то важного про крестьянскую долю живущих в ней читатели. А взять имена других героев из этого и других повестей и рассказов: дядя Панфил, дед Исай, Николка Востриков, Милашка Светкина, Тинка Любакова; прозвища – старуха Климанчиха, Тараканий Ус, Серега Барабан, Леня Сяся, Вася Залужный Светофор?! Просто россыпь. Да от одних этих имен и прозвищ за версту деревней несет. И это не просто запах, а самый настоящий аромат.
Герои в книгах Никульшина живут крестьянством, как дышат воздухом – просто, естественно, и этим сильны. От крестьянства же и питаются силой. Характерный пример – его рассказ «Сургановский покос». Возвратился с войны мужик Сурганов с культей вместо левой руки. Из-за этого невозможно ему делать самые обыкновенные мужицкие дела, с которыми прежде играючи справлялся. Например, сено косить. А тут сенокос, и взялась за косу его жена Марья. Тяжелое дело для бабы, а ничего не поделаешь. Без коровки-то не прожить, а как коровка без сена зимой?! Вот и бьется на покосе Марья за мужика, вот и выбивается. Но не тот человек Сурганов, чтобы мириться с этим безнадежным вроде бы для него и Марьи положением. Он перестает спать по ночам и все ночное время приспосабливает косу к себе так, чтобы и с покалеченной рукой ею владеть, как со здоровой. И ходит ночами пробовать себя на покосе. Долго у него не получается, пока вдруг не начинает получаться.
Почему не делает этого днём? Да потому что мужицкая гордость не позволяет, его крестьянский характер. А вдруг засмеют?!
«Работал Сурганов с какой-то истосковавшейся несытостью и вскоре сам испугался её. Так и весь луг смахнёшь. И никто не увидит его работы. Вокруг заметно посветлело. Над лесом, выступив по краю неба, наметилась предрассветная полоса. Сурганов оглянулся на дворы и увидел Марью. Она зябко куталась в простенький халат, согнувшись возле куста смородины, видно, долго стояла здесь.
– Господи, ты чего это ломаешься? – произнесла она размягчённым голосом и… заплакала. – Это надо же… Это надо».
В этом рассказе просто и сильно показано: столько в Сурганове неподдельной крестьянской силы, физической и нравственной, столько безропотной выносливости и терпеливости у его Марьи, что больше о селе, простой сельской жизни и говорить не надо, чтобы понять, насколько они питательны и важны вообще, а для государства нашего даже важнее, нежели для самих этих людей. Оно же, увы, последнее время странным и непонятным образом отворачивается от них.
Да, село и сельская жизнь ныне изменились, против послевоенного очень сильно, но лучшие и лучшее в них всё прежнее – сильное и нравственное, как натура у Сурганова, выносливое и терпеливое, как характер у его Марьи, прежнее – и бесхитростное крестьянское бытие. На том село стоит и, верится, стоять будет. И матушка Россия наша потому без крестьянства просто не будет сама собою.
О прозе Никульшина, когда внимательно её прочитаешь, можно говорить много и долго. Хорошая она, чистая, как большое, глубокое озеро. Хотя есть в ней и то, что можно, наверное, подвергнуть определенной критике. Московский литературовед Вл. Васильев, предваряя его сборник повестей «На исходе лета» (Куйбышевское книжное издательство, 1984 год), например, заметил: «Ивану Никульшину, как мне кажется, не вполне и не всегда удается постигнуть генезис и проследить движение отрицательных свойств и эмоций в натуре человека. В исследовании зла он несколько теряет в объективности и диалектичности взгляда, больше доверяет уму, нежели чувству, недостаточно учитывает текучесть и неоднозначность человеческой психики…». Мудреновато сказано, но понять можно: не всё у нашего писателя хорошо и точно. Что же? Даже если это и так, то говорит только об одном: «Недостатки всегда есть продолжение достоинств».
Взять опять же «Сургановский покос». Мужик Сурганов из этого рассказа удивительным образом напоминает мне героя рассказа Василия Макаровича Шукшина «Упорный» Моню Квасова. Взбрела тому в голову блажь сделать вечный двигатель. Как это он невозможен? Не может быть. И человек спать ночами перестает, мозгами так и этак напряженно раскидывает, днем есть-пить забывает, всё думает. А потом, когда начинает ему казаться, что всё, он докопался, решение найдено, простое и безупречное, с редкостным упорством строит свой вечный двигатель. В конце концов все у него заканчивается пустыми хлопотами, пшиком, как и положено по физическим законам для такой затеи. Только не в вечном двигателе всё дело-то – в характере героя.
Ну какому городскому жителю подобная блажь в голову взбредет? А уж если и взбредет, какой станет себя так терзать и мучить ради достижения странной иллюзорной цели? Таких даже представить в городе не могу. А вот в селе… Моня Квасов с ног до головы – человек деревенский.
Теперь Сурганов. Он тоже задается вопросом, ответ на который вроде бы ясен изначально – никак нельзя обрубком руки взять косу, тем более косить ею. Но он всё же тоже упорно, настойчиво начинает искать своё решение. Изводит себя неодолимым упорством. Убеждён, только в крестьянине оно такое. В городе у людей, живущих «на асфальте», иные условия жизни, нет столь же сильной необходимости каждодневного непростого труда.
Сурганов, в отличие от Мони Квасова, своего добивается, ломая устоявшиеся представления, что инвалид не всё может. Он доказывает, что может. И всё это благодаря крестьянской сметливости, упорству, напряженному труду духа и тела. К слову, обратите внимание на имя героя Шукшина – Моня Квасов. А кто у Никульшина по именам в его рассказах? Вася Залётный, Серёга Барабан…
Схожи сельские жители из других рассказов Василия Макаровича Шукшина и Ивана Ефимовича Никульшина. У Василия Макаровича в рассказе «Мастер» есть такой Сёмка Рысь, забулдыга, но непревзойдённый столяр. Он обнаруживает редкую красоту в заброшенном строении древней церквушки в деревне Талица в трёх верстах от родного села Чебровка. Как она поставлена на виду, как то и дело сияет от солнца и снаружи, и изнутри, так и светится. И Сёмка Рысь начинает бороться за её восстановление как редкого архитектурного чуда. Он ошибётся в выводе, такие церкви, как ему объясняют специалисты, ещё есть на Руси, потому восстанавливать её никто не собирается и не будет. Но тут другое важно – сельский житель Сёмка Рысь вдруг прозревает её непередаваемую красоту… Шукшин показывает, каким сильным может быть у простого крестьянского сына чувство этой красоты. И всё – от близости его, слиянности с природой.
Вот и у Никульшина есть такой же герой – Степан Христофоров. Из сельских плотников. Чуткий на строительное мастерство, красоту, которая из-под обычного топора может выходить и у настоящих мастеров всегда выходит. И у него – тоже. Когда-то ещё он поставил со своей плотницкой артелью в селе Веретяевка дом одной жительнице – Дашке Петушной…
«…– Ох и дом будет, Дашка! – любуясь срубом, потряхивал он лысеющей головой. – В каждом окне по солнцу! Зазвенит, как колокол! И полетит сказочной птицей над селом! И каждый мужик будет заглядываться на твои ворота…».
Такой дом он ей и ставит. А спустя годы едет в Веретяевку, чтобы проверить, прав ли он относительно сотворённого – та ли в доме красота, или ему только думается. А дом снесён, и нету ответа.
Зато у читателя чувство, что сельскому жителю Степану Христофорову дан особый дар знать красоту как неотъемлемое свойство лучшего в сельской жизни. И то, как оно проявляется, – естественнее и сильнее, и оттого более красиво, чем где бы то и как бы то ни было.
Конечно, Шукшин – писатель тоже с иным, чем у Никульшина, именем. Оно у него большое и громкое, как у того же Астафьева. Но как же Шукшин и Никульшин близки в понимании крестьянского уклада, характеров сельских жителей, того, что делает эти характеры такими, а не другими. В чувствовании этого, а также того, насколько важно об этом говорить. И именно эти-то понимание и чувствование, на мой взгляд, и являются порождением таланта. Иное дело, у Шукшина и Никульшина разные судьбы.
У Ивана Ефимовича Никульшина как писателя есть, однако, свои неповторимые достоинства. Он как мало кто в литературе сумел «очеловечить» поведение живого существа. Это делали многие, но они очеловечивали всё больше собак. Или волков, являющихся предками собак. Их отождествление с человеком находим, например, у русских писателей Александра Ивановича Куприна («Белый пудель»), Антона Павловича Чехова («Каштанка»), у советского Фазиля Искандера («Я, бабушка, Илико и Илларион»), у американца Джека Лондона («Белый клык»). Лев Николаевич Толстой, автор величайшего произведения «Война и мир» и других великих книг, написал повесть «Холстомер», в которой очеловечена лошадь. Француз Антуан де Сент-Экзюпери человеческим языком и повадками наградил змея («Маленький принц»)… Иван Ефимович Никульшин в рассказе «Красавка», как и его современник Василий Иванович Белов, думает и совершает поступки за корову. Именно корова ими «очеловечена». И рассказ Никульшина о корове по праву слывет одним из его лучших рассказов.
Красавкой кличут корову, которая скоро должна отелиться. У неё это не первый отёл, она уже приносила телят на свет, вот только каждый раз люди отнимали у неё «дитя малое». Потому корова решает уйти в лес, там и разрешиться телёночком. Поблизости, однако, бродит голодная волчица, которую ждут столь же голодные волчата. Между Красавкой, только что принёсшей телёночка, и волчицей происходит жестокая схватка. Красавка готова жизнь положить за своё дитя. И она побеждает. Потом её находят люди. И всё у неё идёт давно заведённым порядком.
Автор восхищен нравом животного, смелостью его поступков, беззаветностью отваги. Написан рассказ, как всё у Никульшина, просто и хорошо. Но вот что поражает. Это как же надо знать повадки и норов таких безответных существ, как корова, чтобы вот так, как он, рассказать о коровьих переживаниях и чувствах.
«…Красавка почувствовала лёгкие толчки, и в голове у неё стало горячо и мятежно. Коровий опыт подсказывал ей, что стучится и просится наружу плод. И корову охватило радостное беспокойство.
Пастух тащился далеко позади, и можно было не спешить. Красавка не любила и боялась пастуха, потому что он дрался. А теперь ей хотелось особенно беречься и быть осторожной.
Домой Красавку не тянуло. Она уже трижды приносила по теленку и трижды их забирали у неё. Оставаясь под навесом одна, Красавка каждый раз жалобно мычала и мучила себя голодом.
И теперь, чувствуя близкое разрешение, корова всё чаще вскидывала голову и задумчиво смотрела на лес. Рядом паслись молодые телочки. Они не понимали Красавку и норовили боднуть, но она увертывалась и в драку не лезла.
Солнце стояло высоко и, осыпаясь с ресниц, радужно дрожало в тёмных зрачках Красавки. От этого трава вокруг казалась живой, такой же, как сама она.
Стадо двигалось по широкой непаханой полосе вдоль редких сосенок. Почувствовав новое шевеление внутри себя, Красавка сразу же вывернулась из стада и решительно направилась к светлой прогалине.
– Назад! – запоздало крикнул пастух.
Этот крик точно подхлестнул Красавку. Она задрала хвост и побежала, делая тяжелые крупные прыжки и рогами сшибая сухие ветки.
Бежала Красавка так долго, что всё вокруг стало прыгать, как прыгала сама она. Тогда корова остановилась и прислушалась. Со всех сторон шумел лес, в нём звенели птицы. И это успокоило Красавку…».
«…На поляне протяжно замычал теленок. Его голос точно подтолкнул Красавку, и она сама двинулась на зверя. Волчица угрожающе щелкнула клыками и зарычала, но это не остановило корову. И тогда, не выдержав, волчица бросилась на неё. Красавка увернулась. Волчица бросилась опять, на этот раз целясь перехватить горло, но удар страшной силы отшвырнул и опрокинул её. И в тот же миг, подхваченная рогами, она поволоклась по мокрой траве, рыча и цепляясь когтями за дерн, пока хребтом не уперлась в дерево…».
Произведений, в которых поступки животных описаны так мотивированно, знаю немного.
Ряд произведений писателя обладает ещё одним редким, на мой взгляд, достоинством. Это первичность взгляда на явления жизни и смелость в оценке. Есть, например, у него рассказ «Линия». Написан в середине прошлых 70-х и увидел свет в первой его «московской» книге «Молочные реки, кисельные берега» (издательство «Современник». 1978 год). Он о сельских связистах, обслуживающих телефонные линии. Автор сам когда-то был связистом, потому точен и опять же хорош в описании событий и характеров героев.
Вот что в рассказе происходит. Когда начальник участка, некто Иконников, привозит своим подчиненным премию – всем, кроме одного, Васи Залужного по прозвищу Светофор, который был при бригаде связистов не линейщиком, а конюхом, – и всем её вручает, бригадир Коржаев возмущается и отказывается от денег. За ним отказываются остальные линейщики. Когда спросил Ивана Ефимовича, было ли такое в период его пребывания в линейщиках, он ответил, что нет, но могло быть, потому и написал. А теперь предлагаю вспомнить нашумевшую некогда же пьесу драматурга Гельмана «Премия». По сути, в ней тот же самый сюжет. Отказ от премии, хотя и по другому поводу… В любом случае Иван Ефимович – один из первооткрывателей этого сюжета. И требовалась определенная смелость, чтобы такое в советский период, когда премии были этаким символом социалистического производства с его лозунгом «От каждого по способности, каждому по труду», написать. Справедливый, между прочим, был лозунг, только воплощался подчас с видимым искажением его содержания. И вот против этого искажения и выступил писатель Никульшин практически одновременно с драматургом Гельманом.
Ещё характернее в этом смысле его роман «Мать премьера», впервые опубликованный в журнале «Русское эхо». Он настолько смел, настолько в нём узнаваемы чины из верхних, самых верхних эшелонов, как сейчас принято говорить, власти, что даже сам автор решил прикинуться простаком, давая понять, что написал, мол, не о нашем «царстве-государстве», а о некоей «ненашей» стране, на наше «царство-государство» похожей. Назвал роман в подзаголовке «Эрэфовская буффонада». Какая там буффонада?! Когда вот он, будто с телеэкрана сошедший, самый настоящий мясной и костяной живой премьер-министр с его косноязычностью и убеждениями, непонятными простым людям, с которыми он встречается, в кои-то годы приехав в деревню навестить родную мать. Эти убеждения непонятны его матери, его сестре. В общем, на словах заботясь о благе людей, он давно живёт иной жизнью и напрочь забыл, что такое радости и печали простых крестьян, хотя, казалось бы, ещё вчера, будучи простым деревенским пареньком, вместе с народом жил ими сам. Рядом с этим высоким гостем в его родное село наведываются сопровождающие его лица – губернатор, разные министры. И они такие же в книге не придуманные, а тоже мясные и костяные, живые, взятые из жизни, потому легко узнаваемые.
Роман о том, что с такими властителями крестьянству о хорошей жизни остаётся только мечтать. И это беда и несчастье для России.
Таков Иван Ефимович как прозаик. А ведь он начинал поэтом. Его первые книги «Семь цветов песни» (1967 год), «Поле» (1969 год), «Красные лебеди» (1975 год) – это сборники стихов.
– Поэт, прозаик и… всё, – ответил он мне на вопрос о том, в какой же литературный цех его лучше отнести.
Из-под пера Никульшина вышло к этому дню семнадцать книг: семь из них – поэтические. По стихам же он был принят в Союз писателей СССР. В 1976 году, после того как свет увидели его «Красные лебеди». Больше того, именно стихи, а конкретно этот самый сборник «Красные лебеди», он представил как свою дипломную работу в Высшей партийной школе (ВПШ), которую в 1976 году оканчивал. Случай из ряда вон. По словам Ивана Ефимовича, дипломной работе в виде только что изданной книги, да ещё стихов, в учебном заведении (а заведение-то какое – главное политическое в стране, с особыми положением и требованиями) очень удивились, но после его аргументации все же к защите диплома по стихам допустили. Ни до, ни после ничего подобного в истории ВПШ, как, впрочем, и других учебных заведений гуманитарного профиля, не было. Это единственный в стране случай.
Историю Иван Ефимович объясняет так.
– Учился я в ВПШ на отделении работников печати и написал к своему диплому такую преамбулу (вступление): «Стихи по праву могут считаться газетным жанром, поскольку их публикует центральный печатный орган партии газета «Правда»». Что было после этого возразить? Меня только спросили на защите: «И какую оценку вы за эту работу хотели бы получить?». Я сказал: «На отлично писал только Александр Сергеевич Пушкин». Получил в итоге четверку. Стихам же Никульшин обязан знакомством с известными в стране поэтами Виктором Федоровичем Боковым, который рекомендовал его в Союз писателей, Николаем Константиновичем Старшиновым, Риммой Федоровной Казаковой, Владимиром Кирилловичем Карпеко, которые обратили своё внимание на его первые серьезные работы во время творческого семинара для начинающих поэтов, проведенного в начале шестидесятых в Куйбышеве. На него Никульшин был приглашен за первые свои публикации.
В предисловии к книге «Избранное» (Самарское отделение Литературного фонда России, 2007 год) он самокритично вспоминает: «Стихи, которые я представил на семинар, разумеется, были безнадежно неумелы, наивны, однако их похвалили… за отдельные удачные строфы, за какие-то художественные детали… указали на просчеты… посоветовали работать и дальше». Но похвала, доброе отношение признанных мастеров окрылили молодого автора. Далее он пишет: «С опытом появились и более зрелые стихи. Пришла и проза… меня до сих пор спрашивают: почему перешел на прозу? Ответить здесь можно двояко. Во-первых, я никуда не переходил. Писал то, в чем испытывал внутреннюю потребность. Во-вторых, это, наверное, как-то связано со спецификой самого литературного дарования. Ведь я работал всегда в жанре короткого лирического стиха и не числил себя эпическим поэтом. Во всяком случае мною написана лишь одна поэма – «Красные лебеди». А всякий жанр, как ни крути, имеет свои пределы. И в какой-то момент я почувствовал, что не умею, не могу уложить свой житейский опыт в прокрустово ложе короткого лирического стиха. Ведь жизнь я наблюдал не из окошка туристического экспресса, а был её сопричастником, и собственным хребтом прочувствовал все её изломы».
От стихов к прозе, известно, шли многие, в том числе великие. Тот же Александр Сергеевич Пушкин или Иван Алексеевич Бунин… Но они при этом и стихов не бросали. Что же Никульшин? Он тоже и сейчас обращается к поэтическому творчеству. Но и в стихах следует столбовой линии: пишет о селе, неотделимой от села природе, которые глубоко знает, чувствует и любит; о том, что возвышает дух простого сельского человека, превращая его в творца, придавая силы на одоление бед, даже на подвиг. Позволю в качестве доказательства привести здесь отрывки из его поэмы «Красные лебеди»:
Окна школы в прогалинах сада.
А за школой учительский дом.
Тесный дворик. Калитка. Ограда.
Как давно этот вид мне знаком!
Сторожихой начищены стекла,
И стекает с них матово зной…
Я в десятом, а Варька в четвертом –
Мы учились с ней в школе одной.
Вспоминаются снова и снова
Вечера, пионерский совет,
Звуки горна и – «Будьте готовы!».
– Наш призыв, и в сто глоток ответ.
Здесь в разгар пионерских линеек
Варькин голос звенел, как струна.
…
О сомнениях этой девчонки
Что я знал? Что я знаю сейчас?
Что отец оказался подонком
В самый трудный для Родины час?
А сама она, Варька, какая?
Что из школы взяла про запас?
...
Рассказывал брат: прошлым годом
Пожар случился на ферме колхозной.
И всяк, кто проснулся, тушить прибежал,
Но было тушить уже поздно.
Тяжелое зрелище, – хмурился брат. –
Огонь и трещал, и гудел, как набат,
И стёкла трещали, как пушки.
И гнулись, как свечи, стальные бруски,
Пылала вовсю уже кровля.
И воздух горячий рвало на куски
Предсмертным мычаньем коровьим.
…
И тут я увидел: Петрунькина дочь
Метнулась к горящим воротам.
Я бросился вслед. И, рванув из огня,
Откинул её за ограду,
Когда из коровника мимо меня
Помчалось безумное стадо.
Ревущий, мычащий, копытящий вал
Катился, рогами сверкая…
И я в ту минуту тайком ликовал:
Так вот она, Варька, какая!
…А брат, не докончив рассказа, поник,
По-старчески как-то согнулся.
Он в нашей семье лишь один, фронтовик,
С войны неубитым вернулся…
Отец Ивана Ефимовича воевал, но его не убили на войне. А братья у него, хотя их пятеро, малы были, чтоб воевать. Ване-то, который шел вторым, в лихую военную годину не исполнилось и десяти лет. Но разве скажешь, что поэт всё про отца и братьев в поэме выдумал? В других-то семьях, которых тысячи и тысячи в нашей стороне, в соседских, в стране всей нашей необъятной, оно после войны так и было.
А Варьку, героиню поэмы, взять? До смерти же живая! Такую и придумать-то невозможно. Если не знать, не ведать сельской жизни и сельских характеров. Варька у Никульшина настолько по-крестьянски цельный человек, что, крепко, до боли любя его героя, отказывается выходить за него замуж, чтобы на парня не легло то позорное пятно от отца-дезертира, которым, как клеймом, оказалась помечена в селе на всю жизнь она. Герой в конце концов из родного села уезжает, скрепя сердце, но понимая, что «…хотя, если честно, наверное, ей в Лебяжьем теперь оставаться ни девкой, ни бабой гораздо трудней».
Все книги Никульшина – и стихи, и проза, кроме того, что являются плодом его столбовой линии, представляют, на мой взгляд, единое незаменимое художественное полотно крестьянской жизни военного и послевоенного поколения в самарском Поволжье. Начиная от картин его детства и молодости с трепетными вспыхиваниями первой любви и неожиданными – первой ненависти (рассказы «Царская игра», «Вечёрки»), заканчивая картинами зрелого возраста и соответствующего ему восприятия жизни (повести «На исходе лета», «Лесной сенокос», роман «Мать премьера», другие произведения, например, тот же рассказ «Сургановский покос» или повесть «Анютина корова», о которой рассказать здесь уже не представляется возможным, хотя сам Иван Ефимович выделяет её как одну из лучших).
Когда пришел час об Иване Ефимовиче Никульшине, о Пимене этом, писать, потребовалось и освежить знания о нём, об истоках его дарования. И вот мы сидим с ним на кухне в его городской трехкомнатной квартире на восьмом этаже большого дома, и он рассказывает:
– Родился в селе Сосновка Александровского сельсовета, где отец был председателем. И почти сразу случилась история. Мать записала меня рождённым не в Сосновке, а в Мало-Малышевке. Дело в том, как потом мне рассказывали, появился я на свет болезненным, и боясь, что долго не протяну, мать решила меня окрестить. А при отце председателе сельсовета сделать это можно было только втайне. Вот и повезли меня в Мало-Малышевку. Болезненным был долго, в школе много болел, но… крещение ли сказалось, другое что-то – всё обошлось, хвори с годами отстали.
С детских лет запомнилась в наших местах стройка железнодорожной ветки и приход отца с фронта. Новую ветку клали от местного разъезда до Богатого. Напрямую. В отличие от старой, где было два больших подъёма, которые паровозы той поры с тяжёлыми составами самостоятельно одолеть не могли. Недоставало мощности. Им приходил на помощь ещё один паровоз, специальный толкач. Он пристраивался и толкал составы сзади.
Стройку закончили перед войной, да так её из-за войны и не запустили. Но я о другом. Работало на ней много «байского», так называемого, элемента. Народа из раскулаченных в Средней Азии. И вот из-за них отца посадили. Выдал кому-то справку, какую не имел права выдавать, тут же нашелся доброжелатель, который сообщил об этом куда надо. Из лагеря отец ушёл на фронт. И я до возвращения с войны его плохо помнил… И вот мать обмазывает глиной избу, я кручусь возле, а во двор к нам заходит какой-то старик, ну так мне, пацану, тогда показалось, в солдатской шинели. Мать так и застыла с комом в руках… Это оказался мой отец. Он пришел в 1944 году. Демобилизованным по очередному ранению, на сей раз инвалидному, не позволившему возвратиться в строй: раздробило кисть руки.
Ване уже восемь лет, он ходит в школу, умеет читать, любит читать. Читает всё подряд, всё, что из книг так или иначе попадалось, – от сказок Карельского Беломорья до казахского эпоса «Манас», Шекспира, даже «Илиады» Гомера. Берёт их у квартиранта бабушки, имеющего небольшую библиотеку – этажерку, заставленную разными авторами. Мало что понимая в книгах для взрослых, в том же, например, Шекспире, он, однако, не отставляет их в сторону, а вчитывается и вчитывается в написанное, обнаруживая в нём какую-то непонятную, но щемящую и волнующую душу музыку мудрых слов и фраз. «Звукопись» их, как сейчас говорит. Разыгрывается от того воображение, и чудятся мальчику какие-то неведомые ещё ему, но странным образом волшебные, чужие миры, где хочется побывать и которые неодолимо тянет изведать.
А тут ещё мать, не знающая грамоты, вечерами заставляет его читать для неё.
– Придёт с работы, намаявшись, черная от маеты, а тут ещё дома дел… Особенно зимой. Голландку протопить, детишек накормить-напоить – сколько же её слабые женские плечи и руки вынесли – диву до сих пор даюсь. Вечная труженица. Кроме работы ничего в жизни и не видела. Но все так в селе в войну и первые годы после войны… Удивительные сельские женщины! Впрочем… Вот всё дома переделает, сядет у голландки отогреваться и просит меня почитать. За окнами вьюгой метет и воет, а дома от этого ещё уютнее и теплее. Читаю ей вслух главы, которые сам успел в школе на уроке (прятал книгу от учительницы под партой на коленях и читал) «проглотить», и мне хочется пойти в книге дальше, а не повторять пройденное, но… матери хорошо, и я читаю. Она размягчается, отходит лицом – оно у неё светлеет, оттого делается мать вдвое-втрое роднее и ближе.
Ваня по-прежнему много болеет. У него малярия. День ему хорошо.
На другой начинается озноб. Сводит пальцы рук, ног. А значит, не до школы. Первые три года он учится, если посчитать дни пребывания на уроках, только по полгода. Зато у него есть время на то, чтобы больше читать. И мать его об этом постоянно просит.
Читать Ваня научился по «раскладушкам» – большим цветным картонным книжкам сказок для детей с большими буквами, складывающимися и раскладывающимися страницами. «Раскладушки» настолько занимательны, что возникает желание самому что-то подобное сделать – нарисовать, написать, сложить. И он это даже пытается, используя вместо картона обыкновенную газету.
Возвращение отца мало что меняет в устоявшейся жизни. Но только пока Ваня мал. Со взрослением положение меняется.
Отец устраивается комендантом аэродрома, что рядом с селом. Здесь во время войны шла ускоренная подготовка боевых летчиков, а потом, когда аэродром перебазировали ближе к фронту, всё дальше катившемуся на Запад, какое-то время место держали как некий запасной объект на случай. По сути, Ефим Петрович был, конечно, не комендант, а сторож, хотя имел помощника, но скоро объект стал ненужным и его закрыли, а отец перешел в колхоз, заведовать радиоузлом. Куда ещё было фронтовому инвалиду?
Из-за разбитой руки ему непросто было управляться в домашнем хозяйстве. А скотину Никульшины держали. Нельзя было не держать, иначе не выжили бы. Родители в колхозе работали, как и все, за палочки, так называемые трудодни. Когда хлеб в полях урождался, на них его давали. Когда нет – … Потому жили бедно и спасались именно двором, скотиной. Был огород в 80 соток, да такой же ещё у бабушки. Половину огородов засевали пшеницей, убрав её в конце лета, молотили цепами. Взрослеющий парень с каждым годом все больше привлекается к труду в доме и во дворе.
Новые заботы и новая роль, однако, не уменьшают тяги Ивана к чтению, наоборот, у него появляется осознанное желание самому творить. Нет, не то чтобы писать, а так, что-то такое-этакое делать, чтобы другим оно было интересно и приятно, будоражило душу. И он, окончив семилетку, решает подать на художника. Но вместо Пензы, где тогда было самое близкое к нашим весям художественное училище, оказывается в… Куйбышеве. Своё опять говорит отец:
– А на какой… (следует непотребное слово, означающее здесь шиш) я тебя там буду учить? – отрезал он вдруг объявившемуся в семье соискателю творческой профессии. – Вон, к тётке езжай, она тебя устроит в ремесленное училище – там обувают, одевают, кормят и профессию ещё дадут.
Тётка жила в Куйбышеве, работала на фабрике-кухне от завода имени Масленникова.
В ремесленном Иван получил рабочую профессию кузнеца. На кузнеца он поступил сам, потому что учившимся на эту профессию сельским парням давали общежитие. Но тогда же его выучили и... на механизатора. Шло освоение целинных и залежных земель. Туда требовалось всё больше и больше молодых кадров – комсомольцев-добровольцев. И в самом конце обучения в ремеслухе Ивана с группой ребят направляют в школу механизации, что была в совхозе имени Масленникова Хворостянского района.
И училище, и школу он окончил, но… На целину не попал – нужда в кадрах острая там отпала. А в кузнецах походил только три месяца – подоспел срок службы в армии.
Попал в железнодорожные войска: сказалось наличие двух профессий. Проходил службу в Монголии. Через 12 суток, проведенных в теплушке, увидел первый монгольский город – Сухэ-Батор (ныне столица Монголии). Впечатление – меньше нашей степной Колдыбани (ныне райцентр Красноармейское), которую проезжал, направляясь в совхоз имени Масленникова. Чёрный столб и кучка одноэтажных разбросанных по голому открытому месту домиков и юрты.
Служба оставила след несколькими событиями. 29-й железнодорожный корпус, в котором Никульшин оказался, участвовал в строительстве железной дороги через пустыню Гоби: Москва – Пекин. Корпус имел свои литейку, кузнечный цех, в который он, естественно, и был зачислен. Испытать, однако, пришлось всякого, вплоть до долбёжки ломом под окопы скальной монгольской почвы в сорокаградусный мороз на ветру. Настолько это было невыносимо, что по первости он был готов всё бросить. Но, выдержав, привык. Тут, однако, пришлось то и дело полы мыть в казарме, которую, топи не топи, никак в условиях большого мороза и ветра не протопишь – провел мокрой тряпкой по полу, и он тут же будто слюдой покрывается, блестит – это вода сразу замерзает.
Чем бы это кончилось для впечатлительного солдата?.. Ему, однако, повезло. Командир приставил его к… книгам. Заведовать библиотекой учебного пункта. Днём Иван со всеми, а вечерами до отбоя – в библиотеке. За своим любимым с детства занятием – чтением.
Наконец с армией связано такое дело. Он получил звание ефрейтора, стал помощником командира взвода, и тут солдатская карьера его оборвалась. Дома заболел отец, Ивану дали отпуск, чтобы его проведать. А когда возвратился, части в Монголии уже не нашел. Произошло известное хрущевское сокращение армии – на целый миллион, если мне память не изменяет, солдат и офицеров. Сократили и 29-й железнодорожный корпус в Монголии. Таким образом, всего через полтора года службы (служили тогда все три) Никульшин был демобилизован.
Приехал уже не в город, а в родное село. Пошел устраиваться на машинно-тракторную станцию (МТС) кузнецом, но места оказались заняты. Стал механизатором. А тут своя хрущевская реформа: МТС расформировали, технику её передали в колхозы-совхозы. И направили новоявленного механизатора в родное село в колхоз имени Булганина. Не спрося его самого о желаниях и намерениях, что парню не понравилось. И он стал отстаивать своё право на иное решение. С характером оказался.
Кончилось направлением на курсы киномехаников, потом работой в Сосновке киномехаником, дальше там же – заведующим клубом.
Этот период памятен своими событиями. Кино крутил Иван на кинопередвижке, а после кино устраивал танцы. Дело нравилось, потому как постоянно находился в центре внимания сельской молодёжи, сосновских девок, что молодому человеку особо приятно. Да вот беда, перед фильмами самому надо было продавать билеты, потом сдавать деньги на почту, отчитываться за них. А это уже было против души. Потому при первой возможности он перешел в заведующие клубом. В страдный час посевной и уборки стал выпускать стенгазету под названием «Соломотряс» – сам рисовал, сочинял стихи на злобу дня. Её хвалил, увидев и прочитав на полевом стане, сам Аркадий Александрович Щербинин, который возглавлял Кинельский район (он стал позже Героем Социалистического Труда):
– Ну, Ваня! Ну, молодец! Как ты их, лодырей, хватил. Как раз… (тут опять непотребное слово – разделал, имеется в виду).
В конце года он составлял отчеты о проделанной работе. Сколько провел, например, встреч людей с разными агитаторами, сколько в клубе было прочитано лекций. И всякий раз после предоставления отчетов в район оттуда раздавался телефонный звонок от самой заведующей районным отделом культуры Антонины Ивановны. Колоритная была женщина, большая, окающая; корову держала, сама на базар молоко продавать выносила; по-деревенски простая и грубоватая. Однажды её на заседании бюро райкома прокурор районный за это даже упрекнул. Что это, мол, за дело – в торговый ряд вставать, начальство же. Так она его осадила:
– Я корову-то свою держу, а не твою… У меня молочко доенное. Я его не украла…
И вот она Ивану звонит, спрашивает:
– Ванюшка! Ты что это написал мне, что у тебя было десять лекций за месяц, пятнадцать бесед? У меня другие цифры.
– Я столько провёл, – отвечает.
– Нет, не столько. У меня тут 15 лекций, 30 бесед за тобой. Ты это там поправь. А то не сходится.
Это Антонина Ивановна отчёт в область готовит. Характерная натура, то есть с характером и с ясным крестьянским пониманием жизни. Такие-то впоследствии и становились прототипами героев Никульшина. Как стали прототипами – не могли не стать – его отец, приспособившийся косить, несмотря на разбитую руку, – он косу к ней привязывал; его мать, бесконечный многожильный труд которой и поныне стоит перед глазами как символ вечного, все одоляющего труда сельской женщины.
Вскоре Иван женился и понял, что теперь на зарплату завклубом уже не проживешь. Устроился линейным монтёром связи. Зимой монтер все больше дома сидел, зато летом – от Кинеля до Неприка, на Алексеевку, на Петровку отводы – километры и километры линий ремонтировала бригада, куда устроился. Всё лето почти в поле в палатке у линий. Романтика! Но жене, понятно, длительное отсутствие мужа не нравилось. Ведь у них родился уже сын. Снова пришлось искать работу. К тому периоду Иван уже имел публикации в областной молодежной газете, в кинельской районке.
– Сначала было просто желание рассказать о том, что мне казалось событием в сельской жизни, чтобы о нём узнали не только те, кто сам участвовал или видел, – объяснил он причину первых позывов к писанию в печать. – Ещё в 1959 году послал заметку в «Волжский комсомолец» о художественной самодеятельности в школе киномехаников под названием, как сейчас помню, «Свои певцы и танцоры». Её неожиданно напечатали. Вся группа читала. Тут понравилась повесть Тендрякова «Грешница» – о ней написал что-то вроде рецензии. Опять напечатали.
В районе опубликовали критический материал «Разные на поле ягоды». О том, что старой женщине колхозный бригадир только обещает отремонтировать прохудившийся, ставший совсем никудышным для проживания, особенно зимой, её дом, а ничего не делает. Она же всю жизнь свою колхозу отдала. Партийное собрание по «Ягодам» состоялось. Из районной газеты корреспондент приезжал (Павел Афанасьевич Перепелица, который позже тоже в «Волжской коммуне» работал, заведовал отделом). Бабушке, в итоге, помогли. А Перепелица опубликовал в районной газете очерк о Никульшине «Селькор».
– Во мне началось какое-то брожение, возникло желание работать профессионально. В конце концов я пришёл в районку. Был взят на испытание. Испытывали меня вместе с неким Владиславом Абрамовым, который имел два высших образования и за которым уже слыла известность критика. Оставили в газете меня. С моей семилеткой. И началась у меня новая жизнь, целиком уже связанная с творческой работой.
Вспомнив об этом, Иван Ефимович вдруг засмеялся.
– А вообще первое своё творение я отправил в газету ещё в четвёртом классе. Да не куда-нибудь, а как раз во взрослую «Волжскую коммуну». Получил оттуда ответ за подписью зам. ответсекретаря Георгия Третьякова:
«Дорогой Ваня! Ваши стихи не подходят. Вам следует обращаться с ними в газету «Пионерская правда». Я, конечно, страшно разобиделся – им, видите ли, мои стихи не подходят, и бросил тогда писать в газеты.
И за стихи, и за писание в газеты он, как теперь видим, позже всё-таки взялся и надо этому только радоваться. Ведь иначе не был бы, не состоялся поэт и прозаик Иван Ефимович Никульшин. И мы не узнали бы ни замечательных его стихов, ни повестей и рассказов, ни острого романа.
Первая серьезная подборка его стихов была опубликована в районной газете «Волжская новь» Волжского района, редакция которой находилась (и сейчас находится) в областном центре и в которую частенько наведывались разные творческие люди (здесь некогда умели и любили их встречать-привечать), в том числе писатели Иванов-Паймен, Толкач, Горюнов, представители старой писательской гвардии. Они обратили внимание на подборку Никульшина, похвалили. Потом уже был тот семинар с участием Риммы Федоровны Казаковой, Николая Константиновича Старшинова и Владимира Кирилловича Карпеко.
На областном семинаре Никульшину рекомендуют издать книгу стихов. И она вскоре выходит: «Семь цветов песни». Тут встает интересный вопрос: у поэта нет высшего образования (среднюю школу он всё-таки окончил – вечернюю в Кинеле). Ему надо учиться. 32-летнего Ивана направляют на четырехгодичное очное отделение в Горьковскую Высшую партийную школу. Он здесь выдерживает год, ведь в Кинеле осталась семья, он уже имеет за плечами две книжки (в 1968-м после «Семи цветов песни» вышла у него книжка стихов «Поле»), да и учится не по специальности… Ему удаётся добиться перевода на заочное отделение Высшей партийной школы в Москву (непростое, между прочим, было дело во времена, когда руководящей и направляющей силой в стране была именно партия – КПСС). Как раз уже на отделение работников печати. Благодаря книгам стихов имя его становится известным в области и ему по возвращении из Горького оказывается несложным устроиться в областной комитет по телевидению и радиовещанию редактором.
– Боюсь, не справлюсь, – смущается он в разговоре с председателем, потому что просился на радио, а на радио мест не оказалось.
– Да сюда уже трое до вас просились. Они – справятся, а вы – не справитесь?!
И Иван справился. Четыре года с успехом провел на телевидении. Пока Михаил Яковлевич Толкач, бывший тогда председателем Куйбышевского Союза писателей, не позвал его в Союз на должность консультанта. Он же помог Никульшину получить в Куйбышеве квартиру. Иван сначала ездил в комитет из Кинеля, а тут переехал в дом на улице Братьев Коростелевых (он ещё и членом Союза писателей не был). Затем получил уже двухкомнатную на Фадеева, в которую позже, после Никульшиных, въехали молодые тогда ещё поэты Евгений Чепурных и Михаил Анищенко. А он перебрался из неё в трехкомнатную, где и сейчас живет.
Все книги стихов Никульшина вышли в Куйбышевском книжном издательстве, а вот первая же книга повестей и рассказов – в Москве. Это «Молочные реки, кисельные берега».
– Из московского издательства тогда приехала женщина редактировать книгу Лазарева, я с нею и отправил рукопись, которую составил из того, что успел к своим 42-м в прозе сочинить. Это дало новый толчок, ещё один стимул продолжать писательскую деятельность. Да и гонорар получил солидный, – рассказал Иван Ефимович.
Литературовед Вл. Васильев, написавший предисловие к книге Никульшина «На исходе лета» (о нём уже упоминал и некоторые его высказывания приводил), а также сам Иван Ефимович в авторском предисловии к книге «Избранное» с сожалением говорят о том, что поздновато писатель за учебу взялся (не за ум – именно за учёбу) и это, дескать, сказалось не лучшим образом. Вот пишет Вл. Васильев: «…Всё – скажем, то же образование – приобреталось урывками, без системы, наспех и с опозданием… И остается только сожалеть, что творческая уверенность и осознание ценности личного жизненного опыта, а следовательно и самобытности собственного таланта, пришли к Никульшину с опозданием…». А вот как о том же – что поздно начал писать и издаваться – сожалеет Иван Ефимович Никульшин: «…Разумеется, произошло всё это не в одночасье, с большим опозданием для меня…».
Но стоит ли по этому некоторому запозданию сокрушаться? Образование, конечно, важно. Для любого дела, для любого труда. Человек образованный дороже необразованного. Больше может, больше стоит. Только вот что под образованием понимать? Школьные классы и институтские аудитории? Конечно, жаль, что не в свой срок прошел их писатель. А если понимать жизненные университеты? Что всё-таки гораздо важнее. Так тут у Ивана Ефимовича полный порядок, абсолютный ажур, не хуже, чем у знаменитого Алексея Максимовича Горького, проходившего и описавшего в известном произведении свои университеты. Да и Василия Макаровича Шукшина вспомнить, который устами одного из своих героев утверждал, что иной старик, не получивший никакого образования, всю жизнь проживший в глухом селе и не ведающий, как это быть интеллигентом, подчас образованнее и интеллигентнее городских со степенями и званиями. Мудрая жизнь таким сделала… Иван Ефимович Никульшин и сегодня от мудрой жизни подпитывается и питается, зорко оглядывая и оценивая происходящее вокруг. Особенно это касается сельской жизни, которую всё так же наблюдает в самой непосредственной близости, а именно в той же Сосновке, где некогда родился, где до сих пор живо его родовое гнездо, родительский дом с просторным травяным двором, хорошим огородом рядом, ветлами в дальнем его конце, банькой под ними и где он постоянно живет, съезжая из города на лето.
В просторной кухне его квартиры на восьмом этаже стена слева от окна сделалась розоватой от солнечного света. Это солнышко вышло из-за большого дома, где Никульшин живет, и начало с верха зимнего неба скатываться, пошло на вторую половину дня. Пора, значит, и честь знать, каждому гостеванию и каждому разговору – своё время. Забытое вспомнилось, что было неизвестно – узналось…
– А помнишь ли, Иван Ефимович, семинар в Сергиевске, где ты, молодой тогда ещё человек, а писатель вовсе начинающий, давал ума молодым журналистам? Как смотреть на жизнь, как видеть её, как о ней писать.
– А как же? Это первый был у меня.
– И знакомство наше помнишь?
– Какое знакомство? В «Волжской коммуне»?..
– Забывчив ты… – с некоторым удовольствием вернул я ему упрёк, которым он напомнил мне в начале разговора о своём возрасте. – Напротив тебя в зале сидел один такой долговязый черноволосый очкарик.
– Вас там много было… начинающих, – сказал он и засмеялся: мол, как я тебя – ловко? А потом посерьёзнел: – Понял тебя...
И подумать на том семинаре не мог, что придет время, и я стану знаться с самим товарищем Никульшиным (так его в Сергиевске представили: редактор комитета по телевидению и радиовещанию, писатель товарищ Никульшин – товарищами всех в советское время называли, и хорошее, между прочим, слово), и вот выпадет мне даже приятная честь о нем рассказать как о писателе и человеке. Честь и превеликое удовольствие». (2012 год)
Ну вот, «постояли, посмотрели» чем да как время наполняло и наполняет жизнь «столбового крестьянина» Ивана Ефимовича Никульшина все прожитые им серьезные годы, теперь остается сказать вот что. Каким голубым ни окажется десятый день июня в нынешний 2026 год, самарская писательская гвардия в Сосновку под Мало-Малышевским бором не поедет. Родовое гнездо Никульшиных в одиночку тут доживает свою некогда полную кипучую жизнь: стареет, дряхлеет, о чем остается теперь только сожалеть. По причине изменившегося уклада бытия нашего товарища, о чем уже говорил. Но юбилейные торжества состоятся. Где, когда? К этому дню решение еще не принято. Ни самарским писательским союзом, ни самим Иваном Ефимовичем. Однако об одном из вариантов сказать можно: это «зимний сад» областной Думы (здесь есть специальный уютный зал для подобного рода праздников признанных людей – просторный, по периметру разнообразная комнатная зелень: от крупнолистых темных фикусов и резных светлых папоротников до экзотических драцены с такими же резными, как у папоротника, листьями и похожими на нее кустами замиокулькаса), здесь подобный юбилей в свое время отмечали Михаилу Яковлевичу Толкачу, что некогда 15 лет возглавлял самарский писательский союз. К слову, Михаил Яковлевич после прожил практически до ста лет. Двадцати дней всего не дотянул до умопомрачительного для человека векового юбилея. Ушел в мир иной в возрасте 99 лет одиннадцать месяцев десять дней. Факт удивительный. Как сообщает интернет, столетних писателей во всем мире насчитывается всего-то десять человек. Может «повторить» такое «столбовой крестьянин» Иван Ефимович Никульшин? А почему бы не «повторить». Во всяком случае в год его девяностолетия от души ему это пожелаем.



Анатолий ОКРУЖНОВ 

