Пётр ТКАЧЕНКО. «Я ИСКАЛА РОДИНУ НА РОДИНЕ…». Читая поэзию Раисы Котовской
Пётр ТКАЧЕНКО
«Я ИСКАЛА РОДИНУ НА РОДИНЕ…»
Читая поэзию Раисы Котовской
Стихи мои,
Спокойно расскажите
Про жизнь мою…
Сергей Есенин
«Память детства и родины милой…»
Поэтов всегда, во все времена, не бывает много по самой редкой, ничем не заменимой природе их дарования. Пишущих стихи много, но истинных поэтов мало. Так уж изначально устроен мир человеческий, «Ибо много званных, а мало избранных» (Евангелие от Матфея, 20;16). Ведь поэт не только, собственно, пишет стихи, но через слово добирается до всего существа человеческого, до духовной природы человека, ибо слово есть продолжение и выражение нашей души. Поэт придаёт высший смысл человеческой жизни, утрачиваемый на перепутьях времён под влиянием внешних обстоятельств. Во всяком случае, напоминает о нём, так как воспринимает жизнь в её непрерывном течении, изначально и до сего дня; каждое мгновение нашего бытия представляет частью вечности: «Когда потеряют значенье слова и предметы/ На Землю для их обновленья приходят поэты» (Новелла Матвеева).
Составители поэтических антологий, предпринимая титанический труд, стремятся обыкновенно охватить всё, написанное в стихах, отобрать из него, на их взгляд, самое лучшее. И такие антологии, безусловно, необходимы для ознакомления читателей с текущей литературой. Но вместе с тем они и дезориентируют читателей в понимании природы поэзии, так как «далеко не все стихи принадлежат поэзии в собственном, истинном значении слова» (Вадим Кожинов). Неслучайно их антологии столь отличаются друг от друга в зависимости от приверженности составителей тому или иному «направлению» в литературе, а по сути – от их идеологических, а то и политических воззрений, чем поэзия не поверяется.
Напомню, что в своё время выдающийся литературный критик, историк и мыслитель Вадим Кожинов, представляя поэтов своего времени, включил в составленную им книгу «Страницы современной лирики» (М., «Детская литература», 1976, 1983 гг.) всего двенадцать имён. И все, как подтвердилось временем, оказались истинными поэтами. Это лишь подтверждает тот несомненный факт, что не всё написанное стихами является поэзией, что при всеобщей грамотности людей давно уже стало обыкновением. Так происходит и потому, что поэзия ничем не доказуема, кроме её самой, иначе в ней отпала бы всякая необходимость. Конечно, творения истинного поэта – плод его разума, но прежде всего – его души. А поди определи душу, если она невидимая и проявляется лишь тогда, когда находит отклик в других человеческих душах…
А потому, пожалуй, большинству людей не вполне понятно то, что именно делает истинный поэт, чем он занят, почему он избирает именно такой образ жизни. Зачем он говорит неестественной рифмованной речью, что хочет тем самым сообщить людям, почему он бесстрашно и почти неизбежно «на эшафоте чёрном слагает голову свою» (А.Блок). Но именно поэтому – «Поэт – единственная новость, которая всегда нова» (Б.Пастернак).
На нашем курсе Литературного института имени А.М. Горького, его заочном отделенияи1976 года набора, среди студентов-поэтов немало было поистине талантливых, способных и интересных людей, из которых потом вышли старательные литературные работники и добросовестные литераторы, редакторы и журналисты. Но таких, о которых говорят, что им дано нечто от Бога, было всего лишь двое. Это Раиса Котовская из Ставрополья, из Минеральных Вод (1951-2007) и Геннадий Островский (1950-2002) из Белгорода. И это обнаружилось уже с самого начала нашего обучения в Литинституте.
И даже если на всём курсе оказалось всего лишь два истинных поэта, имело смысл и было оправданным содержать этот курс. Ведь это только наивные и непроницательные люди по-обывательски полагают, что в Литературном институте учат писать, что там учат «на писателей». Никто там, конечно, писать не учил, особенно в ту лучшую пору Литинститута, в которую нам довелось в нём учиться. Там мы, что называется, разинув рты, слушали лучших преподавателей Москвы – филологов, историков, учёных. И каждая сессия становилась для нас, заочников, радостным событием, но вместе с тем и мучительным испытанием, так как наши прежние наивные представления летели кувырком, ибо мы осознавали всё своё ничтожество пред ними – руководителями творческих семинаров, известными писателями, которые учили нас не писать, а быть людьми. А ещё мы там безжалостно обжигали друг друга смутными надеждами и тем, что каждому мало-помалу открывалось в этой жизни.
Итак, с Раисой Николаевной Котовской мы познакомились в самом начале её серьёзного поэтического развития, в Литературном институте. На неё нельзя было не обратить внимания. К этому располагал сам её облик: спокойная, рассудительная, внимательная и проницательная, умеющая слушать людей, сочувствовать и сопереживать с ними. И вместе с тем – прямая и искренняя, чуткая к любой несправедливости по отношению к себе и другим. И такой она оставалась всегда. И многие годы спустя. И меня поражало это несоответствие такого её привлекательного облика и той беспокойной и даже трагической судьбы, выпавшей на её долю. А тогда, глядя на неё, общаясь с ней, мне думалось: вот человек, у которого, наверное, в жизни всё благополучно, всё в порядке, без нашей обременённости всевозможными хлопотами, без суеты и «мышьей беготни». И, конечно, для такого восприятия её облика давали право, прежде всего, её стихи, какие к тому времени у неё были.
И поскольку я был на семинаре литературной критики, то с поэтами знакомился в основном на дружеских встречах в нашем легендарном общежитии Литинститута на улице Добролюбова. Слушая её стихи, я думал о том, каким точным словом можно было определить её облик и её характер. И пришёл к выводу, что это, конечно же, великодушие, такое редкое в среде молодых поэтов, зачастую запальчивых, ни в чём не сомневающихся и самонадеянных. А потом был удивлён и обрадован тем, что в предисловии к её первой московской книжке «Станция формирования» (М., «Современник», 1981 г.) поэт Алексей Смольников, наш старший товарищ, отметил именно это свойство её творчества и её личности. Не без скрытой полемики с тем, что тогда тотально господствовала площадная, эстрадная, декларативная поэзия, как потом оказалось, не оставившая следа ни на площадях, ни в душах: «Она собеседник, а не оратор. Может быть, поэтому говорит она так, как говорят с близкими людьми – делятся радостью или огорчениями, ищут сочувствия или участия. И в этом, наверное, заключается та особинка её человеческого склада и привлекательность поэтического дарования… В разряд же поэзии её стихи попадают по той счастливой причине, что видит она всё с поэтических высот Прекрасного и Великодушного».
А стихи её уже в то время были естественными, гармоничными и совершенными. Она, действительно, вроде бы, рассказывала о своей жизни, о детстве, о семье – с трепетом писала о маме и об отце, о своём южном крае Ставрополье, о России. Без каких-либо формальных эффектов, молодым поэтам, зачастую, свойственным. И свою первую небольшую книжку, вышедшую в кассете молодых авторов «Поэтическая радуга Ставрополья» так и назвала «Отцовский дом» (Ставропольское книжное издательство, 1979 г.), когда ей не было ещё и тридцати. И было удивительным узнать, что эти стихи были написаны ею уже давно, лет десять назад, и она неизменно включала их в свои последующие книги:
Встану утром,
оденусь, умоюсь.
В сад окошко своё растворю.
И высокую, в тучах по пояс,
В низком небе увижу зарю.
Нынче будет моё воскресенье,
Здесь, когда я девчонкой была,
Под ветвистою вишней весенней
Щебетливая птаха жила.
Я тогда второпях уезжала,
Покидая родное жильё,
И за мной до вокзала бежала
Надоевшая песня её…
Сколько лет пронеслось,
как мгновенье:
Я летела, не помня уже,
Что за свет притупил моё зренье,
Что за шум застоялся в душе?
Её стихи, казалось, и вовсе незатейливые, вместе с тем многое говорили о её душе, как в этом раннем, даже юношеском стихотворении о маме, Анне Архиповне. И не такие они были уж только «изобразительные». Мама выстилает тропку дочери не только ведь золой, но и всей своей прожитой жизнью:
Мама до света вставала,
Выбегала за порог
И золою посыпала
Скользкий утренний ледок.
Шла с ведёрком по метели
С бугорка на бугорок…
Что ты, мама, в самом деле?
Ведь до школы путь далёк!
Ты б до самой школы, сжалясь,
Тропку выстлала золой,
Если б люди не смеялись
Над тобой и надо мной!..
Далеко, как будто с вышки,
Вижу: в белой полумгле
Мама в стареньком пальтишке
На заснеженной земле.
Уже тогда было ясно, что Раиса Котовская работает в лучших традициях русской поэзии, её лиризма:
Тишина. Даже слышно, как свет
От земли белоснежной струится.
Даже слышно, как падает снег:
Покружит, покружит и ложится.
Хорошо-то как, Господи… Грусть
В снегопаде неспешном и вольном,
Или радость – не знаю, боюсь:
Мне от них одинаково больно.
Как легко в эти дни я тружусь!
Не хожу, а летаю как будто,
Покружу, покружу и ложусь.
И опять начинается утро.
Со временем со страниц её книг задышал такой родной, дорогой, щемящий мир, которого, казалось, уже давно нет на свете:
Степь. знакомые сердцу могилы.
Вся ещё золотая стерня...
Память детства и родины милой.
Незаметно обнимет меня.
Родилась Раиса Котовская в сочельник, под Рождество, 6 января 1951 года в Молдавии, в городе Бельцы. Но в 1952 году отца, как железнодорожника, перевели на работу в Минеральные Воды. Этот город и стал для неё родным, малой родиной.
Поражает раннее пробуждение в ней поэтического дарования, что, впрочем, естественно и характерно для истинных поэтов. Но несомненно то, что первой заметила её талант старшая шестнадцатилетняя сестра Надежда, сама увлекавшаяся стихами. Но когда она с удивлением увидела, какие совершенные стихи пишет Рая, ещё ребёнок, она «повела сестру в литературное объединение «Современник». Пока с гордостью уже состоявшимся литератором читала стихи сестры, за дверью, чуть дыша, стояла робкая Рая» («Скромная муза» Иона Гульбандова, газета «Минеральные воды», 28 января 2026 г.). Надежда Николаевна и теперь читает наизусть многие стихи своей младшей сестры.
Первое своё стихотворение «Ночная фиалка» она опубликовала в двенадцать лет в городской газете Минеральных Вод. Когда я узнал об этом, меня удивил не только её ранний дебют, но и название стихотворения – «Ночная фиалка». Ведь с таким названием есть стихотворение у Александра Блока 1905-1906 годов, исполненное причудливых символов. Где-то на болоте, вдали от шума городского, как символ постоянства и неизменности бытия зацветает ночная фиалка:
И сижу на болоте.
Над болотом цветёт,
Не старея, не зная измены,
Мой лиловый цветок,
Что зову я Ночною Фиалкой.
У великого поэта – какая-то иная, лиловая, северная фиалка, а не наша южная, бледно-голубая, с мелкими цветочками, которая к вечеру источала удивительный запах, «сладкий дурман». Но само совпадение названий стихотворений с образом фиалки, источающей запах лишь к ночи, удивителен. А теперь видится, что этой «Ночной фиалкой» она как бы напророчила свою творческую судьбу – расцветать к ночи, когда другие цветы спят… Расцветать и в неблагоприятных условиях, несмотря ни на что…
Старшая сестра её, Любовь Николаевна писала мне потом, уже позднее, с каким удивлением она открыла в своей младшей сестре поэта: «Помню, ей было 12, а я первый курс окончила и приехала домой на каникулы. Принесли свежую газету, открываю, а там стихи и подпись: Раиса Котовская. Я обалдела. Стихотворение называлось «Сказки»: «У них были бабкины сказки / У них были теплые печи. / У них были мамины ласки. / У них были папкины плечи. / Но дети, чуть-чуть подрастая, стояли пред бурями насмерть, / Чтоб старые сказки ломая, / Рождалися новые сказки». Для меня это было запредельно. Её литературный путь отсчитывается от другого стихотворения «Ночная фиалка». Я ходила в краевую библиотеку и мне там дали такую справку (оформляла ей пенсию, которую она получала всего лишь один год). После этого моего открытия она показала мне свою заветную тетрадку и сказала, что ходит в литературное объединение «Современник». И меня повела туда, в самый крупный центральный книжный магазин, где они заседали. Потом она стала ездить в Пятигорск, подобное литобъединение было там при газете «Кавказская здравница». И всё это была её жизнь…».
Как, в простой рабочей многодетной семье, не имеющей никакого отношения к литературе, появился такой талант, с детства уверовавший в своё призвание, неведомо. Поистине дух дышит, где хочет.
Она рано, с юности, вошла в литературную жизнь края. В шестнадцать лет в коллективном сборнике «Первое свидание» публикуются её восемнадцать стихотворений. Потом – в таком же коллективном сборнике «Молодость». В альманахе «Ставрополье» (№1, 1976 г.), в альманахе «Истоки» (1977 г.).
После восьмого класса она оставила школу и пошла работать на стройку. Была и чертёжницей, и сапожницей, и проводницей в поездах. Тут же поступила в вечернюю школу рабочей молодёжи, после окончания которой, в 1969 году поступила на заочное отделение филологического факультета Ставропольского государственного педагогического института, в котором проучилась до 1974 года. Почему столь рано, в пятнадцать лет начала работать, было в общем-то понятно. Большая семья, жили скромно, если не сказать больше – бедно. Об этом есть и в её стихах:
Сестёр полуголодная орава
Затеет о нарядах зряшный спор –
И мама тихо вымолвит, бывало:
«Мы строимся – какой тут разговор?».
Мы строились.
Родителям по силе
Мы помогали в ревностном пылу.
Саман месили и кирпич носили,
А поздно ночью спали на полу.
Мне снился дом, высокий и красивый.
И я не знала, что не мне одной,
Недоедая, строилась Россия,
Израненная страшною войной.
Пожалуй, у каждого поэта есть стихи о детстве как прекрасной и невозвратной поре жизни. У Раисы Котовской это не просто воспоминания. Это её «память детства и родины милой» – не уходящая драгоценность, не оставлявшая её всю жизнь.
А в Минеральных Водах что ни год –
Зов поездов и запах гари свежей.
Открыт аэропорт, снуёт народ
Всё больше мимолётный, мимоезжий.
А мне не по себе среди него
С моей ревнивой преданностью этим
Домам, полузасыпанным листвой,
И старикам на лавочках, и детям…
Я здесь себе построила жильё.
Сюда я с полдороги возвращалась.
Здесь детство неразумное моё
Когда-то, как ребёнок, затерялось.
Детство осталось для неё такой духовной величиной, которой она поверяла как прожитую жизнь, так и предстоящую. Видимо, в этом в ней проявлялась извечная библейская истина: «Будьте как дети». Особенно тогда, когда в нашей жизни начали происходить явно неблагоприятные перемены, «большие перемены», о которых другой поэт сказал, вернее пропел: «Я это никогда не полюблю». Она обладала редким, поразительным умением нести в себе всю свою жизнь целиком, а не только в её текущем, настоящем моменте. Есть у неё удивительное стихотворение о старшей сестре Любе, написанное в тот период, когда всё в нашей жизни начало «шататься», как бы стихотворение – предупреждение:
Дни парадов и маршей победных
Отгремели.
Послышались вдруг
Голоса о богатых и бедных –
Пораженья тоскующий звук…
В этом мире, где спаяны грубо
Плоский труд и бетонный уют,
Где дымятся удушливо трубы
И враждует издёрганный люд,
Если я пошатнусь, говори мне
Лишь о детстве –
о том далеке,
Где сбегали весенние ливни
По тропинкам, ведущим к реке.
И она принимала лениво
Их в своё голубое литьё…
Сколько плавало зорь по разливам,
Никло ив
по извивам её!
И шаталась дощатая кладка,
Увлечённая нашей игрой,
Над рекою, куда мы украдкой
Убегали со старшей сестрой,
Убегали без спросу, как ливни,
И кричали нам вслед со двора!..
– Если я пошатнусь, говори мне,
Говори мне о детстве, сестра!
И тогда уж я вся без остатка
Снам доверюсь,
надежду тая:
– Это просто шатается кладка,
Но не мы –
но не ты, но не я.
Но всё потом произошло иначе, не так, как было в стихах. Видимо, не случайно у неё вырвалась однажды строчка: «Всё – в стихах, что в жизни не исполнилось». Зашаталась не только дощатая кладка детства, но и весь уклад жизни, стяжаемый такими большими трудами, страданиями и жертвами… Впрочем, в реальной жизни так нередко и бывает:
Вот мы с сёстрами вместе росли,
Из гнезда одного вылетали,
А посмотришь в былое – вдали
Видим, каждая, разные дали.
Эти приметы «шатания» мы замечали уже в Литинституте, постигая тайны и хитрости литературной жизни, так называемого литературного процесса. Дело в том, что дипломные работы мы защищали в разное время и на защитах их друг у друга не присутствовали. Да и не было такой возможности. Но о своей защите диплома она написала потом мне: «У меня были оппоненты: Карабутенко, Костров, Кедров. Кедров написал на меня разгромную рецензию. «Заигралась в простоту», а по поводу «Синего берета» написал, что у меня «нездоровый интерес к головным уборам». Котовская – пишет, – пример того, как одарённый человек, стремясь во что бы то ни стало сохранить свою самобытность, не принимает участия в литературном процессе и в результате теряет всякую способность самовыражения. И так далее. Однако, защитилась, хотя не защищалась. Тем более, что Кедров не пришёл на защиту. Костров и Карабутенко хвалили». (23 ноября 1981 г.) Тот самый Константин Кедров, который молодым, в самом начале нашего обучения, читал нам курс «Поэтического народного творчества». И читал увлечённо и даже талантливо. А через шесть лет самобытность в талантливом поэте уже считал недостатком и чуть ли не крамолой и препятствием к самовыражению. Словно поэт призван самовыражаться помимо стихов, лишь в каких-то прениях. Так стремительно, на глазах менялись люди. Подспудно надвигалась драма народа и страны, которую точно определил Юрий Кузнецов: «К перемене погоды заныла рука, а душа – к перемене народа». Впрочем, этот эпизод был такой малостью в сравнении с тем, что стало происходить в литературе и с литературой потом. И чуткое сердце поэта Раисы Котовской улавливало предстоящие испытания и потрясения:
Просторы – какие просторы –
Возникнут за каждым углом…
Я всё здесь изъездила в скором
И всё исходила пешком.
Отчизна! Ты в платье весеннем,
А сердце… А сердце болит:
Какие ещё потрясенья
Тебе пережить предстоит?
«Железный путь без края и конца…»
Видимо, каждый поэт начинается с первых впечатлений, той обстановки, которая окружала его в детстве. У кого-то это родное село, у кого-то городской дом. У Раисы Котовской, как родившейся и выросшей на железнодорожной станции, в семье потомственного железнодорожника, первые впечатления были связаны с железной дорогой. Но тем удивительнее, что среди постоянного грохота вагонов, свиста проносящихся поездов, среди железа – появление такого лирического дарования. Наверное, потому, что железная дорога в её творчестве не была просто темой, но судьбой, которую не выбирают:
Сижу с утра на подоконнике
И наблюдаю дотемна,
Как машинисты и вагонники
Спешат на станцию. Она
Гудит, дымится, беспокоится
И всё зовёт к себе, зовёт…
Придёт отец, вздохнёт, умоется,
Раздаст гостинцы и уйдёт.
И мне опять легко и боязно
И вновь не спится оттого,
Что пахла степью, пахла поездом
Шинель рабочая его,
Что ветки гнутся и качаются,
И в окна просятся ветра,
И что Отчизна не кончается
Оградой нашего двора.
И уже не просто дорога, но путь, жизненный путь:
Железный путь, взвивающийся круто.
Железный путь без края и конца.
И пахнут шпалы хвоей и мазутом,
Как помню пахли руки у отца.
И это был уже не только её личный жизненный путь, но путь народный, чего постигать во все времена удавалось далеко не многим поэтам. Её личный железный путь приводит её к постижению судьбы народа:
Мчалась в ночь по железным дорогам
И по шпалам шагала одна:
На «железке» отмерила много
Я когда-то того полотна.
Мне на многое этого хватит.
И пока я хожу и дышу,
Не одно я железное платье,
Не одни башмаки изношу.
Узнавая о счастье и горе
Самых разных людей, доберусь
К побережью великого моря
С ослепительным именем «Русь»,
Где под звёздным шатром небосвода
Чуть колеблема рябью имён,
Спит душа золотого народа
В синей чаше минувших времён.
И первую московскую книжку она назвала по железнодорожному – «Станция формирования». Пока мы учились в Литинституте, она жила в городе Лермонтове Ставропольского края и работала проводницей. Я не могу припомнить другого поэта, кроме неё, кто бы пропел такой искренний гимн и железной дороге, и проводницам:
Гремя на стыках, поезд мчится.
В вагоне тусклый свет стоит.
Бельё считает проводница
И недоверчиво глядит.
Она устала, отвечая
За всех подряд и всем подряд.
Где вечно требуют, скучают,
Острят, качаются, сорят…
О чём, скажите правды ради,
Хлопочет ночи напролёт
Она с подругой по бригаде?
Непосвященный не поймёт.
Я тоже в прошлом проводница.
И мне ль не знать её забот!
Я тороплюсь посторониться,
Когда она чаи несёт.
Чтобы нечаянным движеньем
Не оказаться на виду
С моим глубоким уваженьем
К её нелёгкому труду.
---------------------------------
…Просыпаюсь. Слышу: «Ты, ну полно,
Пора вставать…» –
напарница моя.
Меняемся рассеянно и сонно.
Какие мы проехали края?
Проехали Рязань. Усни подружка,
Уставшая от промыслов дневных…
Что снится ей на этой же подушке,
Ещё от слёз не высохшей моих.
В одном из своих писем ко мне этого времени она писала: «Езжу опять в поездах. Буквально не схожу с колёс, еду и еду куда-то. Общение не в меру. Знаю о сущем нечто такое, о чём уже не только не сочинишь былых стихов, но и по-человечески не проживёшь. Гнетёт это знание. Если бы у меня был хотя бы месяц, чтобы опомниться. Муж защищает диплом в Ростове-на-Дону. Когда я проезжаю мимо, он выбегает к поезду, успеть поцеловать меня, и я лечу-у дальше… Думаю о том, что я ничего не успею написать». Кто мог знать тогда, что ждёт всех нас, и литературу… Справедливость и точность наблюдения А.П. Чехова познается ею потом, когда наше время вывернется наизнанку: «Кондуктору, пишущему стихи, живётся лучше, чем стихотворцу, не служащему в кондукторах». («Правило для начинающих авторов», 1885 г.) Это подтверждалось и её стихами, где и проводница поднималась на новую человеческую высоту:
Хоть бы дали скорей отправленье!
Затянулось прощание… Жаль
Мне своё напускное веселье
И твою напускную печаль.
Знаю, знаю: лишь тронется поезд –
И мгновеньем в окне пролетят
Твой кивок, твой потерянный голос,
Но уже проницательный взгляд…
И откроется поздняя осень.
Одинокие птицы кружат.
И листвы рыжеватая осыпь
По дорогам лежит, словно ржа.
Степь. Знакомые сердцу могилы.
Вся ещё золотая стерня…
Память детства и родины милой
Незаметно обнимет меня.
И, открыта природе, движенью,
Вдруг услышу, что тихо пою…
Не сменяю своё пораженье
На победную радость твою.
Раисе Котовской не нравились стихи «вещные», то есть только изобразительные, не задевающие души человеческой, о чём она писала: «Мне не по нутру стихи «вещные», то и дело в них столько бытовизма, что бывает их трудно отличить от дурной прозы» (20 декабря 1977 г.). Она стремилась совсем к иному – постичь духовную природу человека:
Птичьим гомоном даль говорила.
Таял лёд и помалкивал сад.
Я какую-то дверь отворила
И уже не вернулась назад.
Раиса Котовская была одним из самых талантливых поэтов на юге России. Вместе с тем принимала активное участие в литературной и духовной жизни края. Много сил и участия отдавала молодым авторам. Устраивала литературные вечера, выступала в школах и трудовых коллективах. Самим своим присутствием она задавала духовную высоту в жизни тогда беспокойного региона, где не только брань духовная, но и вооружённая борьба за целостность России были трагической реальностью.
Учительница русского языка и литературы Г.А. Козина писала мне потом, вспоминая светлый образ Раисы Котовской: «Как просты и ясны, вроде бы, её стихи, когда она говорит о своём детстве, о маме. Такой она была и в жизни. Немногословной, но умной, неброской, но запоминающейся сразу и навсегда. Такой болью за судьбу страны могла мучиться только чистая и честная душа. Никогда не забудутся её нежность и доброта, умение почувствовать страдание другого человека. Отличалась умением вести разговор с молодыми людьми, могла понять их душевное состояние. Помнится долгий разговор с моим внуком Егором (ему было 17 лет). Как много и тепло он вспоминал потом об этой удивительной женщине. Не могу не сказать о её самообладании и душевном спокойствии, о том, что никакие неудачи и невзгоды не способны были замутить душу Раисы Николаевны».
В своём последнем интервью, данном журналисту Юрию Тимашову и опубликованному уже на её сороковины, Раиса Николаевна в разговоре об одном поэте, у которого были и «казачьи корни» и, вроде бы, близость к земле, но только не было поэзии, вдруг сказала: «А я вот родилась и выросла на железнодорожной станции» («Ставропольские губернские ведомости» № 8, 7 марта, 2007 г.). А с поэтами, в том числе и с молодыми, она всегда вела предельно откровенный и честный разговор. Журналисту тогда показалось, что она сказала это с некоторым сожалением. На самом же деле она говорила о том, что «корни» находятся в области духа, а не только в биографии или внешних обстоятельствах. Говорила о том, о чём писал Николай Бердяев: «Истинный центр – не в столице и не в провинции, не в верхнем и не в нижнем слое, а в глубине всякой личности». И о чём ранее размышлял Аполлон Григорьев: «спасение наше в хранении и разработке нашего народного, типического, которое находится не только в одном крестьянстве», но и в «великорусской промышленной стороне России». Но у нас и до сих пор со времён славянофилов народное понимается нередко только как исключительно сельское. Ап. Григорьев называл это некоторым «боярством».
А теперь я ловлю себя на мысли, что мне хочется просто приводить её стихи, дабы они сами сказали и о её даровании, и о цельности её поэтической и человеческой личности. Даже те ранние и вроде бы лишь биографические стихи:
От едкой гари вянет подорожник
У полотна железного… Отец,
Как многодетный железнодорожник,
Квартиру получает наконец.
Квартиру непростую – на колёсах:
На три семьи теплушечный вагон.
Вагон бежит за фронтом по откосам,
За ним бомбёжки ухают вдогон.
Вагон по приказаниям кочует,
На нём – пятиконечная звезда.
Отец мой рельсы битые врачует
И на колёса ставит поезда.
Что пятеро детей ему обузой –
То ничего… Но слухи, как шрапнель,
Что променял отец на кукурузу
Добротную казённую шинель.
И потому, одетый в рваный ватник,
Он, обмирая, на работе лжёт.
Что дорогое форменное платье
Для праздников высоких бережёт.
Его сынишка, маленький Серёжа,
Сгорит в пути в горячечном жару.
Во время суматохи и бомбёжки
Задавит паровоз мою сестру…
Так здравствуйте, железная дорога,
Важнейшая из всех земных дорог!
Тебе отец мой отдал очень много
И даже больше, кажется, чем мог.
Я помню, как застенчиво и строго
Он по пути втолковывает мне,
Что только лишь железная дорога
Есть самая нужнейшая стране.
Запомнила я, с гордостью какою
Он мне в окно показывал тогда,
Как ждут автомобили чередою,
Покуда не пропустят поезда…
В нашей литературе издавна повелось определять достоинство поэзии довольно позитивистским представлением как верности её правде жизни, доподлинной и невыдуманной, не предполагающей Пушкинского её понимания – «гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь». Словно не ведая о том, что «великий вопрос о противоречии искусства и жизни существует искони» (А.Блок). Но оказалось, что такая оценка поэзии не столь уж безобидна, ибо в конце концов сводила поэтическое творчество к той или иной «теме» или к биографии автора, не касаясь души человеческой и высшего смысла человеческого бытия. И лишь совсем немногие поэты нашего послевоенного поколения понимали это соотношение «жизни» и «поэзии», как и должно, как было всегда в русской литературе. Как, к примеру, в стихах Евгения Гулидова: «А нам из опыта известен / Тот непростой круговорот / Где вытекает жизнь из песни / А лишь потом – наоборот» («Судьбы короткая свеча», М. «Культура», 2018 г.). Но в общественном сознании преобладало такое воззрение, что будет хлеб, будет и песня, как понятно в качестве отдохновения и развлечения, а не наоборот – будет песня, будет и хлеб, ибо «в начале было слово». Это позитивистское, материалистическое воззрение неизбежно привело к подмене культуры народа – шоу-бизнесом. То есть, по сути, к вырождению культуры, а литературы в особенности.
Примечательно, что известный критик Александр Михайлов в предисловии к книге Раисы Котовской «Ночной дождь» (Ставропольское книжное издательство, 1982 г.) не апеллирует исключительно к её «жизненному опыту» или трудовой биографии, как это водилось. Но отметил силу её «поэтического претворения», то есть, собственно, поэтического дарования. Задаваясь вопросом о том, чем привлекательны стихи Раисы Котовской, он писал: «Прежде всего, пожалуй, достоверностью, правдой пережитого, испытанного. Я имею в виду не просто жизненный опыт, а его поэтическое претворение». Как в шедевре М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу; / Сквозь туман кремнистый путь блестит; / Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу», где «дорога» становится «кремнистым путём», так и в поэтическом мире Раисы Котовской «железная дорога» становится «железным путём», уже не только в бытовом и хозяйственном значении, но жизненным путём человека и народа.
Так сложилось, что после окончания Литературного института в 1982 году, мы с ней, по сути, не виделись. Но у нас была многолетняя и постоянная переписка, ещё та, бумажная, без интернета. В течение шести лет учёбы – это был обмен мнениями, что надо прочитать, что нам со временем открывалось. Но потом, в течение всей её жизни – переписка, которая была необходима и мне, и ей. И она всё-таки не прервалась, несмотря на катастрофические перемены, происшедшие в стране, в обществе и в наших судьбах.
За все последующие годы увиделись мы с ней только два раза. В 1979 году на Всесоюзном совещании молодых писателей в Москве, и – когда в издательстве «Современник» в 1989 году выходила её книга «Переменная облачность» и приехать в Москву для неё было уже невероятной сложностью из-за финансовых возможностей. Но она всё-таки приехала.
Издательство «Современник» находилось на Хорошевском шоссе, неподалеку от редакции центральной военной газеты «Красная звезда», в отделе литературы и искусств которой я тогда работал. Она забежала ко мне в редакцию буквально на несколько минут: ей надо было куда-то звонить, с кем-то о чём-то договариваться. И я понимал её состояние. Ведь такое событие было в её жизни – выход новой книги в столице. Ничего не было тогда важнее этого и для неё, и для меня.
В 2026 году на Рождество Христово Раисе Котовской исполнилось бы 75 лет. И уже около двадцати лет я не получаю от неё писем, которые всегда ждал и которые каждый раз становились для меня неким творческим событием. Пытаясь определить её место в русской поэзии ХХ века, думал обращаться только к её стихам, но получается нечто, вроде «Выбранных мест из переписки с друзьями»… За многие годы из этих писем сложилась целая повесть её творчества и человеческой судьбы. Повесть печальная и даже трагическая, которую она предвидела:
Вот так вышло: составилась повесть
Из того, что с годами ушло,
Что горело, терзало, кололось,
Синим льдом и огнём обожгло.
Но оказалось, что ничего никуда не ушло. Всё, что горело, обжигало и кололось, то, чем она терзалась, несмотря на прошедшие годы, предстало теперь в ещё более обострённом виде и даже злободневности.
Эта её кочевая железнодорожная жизнь в поездах сказалась на всём её образе жизни. Вышла действительно кочующая судьба. Нет, не скитальческая, а именно кочующая, по Пушкинскому определению. Пока мы учились, она жила в городе Лермонтове, откуда вернулась в Минеральные Воды. А потом переехала в Ставрополь. Только в Ставрополе она сменила пять, а может быть и больше, адресов: проспект Юности, ул. Васильева, проспект К.Маркса, ул. Фроленко, ул. Ворошилова. Кроме того, жила в селе Константиновском, где её мужу Николаю Петровичу Ляшенко, тоже писателю, прозаику, отошёл по наследству дом. И наконец – снова Минеральные Воды, где она сменила тоже несколько адресов. За каждой такой сменой места жительства стояли переживания и даже трагедии её жизни, о которых я узнавал в письмах лишь намёками. И, конечно же, – в стихах.
«Пора подумать о душе…»
Жизнь в городе Лермонтове, судя по её письмам, оказалась для Раисы Котовской не то, что наиболее трудным, но каким-то мрачноватым периодом и несчастным в личном плане. Но именно тогда в ней вызревал настоящий самобытный поэт, в чём я убеждался по её стихам, постоянно мне высылаемым. Сбывалось то, о чём она сама писала: «Чем тяжелее живётся певцу, / Тем задушевнее песня»; «Трясёт меня жизнь словно грушу, / Чтоб падали наземь стихи». В это время она переживала какое-то обострённое беспокойство не только за всё сущее, но и за своё творчество, постоянно задаваясь вопросом: тем ли, своим ли путём она идёт или куда-то уклоняется? А потому и высылала стихи с настойчивой просьбой высказать своё мнение о них: «Всё истоптано, скомкано, загублено. Не знаю, что со мной будет. Всё из меня эта жизнь выбила, что было во мне хорошего». Понятно, что такой беспощадностью к себе отличаются только истинные поэты. Всё усугублялось, как я тогда понимал, её абсолютным творческим и литературным одиночеством: «Проанализируй, если выберешь время, стихи. Ведь я одна, «никто меня не понимает», как Татьяну Ларину. Серьёзно, мне некому показать новые стихи, а сама я пока не вижу их, как чужие. Твои письма для меня часто бывают письмами оттуда, из-за стены непонимания… Я всегда помню о тебе, советуюсь, когда нужно. Ведь я уже узнала и оценила твой взгляд на некоторые вещи».
«Мне сейчас пишется, но жаль, что нет поблизости умного человека, чтобы посмотреть, что это. Посмотри пожалуйста новые стихи, помоги понять, что получилось, что нет… Ведь я сначала пишу, а потом уже начинаю разбираться – о чём это я написала… Что-то происходит со мною. Писать, как раньше, я не могу, а этот язык для меня нов, труден – как будто заново учусь ходить, испытываю сильную неуверенность».
Давно ветров осеннего дыханья
Не слышит безотзывная земля,
И не шумят, не требуют вниманья
У нашего порога тополя.
Как в детстве полупамятном и дальнем
В провинциальной дремлющей глуши
Всё кажется мне мир исповедальней
Восторженной доверчивой души.
Завижу поезд с полной трубкой дыма,
Заслышу вольный говор журавлей –
Пою, пою… и песня уязвима,
Как сердце уязвимо у людей.
К тому же, как ей казалось, на её творческом семинаре в Литинституте сложилась обстановка, которая её не совсем удовлетворяла: «У нас семинар такой, что все как сговорились, и только хвалят друг друга. Меня это не радует. Если ты хоть изредка будешь брать на себя труд подумать со мной, высказать критические замечания по стихам, я буду тебе очень обязана и благодарна».
И я, разумеется, писал ей пространные письма и в силу своего тогдашнего разумения, высказывал своё мнение о её стихах, пытаясь внушить ей главное – не сомневаться в своём даровании, ибо это не право, а обязанность. Хотя понимал, что никакие советы истинному поэту не нужны, ибо он всё равно напишет так, как диктует ему душа, разум и вдохновение. Да она и сама как-то написала об этом: «Могу сказать в нескольких стихах, что мне стало понятным в последнее время. Особенность профессии разведчика, испытателя и поэта, когда они уже достигли мастерства, – в том, что решение ему приходится принимать в одиночку, никто не может дать ему совета, – за него он несёт сознательную ответственность. Это моё «я», которому я не в состоянии изменить»:
Этот стих – на ниточке наития,
Этот снег – у ветра на волне…
Нет, не автор я, а исполнитель
Музыки, мятущейся во мне.
Но за эти сбивчивые речи,
Где в родной стихии – каждый стих.
Я ещё когда-нибудь отвечу.
Кто же отрекается от них?
И тем не менее, настойчиво просила отзываться о её стихах: «Я здесь дичаю наедине со своими мыслями и сомнениями, и денег нет в Москву приехать. Напиши, что ты думаешь о моём творческом пути: туда ли я иду, сама ли иду или чёрт меня несёт. Я уже ничего не понимаю. Не стесняйся говорить правду, она мне сейчас позарез нужна».
Как и каждый истинный поэт Раиса Котовская жила поэзией. А это значит, что она постоянно внимательно и глубоко перечитывала русскую поэзию в её вершинных творениях. Признаться, таких поэтов я встречаю теперь всё реже. А стихотворцы нашего времени зачастую ведут себя так, словно только родились, словно за их спиной не стоит великая русская литература ХIХ века и века ХХ-го. И в то же время она была – невероятно чутка к новым явлениям в литературе. Без какого-либо даже намёка на гордыню. Помнится, когда я выслал ей свою книжку «Возвращение Екатерины» (М., Ладога -100, 2003 г.), об истории создания, разрушения и воссоздания памятника М.О. Микешина в Екатеринодаре-Краснодаре, а значит и о самой императрице, Раиса Николаевна, уже давно сложившаяся как самобытный поэт, писала мне: «Мы тут зачитываемся книгою «Возвращение Екатерины». Сложные чувства переживаю я – стыд и раскаяние за своё стихотворение «Царь Павел». Прости, брат, этот грех моей молодости».
А когда я выслал ей составленную мной книгу «Дни, дарованные свыше» талантливейшего поэта Николая Зиновьева из Кореновска, Краснодарского края, нашего более молодого соратника, поэта, отличающегося глубиной мысли и лаконичностью, Раиса Николаевна не то что не проявила какой-то зависти, для поэтов нередко свойственной, но наоборот писала: «Мне надо бы у него поучиться, потому что стала многословной, назидательной». И писала это, уже многое свершившая. Это очень дорого стоило, что мог оценить лишь тот, кто знал нравы нашей литературной жизни… Впрочем, это было в литературной среде всегда: «За городом вырос пустынный квартал / На почве болотной и зыбкой. / Там жили поэты, – и каждый встречал / Другого надменной улыбкой» (А.Блок, «Поэты»). Но ей в городе Лермонтове даже «надменной улыбки» не встречалось…
Но несмотря на это, она жила напряженной творческой жизнью. Иные стихотворцы, найдя однажды тему, идут по ней как по борозде неизменно, оправдывая однажды приобретённую репутацию. Совсем иначе было в мире Раисы Котовской. Она постоянно критически пересматривала уже сделанное, сверяя свой путь не только в связи с внешними обстоятельствами, но прислушиваясь к своей душе. Вдруг сообщала: «Я хочу проститься с прежним багажом, со стихами, заняться историей, насколько позволит наша библиотека, но ради них же стихов, будущих». Кстати, об историчности поэзии Раисы Котовской исследователи уже писали; «Поэт словно ангел, невидимый и неслышимый, сопровождает человеческую историю. Действительно, её поэзия исторична, но свидетельствует она о том, чего не хватает сегодня истории» (М.Соколова, «И Бог помогает», «Ставропольская правда», март 2005).
Есть у неё примечательное в этом отношении стихотворение, вроде бы только историческое, в котором она вспоминает «Судный день Бородина». Но начинается оно строками: «Ничего не понимаю / Сердцем, выжженным до дна…». Казалось бы, Бородинское сражение за последующие времена постигнуто исторической наукой всесторонне. В таком случае, почему «не понимаю»? Видимо, потому что как это сражение, так и судьбу народа и страны вообще поэт постигает с такой стороны, какая истории недоступна: «Тишина и потрясенье. Погорелище молчит». И это подтверждается поразительным эпиграфом к стихотворению из редкой русской народной песни, в которой говорится о, казалось бы, немыслимом и невозможном: женщина просит милого «заложить» её для того, чтобы купить коня для сражения и победы. И в этом поэт видит воскресение народа, звучащее в народных песнях. Вот и такой ценой достигалась победа, что обыденным разумом казалось и вовсе непостижимо. Да и понятно, ведь там, где историк заканчивает своё дело, поэт его только начинает, ибо поэзия даёт человеку то, что история дать не может. У истинного поэта история не бесстрастна, но живая, имеющая самое прямое отношение к последующим временам, вплоть до сегодняшнего дня: «Чёрный дым былых сражений / До сих пор нам очи ест». Об этом различии постижения жизни историком и поэтом она писала в стихах: «А я письмо пишу историку: / «Есть электричество в глуши. / Есть место подлости и подвигу. / Но нету места для души». То есть, основное различие в том, о чём она писала мне в одном из писем: «Человеческая сущность, душа с её обычаями, пусть с предрассудками, – основа всего, и нельзя в ней разрушать поэзию. Теперь я знаю, чего хочу. Мне стало легко и хорошо» (6 августа 1981 г.).
Вот это историческое и не только историческое стихотворение:
Ничего не понимаю
Сердцем, выжженным до дна…
Я сегодня вспоминаю
Судный день Бородина.
Тишина и потрясенье.
Погорелище молчит.
Только тема воскресенья
Песней русскою звучит.
И, отвыкшая, внимаю,
Неумело к ней тянусь…
Нет, не молкла, как немая,
Онемеченная Русь –
Пела, пела в пораженьях,
В глухомани лет и мест!..
Чёрный дым былых сражений
До сих пор нам очи ест.
Ест! Но сказочною птицей
Восстаёт из ничего
Обожжённая столица
Сердца, сердца моего.
И несмотря на явные удачи в стихах, оставалась предельно требовательной к себе, обращаясь ко мне: «Мне нужно открыто посмотреть на себя и на новые стихи твоими глазами. Я меняюсь, и пока, наверное, не к лучшему. Подумай обо мне».
Сообщала мне, что читает и перечитывает А.Пушкина, М.Лермонтова, Я.Полонского, А.Майкова, Ап.Григорьева. А любимыми поэтами уже более позднего времени у неё были – Н.Заболоцкий, Б.Пастернак, Д.Кедрин. Что я советовал поэту, столь активно работавшему, теперь уже и не припомню, так как письма мои к ней не сохранились. Но это уже иная страница её творческой и человеческой судьбы. Уже позже она писала: «Я тоже все эти годы шла тем же путём, перечитывая книги, которые не удосужилась прочитать по-настоящему в Литинституте, пытаясь осмыслить, что же произошло с нашей Родиной, с моими родителями, со мной, с моими детьми…».
А обстановка в городе оказалась для неё действительно тяжёлой, о чём она иногда поминала в письмах: «Работать здесь мне негде. Городишко маленький. Работала зав. культмассовым отделом клуба. После двухмесячного испытательного срока уволили, сказав, что может я «в своей области человек большой», но не культмассовик». Воздух стоячий, скука и сплетни, а к беде, я на виду, как слон… На работу никуда не устроюсь. Уже надо на что-то решаться, а обстоятельства переплелись вокруг меня очень причудливым образом. Старыми стихами недовольна, новые не о том получаются, о чём надо».
Безработица, провинциальная жизнь в её всегдашних проявлениях её «угнетала со страшной силой», о чём она писала в связи с открытием памятника М.Ю. Лермонтову в Лермонтове 26 июня 1981 года: «Открывают в нашем городе памятник М.Ю. Лермонтову. С торжеством и помпой. Однако, мою подругу, заведующую библиотекой, предупредили, чтобы меня на открытие не приглашали. Если бы ты знал, как мне ненавистен этот город, где я живу с его дубовостью и ханжеством… Выехать я не могу, нас четверо прописано в одной комнате (я хочу в Мин-Воды). В общем, я понимаю, что такое ссылка. Понимаю, что пропаду. Буду просить родителей отписать мне полдома. Но они почему-то считают, что я самая благополучная в семье».
Почему на открытие памятника великому поэту не пригласили современного поэта? Тут причина во все времена одна и та же: «Он горд был, не ужился с нами; / Глупец, хотел уверить нас, / Что Бог гласит его устами!» (М.Лермонтов, «Пророк»). О, как знакомо было это её состояние мне, литературному критику, пишущему о русской классической литературе и о традиционной народной культуре, не касаясь никаких идеологических, тем более политических аспектов нашей жизни и, несмотря на это, остающемуся на своей родной Кубани персоной non grata. Не для людей, конечно, не для народа, а для администрации, причём, от станичной до краевой. Словно им разосланы кем-то указания на сей счёт. И уже не сомневаюсь в том, что действительно разосланы. Не письменные, конечно, а изустные «мнения». Писали же мне из библиотек: «Вы в чёрных списках». В каких списках, кем составляемых? И это – на фоне заверений, что у нас нет больше цензуры… Но рассуждения о цензуре сегодня, при электронных средствах связи бессмысленны, так как любой и каждый может перекрывать информацию по своему усмотрению. А на государственном уровне – «рынок», с беспощадным отбором лишь пролиберальных материалов и отсечением всякой традиционности, как якобы отсталости и недостаточной «прогрессивности»… При всём при том, что и на моих этнографических книгах школьники края изучают краеведение (кубановедение) уже больше четверти века, что являюсь составителем первого словаря кубанского диалекта за всю его историю, «Кубанский говор. Балакачка», вышедшего уже шестью изданиями… При нынешнем состоянии и положении в обществе культуры и русской литературы, исключающих их народность, такой казус следует воспринимать как то, что писатель находится на верном пути, несмотря ни на что… Так это понимала и Раиса Котовская.
В том же 1981 году она приняла участие в зональном совещании молодых писателей в Пензе, что закончилось для неё трагически: «Приехала я из Пензы – мне предложили уволиться, не понравилось, что меня долго не было. Я уже устраиваюсь проводником. Поссорилась со своим милым мужем. Так стукнулись друг о дружку, что он отлетел и очутился у своей родни, а я в Мин-Водах у своей. Ему тоже не понравилось, что меня долго не было, а тут ещё мои хандра и неустройства».
Но оказалось, что причиной всего этого была не только неустроенность, а семейная драма, о которой Раиса Николаевна писала: «Пока я была на госах, мой супруг нашёл в Сухуми любовь и вчастился ездить туда в командировки. Дня три грубил, на четвёртый я ему дала пощёчину. Он меня избил. Лежала в больнице с сотрясением мозга. Кое-как выкарабкалась, только не могу вертеть головой, кружится. Теперь он в Сухуми, а я здесь сочиняю стихи, большей частью о любви» (15 июля 1982 г.). И сообщала, что летом перебирается в Ставрополь. Понятно, что с мужем она развелась.
Не попрекая, не виня,
А попросту скорбя,
Скажу: ты умер для меня,
Так вышло – нет тебя…
Из окон музыка лилась,
А в окна – летний дым,
Когда любовь кружила нас
По улицам ночным.
Смеялось тонкое вино,
Шёл август сам не свой…
Но это было так давно!
Когда ты был живой.
Что меня ещё поражало в её облике, и в её личности, так это – духовный стоицизм, сопротивляемость к неустроенности её жизни и невзгодам, выпадавшим на её долю. Поистине «Не то, что входит в уста оскверняет человека; но то, что, выходит из уст оскверняет человека» (Евангелие от Матфея, 15:11). Несмотря ни на что, её главной заботой, что видно по стихам и письмам, оставалось главное – как уберечь свою душу среди беспощадных сил зла:
Грозный век настал.
И, может статься,
Оскудеем сердцем я и ты.
Боязно, порой недосчитаться
В нём участья,
счастья, доброты…
Вот и озираю то и дело
Кладовые собственной души,
Как больной – своё больное тело,
Чтобы убедиться, что он жив.
----------------------------------
Пора подумать о душе,
А значит, друг о друге…
Такие вызрели уже
Убийственные вьюги…
----------------------------------
Грешные, лукавые созданья,
Злое, недостойное житьё…
Но Господь явился. На восстанье?
Или на падение твоё?
----------------------------------
Но душа никак не хочет верить,
Что проснулась только для того,
Чтобы оглянуться и измерить
Глубину паденья своего.
«На родине, как на чужбине тоской по родине болеть …»
Творческая судьба Раисы Котовской, во всяком случае внешне, складывалась вполне благополучно, несмотря на её бесконечные житейские мытарства. В 1979 году в кассете молодых поэтов выходит её первая книжка «Отцовский дом». В 1981 году – первая книга в столице в издательстве «Современник» – «Станция формирования». В то время, когда она ещё училась в Литературном институте.
После переезда из Лермонтова в Ставрополь была членом бюро Ставропольской писательской организации, ответственной за работу с молодыми литераторами края. Становится ответственным секретарём и членом редколлегии альманаха «Ставрополье». В 1982 году в Ставрополе выходит её книга «Ночной дождь». В следующем, 1983 году её принимают в Союза писателей СССР. В 1985 году – там же, в Ставропольском книжном издательстве выходит книга стихотворений «Уроки пения», а вослед за ней – сборник стихотворений «Снеговица». Её талант был настолько очевиден, настолько выбивался или возвышался на общем фоне литературы в крае, что принимался и в писательской среде, пусть и не без труда, и особенно в среде читательской.
Наконец-то разрешается и её жилищная проблема, так как постоянным местом жительства её были Минеральные Воды, в родительском доме. Она получает трёхкомнатную квартиру в Ставрополе. Кстати, благодаря выдающемуся писателю миновавшей эпохи Юрию Бондареву. Оказавшись в Ставрополе, Юрий Васильевич узнал о бедственном положении талантливого поэта, о том, что она ютится с семьёй в Ставрополе по случайным углам. В крайкоме партии он высказал своё недоумение этим, и жилищная проблема её была решена благополучно.
И уже в новое, вдруг наступившее нелитературное время ей удалось издать замечательную, очень продуманную и как бы итоговую книгу «Лирика» (Южно-русское коммерческо-издательское товарищество, Ставрополь, 1997 г.). Это была последняя книга стихотворений, составленная ею самой и вышедшая уже тогда, когда после очередного слома российской жизни в 1991-1993 годы в нашем обществе произошло немыслимое и, казалось, невозможное, тем более у нас в России. Русская культура и русская литература, в особенности, как форма выражения души человеческой, самопознания личности и народного самосознания, стали настойчиво и последовательно, варварски вытесняться на обочину общественной жизни.
Писательство как таковое было в России вдруг, по сути, упразднено. Литература оказалась изъятой из общественного сознания, причём, вся – и классическая, и современная, которой позволялась лишь имитация литературы. Она была преднамеренно вброшена в «рынок», к литературе вообще неприменимый, являющийся сокрытой формой её уничтожения, подмены её тем, что ею не является. Произошло это сверху и мгновенно, словно вырубили какой-то рубильник, перекрыв поступление духовной энергии, необходимой для жизни. Возобновились прежние наши российские беды, начавшиеся с начала революционного ХХ века, являющиеся главным образом не экономическими и не социальными, в чём пытались убедить общество «реформаторы», а на деле – исполнители извечных замыслов наших противников по разрушению России.
Это были опять-таки беды духовно-мировоззренческого, культурного и нравственного характера. Ведь ни о каком цивилизованном устройстве жизни в условиях пресечения культуры и русской литературы, новой, теперь уже либеральной идеологизированности, не могло быть и речи. Это осознавали наиболее талантливые литераторы, поэты, прозаики, мыслители, которые вдруг оказались как бы и ни к чему… Им был просто перекрыт доступ к информационным и издательским ресурсам. Причём, именно писателям, работающим в лучших традициях русской литературы. Расцвела только «рыночная» литература, ядовитая, разлагающая души. Наступило время, о котором Юрий Кузнецов писал: «Всё опасней в Москве, всё несчастней в глуши. / Всюду рыщет нечистая сила».
Литературный труд перестал быть оплачиваемым. В политическом обиходе это варварство называлось «перестройкой». И было подчинено обессмысливанию российской жизни. Но там, где нет смысла жизни, «нет идеологии», там нет и самой жизни. Нормальной, цивилизованной жизни, без насилий над самой духовной природой человека и даже отказом от человека, известного со времён библейских… Давняя недобрая «традиция» вульгарного социологизма дошла до своего предела, когда вся духовно-мировоззренческая, философско-мыслительная деятельность стали почитаться чем-то нисколько не обязательным, без чего якобы можно вполне обойтись, признаваемая разве что в качестве развлечения. Никакая оптимистическая риторика не могла скрыть этого поистине народного и государственного бедствия. К тому же грандиозные социальные потрясения неизбежно вызывали помрачения сознания и душ людей. Это уж изначальная закономерность человеческого бытия: «И по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь» (Евангелие от Матфея, 24; 12).
Начались неизбежные личные трагедии наиболее талантливых и одарённых писателей, тех, кто устоял под натиском неблагоприятных внешних обстоятельств и не побежал вослед за якобы прогрессивным «велением времени», не стал изготовлять, на свою же беду, ядовитую «рыночную» антилитературу. Кто помнил завет Н.Гоголя: «Зачем ты не устоял противу всего этого?». Трагедии писателей, так и оставшиеся неведомыми миру.
Помнится, сколько литературных слёз было пролито в девяностые годы над судьбами писателей, оказавшихся в изгнании, в эмиграции после крушения страны начала ХХ века. Но и их тяжёлый «путь средь бездорожий», пребывание в «европейском ласковом плену» (Н.Туроверов) не шли ни в какое сравнение с тем, что было уготовано писателям, нашим современникам у себя на Родине, в России после либерально-криминальной революции. Кто бы мог подумать, что насилие над сознанием людей и их душами достигнет такой степени, что «детский лепет словесности милой» может смолкнуть:
Полушарий качнулись весы…
Детский лепет словесности милой
Смолк, как молкнет по рощам уныло
Птичий гвалт накануне грозы.
Миновало затишье. И снова
Пушки грянули – муза молчит.
Огневидное Божие слово
В поднебесном пространстве звучит.
Раиса Котовская за свою обширную литературную работу, как и все писатели, перестала получать что-либо, как, впрочем и гонорары за публикации. Как было жить, не впадая в бедствие и нищету, неведомо. При этом имея семью – двух сыновей и мужа, тоже писателя… В одной из своих статей девяностых годов («И снова – русофобия?») она писала: «Мне советуют «сменить профессию», но литература не профессия – судьба, а судьбу «сменить» невозможно».
Что было делать, оставаясь с литературой? Идти в народ – на предприятия, в школы, в трудовые коллективы. Но общее неблагополучие охватывало и эти сферы, о чём она писала: «Раньше мы имели возможность встречаться с земляками в трудовых коллективах и получать за это пусть небольшую, но плату. Сегодня руководители хозяйств, предприятий отказываются от проведения встреч. Конечно, понять их можно, им не до нас в условиях так называемого рынка. Кроме того, людям надоел трёп, чудовищный трёп, охвативший всю страну снизу доверху. Когда мы слышим одно, а видим совсем другое, когда слово расходится с делом, оно девальвируется окончательно. Разрыв между словом и делом проходит через сердце писателя: в литературе слово и дело суть одно и то же...».
Воздух Родины взрывчат и мглист.
Хрупкий мир ощутимо надколот.
И такой оглушительный свист,
И такой истерический хохот
Разразились, страну сотрясая,
Что у слабых рассудок петляет,
Словно нечисть былинная вся
Свой разнузданный шабаш справляет…
Нет поэзии места – и слух
Занят юмором жёлтым и чёрным.
И то взлётом захвачен наш дух,
То паденьем позорным.
(«В лето 1989»)
Вся жизнь в России началась пока без великой русской литературы, кстати, спасшей нас в революционном ХХ веке, когда с начала 1930-х годов был предпринят радикальный поворот к традиционным народным ценностям. И в центре этого поворота стояла именно великая русская литература, поскольку идеология оставалась атеистической. Об этом убедительно писал философ русского зарубежья Г.П. Федотов в статьях тридцатых годов («Судьба и грехи России», Санкт-Петербург «София», т.1, 1991, т.2, 1992).
В этих условиях, в таком виде ещё не встречавшихся в нашей истории, Раиса Котовская сразу определила своё предназначение, о чём сама писала: «На Руси во время пожара первым делом выносили из огня детей и иконы. Мы просто обязаны помочь сегодня литераторам (хотя бы молодым) спасти наши святыни: культуру, литературу, патриотизм, духовность». И обрекла себя на нужду и даже нищету. Но как истинный поэт, который на такой час и приходит, она иначе поступить не могла…
Понимала ли она истинный смысл происходящего? Разумеется, понимала, судя по её стихам и по её размышлениям над нашей новой участью. Понимали это здравомыслящие и действительно образованные люди. Но они под давлением либеральной пропаганды во всех сферах жизни оказались в меньшинстве, а потому трагический ход событий для народа и страны не был предотвращён. Было немало понимающих и в нашем послевоенном поколении, крепко помнящих о том, какие беды, лишения и потери довелось пережить их дедам в революционном ХХ веке после крушения страны и потом в ходе её восстановления; отцам – в Великую Отечественную войну, многие из которых на ней и погибли; осознававшим, что поход Запада против России не окончен. Он лишь изменил свои формы. Удар наносился и наносится теперь в самую чувствительную и опасную для существования народа и страны область – человеческую душу и дух народный.
Ещё не окончилась Вторая мировая война, как на Западе возник план по разрушению Советского Союза и России. Он был изложен уже в 1944 году в речи тогдашнего сотрудника Управления стратегических служб США и его резидента в Европе, а позже – в 1953-1961 годах директора ЦРУ Аллена Даллеса: «Посеяв хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности верить. Как? Мы найдём своих единомышленников, своих союзников в самой России. Эпизод за эпизодом будет разворачиваться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа, окончательного и необратимого угасания его самосознания. Из искусства и литературы мы постепенно вытравим его социальную сущность; отучим художников и писателей – отобьём у них охоту заниматься изображением и исследованием тех процессов, которые происходят в глубинах народных масс. Литература, театры, кино – всё будет изображать самые низменные человеческие чувства… Мы будем всячески поддерживать и поднимать так называемых художников, которые станут насаждать и вдалбливать в человеческое сознание культ секса, насилия, садизма, предательства – словом, всякой безнравственности… И лишь немногие, очень немногие будут догадываться или понимать, что происходит. Но таких людей мы поставим в беспомощное положение, превратим в посмешище, найдём способы оболгать и объявить отбросами общества». Именно это навязывалось обществу и народу под именем демократии, как выразился талантливый поэт Юрий Кублановский «придурочной демократии» («Новый мир», № 1, 1996 г.).
Но эта новая грозящая нам опасность не присутствовала в официальной идеологии и пропаганде, так как правящая «элита» была довольно прозападной и американизированной, а значит не присутствовала и в общественном сознании. Ведь этот «план» был обнародован уже гораздо позже, только в девяностые годы, в одном из выступлений митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна («Советская Россия», 20 февраля 1993 г.). Да и сами «реформаторы» даже не скрывали того, что никакие они не реформаторы, а исполнители чудовищного плана по разрушению своей страны, «смердяковы», открытые ещё Ф.М. Достоевским: «Сменить свою социальную, экономическую, в конечном итоге историческую ориентацию, стать республикой «западного» типа … Западный мир не враг наш и не филантроп. Свои проблемы мы должны решать сами, и если с ними не справимся, мир спокойно отнесётся к крушению высокой российской цивилизации» (Егор Гайдар, «Государство и эволюция», М., «Евразия», 1995 г.). Всё это не только провозглашалось, но свирепо насаждалось по причине ложной образованности – прозападному начётничеству, догматизму по скудости ума, конечно. Наиболее чуткие и одарённые люди не могли не осознавать того, что в России настойчиво и последовательно осуществляется именно этот «план». Осознавала это и Раиса Котовская:
Вороньё над Россией охрипло.
Зло пророча нашествие зла…
Только вера – она не погибла –
Словно Китеж, под воду ушла.
Только чувствуем мы то и дело
И в застое, и в смуте большой,
Что душа, разлучённая с телом,
Оказалась в стихии чужой.
Только прошлого сколки и глыбы
В знак ещё небывалой беды
То и дело всплывают, как рыбы,
Из отравленной, мутной воды.
Что должен был делать истинный поэт – только обличать происходящее? Но ограничиваясь только этим, он невольно удерживал этот бедлам в общественном сознании. В условиях столь изощрённой агрессии был единственный путь преодоления зла: крепить свой дух, самосознание народа через русскую литературу, не отступаясь от её природы и традиции. И по стихам Раисы Котовской этого времени видно, как мучилась её душа, преодолевая «насмешливый дух одичалого мира»:
Давно свечеро. Уснула квартира.
Но вновь донимает меня.
Насмешливый дух одичалого мира
И злобы минувшего дня.
Он шепчет о том, что меня обманули,
Ограбив средь белого дня,
Из песен, что пела я, вылили пули
И ими убили меня…
Он путь указует короткий и скорый
К богатствам, не нужным душе,
И я поддаюсь на его уговоры
И месть замышляю уже…
Но встану. Но выйду из сферы гипноза.
Я знаю, что мне повезло,
Когда набегут благодатные слёзы,
Чтоб смыть накипевшее зло.
В это время она писала мне: «Перечитываю стихи Юрия Кузнецова, Николая Рубцова и других... Почему в наших стихах столько ностальгии по Родине? За границу мы не выезжали. Сначала мне показалось, это – по утраченной святой Руси. Нет, это тоска по Небесному Отечеству, которая даётся нам, как благодать в таинстве святого Крещения. В годы принудительного оптимизма писали стихи с виду весёлые, а в глубине – плач». То есть, это тоска по истинной вере, без которой человек как существо духовное жить не может, утрачивая при этом свою исконную природу.
О, эта извечная тоска по родине на родине в русской поэзии! Правда, она бывала разной. К примеру, и такой, что это, мол, «морока», то есть нечто не столь уж важное: «Тоска по родине! Давно / Разоблачённая морока! Мне совершенно всё – равно – / Где совершенно одинокой / Быть…» (М.Цветаева). Но у наших великих предшественников эта тоска по родине была иной.
Есть у замечательного поэта, тонкого лирика Владимира Соколова стихотворение о М.Ю. Лермонтове, которое так и называется: «Тоска по родине»:
И надо ж быть такой судьбине!
Под ливня скрученную плеть
На родине, как на чужбине,
Тоской по родине болеть.
С обнажением причины этой тоски:
Там, на Неве, чужие взгляды,
И люди чуждым языком
Точат язвительные яды.
И сам ты смотришь чужаком.
В связи с этим чувством тоски Раиса Николаевна писала мне, тоже постигая её причины и природу: «Порой у меня возникает чувство ирреальности всего происходящего, и мне кажется, что я нахожусь не на своей земле, а на чужой, оккупированной территории. Видимо, это же чувство после победы «западников» в 1917 году испытал и Сергей Есенин, написавший такие слова: «В своей стране я словно иностранец».
Лишь тронется ветер – и снова
Во тьме померещится куст.
И снова горелое слово,
Как пепел, срывается с уст.
И вновь рассыпается прахом
Над Родиной древней моей…
Но сердце не чувствует страха
В земле раствориться, на ней
Оно уже так изболело,
Россия, о нашей судьбе,
Что радо и бренное тело
Отдать напоследок тебе.
Но держит какая-то сила.
Как будто я в этих снегах
Оставила что, позабыла,
А что – не припомню никак.
Есть и у неё стихотворение «Земля обетованная», о поисках родины на родине:
Сорок лет по чаще да болотине
Мира, утонувшего во зле,
Я искала родину на родине,
Свет – во мгле и небо – на земле…
Но к этому стихотворению мы ещё вернёмся, рассматривая путь Раисы Котовской к истине. Есть сходные переживания тоски по родине и у других поэтов. К примеру, у Виктора Петрова: «Поезд темень рвал, стеная, / И являлась неспроста / Родина как неродная, / Хоть и русские места» («Твердь», издание журнала «Юность», 2019 г.). Но с наибольшей поэтической силой и пронзительностью оно явилось в поэзии Николая Рубцова, как сиротство. Справедливо писал поэт Геннадий Красников к 90-летию Николая Рубцова: «Рубцов, как никто другой, почувствовал и выразил главную тему русской поэзии всего ХХ века! Эта тема – тоска по России… Тема не одной исключительно эмигрантской поэзии, но именно всей русской поэзии. Словно мы в ХХ веке оказались в эмиграции, без тысячелетней родины… Сквозным мотивом проходит мотив сиротства, мотив бесприютности. Так факт личной биографии вырастает до глобального символа, до исторической метафоры» («Литературная газета», № 1-2, 2026 г.). Сказано справедливо, но с одним существенным уточнением, без которого невозможно понять, что же именно произошло со страной и всеми нами в конце ХХ века. Ведь о послевоенной нашей истории уже нельзя было сказать, что мы «оказались в эмиграции, без тысячелетней родины». О том периоде, в котором состоялся Николай Рубцов, и многие другие поэты, в том числе и Геннадий Красников. Значит только теперь наконец-то произошло освобождение от чувства «эмиграции»? Да нет же, если в результате такого «освобождения» мы попали в ещё большее сиротство и тоску по родине… Освобождение началось гораздо раньше и его невозможно понять без честной предвоенной, военной и послевоенной истории страны. Не на событийном, а на духовно-мировоззренческом, метафизическом уровне.
Есть у Раисы Котовской стихотворение «Немое сиротство», написанное ещё до «перестройки», сиротство как следствие развала семьи, за которым неизбежно следует развал и общества, и страны:
Что ты мечешься в сумрачном поле?
Что петляет твоя колея?
Променяла на вольницу волю
Дорогая супруга твоя.
Там ищи, куда ветер подует
И теченье куда занесёт
Продувную твою дорогую,
Ту, что больше никто не спасёт…
Страшно знать, что не войны, не горе
Повалили семейный очаг,
А гульбы разливанное море
В полоумных крикливых ночах.
Так беги за стихией вдогонку,
Коль лишился пути своего
До скончания… Жалко ребёнка
За немое сиротство его.
Сыт он вами, как горькой отравой,
Чтоб однажды в детдоме понять,
Что лишен он сыновнего права
На любовь – на отца и на мать.
А пока он, приёмыш Отчизны,
Неголодный, одет и обут.
Терпеливо растёт, некапризно,
Как забытые травы растут.
Завтра – праздник. Всполощутся флаги.
Мальчик краской измазался, рад,
Что цветок смастерил из бумаги –
С ним он завтра пойдёт на парад.
Он в толпе потолкается тесной
И, с людьми ощущая родство,
Будет бравые слушать оркестры
Одинокое сердце его.
В одном из своих стихотворений, причём написанном давно, в молодости, Раиса Котовская говорила о том, что её, возвращающуюся в отцовский дом, с трудом признаёт мама. Столько было у неё проникновенных и тёплых стихов – о маме, об отце. А тут вдруг – мама с трудом признаёт её… Видимо, в этом она увидела некий символ, как Родина не признаёт её. Это задевало болью её душу, так как в одном из писем она напоминала мне о том, что такое стихотворение у неё есть:
Работа, любовь, расставанья,
Порою – пустое житьё…
Я юность прочла без вниманья,
Не вникнув в значенье её.
…Пусть жизнь мою ветер листает
С начала, а после – с конца!
Работа, любовь…
Облетают
Цветы у родного крыльца.
Ах, мама! Ну, здравствуй, родная…
Но долго из давнего дня
Глядит она молча, седая,
С трудом признавая меня.
Поэтесса из Будённовска, писавшая стихи для детей младшего и старшего возраста Надежда Хмелёва была старше Раисы Котовской, но всегда считала её своим учителем. Она писала мне, вспоминая Раису Николаевну: «Рая обрела Родину именно духом. Её душа томилась духовной жаждою. Она искала божественное в земном, искала соприкосновения земной Родины и Божественного мира. Отождествляла свою судьбу с духовной судьбой своего народа. Раиса Николаевна слышала духовным слухом свою Родину, слышала, как она ищет свой путь и уповает на помощь Божию. Как никто из нас, пишущих, она была духовно свободна. Увы не всем ясно и доступно во всей глубине, высоте и значимости её творческое наследие, её победа над земной суетой… Она находила самые нужные и верные слова для каждого человека».
У Раисы Котовской, по сути, нет стихов описательных, пейзажных. Даже говоря о природе, она говорит о человеке – о его состоянии и его положении в обществе и в мире.
Поздняя осень, ты рада,
Что обрела невпопад
Для отгоревшего сада
Этот немаркий наряд?
Серое что-то надела…
Нынче почудилось мне:
Отзвуки дня то и дело
Вязнут в его волокне.
Тихо. Как серая вата,
Облако, гуси – и те
С плачем летят воровато,
Всё по ночам. В темноте…
Её творческая и человеческая судьба – наглядный пример того, как жили истинные поэты, и в таких условиях остались с литературой, не впадая ни в какие соблазны, знающие, что колонизация сознания извне с помощью абсолютной цифровизации общества, неизбежно приводят к колонизации страны и народа. Несмотря ни на что, без роптанья и бережно они пронесли крест своего дарования, оставаясь в русской литературной традиции. Их судьбы оказались не то что трудными, ибо лёгких путей у истинных поэтов не бывает по самой природе поэтического таланта, но – трагическими.
К сожалению, наследие этого послевоенного поколения поэтов, детей победителей в Великой Отечественной войне, начиная с девяностых годов выпало из информационного пространства. Но без их наследия русская литература второй половины ХХ века и начала ХХI-го остаётся неполной. Да без него и невозможно продолжение русской литературной традиции…
«Я здесь себе построила жильё…»
Пожалуй, у большинства моих ровесников послевоенного поколения, родившихся и выросших в провинции – деревнях, посёлках, станицах, малых городах, – и покинувших их в юности, неизбывно живёт в душе надежда когда-нибудь вернуться на свою малую родину. И хотя жизни их складывались так, что это было уже совершенно невозможно, это высокое чувство, «память детства и родины милой», оставалось в их душах на всю жизнь, как нечто самое дорогое и заветное. Даже тогда, когда и возвращаться-то было уже некуда… Знала эти порывы и Раиса Котовская.
Замороченная кутерьмой,
Оглянусь я однажды невесело,
Брошу всё и поеду домой,
Где росла и о будущем грезила.
Там меня повстречает ветла,
Погруженная в старое озеро:
«Ну давай, расскажи, где была?
Где так сердце своё отморозила?».
Но она, в отличие от многих и многих из нас, мечтавших о своей малой родине, вернулась в свои родные Минеральные Воды в буквальном смысле слова, так сказать, на постоянное место жительства:
Я здесь себе построила жильё.
Сюда я с полдороги возвращалась.
Здесь детство неразумное моё
Когда-то, как ребёнок, потерялось.
Но Боже мой, каким печальным уже в новых условиях нашей российской жизни, оказалось это её возвращение… Наше обыденное сознание обычно обставляет такое возвращение на родину декларативными красивостями, что это-де возвращение к своим «корням» и «истокам». Но от своих корней и истоков она никогда и не отрывалась. А реальное возвращение не укладывалось в такую благостную картинку:
Дорога во поле струится,
Любовь за юностью ушла…
И память мечется, как птица,
Вокруг остывшего тепла.
Тут в полной мере и проявилось то, как общее неблагополучие в обществе сказывается в личной судьбе каждого человека, тем более поэта. До того внешне, вроде бы, благополучная литературная жизнь её в Ставрополе оказалась далеко не таковой. Литературной работой заниматься стало, по сути, невозможно. Как человек активный, умеющий адекватно реагировать на неблагоприятные внешние обстоятельства, она пыталась найти работу, но долго на том или ином месте не задерживалась. Негласно, а то и гласно её увольняли из-за принципиальной патриотической позиции и честной оценки сути происходящего. В это время она писала мне: «В настоящее время являюсь директором Ставропольского краевого отделения литфонда. У меня есть печать и счёт, на котором нет средств. Полгода не получаю зарплаты… Кто-то даёт деньги (много денег) на издание безграмотных книг. Одарённым не дают. Значит не только я, но и кто-то на противоположной стороне тоже в курсе литературной жизни края. Там, на той стороне, дают деньги на издание журнала и хотели привлечь меня к этой работе. Но моя патриотическая позиция спонсоров не устраивает, а использовать себя так, как они хотели бы, я не позволила».
Не поётся: не время, не место…
Наблюдаю, в себе затаясь.
Что во всякое дело, как в тесто,
Незаметно мешается грязь.
Присоседились к мужеству гордость,
К дару – зависть, готова загрызть.
К милосердью повадилась подлость
И пристроилась к правде корысть.
Червь – во всём… Ничего мне не нужно!
Отвращаются очи мои
От запятнанной выгодой дружбы,
От залапанной блудом любви.
От молвы, от пустого общенья,
Обдающего душу тоской,
От злоумия и лжеученья,
От позорища славы мирской…
«Позорище славы мирской» – это позорище «шумихи и успеха», о которых писал Борис Пастернак: «Цель творчества – самоотдача, / А не шумиха, не успех. / Позорно, ничего не знача, / Быть притчей на устах у всех». То, что в русской литературе всегда было позорным, вдруг стало престижным. С такой сомнительной славой Раиса Котовская смириться не могла.
Муж Раисы Николаевны Николай Петрович Ляшенко, тоже – писатель, прозаик создал в 1992 году, разумеется, вместе с ней, «Русское патриотическое движение Ставрополья». Что его поразило и о чём он мне писал, это то, что «а вот из писателей наших никто не вступил. Выжидали. В партии я никогда не был. Было противно видеть, как писатели «перекрашивались».
Потом в трудное и подлое время девяностых годов его избрали главным редактором газеты «Литературный Юг России», органа Ставропольской писательской организации. Газета просуществовала недолго, как писал Николай Петрович: «Ужасных трудов стоило выпускать газету, тем более что она была в открытой оппозиции к тогдашнему бандитскому режиму. В конце концов газету просто уничтожили. Мне пришлось уйти, и газета прекратила своё существование».
Поистине говорится в пословице: «Пришла беда, открывай ворота». Её терзала не только нужда, но и другие беды: «Спасибо, что не забываешь меня. Что я? С той поры, как мы расстались, столько всего довелось пережить, что чуть с ума не сошла. Брат Володя, полковник (капитан первого ранга – П.Т.) вышел в отставку, приехал ко мне. Лёг спать и не проснулся. Умер. Я его очень любила… Володю хоронили в Севастополе, с почестями. Надорвал он сердце. Ведь он участвовал в Карибском кризисе, служил на атомных подводных лодках… Родители не смогли содержать большой дом – уже старые – продали его накануне этой смерти армянам, бежавшим из Карабаха. Они были вынуждены жить в моей квартире, пока искали дом. Вместе мы и жили до самого последнего времени. Сейчас купили завалюху в Минеральных Водах под снос». Так что там у неё уже не было того отцовского дома, «высокого и красивого», о котором она писала в юности в стихах.
Это ещё одна драма того времени, драма гибели Советской Армии и Флота, так и оставшаяся неведомой миру, с душераздирающими трагедиями офицеров. Знаю об этом не понаслышке, так как и сам пережил этот период, когда нам, офицерам, в столице официально запрещалось появляться в форме, словно в оккупированном городе. А патриотам лишь дозволялось петь о драме гибели Русской армии семидесятилетней давности, в 1920 году: «Уходили мы из Крыма среди дыма и огня…» (Н.Туроверов). Свести патриотизм к давно траченному молью «белому движению». Видимо, для того чтобы не замечать ещё более масштабной драмы гибели армии, свершающейся на их глазах, армии уже с атомным оружием, которая могла обернуться реальной мировой катастрофой…
Н.П. Ляшенко описал мне обстоятельства смерти брата Володи: «А вот брат Раи Володя был предельно порядочным человеком. Он приехал к нам в Ставрополь в мундире, чему мы удивились, так как вне службы он всегда ходил в гражданской одежде. В сердцах бросил фуражку на пол и выругался: «Трындец флоту! Севастополь закрытый город, наших граждан туда не пускают, а вот перед министром обороны США – Чейни расшаркались, все двери распахнули. Противно! Глаза бы мои не глядели на это… Я, ребята, приехал к вам умирать!». «Да ты что, Володя, очумел что ли. Жить, видите ли, ему не хочется…» – накинулись мы на него. Вечером посидели, он всё просил петь сестру её песню «Рябина красная, златолиственная…». И тоже пел, и плакал… Никогда я не видел, чтобы он плакал, а тут… Наутро проснулись, а он – мёртвый… Сердце во сне остановилось. Приехали моряки из Севастополя на военной машине и забрали тело. В Севастополе и похоронили, где он в последние годы преподавал в военно-морском училище. А до этого служил на подводных лодках, тонул, горел… А умер вот так, в сухопутном Ставрополе…».
Но была у Раисы Николаевны ещё одна беда всей её жизни, как она мне писала, «Это горе почти сломило меня». Дело в том, что её старший сын Алексей был тяжело болен. Душевнобольной, причём, с агрессивными наклонностями. Её подруга София Павловна Пилипенко из Будённовска писала мне: «Жизнь старшего сына, его болезнь тяжёлая и неизлечимая, явилась тем молохом, который раздавил её гордыню, как она сама мне говорила. Он часто уезжал в Дивеево трудником, в монастырь на длительное время. Она печалилась, терпела, молилась и говорила: «Значит так угодно Богу».
В одном из стихотворений она писала о какой-то многострадальной матери, а, по сути, о себе:
…Мы позабыли… и в миру
Нам потому ничто не свято:
Сестра клевещет на сестру,
Сын – на отца и брат на брата…
Но мне знакома мать одна, –
С какой заботою и лаской,
Старея, нянчится она
С калекой, выросшим в коляске!
Ей не поднять его одной,
Чтоб обстирать его покровы,
Но и юродивый, больной,
Он ей дороже чем здоровый.
…Година скорби на Руси!
Пора возмездья и отмщенья…
Не плачь, душа моя, проси
У Божьей Матери прощенья!
Надо было как-то устраивать эту, во всех сферах пошатнувшуюся жизнь. И она, как могла, устраивала: «Пока старший сын лежал в больнице, я разменяла квартиру на две однокомнатных. Теперь старший сын живёт отдельно. А мы с Костей (младшим сыном) – в другом конце города. И надо с ним работать – первый класс».
Казалось, уже ничего не предвещало крутых перемен в её жизни, ибо всё самое трагическое в России уже совершилось – произошла либерально-криминальная революция с распадом страны и беззаконием, охватившем все стороны жизни, в котором мучились живые человеческие души, с упразднением, по сути, великой русской литературы. Но произошло всё так в её жизни, как, видимо, только и могло произойти с её неизменной и неизбывной любовью к России, к своей малой родине, с привязанностью и любовью к родителям, с её «памятью детства и родины милой».
Её старшая сестра Любовь Николаевна, журналистка, двадцать лет жила в Душанбе. Муж её работал сначала в республиканской газете, потом – собкором «Правды» по Средней Азии. Перебрался в Москву, где был сначала в «Известиях», а потом главным редактором одного из общественно-политических журналов. Должен был забрать и её с сыновьями в столицу, но нашёл новую молодую любовь. Любовь Николаевна с ним развелась. Кстати, Раиса Николаевна прилетела в Душанбе поддержать сестру в её горе.
Когда в Таджикистане начались ужасные события, Любови Николаевне пришлось бежать оттуда. Вот как описывала мне сама Раиса Николаевна этот крутой поворот в её жизни и возвращение в родные Минеральные Воды: «В это время старшая сестра бежала из Душанбе в Минеральные Воды к родителям. В Душанбе она продала квартиру. Родители отписали ей полдома за обещание и в обмен на расписку, что она их досмотрит. Она начала «досматривать» их с ускорением. Стала бить маму. Можно было вызвать полицию, снять экспертизу и посадить её. Но она знала, что ни я, ни мама на это не пойдём. Ей хотелось жить в Ставрополе, в моей квартире. Я отдала ей свою квартиру и в 1992 году переехала к родителям в Минеральные Воды. Старший сын – в Нижегородской области в монастыре. Младший служил в Чечне. Сейчас работает водителем-дальнобойщиком. Платить за коммуналку нечем – грозятся выкинуть на улицу. Болею, лечиться не на что. На работу не берут – старая, а пенсию не платят, говорят – молодая. Интересный возраст. Но Бог меня не оставляет.
Мама умерла через девять месяцев после моего приезда. Это был для меня тяжёлый удар. Отец умер в декабре 2000-го года в возрасте девяносто лет. Отец родился в 1909 году в семье священника. А брат его отца был епископом в Воронежской губернии в конце ХIХ века. Отец передал мне фотографии, которые прятал всю жизнь. Многое я узнала от отца, благодаря тому что последние десять лет находилась возле него…
Сестра живёт в Ставрополе. Работала редактором на краевом радио, преподавателем в Университете, на факультете журналистики. Но она попала под машину, едва переехав в Ставрополь. Получила серьёзную травму головного мозга. И сейчас является инвалидом второй группы. Мне её очень жаль. Но помочь я ей ничем не могу. Бедствую».
Николай Петрович, муж Раисы Николаевны, так описывал мне то, «каким образом получился их переезд из Ставрополя, в Минеральные Воды»: «Люба приехала из Душанбе и поселилась у родителей. К тому времени они продали свой дом и купили полдома из двух комнат. Она уговорила их переписать всё на неё за то, что она их досмотрит. Составили и бумагу (она у меня есть), правда, у нотариуса заверять не стали, посчитав это излишним. Увы. Она стала просто издеваться над стариками. Избивала собственную мать. Та взмолилась: «Что делать, Рая?». У меня сохранилось это её письмо с мольбой о помощи.
После тяжелых разговоров Люба заявила, что раз Рае так жалко родителей, пусть их и досматривает. Пусть отдаст ей однокомнатную квартиру в Ставрополе, а себе забирает эти полдома и впридачу – родителей. Это все было мерзко, но Рая согласилась и таким образом оказалась в Минводах. Другую однокомнатную квартиру в Ставрополе, где жил старший сын Алексей, тоже обменяли на однокомнатную в Минводах.
Я пока оставался в Ставрополе. У меня была двухкомнатная квартира. Потом из армии вернулся мой сын от первого брака, который после развода остался со мной. Рая просила меня приехать как можно скорее, так как одной ей было тяжело. Я оставил сыну квартиру и приехал в Минводы. Мы решили, что нам следует поменять эти полдома и однокомнатную квартиру Алексея на отдельный большой дом, так как Алексей жить самостоятельно уже не мог. Так и сделали. И стали жить вместе по переулку Нагайцева, 8. А Алексею сделали отдельный вход в его комнату, так как он вёл себя агрессивно, и мне постоянно надо было за ним присматривать. Когда мама Раи Анна Архиповна заболела, то сказала, чтобы Любы на её похоронах не было…
А Любовь Николаевну, между тем, преследовали новые беды, хотя, казалось, она после бегства из Душанбе надёжно обосновалась в Ставрополе. Она писала мне: «Извините меня пожалуйста, за задержку с ответом – я плохо себя чувствую. У меня умер старший сын, гордость моя и главная опора моей жизни. Умница и работяга, лауреат Госпремии. Он окончил МГУ, журфак, а затем – Высшие сценарные курсы. Первый же его фильм получил Гран-при на международном кинофестивале, были и другие награды. Но главное – это был очень хороший человек. Семья его живёт в Минске. Сам он работал в Москве и почти каждую неделю ездил к ним. И вот в сорок лет отказало сердце. Он в последнее время ослаб, дольше обычного находился у себя дома. Меня это удивляло, но он не признавался в том, что ему плохо… Когда я вернулась с похорон своего Лёнечки, выла одна и кричала беспрерывно. И никто не приехал ко мне из родственников, только Рая. Звонок в дверь, открываю – стоит Рая, бледная, уже больная, еле держится на ногах и тащит за собою сумку, в которой штук двадцать бутылок с травками, которыми она лечилась. Через три дня травки кончились, и мне пришлось проводить её к Николаю…».
Позже Раиса Николаевна писала мне: «С сестрой со своей мы стали большими друзьями. Родителей я досмотрела. Сначала умерла мама, а два года назад – отец. А сестра покаялась в церкви. Бог её простил, а я – и подавно» (28 марта 2003 г.). Это о ней, о сестре её стихи того времени:
Не унывай, моя отрада!
И впрямь дорога тяжела…
Повсюду внутреннего лада
Искала я, и не нашла.
Нашла в соборе я потерю,
Среди намоленных икон,
Того, что каждому по вере
Давалось даром испокон.
И это свыше подаянье
Вдыхалось в душу не одну,
На расстоянье покаянья –
На широту и глубину.
Простил ли Господь сестру Любу, мы не знаем, так как нам неведомы помыслы Божии. Но Рае так хотелось верить в то, что Бог её простил, так же как простила её она… Во всяком случае, Любовь Николаевна так и не поняла свою сестру – поэта, считая её «не от мира сего», не сумевшей приспособиться к новой жизни, хотя и писала мне, что «сейчас я читаю её стихи по-особенному, вижу в них то, чего раньше почему-то не замечала»: «Мы так и не смогли хотя бы чуточку приспособиться к нынешней жизни, особенно это касается Раи». То есть, обе «приспособиться» так и не смогли. Но тогда стоило ли «приспосабливаться» такой ценой, за счёт сестры своей?.. И с горечью Любовь Николаевна писала мне: «Считаю, что из человеческой природы куда-то всё это ушло – чувственное, сердечно-романтическое, что ли восприятие жизни. Жаль, грустно это всё. Русские люди теряют свою особинку. Есть ли место для поэзии? Думаю, что нет… Не принесла ей поэзия, её любимая, никаких жизненных дивидендов. Наоборот, сгорела она на этом дотла. И раньше срока». Но поэзия никогда, ни в какие времена и не приносила «жизненных дивидендов». Она приносила людям совсем другое, с утратой чего «русские люди теряют свою особинку». Следовательно, в такие глухие времена поэзия как раз и необходима. Именно в это время от неё и не следует отказываться.
Но Раиса Котовская и не стремилась к тем ценностям, к тем «жизненным дивидендам», к которым стремилась её сестра:
Я золота нисколько не коплю,
А вот слова на ветер не бросаю…
Ах, как я воскресения люблю!
Но невпопад и редко воскресаю.
…Но я не солнцем, не мошной
Сегодня обогрета.
И не вовне – во мне! – одной
Взошёл источник Света.
Чистая сила
Оказавшись в родных Минеральных Водах, Раиса Котовская, казалось бы, удалилась от литературной жизни, о чём и писала мне: «Ещё лет десять назад я решительно порвала с литературной богемой. И в литературных кругах меня забыли: не конкурент. Поэтому весточку от тебя воспринимаю с удивлением, как с того света…». Между тем ей удаётся в 1997 году издать замечательную книгу «Лирика», а потом – в серии «Библиотека писателей Ставрополя для школьников» книжку «Россия граничит с небом…» (Ставрополь, 2001 г.), размышления о русской классической литературе и жизни, нечто вроде пособия для учителей. То есть, она отошла от «богемы», от «шумихи и успеха», которые всецело заменили литературный процесс, но не отошла от литературы. Она писала, как была воспринята эта её книжка о литературе: «Моя книжка здесь произвела впечатление взорвавшейся бомбы. В училище мне сказали, что нет «часов» и предложили уволиться. Я влезла в долги и осталась без работы. Растёт долг за коммуналку. Душит нужда». В это время она преподавала ставропольскую литературу в контексте русской литературы в Педагогическом училище, готовившем учителей начальных классов.
Как было видно по её стихам и размышлениям в письмах, в это время она переживала какой-то значительный поворот в своей творческой судьбе, тем более что, как она писала, «поэзия никогда не была для меня самоцелью – она была для меня только средством поиска истины». Хотя беспокойство за свою творческую судьбу, сомнение в том, так ли пишет, – сопровождало её всю жизнь. Но теперь, чувствовалось, она переживала некий иной, основательный поворот. Это особенно оказалось в её стихотворении «Ложная вера»:
Есть у веры двойник, к сожаленью,
Это – вера во всё, что не Бог.
В ней причины людских заблуждений,
Наваждений и ложных дорог.
Да не этой ли верой ведома
И об истинной вере скорбя,
Я бежала из отчего дома
Верить в чудо, в людей и в себя?
Чтобы после на торжищах мира,
Наглотавшись сомнительных книг,
Создавать вдохновенно кумиры…
Плачу я на развалинах их.
И это было не только её открытие и ощущение. Наиболее талантливые поэты, оставшиеся с литературой, несмотря ни на что, переживали нечто подобное. У выдающегося поэта Юрия Кузнецова есть стихотворение «Ложные святыни», в котором он тоже постигал происходящее, прежде всего, с точки зрения духовной природы человека:
Тут сатана, его расчёт холодный:
Заставить нас по нашей простоте
Стирать черты из памяти народной
И кланяться безликой пустоте.
Суть этого поворота, который переживала Раиса Котовская, сводился к возвращению к духовно-мировоззренческим понятиям и представлениям, что было естественно после материалистического, позитивистского века: «Путь, которым идти нам, – это путь духовно-нравственного возрождения и преображения». И находила подтверждение этого, прежде всего, в творчестве Ф.М. Достоевского, в его «Дневниках»: «Основная и самая высшая идея человеческого бытия – необходимость и неизбежность убеждения в бессмертии человеческой души. Без веры в свою душу и в её бессмертие, бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо. Без высшей идеи не может существовать ни народ, ни нация. А высшая идея на земле одна – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные высшие идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из неё одной вытекают».
Как и многие наши выдающиеся предшественники, она чётко различала «отрицательную литературу», основанную на насилии над духовной природой человека, и «положительную литературу», выходящую из народного самосознания и духовной природы человека.
Она хорошо знала классическую русскую литературу, постоянно к ней обращаясь, тем более преподавая её там, где это ей удавалось. И главное – за многие годы она выработала точную иерархию ценностей в русской литературе, встречаемую не так уж часто среди поэтов, литературоведов, критиков, публицистов, осознавала то, какие мировоззренческие и идеологические догматы стояли препятствием на пути понимания русской литературы: «Беседуя со школьниками о литературе, я уже не удивляюсь тому, что они полагают, будто бы все русские писатели только тем и занимались, что боролись с самодержавием». На таких представлениях постижение русской литературы было, конечно, невозможно, о чём она и писала в книжке «Россия граничит с небом…»: «В середине прошлого столетия Россия окончательно уклонилась от предназначенного ей пути, отреклась от завещанного ей предками символа веры и по этой причине в священной области российской истории стали происходить трагические события.
Происходят они и сегодня, потому что мы продолжаем идти по ложному пути, насаждая через систему школьного образования, через СМИ ложные ценности, основанные на ереси прозападного «гуманизма», не давших миру ничего, кроме гнилых плодов пресловутой масскультуры, демонической по существу и обслуживающей самые низменные страсти…».
Она рассматривала русскую литературу, как и должно, в её непрерывном течении, и в данном случае говорила о том рубеже, с которого литература стала оцениваться не по литературным критериям, а исключительно по революционно-демократическим воззрениям писателей. Говорила о том явлении, о котором позже писал Василий Розанов в статьях «Почему мы отказываемся от «наследства 60-70-х годов»?». В чём главный недостаток «наследства 60-70-х годов»? «Ведь этот цинизм какой-то, не то развращённой, не то от рождения не пробудившейся души, – нам был невыносим и отвратителен…». Это поколение было «одним из самых жалких и скудно одарённых в истории»: «Не грубость чувства, но ошибка узкого ума есть главное, что причинило все пережитые нами недавно несчастья». Но всё дело в том, что эта «ошибка узкого ума» продолжилась и в дальнейшем, и в миновавшем революционном ХХ веке, и в веке нашем…
Знание русской литературы, глубокое переживание её позволило определить главную литературную задачу нашего времени: перечитать классическую русскую литературу, её вершинные творения с точки зрения христианского понимания мира, без чего она во многом остаётся не вполне понятной и без чего её дальнейшее развитие невозможно: «В нынешнем веке, когда мы прочтём наше наследие литературное с точки зрения христианского миропонимания, то мы научимся усваивать положительный опыт и отрицательный опыт» (23 января 2004 г.). Признаться, я не встречаю сегодня у литераторов, критиков, литературоведов такого определения главной литературной задачи нашего времени, словно её и вовсе не существует… И объясняла в последующих письмах, как она это понимает: «Но нас нигде не учили тому, что есть брань видимая и невидимая. И вот сейчас Бог нам ясно показывает, что война против России ведётся духовная, а потери очень материальные. Так что же первично: дух или материя? Духовная жизнь – это очень опасная реальность, а мы в ней за годы атеизма разучились ориентироваться. Вот и терпим такие страшные поражения» (16 июня 2005 г.).
Правда, и на неё влияли подчас представления расхожие и догматические. Поскольку русская литература жила и развивалась в лоне православия, она объясняла мне в одном из писем: «Мне думается, что русская литература рано или поздно, как блудный сын, увидит, что путь «обмирщения», «светский» завёл её в тупик масскультуры, тлена, распада, вернётся туда, откуда она вышла – в монастырь». Но всё-таки понимая, что это невозможно, да и не нужно, вдруг добавляла: «А может и нет, но было бы хорошо, если бы исполнились слова из «Дневника» Ф.М. Достоевского об интеллигенции, оказавшейся в положении «блудного сына».
Но радикальная интеллигенция с революционным типом сознания, о которой писали потом авторы знаменитого сборника «Вехи» (М., 1909), никогда не может оказаться в положении «блудного сына», ибо по самой природе своей не может стать иной. Речь должна идти об образованной части общества вообще. И потом, возврат к наивному чувствованию невозможен, о чём писал Александр Блок в рецензии на книгу Н.М. Минского «Религия будущего» (СПб, 1905 г.): «Возврат от метафизического познания к наивному чувствованию невозможен, так как раз открывшаяся бездна не может исчезнуть. Расколотость сознания может быть примирена только шествием сквозь все провалы метафизического разума, может быть только открытием в самих условиях опыта возможности сблизить берега бездны». Ведь есть русская литература и есть духовная литература, тоже необходимая. Но сопоставлять их и тем более ставить в альтернативное положение, недопустимо, ибо тем самым нарушается иерархия ценностей в обществе… Писала же подруга Раисы Николаевны София Павловна Пилипенко духовные стихи, и даже сборники их выпускала, которые мне высылала, – «Славлю, Господи имя Твое», «Боль души моей – Отчизна», и Раиса Николаевна всячески поддерживала её в этом.
В своём последнем интервью, данном журналисту Юрию Тимашову, Раиса Котовская говорила: «Меня эта книжная культура настолько захватила в шестнадцать лет, что я её воспринимаю как порчу, очень глубоко. Пишет Марина Цветаева: «Отчего мои речи резки, в вечном дыме моей папиросы? Сколько тёмной и грозной тоски в голове моей светловолосой!». Вот это и есть декаданс. Мне было пятнадцать лет: «Давай и я закурю!». Она закончила жизнь самоубийством – давай и я какую-нибудь глупость придумаю! Это наши кумиры были, что называется… «Серебряный век»… Какой там серебряный век?! Ниже не падала Россия, чем в то время. И сейчас продолжают детей воспитывать на этих ложных ценностях. У нас в институте (Литературном институте) столько девчонок из окон повыпадало… Половина девчат писала, подражая Анне Ахматовой, а большая половина – Марине Цветаевой. Те, кто писал, как Цветаева, обязательно шею себе ломали. Сначала я подражала Цветаевой. И отсюда начала курить. И вот, пожалуйста – рак лёгких. …Сидоренко Николай Николаевич – руководитель семинара (в Литинституте) говорил нам, что научить писать стихи невозможно, но можно научить как не надо писать стихи» («Ставропольские губернские ведомости», № 8, 2007 г.).
Понять это соотношение Анны Ахматовой и Марины Цветаевой очень важно, так как и в литературной среде, и в общественном сознании оно пребывает в искажённом, идеологизированном виде, во всяком случае – не литературном. Ведь Раиса Котовская в своей последней исповедальной речи даёт не только свою оценку Цветаевой, но подтверждает ту оценку, которую дала ей Ахматова. И не только в стихотворении «Поздний ответ», которому Анна Ахматова предпослала эпиграф Марины Цветаевой: «Белорученька моя, чернокнижница». Видимо такая характеристика Ахматовой в понимании Цветаевой сильно её задела. Какая уж там белорученька – «Муж – в могиле, сын – в тюрьме, / Помолитесь обо мне», и уж тем более никакая не «чернокнижница»… Стихотворение «Поздний ответ» 1940 года, 16 марта, в котором она упрекает Марину Цветаеву за все ещё не преодолённый ею эгоцентризм:
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в чёрных кустах,
То забьёшься в дырявый скворешник,
То мелькнёшь на погибших крестах.
То кричишь из Маринкиной башни:
«Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, любимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разрушен родительский дом».
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идём,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет.
А вокруг погребальные звоны
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающий след.
Но есть у Анны Ахматовой в цикле «Венок мёртвым» стихотворение «Нас четверо», с этнографами из Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака и Марины Цветаевой. Четвёртая, как понятно, – сама Ахматова:
Чудится мне на воздушных путях
Двух голосов перекличка.
Двух? А ещё у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Тёмная, свежая ветвь бузины…
Это – письмо от Марины.
То есть, она слышит двух голосов перекличку – Мандельштама и Пастернака. А её, Цветаеву, из этой переклички исключает, давая ей уничижительную характеристику – бузина… Почему так? Это Анна Ахматова припоминает стихотворение Цветаевой «Бузина» (1931-1935 гг.):
…Бузина, без ума, без ума
Я от бус твоих, бузина!
Степь – хунхузу, Кавказ – грузину,
Мне – мой куст под окном бузинный,
Дайте вместо Дворцов Искусств
Только этот бузинный куст.
Такой безответственности поэта пред своей Родиной, как в этом стихотворении, чуткая и к русской истории, и к происходящему в обществе Анна Ахматова простить, конечно, не могла. Поэтому Марина Цветаева для неё просто – «бузина».
А потому понятно, почему с такой возвышенностью и даже торжественностью Раиса Котовская писала об Анне Ахматовой:
Когда впотьмах,
сбивая с толку силой,
Пошаливает ветер низовой,
Сорит в глаза,
попахивает псиной,
Пошаривает, словно домовой, –
Я устремляюсь к Вашему таланту,
Преодолев пугающую высь,
Где царствует, строга и элегантна,
Свободою воспитанная мысль,
Где выстрадана жизнь и соразмерна
Земным путям и Млечному пути,
А свет её, и сдержанный и верный,
Не застит путь,
которым мне идти.
Как и каждый чуткий и разумный человек она ощущала и признавала в этом мире наличие некой высшей силы, первопричины. Ещё неопределённой, но вполне ясной. Называла она её «чистой силой»:
Много песен неспетых утонет
И напрасных тревог отболит…
Да неужто рассудок упомнит
Всё, что сердце нам делать велит!
И оглянешься позже когда-то
На себя, и на даль, и на близь:
Неужели вся эта растрата
Дней и лет
называется «жизнь»?
Нет же, нет!
Где б тебя ни носило,
Время шло в неслучайной борьбе.
Есть незримая чистая сила,
Что сочувствует тайно тебе.
И при этом свой дар, своё предназначение поэта видит, как изначально предопределённое кем-то, как некую задачу и обязанность жизни от неё самой как бы и не зависящую:
…Этот стих – на ниточке наития,
Этот снег – у ветра на волне…
Нет, не автор я, а исполнитель
Музыки, мятущейся во мне.
И – ответственность за своё слово, которое у истинных поэтов всегда присутствует: «Моя поэзия – вопрос грешника. И за неё я отвечу не на земле» (Юрий Кузнецов). Но теперь, в силу переживаемого ею поворота в творчестве и преображения, она уже напрямую обращается к Богу, как в стихотворении «Третий путь».
Сыта плодами суеверий,
Молвой отравлена вконец,
Стучу я в запертые двери:
Не оставляй меня, Отец!
А духи злобы то и дело
Теснят, судилища верша:
«Молчи юродивая дева!
Уймись, погибшая душа!».
Но восхищается всё выше
Она в иное бытие,
Уже не видя и не слыша
Злых истязателей её…
Туда, в просвет лазурно-синий,
Сквозь чад беснующихся царств,
Куда восходит вся Россия
Путём невиданных мытарств.
И это её обращение к Богу происходило в согласии со Священным Писанием, «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдёте; стучите, и отворят вам» (Евангелие от Матфея. 7:7).
Кроме того, у неё это происходило с учётом предшествующего опыта. Ведь в этом её стихотворении есть антитеза тому, о чём писал Ф.Тютчев в стихотворении «Не плоть, а дух растлились в наши дни…».
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит
И сознаёт свою погибель он
И жаждет веры, но о ней не просит.
Не скажет ввек с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед закрытой дверью;
«Впусти меня! Я верю, Боже, мой!
Приди на помощь моему неверью!».
Она не искала Бога, поскольку в Нем не сомневалась никогда, но искала путь к Нему, путь своей веры. И тут надо задаться вопросом о нашем послевоенном поколении, о тех, кто «в пятидесятых рождены»: были и стали ли мы в полном смысле слова людьми верующими? Ведь большинство из нас, особенно тех, кто жил в сельской местности, были крещены, как и подобает, во младенчестве. Вспоминая своё детство в кубанской станице, могу сказать, что все мы, дети, были участниками христианских обрядов: Рождества Христова, Святок, Пасхи, Троицы. Понимали ли мы тогда истинный смысл свершаемого? Нет конечно. Но так и должно входить в сознание и душу человека народное самосознание – естественно и не назидательно. Можно сказать, что наше поколение было неосознанно верующим.
Но Раиса Котовская, переживая этот переломный период своей творческой судьбы, поняла, как впрочем и многие, возвращение к Богу обязательно через воцерковление, особый вид служения, для людей молодых и среднего возраста непосильный из-за неизбежных и необходимых мирских дел – работа, учеба, служба и т.д. Она же искала «повсюду внутреннего лада» и не нашла. Нашла его в соборе, в церкви:
Нашла в соборе я потерю,
Среди намоленных икон.
Того, что каждому по вере
Давалось даром испокон.
Так же, как и в уже помянутом стихотворении «Земля обетованная»:
Сорок лет по чаще да болотине
Мира, утонувшего во зле,
Я искала родину на родине,
Свет – во мгле и Небо – на земле.
И нашла всё это, как ни странно, я –
Истинное место для житья…
Вот она – земля обетованная –
Церковь православная моя!
Может быть, тут сказалось то, что в нашем поколении те немногие люди, кто обратился к Библии, начали читать Священное Писание, как многотысячелетний опыт духовной жизни человека, не с юности, а уже в зрелом возрасте. А может быть, сыграла свою роль та беспросветная нужда, в которой она, как и многие, оказалась…
Но нам, её московским друзьям, тогда показалось, что тем самым она отходит от литературы: «Тем, кто видел Свет во свете Истины, / И слова не надобны уже…», что тут оказалось неуяснённым то, о чём писал Сергей Есенин – именно о поэте: «Не одна ведёт нас к раю / Богомольная тропа». Так показалось и мне, и моему младшему товарищу, поэту Павлу Косякову, верному ученику Раисы Николаевны. Зная о её бедственном положении и помня о том, что у неё уже давно не выходили поэтические книги, Павел Иванович высказал инициативу издать её новую, итоговую книжку, взяв на себя расходы по её изданию. Я выступил её составителем, естественно, с учётом пожеланий самого автора. И такая книги «Судный день» была издана (М., Московская городская организация Союза писателей России, 2004 г.). Через ставропольское представительство в столице мы с Павлом Косяковым переправили тираж книги в Ставрополь. Раиса Николаевна была, конечно, рада выходу книги. Николаю Петровичу, мужу своему говорила, что в неё вошло почти всё, о чём она хотела сказать. Книжка была удостоена губернаторской премии, благодаря чему она смогла наконец, погасить почти все коммунальные задолженности…
Должен признаться, что нам тогда из нашего московского далека была не вполне ясна суть того преображения, которое она переживала. Ведь её обращение к Богу оказалось не таким, как у большинства людей, в то время, когда верить наконец-то было разрешено и даже велено… Понимали ли её современники? Понимали и понимают, конечно, наиболее прозорливые из них. Вот одно из свидетельств из сайта, посвящённого ей: «Стихи Раисы Котовской прошли проверку временем. Они не потускнели, не устарели – спустя десятилетия, они заиграли новыми красками. В этом и есть тайна настоящей поэзии… Потребовались годы, чтобы понять и оценить творческое наследие, которое оставила нам Раиса Котовская» (Юрий Селиванов, 2017 г.).
Чего нельзя сказать о литературной среде со стороны собратьев по перу. Вот одно из таких свидетельств поэтессы из Пятигорска Елены Ивановой 4 января 2008 года, после кончины Р.Н. Котовской. Дело ещё и в том, что Раиса Николаевна многие годы знакомила меня с поэтами Ставрополья, даже высылала книги. Познакомила она меня и с Еленой Ивановой и прислала её новую книжку с просьбой, если это возможно, откликнуться на неё. Но пробиться самотёком в литературные издания тогда было уже невозможно, так как литературный процесс был разрушен. Да и как-то не захватили и не взволновали меня её стихи. На обложку же книги Раисы Котовской «Судный день» я поместил её фотографию в том возрасте, в каком она тогда была, в скромном платке. На это Елена Иванова разразилась в «Ставропольской правде» ничем не мотивированным негодованием: «С обложки её последней книги «Судный день» смотрит до странности незнакомая мне Раиса: в повязанном «домиком» платочке, в образе богомолки. Мы были знакомы с юных лет, и она жила в моей памяти и представлении совсем-совсем другой. С годами наши пути разошлись, в последние годы мы почти не общались. Раису привлекали молитвенные стояния во храме перед образами, почитание церковных праздников, паломничество по святым местам. Хотя и меня судьба через тяжкие испытания привела на путь богоискательства. Однако сказать: «Вот моя земля обетованная – церковь православная моя!» – как сказала Раиса, я не могла бы». И стихотворение её – «Памяти Р.Котовской»:
Есть среди птиц и вороны, и грифы:
От них не жди отрады и добра.
Ты – пела! То пронзительно, то тихо,
По этой песне ты мне и сестра.
Когда ярилась в наших судьбах вьюга,
Крыло в крыло мы не были с тобой,
И что с того… пернатая подруга!
Как тесен твой скворечник под землёй.
Но песня – вот! Январский день лучится.
Как будто бы среди зимы – весна.
И сидя на кресте поёт синица,
Знать, песнь твою подслушала она.
Тут точно только то, что Раиса Котовская свои стихи, всё своё творчество называла пением. Даже одну из своих книг назвала «Уроки пения». Неслучайно в её стихах так часто встречаются птицы, которым она то ли уподобляла себя, то ли по-доброму завидовала их вольному пению. Остальное в её аргументации Елены Ивановой отличается какой-то мировоззренческой несваримостью, что ли, и догматичностью. Так она говорит о богоискательстве, как якобы возвращении к вере. Но богоискательство – это как раз обратный путь отпадения от веры, ибо оно неизбежно вызывало поиски «нового Бога». Ведь это религиозно-философское учение, получившее широкое распространение в среде либеральной интеллигенции в начале 1905-1907 годов миновавшего века. Поэтому понятно, почему «с годами наши пути разошлись», именно в самое трудное время, «Когда ярилась в наших судьбах вьюга / Крыло в крыло мы не были с тобой». Путь Раисы Котовской – это путь к Богу, а путь Елены Ивановой – отпадения от Бога, путь богоискательства. Как же при этом их пути могли не разойтись? Но примечательно, что Елена Иванова сообщала об этом нисколько не стесняясь, с чувством своей несомненной и наивной правоты…
А сравнение гроба со скворечником – «Как тесен твой скворечник под землёй» – звучало откровенно уничижительно в том смысле, что, мол, всё тщета и всё, о чём она пела и чем терзалась, было напрасным. К тому же упоминание о «скворечнике», как видели ранее – это характеристика Цветаевой, данная ей Анной Ахматовой. И к Раисе Котовской это никак не применимо. Я уж не говорю о том, что это неуместное уничижение Раиса Котовская как бы предвидела заранее в стихотворении, исполненном человеческой мудрости:
Вновь рождаешься:
мучится болью –
Он, тебя исторгающий мир.
Видишь фото. На фото – застолье,
Словно жизни таинственный пир.
На руках восседаешь отцовых,
В бантах вся, как сиреневый куст.
Взгляд младенческих глаз леденцовых,
Словно небо апрельское пуст.
Это детство твоё. А подальше,
В окруженьи дневного жулья,
И поёт, и цыганочку пляшет
Оскорблённая юность твоя.
И глядит на неё сквозь усталость
Зрелость трезвая, где в уголке
Примостилась забытая старость
В скромном, тёмном, немарком платке.
И потом, что же сетовать на то, что человек с возрастом изменяется? Ведь это естественно и каждый возраст по-своему прекрасен:
Я уже спокойна и свободна
От всего с названьем «се ля ви».
От ревнивой дружбы подколодной,
От земной припадочной любви.
Да не в их зелёные пенаты,
Где смеётся шелест молодой,
Я вбежала русая когда-то?
Выхожу усталой и седой.
И, своя для нищих и убогих,
Об одном лишь думаю в пути:
Лишь бы не загинуть на дороге!
Лишь бы крест до места донести.
Неужто это такое естественное состояние человека поэтессе из Пятигорска было неведомо? Если не как поэту, то хотя бы как женщине. Ведь наивно и тщетно молодятся до семидесяти и более лет только «звёзды» шоу-бизнеса, никакими звёздами не являющиеся, но своими поделками уже почти подменившие культуру в обществе. То есть поэтесса, бывшая подруга, просмотрела развитие Раисы Котовской, не различив значение тех перемен, которые с нею происходили. И это было неизбежно, коль «богоискательство» она поняла, как возвращение к Богу, которое на самом деле является отпадением от Бога…
Пожалуй, каждый истинный поэт со временем вырабатывает своё предназначение в обществе, свой образ поэта. У Раисы Котовской этот образ поэта был очень даже необычен и своеобразен. Если великая русская литература и христианская православная вера были для неё чистой силой, то своё предназначение она видела в том, чтобы «пугать», разгонять «нечистую силу»:
Я в сумерки из лесу мчалась домой,
Но травы мне спутали ноги,
Лохматых кикимор хохочущий рой
Меня обступил у дороги.
Влекут на болота, а там – ни огня.
И мне, и себе на потеху,
Визжат и хохочут, щекочут меня,
А я… умираю от смеха.
По пням, по ухабам понёс меня рой,
Мелькали кикиморьи рожи,
И пахло от них лягушиной икрой.
И я обезумела тоже.
Ослепла, оглохла в погибшем краю,
Где сгинуло люда немало,
Беспамятство в душу вселилось мою,
И, Боже, душа ликовала…
Я сторожем там поработать хочу.
И часто себе представляю,
Что лесом иду, колотушкой стучу
И всякую нечисть пугаю.
Но достигала она этого всё-таки литературным путём, как и должно поэту, с безграничной верой в силу слова, несмотря ни на что:
Нужда, перекоры и шум
Эфир растревожили снова…
Готова и я: не скажу
В сердцах раздражённого слова.
И так уж изранили Русь
И смуты, и распри глухие.
Поставлю преграду я – пусть
На ней и преткнутся стихии.
10 июня 2001 года Раиса Николаевна написала мне довольно обширное исповедальное письмо, в котором изложила то, «на какой кочке» и в каком духовном пространстве она теперь обитается: «Жизнь моя стремительно идёт то ли в какой-то тупик, то ли к выходу в другую реальность… О творчестве я уже не помышляю, только молюсь и изучаю духовную литературу. После её «ветхого вина» молодое вино современной светской литературы воспринимаю как помои. К стихам я больше не вернусь до тех пор, пока не очищусь для такого священнодействия, как литература. Гоголь ведь тоже оставил литературу из смирения. Но это он оставил её, а не она его, как это произошло у меня. У меня совершенно исчезла внутренняя потребность рассказывать всем, кто я такая. Это произошло вослед за осознанием, что людям это безразлично, а Бог и без того видит и знает, кто мы такие. У нас и волосы на голове сочтены, а мы им пока и счёта не знаем. Жаль, очень жаль времени, потраченного на тлен мирской суеты, а не на спасение собственной души… Как вынести это из болота, из огня нашего совершенно обезумевшего мира?..».
Она писала мне о своей жизни, начиная с города Лермонтова, как о главном выводе на своём пути к Богу, читая Священное Писание и святоотеческую литературу: «Эти книги и практики моего воцерковления перевернули в дальнейшем всё моё представление о себе и о мире, изменили весь уклад моей жизни... Видимо, надо было убедиться на своём личном опыте, что «без креста» весь этот морок не одолеть. Убедилась. Сначала всё рушилось: муж оставил. Старший сын болен, инвалид. Ни работы, и никаких средств к существованию, травля в газетах за мою патриотическую позицию… В том измерении, куда загнала меня «перестройка», нет места ни для творчества, ни для жизни вообще. Иногда пишу ещё, хотя и не знаю зачем и кому это нужно… Нет житья. А я уже ничего заработать в этом дурдоме не могу. И пенсию не получаю…». И написала мне слова, которые и теперь, столько лет спустя, не могу перечитывать без волнения: «Ты имеешь право досмотреть, чем же закончится моё развитие и выработать своё отношение к моему пути».
А потом я узнал, что она сожгла весь свой архив – старые тетради со стихами, переписку с друзьями. Николай Петрович, муж её, сообщал мне: «Все свои бумаги, несмотря на мои уговоры, Рая сожгла. Печально, но – факт…». Мне она объясняла это так: «В последние годы я часто переезжала, и сожгла всю переписку, свои старые тетради, чтобы ничего не «посеять» в дороге». Хотя было совершенно ясно, что двигало ею при этом вовсе не опасение что-либо «посеять в дороге», а было следствием той драмы, которая происходила в её душе. И мне она советовала сжечь свои письма ко мне: «Мои письма к тебе – это сплошной ропот. Сожги их. Хотя эти вещи не горят. А жаль. Стихи мои – тоже ропот. Только там, где красота, там и истина. Вне красоты истины нет». Я, разумеется, не последовал её совету, так как глубоко верил в то, что такое и в огне не горит, и в воде не тонет: «Они горят!.. Их не напишешь вновь… Их ложью жизнь ещё не назвала, / И правды их ещё не доказала…» («Горящие письма», Н.Некрасов). Как я понимал, в ней боролись воцерковленный человек, «богомолка», как выразилась её подруга-поэтесса, и поэт:
Мне показалось вначале,
Будто сама я пою…
Нет, это демон печали
Выдохнул песню мою.
Может быть, ею сказались,
Душу исполня тоской,
Ревность, уныние, зависть,
Поиски славы мирской?
Может, у них я в неволе
Целую ночь пробыла.
Лишь проводницею боли,
Тонким орудием зла?
Много ли надо отваги,
Чтоб отрешиться вполне
От осквернённой бумаги?
Сжечь в полыхнувшем огне!
И усмехнусь с неохотой,
Глянув на вспышку огня:
Вот она – ваша «свобода
Творчества»…
Не про меня.
Можно было только догадываться о том, какие терзания и душевное смятение царили в её душе при этом. Видимо, нечто сходное с тем, что переживал великий Гоголь, о чём он писал Белинскому в неотправленном письме конца августа 1847 года: «Я стараюсь только о том, как бы ещё облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с миром». Как она мне писала – «болезнь крайнего индивидуализма в моих стихах. В центре Вселенной – не Бог, а «я». Последние 12-13 лет пытаюсь выбраться из системы эгоцентрических ценностей. Это очень больно».
Каждый ли поэт способен на такой беспощадный суд над собой? Ведь в этом её стихотворении и мотивации её поступка – целая философия духовного бытия человека, что так или иначе постигала великая русская литература. И прежде всего – в «Демоне» М.Ю. Лермонтова, уж коль на её пути тоже встречается как препятствие «демон печали». Невидимая брань духовная предполагает то, что выражено в Евангельской мудрости: «Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам, но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит» (Евангелие от Матфея, (8:7). И уж коль зло в этом мире неустранимо, и как оно пребывает в мире – представлено в «Откровение святого Иоанна Богослова», каждый человек вступает в брань духовную за сохранение своей души, несмотря на предшествующий опыт, и занят «борьбой всегдашней», как сказано в «Демоне» М.Ю. Лермонтова. Но у великого поэта – «Демон побеждённый». Причём, не потому что он низвергнут и уничтожен, как подсказывает наше обыденное сознание, а потому, что его «мечты безумные» не осуществляются: «Хочу я с Небом примириться / Хочу любить, хочу молиться». То есть побеждённым он является потому, что сохраняет свою злую природу: «И вновь остался он надменный, / Один как прежде во вселенной, / Без упованья и любви!». То есть, само появление «демона печали» ещё не означает его торжества на земле…
Так ли размышляла Раиса Котовская – теперь уже не узнать никогда. Но она вступила в брань духовную, оставаясь поэтом, брань, неизбежную для каждой живой человеческой души, вне зависимости от того, осознает это человек или нет.
«Душою повёрнута к Богу, а ликом – к родной стороне…»
Было естественным и неизбежным то, что в условиях неблагополучия во всех сферах жизни, порождённого новой очередной революцией, на этот раз либерально-криминальной, и трагедией крушения страны, многие люди обратились к своей исконной христианской православной вере, к признанию не только социальной, но и духовной природы человека, к высшему смыслу человеческого бытия. Ведь неустройство социальное – уже только неизбежное следствие неустройства духовного, мировоззренческого, интеллектуального, нравственного. Но это возвращение к своей исконной православной вере оказалось не таким простым, как представлялось разумом и логикой. Там, где предполагалась только благодать, достигаемая легко и просто, оказалась трагедия духа, подтверждая ту непреложную истину, что лёгких и простых путей к Богу не бывает. Если, конечно, оценивать наше положение не формально и не догматически.
Не моё дело определять степень веры нынешних людей. Не моё дело задаваться вопросом: люди идут в восстановленные и во вновь возводимые храмы из духовной потребности в своей исконной народной вере или же из новой нужды и житейской безысходности, понимая веру утилитарно, не иначе как избавление от напастей. Моё дело – заметить в общественном сознании те или иные приметы и определить их истинное значение. И прежде всего – в литературной среде, которая всё менее становится литературной. Как поняли это обращение к вере писатели? Особенностью же этого поворота к вере было то, что он был предпринят опять-таки сверху, когда верить стало разрешено, «можно» и даже велено…
Одну из таких примет в понимании этого поворота к вере в писательской среде я и пытаюсь определить, так как она требует объяснения и уяснения. Сводится она к тому, что современные литераторы, которые-то и Евангелие впервые взяли в руки лишь тогда, когда это стало «можно», почему-то решили, что для возвращения к своей исконной народной вере необходимо оставить литературу, отказаться от неё, что вера и литература несовместимы и противопоставлены друг другу альтернативно. Это довольно странное, хотя далеко не новое утверждение имеет свои причины и давнюю историю. Но оно никогда не было достоянием великой русской литературы и находится вне литературной традиции. Русская литература не знает такого противопоставления. Более того, она столь пронизана христианскими воззрениями, что её прочтение вне христианского миропонимания, по сути, невозможно. И не только классика ХIХ века, но и века ХХ-го, ибо писательский, поэтический талант – тоже дар Божий. И это понимала Раиса Котовская, говоря о том, что коль великая русская литература жила в лоне православия, её невозможно понять в полной мере вне христианского понимания мира.
Казалось бы, что современным писателям будет примером великая русская литература, а не ортодоксальные писания, которым во все времена несть числа. Наконец, наш современник, выдающийся поэт нашей эпохи Юрий Кузнецов (1941-2003) всем своим творчеством, а не только поэмами о Христе, явил трагический путь возвращения человека к вере в «самодовольный, аварийный век», возвращения к русской литературной традиции. Но его уникальный опыт оказался, по сути, невостребованным. Более того, оказался оспоренным ортодоксами и догматиками.
Противопоставляющие веру и литературу, могли бы найти подтверждение своей догматике у Николая Гоголя: «Если кто помыслит, чтобы сделаться лучше, то непременно встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучше, и, бросивши мою книгу, возьмёт в руки Евангелие». Но великий писатель говорил о своей книге, а не о литературе вообще. Здесь скорее можно усмотреть смирение и самоуничижение. В литературе и искусстве же он наоборот видел путь к Богу, о чём писал в «Портрете»: «Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства. Оно не может поселить ропота в душе, но звучащей молитвой стремится вечно к Богу». При условии, конечно, что мы различаем «положительную литературу» и «отрицательную литературу», литературу и квазилитературу (Вячеслав Лютый).
Однако, наши современники и эту мысль Гоголя поняли превратно. При этом поражает какое-то и вовсе упрощение, если не сказать больше, их доводов. К примеру, Владимир Крупин: «И без библиотеки Иоанна Грозного как-то не вымерли. Однажды меня вразумила очень интеллигентная, много перестрадавшая старушка. Я ей привозил книги и изумлялся, что она, при широте её ума, их не касается. «Миленький, зачем? Есть же Святое Писание» («Литературная газета», № 14, 2009 г.). Уже, к сожалению, вымираем, о чём свидетельствует безжалостная статистика. Уже учёные определяют наше состояние как демографическую катастрофу, а писатель не видит в этом ничего страшного. Вымираем, конечно, не только потому, что так и не отыскали библиотеку Ивана IV Васильевича Грозного, первого русского царя, и не прочитали внимательно его богословские послания, кстати, вышедшие полностью уже на нашей памяти, только в 1951 году, а потому что отдали на откуп кому угодно всю свою философско-мыслительную и культурную сторону жизни, то есть управление собой. Это подтверждается апелляцией к «старушке», как последнему доводу в столь важном и сложном вопросе для духовного и интеллектуального здоровья народа. Это и вовсе какая-то помесь народничества со славянофильством, уже давно нами пережитые.
Но писатель настаивает на мнимом противопоставлении веры и литературы. Даже не веры, а воцерковления. Потому, что литература утратила свою «действенность». Хотя литература никогда не разрешала практических вопросов, вменяемых ей ещё со времён революционных демократов ХIХ века. Заботой истинной литературы было просветление людей и сохранение души человеческой. Нет, сокрушается писатель: «Что ни скажи, что ни напиши, всё булькает в чёрную воду бегущего по пятам забвения. Что мы можем добавить к высоченной горе написанного?.. Лет тридцать шёл я до этих весёлых мыслей, лет тридцать назад исповедовался и причастился, тогда-то и понял: искать больше нечего, всё найдено без меня. Осталось одно – уйти от безголового огромного стада людского, и войти в единственно живое в этом мире, малое стало Христово». («Повесть для своих», «Родная Ладога», № 2, 2009 г.) А может быть, такие писания и должны «булькать в чёрную воду забвения»? Или он ожидал на своё слово бурных и продолжительных аплодисментов? Ведь утверждение, что «искать больше нечего, всё найдено» – это же, по сути, калька песенного призыва революционной эпохи: «В коммуне остановка». Ну и заморских философов о «конце истории»…
А к старушкам русские писатели обращались и до нашего современника. И выглядело это обращение не только не сходно, а прямо противоположно:
Старушка милая,
Живи как ты живёшь,
Я нежно чувствую
Твою любовь и память.
Но только ты
Ни капли не поймёшь –
Чем я живу
И чем я в мире занят.
(Сергей Есенин, «Ответ»)
Но главное состоит в том, что Священное Писание не только не отвергает художественность, но наоборот, предполагает её для познания Царства Небесного: «И приступив, ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им? Он сказал им в ответ: для того, что вам дано знать тайны Царствия Небесного, а им не дано… Потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют» (Евангелие от Матфея, 13; 10-12). А отсутствие художества и художника означает, что город крепкий превратился в блудницу, «сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу»: «И голоса играющих на гуслях и поющих, и играющих на свирелях и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества, и шума от жерновов не слышно уже будет в тебе» («Откровение святого Иоанна Богослова», 18: 22). Но отсутствие художника и художества влечёт за собой и прекращение хозяйственной жизни, когда, «шума от жерновов» уже не будет слышно…
Между тем, как именно здесь таится основной аспект соотношения веры и поэтического творчества, как он представлен в Священном Писании и как его понимали наши великие предшественники: «Свой крест несу я без роптанья» (М.Лермонтов); «По торжищам влача тяжелый крест поэта, / У дикарей пощады не проси» (Я.Полонский); «И крест свой бережно несу» (А.Блок). Свой крест, а не Его, как это поняли многие нынешние возвращенцы к своей исконной вере. Так это представлено и в Священном Писании: «И кто не берёт креста своего, и следует за Мною; тот недостоин Меня» (Евангелие от Матфея, 10: 38), ибо сказано: «И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах» (Евангелие от Матфея, 16:19). Иными словами, что совершишь настоящего на земле, то и зачтётся тебе и на небесах, то будет угодно и Богу.
В начале миновавшего жестокого революционного ХХ века Александр Блок писал в «Возмездии» о том, что поэт может исполнить своё предназначение, свою миссию не иначе, как в лоне церкви, в храме. При любых обстоятельствах. Даже тогда, когда церковь «пуста» и «пастырь спит», когда «И дух суровый византийства от русской церкви отлетал» (А.Ахматова):
Но песня – песнью всё пребудет,
В толпе всё – кто-нибудь поёт.
Вот – голову его на блюде
Царю плясунья подаёт;
Так – он на эшафоте чёрном
Слагает голову свою;
Здесь – именем клеймят позорным.
Его стихи… И я пою, –
Но не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста…
Пусть церковь тёмная пуста,
Пусть пастырь спит; я до обедни
Пройду росистую межу,
Ключ ржавый поверну в затворе
И в алом от зари притворе
Свою обедню отслужу.
…Ты, поразившая Денницу,
Благослови на здешний путь!
Позволь хоть малую страницу
Из книги жизни повернуть.
Дай мне неспешно и нелживо
Поведать пред Лицом Твоим
О том, что мы в себе таим,
О том, что в здешнем мире живо…
И «здешний путь», земной путь для истинного поэта всегда, во все времена труден и даже трагичен. Многие же писатели нашего времени после атеистического века поняли это так, что теперь они должны взять крест Его, Спасителя, а не свой крест. Но большинство писателей в то время, когда стало верить «можно», восприняли своё обращение к Богу исключительно как радость, явно впадая в прелесть. Словно не ведая, что этот путь возвращения тернист и труден, о чём писал, к примеру, поэт Юрий Беличенко:
В уже немолодые лета
Я от грехов своих и бед
Просил у совести совета –
И получал её совет.
И не скажу, что жизнь всечасно
Вдруг становилась хороша,
Но с нею делалась согласна
Повинно – грешная душа.
Здесь вовсе не было идиллий,
Я не признаюсь никогда,
Какие муки восходили
В душе от Божьего кнута.
Приходится останавливаться на соотношении веры и литературы, и шире – культуры вообще, потому что в нашем нынешнем общественном сознании, судя по всевозможным информационным ресурсам, представление о вере, о духовной природе человека остаётся на каком-то вымороченном, что ли, позитивистском, материалистическом уровне, при котором картина мира и человека в нём не может быть представлена в её истинном свете. Казалось бы, и образованные и умные люди, но как только они касаются духовной природы человека, являют такое упрощённое и даже примитивное представление, что остаётся лишь удивляться тому, куда деваются их образованность и учёность. К примеру, Татьяна Воеводина, блестящий публицист, справедливо пишет о «духовном оскудении» и в нашем обществе и вообще в мире: «Нынешнее человечество все больше ценит только телесные, чувственные удовольствия, бытовые удобства, развесистый и развесёлый быт» («Литературная газета» № 50, 2025 г.). Такова, мол, современная жизненная философия. Словно, кроме такой обывательской «философии», иной философии, стяжаемой веками, в народе вдруг не стало. Причём, «телесные наслаждения» называются именно «религиозными».
И, как утверждает Воеводина, такое религиозное преклонение перед радостями бытия было не всегда: «В средние века люди жили религией, которая учила, что здешняя жизнь – лишь приготовление к истинной жизни, которая наступает после смерти».
Во-первых, вопреки утверждению публициста, что так было не всегда, надо со всей определённостью сказать обратное: так было всегда, изначально, со времён библейских, ибо так устроен человеческий мир. Отпадение от Бога началось с Каина. С тех пор и до нынешнего дня человечество живёт в двух взаимопроникающих цивилизациях: каинитской, отпавшей от Бога, и сифской (последователей Авеля), сынов Божиих, не отказавшихся от своей духовной природы. Противоборство между ними, то, что люди духовного звания называют бранью духовной, и составляет смысл земного человеческого бытия, ибо это борьба за сохранение человеком своей духовной природы. Каинитская же цивилизация, предпринимающая всемирное Вавилонское строительство, которое, изменяя свои формы, продолжается до сего дня, предполагает отказ человека от самого себя, от своей духовной природы: «И сделаем себе имя» (Бытие; 11:4). То есть, откажемся от имени человеческого и возьмём себе какое-то иное.
Во-вторых, Татьяна Воеводина для подтверждения своей концепции до предела упрощает сущность веры, оставляя лишь веру в «загробный мир», к чему вера, без которой человек жить не может, не сводится. Она проповедует бессмертие души, смысл земного человеческого существования, а вовсе не «загробный мир». А потому нет ничего удивительного, что такая обывательская концепция, не отражающая истинного устройства мира, приводит публициста к пресловутому «концу истории»: «Так что весьма возможно мы живём в последние времена». Вопреки пониманию мира, основанному на его непрерывном течении: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся» (Бытие, 8: 22).
И здесь мы должны обратить внимание на удивительное совпадение, на то, что и понимание веры, и её вульгарное упрощение и отрицание основаны на одних и тех же представлениях. Позитивист, признающий только вещный мир, скажет, что вера наделяет человека «вымышленным» пониманием природы, общества и человека, так как находится вне физиологического восприятия и является невидимой. Верующий человек скажет, что он признаёт веру «с такой решительностью, которая превосходит силу внешних факторов и формально-логических доказательств: это – реальность, превосходящая внешнюю действительность» («Христианство. Энциклопедический словарь». М., Большая Российская энциклопедия». 1993 г.). Апостол Павел в «Послании к евреям» писал: «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом» (11: 1). Да ведь и «Бога не видел никто никогда» (Евангелие от Иоанна, 1: 18). Но ведь и то духовное оскудение, о котором пишет Воеводина, тоже основано на невидимом. Совпадение невидимости, на которой основана вера, и невидимости же, на которой основано безверие, свидетельствует о том, что альтернативы вере как проявлению духовной природы человека не существует…
Нельзя не поразиться тому, как, мягко говоря, упрощённо нынешние литераторы размышляют о Боге. К примеру, Михаил Попов, которому Бог «Жить удивительно мешает»: «Если всесилен, для чего же / Он допустил возможность зла? / А если не всесилен, Боже! / Кто Бог? Такие вот дела» («Литературная газета, №8, 2026). Никакие, конечно, это не «дела», и не «Вопрос» (так называется стихотворение), а беда, в данном случае этого писателя, дожившего до почтенного возраста и размышляющего о Боге так, словно в русской литературе не было Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Блока, размышлявших о Боге. И вот снова, как ни в чём не бывало – «новость» о том, что «Бога нет». Так сказать – картинка российской жизни: «Мёрзлая дорога, / Стылая луна / Невозможность Бога / Явственно видна». Но ведь если «Бога не видел никто никогда», то и Его «невозможность» не может быть видна. Это совсем не то, что «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу…» Лермонтова. Если «Бога нет», то, зная трагическую историю России в ХХ революционном железном веке, не мог писатель не задаться вопросом: кто же тогда снизвергался столь свирепо и зверски, огнём и мечом, с разрушением храмов по всей стране, с погружением народа в хаос, с трагическими судьбами миллионов соотечественников?..
Ну должен был русский литератор в почтенном возрасте хотя бы единожды открыть Евангелие. Вне зависимости от того, верующий он или неверующий. От этого Евангелие, по словам Пушкина, не становится ведь менее изумительным. Тем более для литератора. Должен был литератор хотя бы однажды открыть Откровение святого Иоанна Богослова, из которого узнал бы, что зло в мире – неустранимо, коль за всю жизнь не постиг этого. О том, как зло преодолевается человеком или приумножается им же. В том числе и литераторами…
А кому Бог «мешал» жить? Ну хотя бы из персонажей русской литературы? Вот Дарье Мелеховой из «Тихого Дона» Михаила Шолохова: «Мне он Бог, зараз ни к чему. Он мне и так всю жизнь мешал». Ей «мешал» блудить. Но почему писатель уподобляет себя далеко не привлекательному персонажу?
В высшей мере примечательно, что как Татьяна Воеводина, искажающая сущность веры, так и писатель Михаил Попов, отрицающий Бога, приходят к одному и тому же выводу, вполне укладывающемуся в сомнительную «философию» о «конце истории»: «Нету других путей, / Кроме путей во тьму». И это не понудило их прийти к выводу, что не мир устроен «не так», а что-то не в порядке с методологией их размышлений о таких сложных вопросах нашего бытия…
Эти пояснения совершенно необходимы для понимания творческого и человеческого пути Раисы Котовской, так как они свидетельствуют о том, в какой духовной и интеллектуальной обстановке, всё ещё продолжающейся, она обращалась к Богу, к вере, к воцерковлению. Да ещё в те нервные девяностые и двухтысячные годы.
Конечно, она и ранее заходила в православные храмы. Но когда окончательно осознала свой путь как путь к Богу, когда прошла воцерковление, перед ней встали такие непростые и даже трудные вопросы. В какой храм следует идти (а их в городе было четыре), к какому именно священнику надо идти, а к какому нет… К тому времени она, видимо, уже понимала, что земная церковь такая, какая есть; каково общество, такова и церковь. Но без неё невозможно обрести путь к Богу. Без её «посредничества» между Богом и человеком…
Однажды она пережила поистине потрясение. В селе Константиновском, где её мужу Николаю Петровичу достался по наследству дом от тётушки и где они временами жили, она пошла в храм на исповедь. Об этом мне рассказала в письме её подруга София Павловна Пилипенко: «Пожилой священник начал её исповедовать, не положив при этом на аналой Евангелие. Раю это смутило, и она сделала ему замечание. Он рассердился и, недолго думая, предал её анафеме. Рая в ужасе приехала к своему священнику о. Варсонофию, который отправил её назад в село Константиновское, просить у того священника прощения. Всем этим она была потрясена». Она размышляла о положении церкви в новых условиях: «Сегодня восстанавливаются порушенные храмы, строятся новые. Это строительство не должно опережать строительства духовного, иначе некому будет ходить в новые храмы» («Ставропольский благовест», № 13, декабря 1998 г.). Однажды даже написала мне: «Церковное дело встаёт на сторону обидчиков народа. И это чревато новыми бедами, не менее жестокими, чем при откровенном атеизме» (5 апреля 2006 г.). Но идти в церковь, кроме той, которая есть, было некуда…
Кроме того, читая духовную литературу, она не могла не видеть, что среди душеполезных книг были и такие, которые приводили её в смущение. И тогда, и позже, в которых альтернативно противопоставлялась вера и литература. К примеру, архимандрит Рафаил в книге «Умение умирать или искусство жить» признаёт за поэтами лишь крушение духа: «Большинство поэтов не решились на борьбу со страстями, их «диагностика» земной жизни как трагедии крушения духа не вела к исцелению». При этом проявляется удивительная нелогичность. Мирянам до молитвы и после неё предписываются размышления о смерти, а поэту, по самой природе дарования рассматривающему свою кратковременную земную жизнь как момент общего человеческого бытия, а значит и думающему о смерти, в этом отказывается. У поэта это просто «крушение духа». Само по себе это сопоставление и столкновение столь разных служений безосновательно, ибо приводит к итогу странному – отрицанию поэзии как таковой: «И по сути говоря, всё человеческое искусство, литература, поэзия – тот же обман, золотая парча, наброшенная на труп» (Издательство московского подворья Свято-Троицкой Сергиевой лавры. М., 2007 г.).
К тому же существует «философское» воззрение на литературу как на зло, довольно распространённое. Но не всё писанное, подчас суетно и бездумно, является поэзией. Главный её признак – образное мышление – и в этом смысле она ничем не заменимая форма самопознания человека. Сколько бы ни утверждали иные «философы», что литература – это зло. К примеру, Жорж Батай, ещё на рубеже позапрошлого и прошлого веков усмотревший, что в литературе якобы «мотив бунта выделяется среди прочих» («Литература и зло», издательство Московского университета, 1994 г.), или Александр Дугин: «Литература как зло». Это, разумеется, не могло не смущать душ и не только читателей, но и поэтов. Почему люди духовного звания и те, кто далёк от христианской православной веры, в таком воззрении на литературу оказались заодно, вопрос риторический…
Раиса Котовская, разумеется, находилась в общем движении к Богу, охватившем часть народа после очередного крушения страны. После революционной катастрофы России в феврале 1917 года многие поэты, и даже поистине народные, под влиянием внешних обстоятельств пустились в богоискательство, в поиски другого, «нового» Бога. Не избежал этого даже Сергей Есенин: «Не хочу воспринимать спасения через муки его и крест… Я иное постиг учение… Говорю вам, вы все погибнете, всех задушит вас веры мох… Кто-то с новой верой без креста и мук». Ну и отпадающий от веры неизбежно себя ставит на место Бога: «Нового вознесения / Я оставлю на земле следы» («Инония», 1918 г.). Но именно в этот год Александр Блок создаёт поэму «Двенадцать», в которой оставляет народ с Христом. Такой народ, каким он стал «по причине умножения беззакония», – «без креста», но – с «Господи, благослови»… Но при этом переживает и преодолевает «страшные» мысли: «Опять Он с ними, и Другого пока нет; а надо Другого?!». Но другого быть не может, потому что «Я есмь первый и последний»…
Совсем иное понимание веры было у поэтов второй половины ХХ века, послевоенного поколения. Это было возвращение к Богу, осознав то, к какому хаосу, к каким жертвам приводит утрата высшего смысла человеческого бытия. Таких поэтов было, как и должно, совсем немного – Юрий Кузнецов, Николай Дмитриев, Николай Зиновьев. Но и среди них опыт пути к Богу Раисы Котовской оказался уникальным.
Было ещё одно поистине удивительное явление в русской поэзии второй половины ХХ века. Это – Николай Рубцов, появление которого казалось невозможно после таких трагических событий в России. Он сразу, изначально явил христианское понимание мира, и не знал такого трудного и мучительного возвращения к исконной народной вере и к Богу. Словно пришёл из прежнего, извечного русского мира:
С моста идёт дорога в гору,
А на горе – какая грусть! –
Лежат развалины собора,
Как будто спит былая Русь.
------------------------------------------
…Россия, Русь – куда я ни взгляну…
За все твои страдания и битвы
Люблю твою, Россия, старину,
Твои леса, погосты и молитвы.
Он оказал огромное влияние на русскую поэзию. Но его духовный опыт остался как-то малоусвоенным. Было много подражателей, но мало истинных последователей его.
Раиса Котовская искала священника близкого по духу. И она его нашла – настоятеля храма святителя Николая в селе Орловка Будёновского района Ставропольского края, игумена о. Варсонофия (Самарина) (1960-2025). О. Варсонофий – выпускник Ставропольской духовной семинарии и Московской духовной академии, был поистине образованным и мудрым человеком. Истинный подвижник и молитвенник. После рукоположения в сан иеромонаха он получил назначение в станицу Наурскую Чеченской республики. Когда там началась война, с 1993 по 1997 годы, и русские люди стали целенаправленно истребляться, несколько священников было убито или похищено, он переселил свой приход, более пятидесяти семей, в село Орловку и обустроил их на новом месте. В его образованности не только богословской, но и литературной, я убеждался по его письмам ко мне. И что меня особенно поразило, и что я понял из его писем, он избрал духовное поприще во многом потому, что с юности внимательно читал Ф.М. Достоевского, перевернувшего все его прежние представления о духовной жизни человеческой. К вере и духовному служению он пришёл через русскую литературу, а не отрекаясь от литературы, как это поняли многие наши современники. Видимо, это был редкий случай. Но ведь каждый истинный подвижник по-своему уникален.
Это оказалась счастливая встреча священника и поэта, священника чуткого и образованного, понимающего, что поэзия – это вовсе не «обман», а то человеческое и народное достояние, которое должно быть зорко оберегаемо, что это – проявление духа человеческого, взыскующего веры и правды. Но такая встреча, видимо, действительно является чрезвычайной редкостью…
Как сердцу радостно и сладко,
Проснувшись, видеть белый свет.
Иконку, тихую лампадку,
Привядший троицкий букет…
И даже вспомнить нету силы
(Непостижимо тяжело!),
Что лишь за это пол-России
В двадцатом веке полегло.
И вот однажды Раиса Николаевна принесла отцу Варсонофию все свои книги, выходившие в разное время, и попросила: прочитайте и исправьте то, что противоречит христианскому благочестию. Казалось бы, ещё неизвестно, как отнёсся священник к творчеству своей прихожанки. Но вот, вспоминая её, он писал мне из своей Орловки: «Как-то в один из последующих приездов она привезла с собой все свои опубликованные сочинения. На тот момент это было восемь поэтических сборников и несколько брошюрок – с просьбой прочесть и вымарать из них то, что показалось бы мне легкомысленным или противоречащим христианскому благочестию. Конечно, я был далёк от мысли взятия на себя миссии этакой духовной инквизиции, умеющей зазубренным мечом «беспристрастно» отделять всё правое от неправого (тут, как говорится, «не по Сеньке шапка»), но видя, что для Раисы крайне важно в данный момент хоть какое-нибудь, пусть самое слабое, почти неслышимое «ау» со стороны Церкви, к которой она повернулась вдруг всем своим существом – словно застигнутая ночной бурей лодка к маяку! – пообещал внимательно всё прочитать и просто, по-читательски, так сказать, отметить понравившееся.
Но сознаюсь, я и не предполагал, что с первой же книжки стихотворений Раисы Котовской у меня, как когда-то у двенадцатилетнего школьника впервые открывшего томик Есенина, защемит в груди от таких пронзительных её вещей, как «Мама до света вставала», «Отчий дом», «Встану утром», «Притча о попугае» и других. Грусть и мудрость – вот на мой взгляд, два мощных крыла или, может быть, правильнее сказать, два крепких весла поэтического таланта Раисы Николаевны, ниспосланные ей Творцом для сбережения, видимо, её живой души в бушующей, чёрной клоаке «житейского моря», опираясь на которые, она с годами всё увереннее выравнивала свой путь по направлению к Его спасительной гавани, Церкви православной – Отчему дому…».
Я попросил о. Варсонофия написать свои воспоминания о Раисе Котовской. И он написал воспоминания о ней, очень проницательные и точные, из которых я узнал о её попытках остаться при храме насовсем…
«Описать достойным образом такое явление, каким, несомненно, была в нашей жизни Раиса Николаевна Котовская (да помянет её во царствии Своем), по силе, вероятно, лишь человеку, равному ей по дарованию, либо, на крайний случай, по схожести занятий. Словом, не обладая ни тем, ни другим, заранее прошу у Вас снисхождения…
Итак, познакомились мы с Раисой Котовской года за три-четыре до её кончины. Однажды, торопясь на вечернюю воскресную службу, я подходил к храму, а она в числе других прихожан и послушников, уже собравшихся около него и ожидавших священнического благословения – кто на церковный звон, кто на клиросное пение и т.д. – стояла в лёгком белом плаще, покрытой такого же цвета платочком, и пропускала всех вперёд себя, чтобы, очевидно, подойти последней и о чём-то спросить. Наконец, подоспел её черёд: благословившись, незнакомая женщина, лет пятидесяти, как мне тогда показалось, сказала, что приехала из Минвод и просит, если можно, поисповедовать её.
Сегодня всё это, то есть воскресное богослужение, одинокая, коленопреклонённая фигура женщины в белых одеждах – перед крестом и Евангелием, представляются мне весьма символичным. А в тот момент выглядело обыкновенной исповедью, каких у всякого священника бывает столько, что подетально вспомнить какую-либо из них в отдельности решительно нет возможности.
Мне кажется, главное, что тогда уже понимала Раиса Николаевна, это то, что она умирает. Впрочем, Бог знает, может быть, это вообще врождённое свойство всех настоящих художников – чувство смерти. Ведь как хорошо заметил в своё время Хлебников, «когда умирают люди – поют песни». Не об этом ли, в сущности, говорила и Котовская практически на протяжении всего своего поэтического пути и, в частности, в «Стихах о казачьих песнях»: «Чем тяжелее живётся певцу, тем задушевнее песня». Постигшая же её тяжёлая болезнь, думается, лишь усилила это чувство и обострила его до необходимости подводить неотложные итоги самой себе и своим трудам. Как говорил преподобный Варсонофий Великий: «Убоимся онаго страшнейшего дня и часа, в который не защитит ни брат, ни сродник, ни начальство, ни власть, ни богатство, ни слава. Но будет лишь человек – и дело его» (отв. 799)».
Что меня и удивляло, и восхищало в о. Варсонофии, это то, что он понял её и как прихожанку, ищущую свой путь к Богу, и как талантливого поэта, что в среде священников мне почти не встречалось: «Теперь ей, как зрелому художнику, то есть человеку, с одной стороны, приобретшему навык доводить начатое дело до логического конца, а с другой – основательно разобравшемуся в идеологических установках и штампах, казалось, вероятно, уже недостаточным одно лишь коленопреклонение на исповеди, в знак сожаления об излишней своей доверчивости и осознания собственных ошибок, – хотелось какого-то ещё деятельного покаяния, иначе говоря, посильного исправления. Но возможно ли исправить прозвучавшее слово – оно ведь, как известно, не воробей? И всё-таки Раиса Николаевна попыталась. Более того, мне думается, это стало последним смыслом её жизни. Верю и надеюсь, что Господь принял эту её попытку!
А между тем дружба наша постепенно крепла, Раиса довольно часто приезжала в наш храм на службы, иногда останавливалась при церкви на денёк-другой, помогала послушницам чистить подсвечники, мыть полы. Вместе мы съездили даже в двухдневное паломничество по святым местам, в результате чего она передружилась почти со всеми сестрами и братьями, принимавшими участие в поездке. А ещё через некоторое время неожиданно решила остаться при приходе навсегда… Но не прожив и недели, вынуждена была срочно уехать в село Константиновское для ухаживания за больным мужем. Время от времени она присылала оттуда письма. В письмах писала, что неважно себя чувствует, подрабатывает на хлеб и коммунальные услуги тем, что редактирует книги молодых авторов, выступает на творческих вечерах или ходит по приглашению в школы. Когда появилась книга «Судный день», чувствовалось, что это было очень важное для неё событие. Лучшего подарка в эти годы она и не могла себе представить: ни власть, ни богатство, ни слава. Но будет лишь человек и дело его…
Припоминаю, как в один из зимних вечеров по окончанию службы я вышел из пономарки храма и увидел Раису Николаевну, только что, кажется, к нему подошедшую. Пряча от мороза голову в поднятый воротник пальто и глухо покашливая в шарф, несколькими слоями обвивший её горло, она сказала, что попала сюда проездом, заезжала к подруге в Будённовск, а теперь вот какой-то попуткой спешит домой. К нам же заскочила на одну минуту, чтобы подарить только что вышедшую книгу «Судный день». Зная, что у неё всегдашняя «напряжёнка» с деньгами, я хотел купить ещё 50 экземпляров, чтобы предложить прихожанам. Но такого количества книг у неё с собой не оказалось. После эту партию книг привёз её младший сын, поскольку сама Раиса Николаевна с сильнейшей простудой, вероятно, даже с воспалением лёгких уже не поднималась с постели.
Да, была у Раисы Николаевны ещё одна попытка переселиться к нам, но, как и первая, к сожалению, закончилась неудачей. В ту пору у нас проходил сбор винограда, работали все, без исключения, с утра до вечера. Раиса приехала под вечер с довольно объёмными сумками на плечах и опять сказала, что «навсегда» и что готова слушаться и выполнять любую работу. И хотя ей был предложен щадящий режим, она старалась работать наравне со всеми: набирала полные вёдра винограда, сама носила их. Вероятно, это нужно было, прежде всего, ей самой, чтобы не чувствовать себя «на обочине».
К концу недели, после основных работ, Раиса, подойдя ко мне, тихо попросила отпустить её на денёк-другой в Минводы за домашними тапочками, которые она-де забыла… Не знаю, в тапочках ли тут было дело, в непомерной ли болезненной усталости, или привыкши жить одна, по собственному усмотрению, она попросту не смогла втиснуть себя в общий устав: во столько-то подъём, во столько обед, ужин и т.д. Но случилось то, что случилось, Раиса уехала и больше мы с ней уже не виделись.
Из последующих её писем я узнавал, что оставшийся год она по чьему-то совету,провела в попытках вылечиться какими-то народными средствами, ездила для этого в Тимашевский монастырь Краснодарского края, где таковым лечением якобы успешно занимаются и где ей обещали непременно помочь. Но…
Последнее своё письмо ко мне Раиса писала, по её собственному признанию, несколько дней, так как сил не хватало держать ручку и всматриваться в лист бумаги. Просила, как водится в таких случаях, прощения, если чем обидела. Я, говорит, раньше никогда ещё не умирала… Я взаимно просил у неё прощения…
В память об этом интереснейшем человеке передо мной – лишь небольшая книжка: «Раиса Котовская: Судный день»; с портретом автора – необыкновенно красивой русской женщины – на мягкой обложке. Поистине: человек – и дело его… Царство небесное её светлой душе».
Кажется, это были её последние стихи:
В России – пост. А за окном
Лишь полночь – звуки битвы:
Стреляют в небо… А оно
Открыто для молитвы.
Крича безумно и хмельно
Туда, где звёзды светят,
Стреляют в небо… И оно
Когда-нибудь ответит…
Николаю Петровичу Ляшенко в селе Константиновском Петровского района достался по наследству от тётушки, не имевшей своих детей, дом. Последние годы они и жили то в этом селе, то в Минеральных Водах. Но мечтали, что переедут в Константиновское и поживут в тиши, вдали от всего того, что отравляет душу. Но жизни «вдали от всех парнасов и мелочных сует» (В.Соколов) у писателей не вышло. Николай Петрович писал мне: «Всё получилось не так, как мы задумывали с ней в последние годы. Совершенно как-то неожиданно у нас появился домик в селе Константиновском. И вот мы мечтали, как будем жить здесь, в тиши, покое, вдали от суетности, где на каждом шагу – и зависть, и недоброжелательство, и много чего прочего, что отравляет душу, и без того уже издёрганную и израненную…
Мечтали… Первый неприятный звонок случился в 2003 году, у меня приключился инсульт. С Божьей и Раиной помощью кое-как выкарабкался, правда, дали инвалидность второй группы. А спустя какое-то время заболела Рая. Я был в ужасе, когда узнал диагноз…».
Она тоже писала мне об этом. «В декабре (2005 г.) я заболела. Рентген показал: пневмония. Так и был обозначен диагноз. Но зав. терапевтическим отделением Минераловодческой городской больницы Александр Эдуардович Лесневич выбросил в корзину описание рентгенолога, где был диагноз моего заболевания – пневмония, и сказал: «Пневмонии нет – бронхит». Через неделю выписал с высокой температурой. Полгода я ходила с воспалением лёгких. Потом обнаружили, что это воспаление перешло в рак. Всё лето и всю осень я лежала в онкологии, наблюдая за всем, что там происходит. Там три вида лечения: химиотерапия, лучевая и операция. Мне назначили четыре химии, я смогла принять только две. И здоровье моё окончательно рухнуло.
Чем-то кололи, отчего я почувствовала себя ужасно плохо: нарушилась речь, даже почерк изменился. Через неделю выписали с высокой температурой и сухим кашлем. За эти пять месяцев мог произойти отёк лёгкого, и я могла помереть, но, видно, Бог помиловал. Старшая сестра стала хлопотать, чтобы меня положили в краевую больницу, в Ставрополь. Для этого опять пришлось сдавать анализы, и опять рентген показал бронхо-пневмонию…».
Последнее письмо она дописывала уже из онкологического отделения краевой больницы: «У меня обнаружили рак правого лёгкого. Врачи говорят, что метастазы ещё не распространились и есть надежда остаться в живых, если немедленно сделать операцию. На операцию пока нет денег, ищу. Лежу в краевой больнице уже десять дней. На днях меня переводят в онкологическую больницу. Прости меня за эти мои последние два письма. Я хотела их порвать, но потом подумала, что если я столько сил потратила на то, чтобы написать их, будучи совершенно больной, значит, что-то в этом есть… Я поехала в Тимашевск. Супруг нашей поэтессы Аллы Халимоновой- Мельник, о. Ростислав – настоятель строящегося в Брюховецкой храма Покрова Божией Матери – провёл меня к о. Георгию. О. Георгий не благословил меня делать операцию и назначил лечение: в течение 70 дней через каждые семь минут пить отвары различных трав… Так я и сделала».
Её старшая сестра Любовь Николаевна писала мне о том, что не может вспоминать о Рае в этот период её жизни: и сил нет, так как болею и потому, что срываюсь на крик. Если что и напишу, то это будет проклятие нашей платной медицине…
Конечно, её мучила в последнее время болезнь. Но не только болезнь терзала её. Она, столь стойкая от внешних и случайных влияний, видимо, изнемогла под бременем расстроившейся жизни, бедствий и нищеты. Это видно по её ответу сестре Любе на предложение согласиться на операцию, вдруг это шанс на выздоровление: «Так Богу будет угодно. Что же касается меня, то я этой жизнью не дорожу. Такой жизнью…». Об этом мне писала Любовь Николаевна.
Николай Петрович писал мне, глубоко понимая и переживая её судьбу: «Она прошла огромный, трудный путь восхождения своей души на высоты, которые покоряются очень и очень немногим… Два десятка лет, что мы были с ней вместе, действительно были очень трудными, всего не расскажешь, одним словом – выживание. Но всё равно нам было вдвоём хорошо. Главное – резонансное звучание наших душ, одинаковый взгляд и восприятие всего происходящего. Об этом знаем только мы с ней. Для других, кто видел нас со стороны, наша жизнь, возможно, казалась какой-то неустроенной, несуразной. Но это не так. Я-то знаю. И вспоминая, перебирая в памяти эти два десятка лет, могу твёрдо сказать, они были, несмотря ни на что, просто счастливыми… Сколько душ светлых загублено этими «демократическими перестройками»…
Таким ли ей виделось и мечталось возвращение в родной город, на малую родину?.. Из села Константиновского от тоже больного мужа её привезла уже совсем больную в Минеральные Воды сестра Любовь Николаевна. Сколько смогла, побыла с ней и уехала в Ставрополь.
Не таким, конечно, мечталось ей возвращение на родину, так сказать, к «корням» и «истокам». Об этом написала мне её лучшая подруга София Павловна Пилипенко: «В Рождественский сочельник, поздно вечером Рая позвонила мне: «Сонечка, родная моя, поздравляю тебя с Рождеством Христовым. У меня всё хорошо: я дома, одна, рядом никого нет. Лежу в ледяной постели, отопление размёрзлось, газ отключили, на стенах иней. Мебель вывезли (дом продали). Денег нет, есть нечего. Лежу и смотрю в потолок на горящую лампочку. Читаю Иисусову молитву. Сонечка, я тебя очень люблю…».
– Рая, Раечка! – закричала я в трубку, но в ответ – продолжительный гудок. Я начала звонить ей, но трубку никто не брал. И потом уже догадалась, что это Рая простилась со мной. Утром снова стала звонить в Минеральные Воды, но трубку уже взял кто-то другой, то ли сын Костя, то ли племянник, и сказал, что Раису Николаевну взяла к себе племянница Оля, медсестра, сама ещё не оправившаяся от родов…».
В последнем своём письме ко мне она отметила: «А написала я так подробно с целью: вдруг мой опыт кому-нибудь пригодится… Если поправлюсь, буду писать, а пока не смею, с больной головы на здоровую писать нельзя…».
Её творческий и человеческий опыт действительно остался необходимым и драгоценным. Хотя он в точности и неповторим. Ведь это опыт прежде всего тех поэтов, кто и в самых неблагоприятных условиях устоял, остался с литературой. Их опыт необходим уже потому, что опыт не устоявших, впавших в искушения, во все времена, по сути, одинаков. В отличие от опыта устоявших, который в каждом случае своеобразен, индивидуален и поучителен.
В её поэтическом мире и в жизни всё оказалось так взаимосвязано и символично, как это только и бывает у настоящих поэтов. Когда она сжигала свой архив, можно было только догадываться о том, какая трагедия творилась в её душе… Но этот огонь как бы продолжился в дальнейшем. Дом, в котором они жили в последнее время по переулку Нагайцева, сгорел… Старший сын Алексей, человек больной, оставшись в нём один, допустил пожар. Его спасли соседи, а дома больше нет…
Мне снился дом, высокий и красивый,
И я не знала, что – не мне одной.
Она ушла от «позорища славы мирской», но не смогла уйти от литературы. Поэзия её не отпустила. «Богомолки», как выразилась её подруга-поэтесса, как видим, из неё не получилось. Она осталась глубоко верующим, православным человеком, воцерковленным, хорошо знающим Священное Писание, но прежде всего – поэтом. Это она и сама осознавала: «Душою повёрнута к Богу, а ликом – к родной стороне»…
В 2010 году по инициативе Ставропольской писательской организации, городской думы, коллектива библиотеки «ЦБС г. Минеральные Воды» Центральной городской библиотеке Минеральных Вод присвоено имя поэта и педагога Раисы Николаевны Котовской (1951-2007).



Пётр ТКАЧЕНКО 

