ПРОЗА / Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов). ЧАСТНЫЙ СЫСК ДЛЯ ОДИНОКОЙ ВАМПИРШИ. Детективно-мистическая социальная сатира
Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов). ЧАСТНЫЙ СЫСК ДЛЯ ОДИНОКОЙ ВАМПИРШИ. Детективно-мистическая социальная сатира

 

Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

ЧАСТНЫЙ СЫСК ДЛЯ ОДИНОКОЙ ВАМПИРШИ

Детективно-мистическая социальная сатира

 

…И об стакан бутылкою звеня,
Которую извлек из книжной полки,
Он выпалил: «Да это ж про меня!
Про нас про всех, какие, к чёрту, волки?!»

В.Высоцкий, 1974 г.
 

БРИЛЛИАНТЫ ГОРНИЧНОЙ

 

1.

Фамилия Павлу Ивановичу выдалась древнерусская – Кещупов, отчего с малых лет предсказуемо звался он в кругу друзей «Пашей Кетчупом», и очень привык быть «тёзкой томату». А вот детство у Павла вышло насквозь медовым, да не сладким: старший Кещупов, «батька», держал огромную пасеку, а такую за время летовки приходилось по нескольку раз перетаскивать из лугов в луга, потому что пчёлы, как и табуны коней, как и отары овец, коли дóлги на месте – выедают всё подчистую…

– К тому же, – бывало, в прежние года учил отпрыска суровый и скаредный пасечник Иван (пока не разочаровался в его перспективах), – окроми мёда, которые пчелы куда быстрее нанесут при хорошем взятке, матка охотнее яйцом ложится на новняке!

Устав жить по этому уставу, Паша, пчёлам в тон, возмужав, улетел на «новняк», далеко-далеко, чтобы «сложить все яйца в одну корзину», а ведь предупреждает народная пословица – так поступать не стоит! Многое пришлось Паше Кетчупу пройти, многое перенести, и добравшись до своего 50-летия Паша заимел военную пенсию с двумя инвалидностями. Одна – канцелярская, тяжёлая форма геморроя, последствия многолетнего сидения на жёстких стульях по много часов кряду. Вторая – осколочное ранение в живот, привезённое с фронта, отчего Кетчупу запретили поднимать тяжести больше трёх килограммов…

С таким вот незавидным багажом ехал он теперь в почти забытый родительский дом: белу хату-мазанку со скрипучими, глянцево отливающими встречь солнечным столпам из окон шоколадной краской половицами, кокетничающую вязаными тряпичными ковриками, рассольными печными придухами. И не был он в этом «музее этнографии и народничества», лет, дай Бог памяти… лет тридцать, как минимум… А то и больше. Трудно с ходу вспомнить…

Пригородная электричка тащилась медленно, будто через силу, останавливаясь на каждом полустанке с протяжным скрежетом реборд, от которого зудели нервы. За окнами давно исчезли городские цветастые мириады огней, и теперь в черноте изредка подмигивали лишь желтые кляксы света одиноких заимок в лесах и болотах. Подмигивали меж древесных стволов одноглазьем «ольхового царя»1, щерились среди придорожных зарослей буйной криворослой ольхи – чтобы тут же кануть в безлунную чернильницу. В вагоне кроме Паши ехала в эту электрическую ночь, как в никуда, только девушка на противоположной скамейке. Более желающих на последнюю электросекцию – поезд полночи, в городе не нашлось, а на полустанках не подсело…

«Студентка, наверное», – подумал служивый отставной старик, окидывая спутницу цепким взором: рюкзачок с аппликацией музыкальной группы на коленях, модная кожаная куртка, лицо усталое, но какое–то домашнее, уютное. Совсем ещё дитя!

Паша покосился на неё раз, другой, третий, хотел было спросить, не боится ли она ехать одна в такую темень, но передумал. В прежней жизни своей он отвык заводить разговоры без повода.

«Следующая платформа – “Дачная”», – объявил встроенный в стену вагона автомат, прячущийся за сеточкой динамика, и Паша поднялся, доставая с полки свою роскошную, натуральной кожи, багажную сумку.

Девушка тоже засобиралась. Пересеклись взглядами – она отвела глаза первой, испуганно и вежливо одновременно. Паша кивнул, пропуская её, и они вышли вдвоём на бетонную плиту платформы под низкое, давящее небо.

Платформа «Дачная» встретила тишиной. И фонари горели тускло, и мошки бились о мутные плафоны с сухим цоканьем, будто кто–то мелкой дробью, остро-каблучно, выстукивал чечётку по стеклянному полу. Туман стлался по земле наваристо, жёлтый и сырой, закручиваясь воронками вокруг столбов, и было в нём что-то плотное, почти осязаемое, заставлявшее воздух казаться тяжёлым.

– Тебя тут встречают, дочка? – спросил Паша, оглядываясь.

– Нет, – голос у девушки оказался тонким, неуверенным. – Я сама. Я живу-то в городе, а тут на даче работаю... Вот из отгула возвращаюсь…

– Обычно наоборот бывает! – пожал плечами Кещупов.

Впрочем, ему какое дело до её рабочих графиков?!

Но замолчали они одновременно не потому, что тема исчерпана, а потому что из тумана выступили трое. Паша сначала обрадовался: полиция, патруль, всё как положено. Форма, фуражки. Но радость длилась ровно до того мгновения, пока он не разглядел их толком. Кители сидели на широких торсах с чужого плеча, будто их тупо сняли с трупов. Брюки с малиновым кантом болтались мешками, сборясь у ремней кривыми складками. Так выглядели бы собаки, если надеть на них пиджак и штаны… Но главное – лица. Все трое небритые, и не просто небритые, а так, словно бритва не касалась их щёк неделю, а то и две. В городе, да и в любой приличной сельской местности, патруль с такой запущенностью на линию не выпустят. Паша сам служил, знал.

«Оборотни в погонах», – подумал он привычное, штампом навязшее из репортажей презрительное словцо, и что-то внутри гнило, болезненно, как зуб с дуплом, дрогнуло.

Старший патруля, коренастый, с заплывшим глазом и тяжелым подбородком, скользнул по Паше взглядом равнодушно, даже скучающе, и тут же перевёл всё внимание на девушку.

– Документики ваши позволите? – спросил игриво, как на танец пригласил, а голос у него оказался сиплый, с пришепетыванием, как у сифилитиков, будто язык не помещался во рту.

Девушка протянула студенческий, руки у неё дрожали. Старший повертел «корочку», как мартышка очки («полно, умеет ли он читать?» – подумал Паша), хмыкнул и сунул в карман.

– Пройдём, – сказал он просто, будто речь шла о погоде. – Разобраться надо.

– Куда? – голос девушки сорвался. – Я никуда не пойду. Отдайте документ. Вы не имеете права! Я ничего не нарушала! Вот и дедушка подтвердит!

Обиднее всего Паше было то, как легко случайная попутчица назначила его «дедушкой». А двое оборотней в погонах подались вперёд бесшумно, и Паша вдруг понял, что они двигаются как-то неправильно – слишком плавно, слишком синхронно, и руки у них свисали чуть ниже, чем полагается человеческим рукам. Гиббоны, а не люди!

– Не шуми, девка, – старший положил когтистую лапу на её плечо. – Сама виновата, поздно ходишь.

– Отпустите, – сказала девушка тихо, неуверенно, так, что это было похоже не на протест, а на вопрос, на робкое «может, вы пошутили?».

Паша шагнул к ним.

– Вы чего озоруете, служивые? Не тот час, не тот случай…

– А ты откуда знаешь, отец?

– Сам послужил полную, вашей доли хлебнул…

Старший повернул к нему лицо, и в тусклом свете фонаря глаза его блеснули жёлтым, будто отражённый свет задержался в них дольше, чем нужно.

– Иди, иди, папаша, – шепнул он миролюбиво, но в голосе проступило что-то влажное, гортанное, чавкающее. Улыбка его была слишком уж клыковатой для «человека разумного». – Не твоё дело.

– Отпустите девчонку, – Паша сказал это спокойно, даже лениво, как говорят люди, которые имеют козырёк не только на фуражке, но и в рукаве...

Он полез во внутренний карман куртки и вытащил револьвер. Старый «бульдог» с коротким стволом, коротышка, каких много осталось после войны – не для охоты, не для стрельбищ, а для одного-единственного случая, который, как казалось Паше, уже никогда не наступит.

Двое сразу отпустили девушку, отступив на шаг, но без паники. Скорее с любопытством.

– Ого, – протянул старший, скалясь. Паша увидел зубы – слишком крупные, слишком острые, и их было больше, чем нужно. – Игрушка у тебя знатная, папаша. А не боишься, что срок дадут? Разрешение-то на ношение имеешь?!

– Отпустите её, – повторил Паша, поднимая ствол и не желая балагурить на блатные темы.

Старший оскалился уже вовсю, и в этом оскале было что-то звериное, голодное, но – странное дело – Паша не чувствовал страха. Только холодную, тягучую решимость.

– Не тот у тебя патрон, дядька, – посочувствовал старший оборотень, и в голосе его звучала смешливая уверенность. – Хоть и видим – бывалый ты. Ну, ступай себе, мы тебя не тронем. У тебя кровь старая, просроченная… А ты нас положить не сможешь, не под твою мы пулю мамой-волчицей в логове деланы...

Он переглянулся со своими, и те хохотнули глухо, подвывающе, будто закашлялись.

– Уверены? – спросил Паша и подкинул что-то главному.

Тот поймал на лету, по-собачьи: звериный рефлекс сработал быстрее мысли. И сразу же лицо его перекосило. Патрон зашкворчал в ладони, раскалённый, как яичница на сковороде, и старший выронил его, тряся жжёной лапой. Глаза его сузились, в них мелькнуло что-то живое, древнее, напуганное.

– Серебро? – процедил он, глядя на Пашу уже совсем по-другому – с уважением и злобой одновременно.

– Такие вам подойдут? – спросил Паша, не повышая голоса.

Наступила тишина. Туман заклубился плотнее, и в нём, казалось, шевелились чёрные, гнусные тени-змеи. Старший смотрел на револьвер, на Пашу, на серебряную пулю, выроненную, валяющуюся посреди бетона заплёванной платформы. Двое его подручных замерли, втянув хищные, удлинившиеся головы в сутулые, похожие на волчью холку, плечи.

– Всё, отец, – сказал старший, и в голосе его вдруг не осталось ни насмешки, ни угрозы. Он поднял лапы, показывая пустые, хоть и когтистые, ладони. – Вопросов больше не имеем.

Они отступили в туман, сначала медленно, потом быстрее, и фигуры их стали расплываться, терять очертания, смешиваясь с молочной мутью. Паша моргнул – и их уже не было. Только всё такой же жёлтый свет-привидение сомнительного фонаря, только прежние мошки и низкое небо.

– Они... – девушка стояла, прижав кулаки к груди, и зубы у неё выбивали дробь. – Они преступники, да? Как это по телеку говорят – «оборотни в погонах»?

– Оборотни в погонах, – подтвердил Паша, нагибаясь, чтобы поднять свой сувенирный, ювелирный серебряный патрон.

– А почему вы их отпустили?! – голос девушки вдруг стал звонким, почти истеричным. – У вас же оружие! Вы могли!

– Выбора у меня не было, доча, – сказал Кещупов устало, чувствуя, как отпускает напряжение, и с ним вместе приходит тяжесть в ногах. – У меня ведь этот патрон – сувенирный. Игрушка... Он один, да и то не боевой... Нет у меня серебряных пуль. Блефовал я...

Девушка смотрела на него широко открытыми глазами, и в них медленно проступал ужас.

– Но как же они... Они же поверили! Они испугались!

– Ну, значит, нам с тобой, ясноглазая, повезло…

Они пошли по грунтовой дороге от полустанка, и туман расступался перед ними, сворачиваясь в тяжёлые клубки по сторонам. Девушка молчала, иногда вздрагивая и оглядываясь. Паша шёл рядом, положив руку в карман, на холодный ствол сыщицкого «бульдога»…

Впереди замаячили первые огни дачного посёлка.

– Как тебя зовут, красавица? – спросил Кетчуп.

– Маша! Я тут, в посёлке, работаю…

– Этих раньше не встречала?

– Никогда…

– Наверное, гастролёры… С железной дороги… Вышли, сделали дело и дальше в вагон, до следующей станции…

– Какое… дело?!

– Сама подумай, не пять лет тебе…

– О, Боже…

– Будем надеяться, что нам повезло…

– Но нам ведь повезло!

– Я имею в виду, повезло в том смысле, что они больше за нами не вернутся… Если гастролёры, то очень маловероятно, чтобы они тут долго подвисали…

 

2.

Паша хотел, по старомодной привычке к благородству, довести нечаянную запуганную попутчицу до её калитки, но Маша, едва завидя первые огни дачного посёлка, зачастила воробьиным чириканьем:

– Спасибо вам, конечно, огромное, вы меня, может, от смерти спасли… Но я, дедушка, лучше побегу! Я, правда, быстро! Я в институте чемпионка, на стометровке! Вы не думайте!

– Бег нонча не мой выбор, – согласился Кещупов. Как раз к месту, что-то неприятно хрустнуло у него в колене, будто сухой сучок переломился. – Беги, ясноглазая. И впредь… не светись одна по ночам.

Маша кивнула, развернулась и действительно побежала, как на кроссе, среди облитых тушью ночи древесных листвяных облых туш-куп – легко, неслышно, будто не касаясь земли. Мелькнули кожаная куртка, рюкзак, и вот уже всякий звук затихает в туманной мути. Паша постоял, прислушиваясь к тишине, и двинулся дальше – медленно: уж как умеет.

До родительской хаты оставалось с пару вёрст, но для него и это была тягость. Дорога песчаной сыпью тянула в югор, и Паша несколько раз останавливался, переводил дух, сжимая в кармане обмотанную смешной синей изолентой рукоять верного, воронёной стали, «бульдога». Ночь обступала полынной, ароматной, но недоброй гущиной, деревья давили на психику молчаливостью своей стражи, и лишь где-то далеко, за оврагом, брехала одна-единственная собака – сиротливо, надрывно, будто тоскуя о бесцельно прожитых годах.

Пасека встретила его незабвенным, не выветривающимся из памяти никогда, запахом: тягучим, сладковатым, с горчинкой дыма и сухой травы. Кещупов толкнул калитку – та заскрипела так же, как тридцать лет назад, скуля на петлях тем же голосом, ничуть, в отличие от обитателей, не состарившись. У крыльца толпились ульи (кто бы сомневался?!), покрытые тёмной дранкой, как маленькие крепости, и пчёлы в них не спали – гудели низко, убаюкивающе.

В доме горел свет. Паша постучал – негромко, на всякий случай.

Дверь открыл молодой мужчина, широкий в плечах, с русыми кудрями, похожий на Пашу так, будто его вырезали из того же дерева, но другим ножом. Только глаза светлее, и румянец во всю щёку. Узнал не сразу, а узнав – заплакал:

– Пашка? – выдохнул он, и голос его сорвался. – Братан!

– Здорово, Кондрат! – сказал Паша, и Кондрат уже тащил его внутрь, стискивая так, что заныло ранение в животе, но Паша не пикнул.

– Сестра! Сестрёнка, Аня! Иди сюда! Пашка приехал!

Из бревенчатой «боковушки», вытирая руки о фартук, выбежала старшая в их поколении женщина, с лицом темным, натруженным, но ещё сдобренным той особенной крестьянской сдобой облика, которую не гложут и не сглаживают ни годы, ни работа. Схватила Пашу за плечи, отодвинула, оглядела с головы до ног и заплакала – молча, без всхлипов, только глаза сырились и всё сырее блестели при свете угольной тусклой лампочки в сенях.

– Паша… братец… А мы уж и не ждали… – Аня вытерла щёки тыльной стороной ладони, потом вдруг улыбнулась, неумело, будто забыла, как это делается. – Садись. Ужинать будешь?

– Буду, – сказал Паша просто.

– У нас сегодня щи из крапивы…

– Не забыла ещё, Анютка, как меня крапивой гоняла?!

– А надо будет, – она смеялась сквозь слёзы, бисером севшие на пышных ресницах, – и нынче ещё погоняю… Для здоровья! Как в бане веником…

На срубной и белёной, краплёной разновеликими чугунками, обвешанной по стенам поварским «струментом», кухне жарко марило от печи. Из угла, из-за стола, поднялся старик – сухой, жилистый, с выгоревшими на солнце серыми глазами на дубленом лице. Иван Кещупов ничуть не изменился, словно время его обходило стороной, лишь волосы с пего-седых переменились на совсем облачно-белые, как вата, да всегда восклицательная, нетерпимая спина согнулась теперь в вопросительный знак. Глянул он, домохозяин, патриарх, на старшего сына с извечно-недобрым своим прищуром куркуля, постоял, помолчал и выдохнул сквозь перуновы жёсткие, как китовый ус, усы:

– Сел бы уж, коли пришёл. Ишь, распялся на пороге, как на кресте, чай, не ты Спаситель-то…

– Здравствуй, батя! – Паша опустился на лаковую, кокетливую узорами лавку, и пол под ним скрипнул. – Долго я до вас ехал.

– Долго – не коротко, – буркнул старик, но сел напротив. – Ты бы позвонил хоть. Или мы уже не заслужили, от вашей-то милости? Ты уж, поди, там у себя в войсках-то «драповых» беретах, от врагов драпая, генералом стал?

– Не, батя! Плохо удирал, в генералы не добёг…

– Тем более, набрал бы нас, деревенщину, по номеру, так и так, ждите с инспекцией…

– Бать, – Паша помялся, – куда ж тебе звонить-то? Тут отродясь никакой АТС не было, вы ж в глуши, как барсуки…

Старик неспешно вытащил из кармана купеческой, пикейной, смешной своим анахронизмом жилетки мобильный телефон. Самый обычный, с лопнувшим углом экрана. С вызовом положил на стол – так, что тот глухо стукнул о любимую в деревнях скатерть-клеёнку, расписанную пышными цветами.

– А такие тебе встречать никогда не приходилось? – спросил Иван голосом, не терпящим возражений. – Олух...

Тишина затянулась на три удара сердца. Паша моргнул, потом усмехнулся – первый раз за много лет по-настоящему, с хрипотцой, наждаком счищавшей с души налёт, нагар, накипь.

– Привык, батя, что ты в прошлом веке живёшь.

– Не в прошлом. В своём, – отрезал упрямый и вредный, посконный паскудник-дед. – А ты, гляжу, в чужом задержался…

Тут вовремя зашумел, воспарил духом электрический самовар, контурами старинный, чёрным шнуром до розетки – современный. Аня тем временем поставила на стол глянцевитую миску зелёных щей – густых, с добрым куском мяса, от которых пар поднимался к самым стропилам. Паша благодарно принял от сеструхи деревянную, пухлую формами, расписную по-хохломски ложку, и руки его чуть задрожали – то ли от усталости, от дороги, то ли от того, что дом, пахнущий полынью, зверобоем и мёдом, вышиб из него какую-то важную скрепу-имплант, которую он тридцать лет в себя старательно завинчивал, как искусственный сустав…

Брат-Кондрат уже разливал водку по герблёным, форсящим своей слезливой хрустальностью, стопкам.

– Ты ему стакан налей! – советовал батя младшему, почтительному сыну. – Гранёный! Штрафную, за тридцать лет опоздания на работу!

– Да ладно тебе, батя! – взмолился Кондрат, зла не помнящий. – Чать, Пашка не в Сочах картишки раскидывал…

– Кишки он свои по Кавказу раскидывал… Басмачей ливером своим подкармливал… Зад казёнными бумагами вытирал, до дыры протёр, пока мы с тобой, Кондратий, по шесть раз сто ульев перегружали, с луга на луг… Слышь, Пал Иваныч, нас чуть кондрашка с Кондратом не хватила, ты подними-ка полномёдный улей с опор, да погрузи-ка в «Газель»… Небось, небо с овчинку покажется…

Павел Иванович, не поддаваясь на провокации, ел молча. Кондрат пододвинул деревенский, самопёком деланный хлеб – свежий, ещё тёплый. Аня подложила сметаны.

Разговор за столом не клеился. Говорили о том о сём: урожай мёда в этом году средний, рои хорошие, но зима была голодная, много семей потравили. Зимовье с трудом пережили. Кондрат женился – давно, детей нет, потому что жена не хочет, а он не неволит. Аня в разводе, живёт при пасеке, помогает старику, потому что «некуда больше».

Паша слушал и понимал страшную простоту: у всех, кто сидел за этим столом, жизнь уже прошла. Не сложилась – прошла. Как вода, ушедшая в песок. Ничего не осталось, кроме самозваного долга перед ульями, перед этой землёй, перед насекомьим гулом, который никогда не смолкает.

– А ты? – спросил наконец Кондрат, когда борщ был съеден, а по третьему стакану чая выпит. – Ты-то как, брат?

– Как видите, – Паша развёл руками. – Пенсия. Две инвалидности. Геморрой и дырка в кишке. Богат, как Крёз: если все врачебные предписания сдать в макулатуру, могу Дюму или Гюгу получить, полнотомники...

– Всё шутишь, – без улыбки сказал старик.

– А что мне, плакать?

Иван Кещупов посмотрел на него долгим взглядом – таким, от которого в детстве Паша прятался за печку. Потом поднялся из-за стола, крякнул и махнул рукой:

– Ладно. Спать пора. Утром разговоры разговаривать будем. Аня, постели ему на печи. Или на кровати?

– Мне всё равно, – Паша с трудом поднялся, держась за поясницу, – где положат.

– Положат тебя твои начальнички, в мясном штурме! – бурчал отец, который всегда аттестовался Пашей как «злой толстовец», не приемлющий никакой власти, кроме собственной дури, анархист. – А мы тебя разместим с конфоркой…

– Комфортом?

– С ним, любезным… Вот, на печи и ложись, – решил батя. – Перина пуховая там, мягко. А на кровати матрас жидкий, спину сломаешь.

Печь оказалась меньше, теснее, чем запомнилась в детстве. Казалось – ссохлась с той поры. Паша забрался с трудом – ноги не слушались, и каждое движение отзывалось в животе тупой ноющей болью. Перина вышла ему именно тем боком, каким помнил: толста, высоченна, бита гусиным пухом и пером. Он упал в неё, как в сугроб, и сразу понял – не уснёт. Душно. Колко. Из подушки лезли мелкие, но жесткие перышки и впивались в шею, в затылок, в щёки. Пахло от перины – гусями, птичником, дровами с угаром, и деревней, какая она искони есть, ни сладка, ни смертна, и ещё чем-то незабываемо-родным, от которого хотелось по-волчьи выть.

Окно, крашеное густо, с «подливкой», белой, но желтеющей от времени и шелушащейся масляной краской, распахнуто настежь. Ночной ветерок брёл медленно, как путник через брод, шёл валко, заваренный на травах, плотный, сладкий, с полынной горчинкой и мятной кислинкой. Дневной зной пасеки никак не желал остывать, он дышал у оконной рамы живым и жарким, и только нехотя, неторопливо, отползал обратно в истерически-звенящие цикадами поля.

И комаров не было. Наверное, пчёлы истребили всех комаров, и теперь зудели в ночи в одиночестве своего вида.

Паша закрыл глаза и прислушался – да, это были они. Тысячи маленьких тел, беспокойных в ульях, шевелились во сне, создавая тот особенный гул, который невозможно перепутать ни с чем. Не комариный писк, не шмелиный бас – это было само дыхание пасеки, ровное, бесконечное, как прибой.

«Тридцать лет, – подумал Паша, – я не слышал этого звука…».

Дом сидел на жильцах основательно. Сидел на них верхом, как седло, крестьянской деревянной старостью, сухими вениками, засунутыми за печную трубу, чем-то кислым, подвисшим навсегда за годы и годы упорного, почти одержимого квашения капусты, и главное – мёдом. Мёд впитался тут везде: в стенах, в половицах, в рассохшиеся рамы веранды. Он въелся в это место намертво, как въедается в пальцы прополис.

Паша лежал на спине, боясь пошевелиться, потому что при всяком движении болели у него и живот, и задний проход, каждый по своим причинам, но одинаково неприятно. Глядел Кещупов в тёмный потолок, где сходились округлые сучковатые матицы, как рёбра Левиафана, и вдруг понял одну простую, страшную вещь.

Он не знал, что ему делать дальше.

Никто не знал.

Даже батя, который на всё имел ответ, даже Кондрат, даже Аня. Они переглядывались за столом так, будто спрашивали друг у друга: «Зачем он приехал? Чего ему теперь-то здесь надо?». Но никто не спросил вслух. И Паша сам себе не мог ответить.

Он вернулся – и что?

Пенсия. Две инвалидности. Старый револьвер-«бульдог» и сувенирная серебряная пуля не к нему: другого калибра. И впереди – такая же медленная, тягучая жизнь, как этот заваренный на травах ночной зной… Как этот удушливый сон, в который Паша провалился, – тяжелый, без сновидений, похожий на падение в колодец, на дне которого ничего не было. Но под утро ему приснилась девушка Маша. Она бежала по туманной дороге между заброшенных дач, надо отдать ей должное – спортивно, как на стадионе… И нечто гналось за ней следом. Или Некто: огромный, лохматый, на четырёх лапах, но в полицейской форменной фуражке. Паша хотел закричать, но не смог – горло склеил мёд, густой, липкий, непрозрачный и вязкий.

И он проснулся в холодном поту, сжимая в кулаке край пуховой перины, а за окном уже серело, и пчёлы, видимо, за ночь подустав, не гудели рассветной хмурой порой – они тоже ждали утра, как приговора.

 

3.

– …Ну, и что делать собираешься? – спросил новым днём у Паши суровый отец, Иван Петрович. На свету батёк гляделся ещё более трачено, ветхо, потемневший и растрескавшийся ликом от ветров и времени, как бывает с деревянными идолами. От долгой возни с воском он и сам на солнце казался каким-то восковым: да и то сказать: хоть и крепок старый дуб, на меду да свежем воздухе, «в экологически чистой среде», как принято говорить, «законсервировавший здоровье», а ему, как ни крути – уже за 80! Музей восковых фигур на дому, блин!

Батя говорил с Кетчупом, спиной чуя, даже не обернувшись на скрип избяной двери. Сидел во дворе на корточках, в куриной пыли, щурясь на свет, обложившись восковыми рамками. Паша чувствовал, как земля под ногами уходит в зыбкое болото неуверенности.

– Тебе на пасеке помогать… – выдавил Паша, хотя в голосе его прозвучал не утвердительный тон, а жалкий вопрос.

Иван Петрович наконец поворотил как бы деревянную голову. Взгляд его, выцветший от постоянного накала, от вольтовой дуги хозяйского догляда среди мельтешения тысяч насекомых крыльев, прошелся по сыну без всякой эмпатии. Он словно оценивал, сколько мёда можно выжать из этого долговязого, городского, пропахшего чужими квартирами, съёмными углами и казарменными койками человека. Оценка, видимо, выдалась неутешительной.

– Пасецкая работа – тяжёлая работа, – голос отца скрипнул, как несмазанная крышь дымаря. – Ты не сможешь. Живот у тебя инвалидный? Вот! И в контору тебя не посадишь: тебе сидеть тяперича не на чем. Отсидел пятую точку, поздравляю! И улья при откочёвке тебе врачи поднимать запрещают.

Из-за угла хаты вышел брат-Кондрат, младший, но теперь казавшийся старше, в замасленных брезентовых рукавицах, с дымарём в одной руке и стамеской в другой. Он кивнул Паше, но без прежней вечерней сердечности, будто уже успел передумать о старшем брате что-то важное. Губы сжаты, а в глазах, светлых, кещуповских, навыкате, застыла та насторожённая готовность к спору, что отличает людей, которые всю жизнь кого-то замещают и устали быть вторыми номерами.

– Помогать – это не просто по двору ходить, Паш, – сказал Кондрат негромко, ставя дымарь на чурбак. – Батя дело говорит. Ты здесь как гость, не обижайся. Гость – он сладкий, а мы горькие.

Паша, наконец, созрел огрызнуться:

– Да уж понял я, что вы все Максимы! Горькие, мать вашу…

– Мать у нас общая была, а так – извини, сезон… Нам не до церемоний.

– Я не обижаюсь, – Паша обиженно-демонстративно скрестил руки на груди.

– Ну и славно, – удовлетворился этим Кондрат и отвернулся к ульям.

И тут же из сеней, оттирая дегтярные руки о тряпицу, выпорхнула Аннушка, сестра, в семье вдовца младшим братикам как мать. При ярком свете дня на её лице – округлом, ещё не тронутом глубокими морщинами, но уже успевшем набраться той плотной, замешенной на ветре и солнце ржаной-васильковой зрелости, – глаза отсвечивали иным: не испитыми были, как ввечеру, не восковыми, не выцветшими, а живыми, быстрыми, с хитрецой, которая пряталась где-то в уголках, ластилась к ресницам.

– Ой, да что вы на человека с утра насели, как шмели на варенье! – Аннушка подошла к Паше, тронула за рукав, будто проверяя, настоящий ли. – Ты его хоть завтраком-то укормил, батя? Спросил, с чем он приехал, с какой радости?

– С какой радости? – эхом отозвался Иван Петрович и сплюнул на сторону. – Знамо! Не с радости такие приезжают. С устатку, да с безысходности.

– А ты помолчи, – беззлобно, но твёрдо осадила батю Аннушка. – Приехал – и слава Богу. Поживёт, оглядится. Работа не волк, в лес не убежит. А место ему здесь есть. Или нет, батя?

Старик не ответил. Зато его взгляд, скользнув по лицу дочери, стал чуть мягче – ровно настолько, насколько может смягчиться старая, выдубленная солёными ветрами парусина. Кондрат же хмыкнул, но спорить не стал – видно было, что Аннушка в этом доме имела право на слово, какое редко дают сёстрам в пасечных семьях, где главный всегда тот, кто сильнее и терпеливее.

– Ладно, – буркнул Кондрат, поднимая дымарь. – Батя, давай грузиться, пока роса не сошла. Паш, если хочешь помочь – стулья, какие лёгкие, попереставляй. Или вон, крышки от ульев подержи. Силёнок твоих должно хватить. Сколько тебе, до трёх кило можно?

– Силёнок моих ни на что не хватит, – спокойно, без горечи ответил Паша, и в этом спокойствии прозвучало столько принятой, переваренной боли, что Аннушка ойкнула и отвернулась, а Кондрат потупился.

Батёк крякнул, опираясь на опорную раму, и встал. Движения его были скупыми, выверенными многолетней привычкой, но в них чувствовалась та обидная, глухая сила, которая не сдается ни времени, ни ветрам, ни непутевым детям…

Кочевал батя с ульями не просто опытно, а завидно-трудолюбиво. Весь его год был подчинен движению: сначала на рапс, потом в липовые рощи, затем на гречиху. Нынче сын вернулся не вовремя. Батя дождался, наконец, заветной пасмурной погоды, когда подопечные его летать не горазды, – и грузил улья в свой видавший виды грузовичок с высокими бортами.

Паша молчал, чувствуя себя не наследником, а досадной помехой. Рядом, вздыхая, помогала Аннушка – она подтаскивала дымари, пустые рамки, тряпицы, и делала это до машинальности привычно. Такие и рождаются с воском под ногтями! Кондрат молча затягивал ремни на бортах, и в каждом его движении, резком, экономном, читалось: «Я здесь хозяин. Я. Пока батя жив – он, а после – я». Паша ловил это молчаливое послание и не спорил – не имел права. Ну какой из Паши супротив младшего пасечник? Плотник супротив столяра, право слово!

Кетчуп умилённо любовался на то, как отец работает. Тот ни одну летку не ленился тщательно заткнуть поролоновой затычкой, а пчёл, которые суетливо бродили по прилетной доске, сгонял ровными, успокаивающими клубами дыма из дымаря. На каждый улей Иван Петрович шуруповёртом прикручивал несколько коротких реек, стягивая надставку корпуса с крышкой, чтобы при тряске в дороге конструкцию не разорвало. Потом он достал кусок вощины и начал тщательно залеплять оставшиеся щели, приговаривая себе под нос что-то про «перестраховку», без которой в его деле – «прóпасть». Или – «пропа́сть», Кетчуп толком не разобрал…

Паша знал этот ритуал. Ехать сейчас с батей – пустое дело. Перевезет батя пасеку на новое место, выгрузит, откроет летки, а сам вернется сюда, на покинутый «точок», – добирать лётных пчёл, которые с рейса возвращаются. Будет сутки их ждать, сидя на старом стойбище, собирая их в специально оставленные улья-ловушки. Паша помнил это с детства: жужжание одиноких тружениц, мечущихся над пустыми станинами, и фигуру отца, и терпеливую, и жестокую, и неумолимую – как сама природа…

Непутёвый блудный сын помялся, как неловкий подросток, и наконец решился спросить о том, что его волновало теперь вдобавок ко всем прошлым недолям:

– Бать, а тут у вас... Это… про оборотней не слыхать ли чего?

Иван Петрович поперхнулся и рамку выронил. Поднял на сына глаза – в них стыло непонимание пополам с раздражением:

– Чиво?!

– Ну, про оборотней, – Паша понизил голос, хотя «на базу», кроме своих и кур, никого не было. – Знаешь, такие бывают... полулюди, полузвери...

– Да ты что, сынку, в видеосалонах городских перегрелся, никак?! – с издевательским наигранным сочувствием взвыл старый пчеловод. – Кассет с ужастиками пересмотрел?!

– Бать, не слышно о таких окрест?

Усы бати воинственно встопорщились, а брови в гневе полезли на лоб.

– Совсем рехнулся?! – рявкнул Иван Петрович, и этот рык, казалось, заставил пчёл в бортях на мгновение умолкнуть. – У тебя ещё и третья инвалидность, по мозгам, одной задницы с пупком не хватило?!

Кондрат, готовивший гонные фляги, замер с замером на весу. Губы его дрогнули в кривой усмешке – той самой, которой он встречал любую странность старшего брата. Аннушка, сидевшая напротив, перевела взгляд с Паши на батю и обратно – в глазах её светилось такое же недоумение, только чуть мягче, с примесью жалости. «Бедный, – читалось в этом взгляде, – совсем война мозги попортила, мало ему дырок в брюхе...».

Паша поймал эти взгляды – и, как ни странно, почувствовал облегчение. Тёплое, почти утешительное.

– Значит, гастролёры то были... Кочевые... – пробормотал он себе под нос, почти не разжимая губ.

– Чего?! – снова угрожающе переспросил отец-молодец, наклоняясь вперёд с видом человека, готового отправить сына на принудительное лечение травами и постом в монастырь.

– Нет, это я так... себе самому, – Паша натянул на лицо самую беззаботную улыбку, на какую только был способен – кривую, неловкую, оборотническую, в желании замять тему. – Бать, ты в голову не бери, я про «оборотней в погонах» спрашивал. В городе вон в УВД целую банду намедни взяли. Ментов-оборотней, из начальства самого. По телевизору показывали...

– А-а! – протянул Иван Петрович, и лицо его мгновенно переменилось – недоумение схлынуло, уступив место старой накипевшей злобе, которую копили десятилетия и которая не разбирала, какая власть: та, что была, или та, что пришла. – Ну такого-то добра, ежели в погонах или при должностях, – тут вся райадминистрация! Там, брат, у них каждую ночь полнолуние, у взяточников херовых, мёдом первой взятки божусь!

Старик распалился, завёл привычную шарманку про поборников, про то, что «раньше хоть знали, кого бояться, а нынче и днём с фонарём не сыщешь, кому в ноги поклониться». И хотя он и советскую власть тоже недолюбливал, новую особенно не жаловал. В его голосе, который чем-то напомнив Паше Иоанна Крестителя, который тоже питался в пустыни «акридами и диким мёдом», звучала особенная, ветхозаветная пророческая ярь, за которую Иоанн Предтеча головы лишился…

Кондрат внимал молча, как и положено почтительному сыну, кивал, но без особого интереса – наверное, сотый раз это брюзжание слушал. Аннушка принесла бате в термосе травяного чаю, успокоила старика гладящим жестом.

Паша же раскачивался в жесте физкультурника – руками на бёдрах, – разминая поясницу, и позволил себе облегчённо выдохнуть.

– Гастролёры, – повторил он про себя. – Случайные. Местным незнаемые. И хорошо.

Пусть за окнами идёт-гудёт пчелиный шум, и пусть дом дальше пахнет только мёдом и полынью, и слава КПСС, что в этой борщевой, мозговой, как кость, заросшей жгучеедким борщевиком кипени, в этой вековой устоявшейся жизни, не было места ни волчьим мордам в фуражках, ни серебряным пулям... Зубастые щетинистые гастролёры уже далеко-далеко, и там на них уже свой Паша Кетчуп найдётся! Наверное…

Закончив с последним ульем, Иван Петрович выпрямился, хрустнув поясницей. Взял в руки закопченную рамку, выброшенную при выбраковке, и повернул её к сыну. Ячейки были пусты, только в одной, криво отстроенной, темнела капля янтарной сладости.

– Пчелу с мёдом, примет любая семья, – плёл своё Иван Кещупов, и слова его, человека с явной «профессиональной деформацией личности», прозвучали констатацией жестокого закона, в котором вдруг проступила философская притча. – Потому, когда прилетает лётная пчела и не находит своего улья, она в другие семьи просится. Её пропускают. Свой мёд – пропуск. А ежели пчела пустая прилетит, без ноши, с пустым зобиком – чужая семья её загрызёт насмерть. Чужаков, дармоедов нигде не любят.

И батя размашисто бросил поломанную рамку в ящик с мусором, пристально посмотрел на Пашу. Паша стоял, чувствуя пустоту не только в своей багажной сумке Gucci (завидной чёрной патинированной кожи, которую даже издали не спутаешь с дерматиновой), единственном своём имуществе, но и в груди. У него было многое, но не было ничего, о чём хотелось бы рассказать бате за ужином. Он прилетел в свою борть пустым.

Отец взял дымарь, проверил, тлеет ли в нем труха, и сунул сыну в руки. Тот едва не выронил горячий прибор, забыв уже за много лет его тяжесть.

Неужели так вот и завершится жизнь – тем, с чего начиналась? В детстве пасецкая работа занимала у Паши так много времени и отнимала так много сил, что сводила с ума.

Потому он и ушёл в большой мир, где – чтобы не быть пасечником – заработал себе геморрой и тяжёлое осколочное ранение, а теперь вот, долечиваясь в родных пенатах, кокетничал: мол, действительно, с пасекой престарелому отцу помогать собрался!

А ведь, по сути, он отрезанный, бросовый и изрядно по земле повалянный ломоть. Тяжести ему поднимать нельзя, на табурете отчётность вести тоже нельзя, только в гамаке качаться, да чай со свежим мёдом пить из дымного старинного самовара… Престарелого, хоть и жилистого не по годам батю объедать…

Краткий вывод из всех этих аграрных страданий – бате Паши Кетчупа нахлебник не нужен. Работа на земле делает всякого человека очень суровым, выветривает сентиментальность, свойственную праздности и лени благополучия. Городской отец пожалел бы подранка, сельский – только ругает за «беспутство» и «растрату здоровья» по казённым надобам…

 

4.

– Езжай-ка ты к дачникам, испроси милости у Эльвинки Рисковой! – вынес в итоге вердикт Иван Петрович, убывая на новую летовку. – Ты с ней в детстве играл, авось, припомнит, поможет…

Паша Кетчуп сначала не понял батиной идеи. Да, действительно, была у него по детству такая знакомая, Эльвинка-Малинка, на речку бегали вместе, веночки из одуванов друг другу на маковки плели…

Но, во-первых, было это очень давно, в короткоштанном невинном отрочестве. Во-вторых, отец Эльвины работал в депо, на сортировочной станции, паровозами (тогда ещё паровозы были) занимался, и богатством-властью никогда не славился. Дачка у них была – скромнее не придумаешь, не дом, а будочка, самое заурядное огородничество… Огурцы, правда, какие-то особые растили старики Рисковы, огурцы знатные были – Паша не спорит, а в остальном… Сорок лет спустя идти огурчик на закусь попросить?!

– Ты иди, иди! – темнил батя, дуя в выгоревшие на солнцепёке усы – Адрес-то старый, не промахнёшься… Напомни о себе – вреда не будет…

 

За сорок лет многое поменялось. Не устояла под ветрами времени будочка скромных городских дачников Рисковых – ни следа, ни пыли от неё не осталось. А там, где когда-то попирал огород её облегчённый фундамент – располагался правый угол гостиной госпожи Рисковой. Потому что гостиная её теперь была размером с четыре бывших дачных домика…

Ностальгия детства влекла Эльвинку-Малинку в родные края, а возможности позволили скупить все участки бывшего садового кооператива. За полвека стала она сказочно богата, считалась шёпотом народным «Персоной, приближённой к правящей Особе» и вхожей в высшие сферы…

Конечно, несколько постарела – хоть и очень хорохорилась, каких только косметических ухищрений на себя не наложила, а время не обманешь… Или обманешь? Паша потом, задним умом, крепким и терпким, как заваренная батей с чагой сныть, вспомнил странную деталь: Эльвинкина кожа на свету не блестела, не отливала здоровым румянцем, а казалась… как бы это сказать? Фарфоровой. Тонкой. Почти просвечивающей, как те старинные рюмки, что бабка держала за стеклом в серванте – не для питья, для красоты. И в глазах её, когда она поворачивалась к солнцу, не было того живого, болезненного сощурa, какой бывает у всех людей. Будто свет проходил сквозь неё, не задерживаясь, не причиняя боли, но и не согревая.

Но тогда… Тогда он сим не заморочился…

Перед литыми витыми вензелями пышными вратами поместья госпожи Рисковой Паша Кетчуп растерялся, застыл, глядя через чугунную, каслинского узорчатого литья, решётку: «Ну вот зачем я сюда пришёл? Обслуга решит – побираться начну, да прогонит… И ведь недалеко от истины – если подумать! Для чего я припёрся-то, как ни за-ради этого?!».

На выложенном изразцовой плиткой огромном дворе, примыкавшем к гаражу на несколько машин, Эльвина Игоревна Рискова демократично, сама и с видимым удовольствием мыла коллекционный «понтиак». Поливала его из шланга, с пеной дорогущих моющих средств, в коротких, обмахрённых снизу джинсовых шортиках и перехваченной узлом на пупке фланелевой рубашке…

Паша тогда ещё подумал: странно, в такую рань – а она уже бодра, ни тени сонливости, ни мешков под глазами. И солнце только встало, розовое, низкое, а она работает на открытом воздухе, но лицо повёрнуто к дому, в тень. Будто бы случайно, будто бы причёску бережёт. «Старею, – усмехнулся тогда про себя Кетчуп, – замечаю всякий вздор». И тут же забыл…

«Не так уж она и изменилась!» – подумал Паша, разворачиваясь, чтобы тихо-мирно-незаметно уйти восвояси.

– Да и ты всё такой же, Кетчуп! – вдруг задорно окликнула его, в пол-оборота, глазастая хозяйка дворца.

Всегда догадливой девкой была, прочитала мысли визитёра:

– Эх, Паша, угостила б тебя огурчиками нашими фирменными, да видишь, одичала без родителей: не растут тут больше наши Рисковские фирменные провансальские корнишоны… А ты как? Всё также с мёдом?

– А куда он денется? – смущённо пожал плечами Кетчуп.

– Повезло тебе… – загрустила усталая от всего, включая и саму себя, гран-дама. – Я б зашла в гости, да не знала, что ты снова в этих краях, думала, далеко уехал…

– Хороший ты к даче пристрой сделала!

– Ну так, сорок лет, чать, – сроки были… Но это не столько я, сколько муж мой покойный, мы с ним, чтобы не ссориться, сферы влияния поделили: место, говорю, моё, родовое, а роскошь – твоя, как привык, так и стройся…

– Значит, ты вдова?

Эльвина усмехнулась краем губ, в котором проступило что-то нечеловечески долгое, усталое – не от бессонной ночи, а от десятилетий, спрессованных в одну тоскливую вечность.

– Давно. Очень давно, Паша. Он не любил темноты, знаешь? Всё хотел жалюзи раздвинуть, солнца впустить. А я... я так и не привыкла.

Она вдруг оборвала себя, мотнула головой, отгоняя морок, и хлопнула в ладоши – звонко, по-живому:

– Ладно, чего на пороге стоять! Проходи, раз пришёл. Экскурсию устрою, похвастаюсь. Не каждый день старые друзья из небытия возвращаются.

И повела его по дворцу – по скользким мраморным полам, под лепными готическими потолками, мимо картин в тяжёлых рамах, где на Пашу глядели чьи-то давно умершие предки с такими же фарфоровыми лицами, как у самой Эльвины. Везде царил полумрак – шторы были задёрнуты плотно, даже днём, и свет пробивался только в тех комнатах, где окна выходили на север, в глухой, заросший елями и старыми берёзами парк.

– А здесь у меня вход изнутри в гараж, – Эльвина толкнула высокую дубовую дверь, обитую чёрной кожей. – Люблю старые машины. Они молчат. Не то что люди.

В гараже пахло бензином, маслом и ещё чем-то сладковатым, приторным, неуместным среди железа и резины – запахом старых цветов, давно срезанных и оставленных в вазе без воды. Паша огляделся: «понтиак» блестел отполированными боками, рядом с ним темнел длинный, хищный «кадиллак» с затемнёнными стеклами, а в углу, накрытая брезентом, угадывалась ещё одна машина – поменьше, поизящнее, коллекционная, похожая на довоенный «хорьх».

И тут Паша заметил ещё кое-что. На задней стене гаража, там, куда никогда не падал свет даже от включённых ламп, чернела кованая дверь. Не простая – тяжёлая, с заклёпками, с чугунным молотком вместо ручки, и поверх неё был наварен какой-то замысловатый вензель, похожий на перевёрнутую лилию.

– Это зачем? – спросил Паша, кивнув на дверь, и голос его почему-то подсел, будто в гараже вдруг стало слишком сухо.

Эльвина глянула долго, завораживающе, в упор. Улыбка её была прежней – детской, Эльвинки-Малинки, но глаза смотрели откуда-то из очень глубокого, очень тёмного колодца.

– А там мой склеп и гроб для сна... – сказала она томно, растягивая слова, как тянучку.

– Зачем?! – Паша почувствовал, как по спине пробежал холодный липкий озноб, тот самый, что он испытал на платформе «Дачная» при встрече с тремя фигурами в тумане.

Эльвина запрокинула голову и рассмеялась – высоко, звонко, но в этом смехе не было ни капли тепла. Он отскакивал от каменных сводов гаража, как горох от стенки, и каждый отскок звучал чуточку фальшиво, будто запись заезженной пластинки.

– Разве ты не знаешь, что все миллиардеры спят в гробах?! – хохотала она, оборачивая дело шуткой, но при этом не сводила с Паши завораживающих глаз хищницы – и в их глубине не было смеха. Там зияла плотоядная пустота. – А иначе их в ночной клуб не пустят...

– Ты серьёзно?! – Паша переступил с ноги на ногу, и где-то в животе, там, где осколок, заныло глухо, тревожно.

– Паш, ну ты чё, как ребёнок, нет, конечно... Повёлся, как подросток!  – И снова смех, и снова в нём ни грамма веселья.

Она шагнула к нему, взяла под локоть – пальцы её оказались ледяными, неестественно холодными даже для утренней прохлады гаража, и Паша невольно отстранился.

– Ты замёрзла, что ли? – спросил он, стараясь, чтобы вопрос прозвучал небрежно.

– Кровь плохо греет, – ответила Эльвина буднично, словно речь шла о погоде или о ценах на бензин. Потом спохватилась, улыбнулась – на этот раз почти по-человечески, с морщинками в уголках глаз. – Шучу. Анемия у меня, Паш. Старость, знаешь ли, не радость. Выходи, рассказывай, зачем пожаловал. Не огурцов же просить, в самом деле?

Она повернулась и пошла к выходу из гаража, и в том, как она двигалась – плавно, неслышно, не касаясь пола пятками в кроссовках, – было что-то кошачье, хищное, неправильное. Не как у оборотней, угловато-маскулинных, псовых, а от пантеры, от рыси, от… Свет из приоткрытой двери упал на её плечи, и Паша на мгновение увидел, как под тонкой кожей на шее что-то дрогнуло – две едва заметные точки, похожие на следы от уколов.

Но он снова не придал этому значения. Потому что не хотел придавать. Потому что, если начать замечать такие вещи – можно сойти с ума. Или, что хуже, оказаться правым.

– Так, стало быть, не врали мне, что ты теперь вдова, – переменил он тему, неловко и бестолково, как будто в женихи напрашивался.

– Ну да, – она смене темы обрадовалась. – Чёрная вдова! В одном чёрном-чёрном городе была чёрная-пречёрная улица…

– Оставь эти свои шуточки!

– Правда-правда. Уже седьмой год… Ты по какой части подвизался?

– По следственной. Военный юрист. Дивизионный правовед…

– Ух ты, здорово! Помоги, а? Сам Бог тебя мне послал! Я уж не обижу, ты же меня знаешь, огурцов не обещаю, но «капусты» отвалю…

Так праздный, потерявший себя Паша Кетчуп оказался в верхних будуарных покоях богатой госпожи, смущаясь и тушуясь своей неуместности.

– Понимаешь, Пашуль! – кусала губы Эльвинка-Малинка – Такое дело вышло неприятное… Не хочу я ментов, не хочу до суда доводить, девчонку эту мне жалко, да ведь и спустить нельзя! Ну, будь там бриллиантов тысяч на сто, двести – я б ей подарила, но там без малого миллиона на три было, ну как такое на тормозах сплавить?!

– Ничего не понял? – несколько оправился Кетчуп, входя в более привычное для него состояние: уже не гость, а следователь. – Эльвина Игоревна, на колу мочало, начинай с начала, я не телепат…

– Ну, кратко говоря! Бриллиантовые мои украшения… Не выходные, так, на повседневную носку, простенькие… Я их потому и в деревню взяла, что они попроще… Но тоже ведь денег стоят! Девчонка у меня работает, Машка, дура молодая, двадцати ещё нет… Мы с ней в ломберной комнате положили ларец в ящик антикварной «горки», покойный муж мой очень антиквариат уважал… Натащил этого старья, куда девать не знаю… Ящик закрывается на ключ. Ключей два: у меня и у Машки. Дом на сигнализации, охраняемый, никто не входил, никаких следов взлома… Вечером открываю ящик – пустой, хоть газеткой выстилай! Я Машке советую: Маша, отдай по-тихому, и ничего не будет… Мы с тобой обе бабы, хоть я уже и бывшая, друг друга понимаем, бриллианты умишко слепят… Просто отдай – и как будто ничего не было…

– А Машка твоя что?

– В слёзы. Клянётся, что не брала. И так искренне клянётся – что я ей верю.

– Она у тебя шатенка зеленоглазая? – догадался Кетчуп, о ком речь. – С родинкой слева от губ?

– А ты откуда знаешь?

– Тогда и я ей тоже верю.

– Ты с ней знаком?!

– Пересекались как-то… В прошлой жизни…

– Ну, дело твоё! Паша, я ментов не зову, шанс ей одуматься даю. Заперла в её комнате наверху, пусть посидит, о своём поведении подумает… Ну, если она не брала – тогда кто? Пусть вспомнит, может, кому ключ давала, или кто украсть ключ мог… Нет, говорит, всегда при мне ключи, безотлучно… И что мне делать?! Если она думает, что моя жалость распространяется на три ляма, – то она явно переоценивает мой гуманизм! Я всегда прислуге говорю: хочешь украсть, укради чего подешевле, я и не замечу… Ну, стырила бы из ларца одно колечко, я бы не «повелась», самой такое доводилось… Впрочем, сейчас не об этом, к чему ворошить. Ну, согласись, целый ларчик украсть – это уж ни в какие ворота!

– Эльвин, – попросил Кетчуп, потирая плохо выбритый подбородок, – покажи мне этот шкаф с этим ящиком…

– Пошли…

Шкафу в стиле «горка» было больше ста лет. Страшно подумать, сколько владельцев он поменял, но отреставрирован был качественно.

– Серегинская мебель! – понимающе кивнул Кещупов, оглаживая лакированную дверцу.

– Какая? – удивилась подруга детства.

– Фрола Ефимовича Серегина, до революции был такой мебельный «Фаберже», с деревом работал, как с пеной морской… Ну, ты же видишь, до чего тонко точено! А замок аутентичный?

– Какой?

– Ну, родной замочек-то, спрашиваю? Не меняли?

– Да кому это нужно?! Ключ был один, я дубликат заказала, чтобы у горничной тоже был… Ну, когда там светский раут – чтобы поднесла, не самой до шкафа бежать… – Подозрение озарило лицо Рисковой, как вдохновение: – Паш, ты думаешь, это мастер, который делал дубликат ключа?!

– Нет, Эля, не думаю. Мастеру откуда знать – что за ключ, где замок и что запирает? Не в мастере дело…

– Ну, а кто ещё? Ты же сам видишь, замок хитрый, старинный, никаких следов взлома… Или мастер-ключник, или Машка, или я сама у себя… Я не молода, конечно, но из ума ещё не выжила, чтобы свои «гоп-стопы» не помнить… Так что я отпадаю, а Машку жалко, вот и выходит, что мастер, который…

– Нет.

– Ну, как знаешь! – обиделась Эльвина, надула и без того пухлые губки. – Тебе виднее.

Кетчуп внимательно осмотрел ключ, замок, внутренность совершенно пустого выдвижного ящика, даже пальцем прошёлся по всем граням. Мебельная пустота пахла старым сухим деревом.

– Думаю, никто у тебя, Эля, твоих бриллиантов не воровал.

– Что?

– Никто, говорю, их не воровал. Не обижайся, но вы, скоробогатые, не всегда знаете особенности того имущества, которое покупаете…

– Ващще не спорю! Тем более, это покойный муж, а не я…

– Серегин славился мебельными секретами. Вот, смотри!

Паша открыл и закрыл замок выдвижного ящика. Задвинул, выдвинул и снова задвинул. Никакого фокуса не вышло, как был пустым «карман», так и остался.

– Любой нормальный человек поворачивает ключ до щелчка, так ведь? Вот ты и повернула, как положено. И я тоже. И ящик открылся. Но если повернуть ещё раз, уже выдвинутый ящик…

– Ну повернул, и что? Как было пусто, так и…

– А теперь задвинь.

– Ну, задвинула. И что.

– Снова выдвигай!

В ящике шкафа появился ларец, считавшийся утраченным.

– Твою ма-а-а-ть… – с умиляющим простонародным выговором протянула гран-дама. – Это что ещё за проделки Копперфильда?!

– Понимаешь, в эту мебель встроены два ящика, которые подменяют друг друга. Это как бы второй замок, от воров: открыл – а ящик пустой… При дальнейшем вращении ключа содержимое первого ящика перемещается в пазуху, а пустой встаёт на его место…

– Обалдеть!

– По какой-то причине, о которой её саму спросить нужно, твоя Машка крутила ключом дольше, чем требовалось. Произошла подмена ящиков, но Машка этого не поняла… Как и ты. Посмотри, все ли брюлики в ларце на месте?

– Да чего смотреть?! Я и так уже вижу…

– А ты внимательно посмотри!

– Все, – кивнула благодарная Рискова, для виду небрежно перебрав «ювелирку». – Кроме одного, вот этого!

И повертела в пальцах изящный перстенёк.

– Не понял. Вот же он…

– Ну, это пока… Пока я не отнесла его Маше в подарок, компенсируя ей моральный ущерб… А ящичек занятный, этим нужно пользоваться! В самом деле, кто бы чего ни искал, у тебя шарясь, – открыл, а там пусто… Кому ж в голову придёт?!

– Мне же пришло!

– Ну, так ты у меня особый! Детектив! Пинкертон и Пуаро в одном флаконе!

И когда подруга детства сказала это – Паше впервые пришла в голову мысль о частном сыске…

 

 

ПИВОТЕРАПИЯ ДЛЯ КОШАТНИКА

 

1.

Паша Кетчуп, развалившись в отцовском гамаке, струнно натянутом между двумя старыми яблонями, смотрел в небо и чувствовал, что жизнь течёт сквозь него – медленно, сладко, бессмысленно – как мёд сквозь цежу. День за днём в этом пространстве без времени, зелёном, как змий пьянства, душистом, как чайник изнутри, пчёлы гудели над головой, и батя ворчал где-то «возля» ульев, и Кондрат гремел флягами, и Аннушка готовила обед, кормила обильную в хозяйстве скотину, в стройные ряды которой Кетчуп самокритично включал теперь и себя. Он, «домашний питомец», тюленем лежал, изображая инвалида сверх нужды и всякой меры, да думал: «Такое оно, моё теперь. Гамак, геморрой, дырка в кишке и запах воска до самой смерти».

– Вот што ты есть?! Старый алкаш! – брюзжал иной раз батя, и сплёвывал по-мужицки едко, в сторону, но понятно, в чей адрес.

– Кто бы говорил! – дерзил Паша.

– Я ишшо, слава Богу, не алкаш!

– А я ещё, слава Богу, не старый! – хорохорился Кетчуп. Но смутно, гонимой от себя обидой понимал, что батя в чём-то прав. Ведь треники с лампасами шире генеральских – залоснились на коленях. Десантная тельняшка, «голубая зебра», вытянулась и уже не облегала, а только неприлично топорщилась на животе. Три дня не бритый, с залысинами, ползущими в седину, в руке – банка тёмного «пивасика», горлышко отпотевшее, пойла – едва осталось на донышке.

И вот, когда, казалось, ничего уже не может случиться, перемениться – за пружинистым грунтовым просёлком, зелёным от сбитой травы и перетёртой в кашицу полыни на редко новимых колеях, послышался мотор. Паша лениво приподнял голову: «Гаишники, что ли, батю шерстить приехали? У него ж вечно батрак без прав за руль грузовика садится, у правового нигилиста...».

Но из облака пыли вынырнула не «Лада» с полосками ДПС, а полицейская машина другой службы: «Ларгус» новенький, с синими вставками на дверях, с эмблемой на капоте. «Тачка» остановилась у калитки, кашляюще заглохла. Дверца открылась. Из машины вышла... Маша. Собственной персоной.  Всё такая же шатенка зеленоглазая, всё с той же незабвенной родинкой над левой губой…

Паша сел в гамаке так резко, что гамак перевернулся, и он едва не вывалился на землю вместе с банкой пива. Пиво пролилось на треники, но Кетчуп не обратил внимания. Он смотрел на девушку, которая в первую их встречу тряслась от страха на платформе «Дачная», бежала от оборотней по туманной дороге, а теперь стояла перед ним в полицейской лейтенантской форме. Китель сидел ладно, приталенный, погоны – свеженькие, кантованные, пилотка чуть набекрень, в руке – папка с гербом.

– Повестку вам привезла, Павел Иванович! Из родного военкомата! – Маша улыбнулась – открыто, по-девчоночьи, но в глазах уже чувствовалась та самая «профессиональная вежливость», которую Паша привык видеть у коллег по следствию.

– Погодь-погодь... – Паша выбрался из верёвочно-узелковых пут гамака, поправил тельняшку, мучительно осознавая, как он сейчас выглядит: немытый, небритый, липкий от пота, с пивным пятном между ног. – Маша, ты ли?

– Так точно! Лейтенант полиции Мария Михайловна Плотникова, честь имею! Я не про девичью, об этом помолчим, я про службу!

– Ну ты даёшь… Ты же вот ещё недавно… Да вот на днях… Ты же у Рисковой была... ну, это...

Он запнулся, хотел сказать «прислугой», но слово застряло в горле. Ему, человеку, которого сама жизнь изрядно потрепала за шкирку, было неловко ворошить чужое незавидное прошлое. Тем более при водителе-сержанте, сопровождавшем новоиспечённого лейтенанта Плотникову. Паша и своё-то прошлое старался не вспоминать, а уж чужое…

Но Маша ничуть не смутилась. Даже не покраснела. Довольно эротично расстегнула китель – но без задней мысли, просто душно в дороге было, поправила кокетливую пилотку с золотой кокардой, и рассмеялась – звонко, совсем без стеснения:

– Да, горничной подрабатывала, пока студенткой была! И не стесняюсь! Чего тут стесняться? Работа как работа. Пыль вытирала, бриллианты в шкафу пересчитывала, пока их хозяева не украли... вы же помните, Павел Иванович? – Машка задорно подмигнула. – Теперь смотрите, дальше что было: диплом, красная корочка, и назначение в полицию. Дознавателем.

– Но там же испытательный срок в полгода! – не давал себя сбить с толку служивый Паша, кухню внутренних органов знавший изнутри.

– Если вам интересно, то методом «эспрессо» – тоже не без помощи Эльвины Игоревны. Так бывает! Всё течёт, всё меняется... Вчера служанка, сегодня офицер!

– Мне ли не знать, Машенька, – вздохнул Кещупов. – Я вот: вчера офицер, сегодня – алкоголик... Погоди... А зачем мне повестка в военкомат?

– По поводу жилищного сертификата военного пенсионера! – бодро отрапортовала Маша. – Как ветерану боевых действий, как нуждающемуся в улучшении жилищных условий. Вы же там на учёте состоите.

– И у проктолога тоже на учёте состою, – буркнул Паша, зачем-то, обезьяньим жестом, переворачивая повестку гербом вниз, текстом «вверх тормашками». – Насчёт сертификата я бы скорее поверил, что проктолог расщедрится… Но самая надёжная на этот повод инстанция – конечно, инопланетяне!

Маша снова рассмеялась – громко, заливисто, откинув голову. Солнце ударило ей в лицо, и Паша заметил, какая она молодая, какая живая. И подумал: «А Рискова её не просто так пристроила. Ей свой человек в полиции нужен. Шахматистка наша Эльвина Игоревна... фигурки расставляет».

– Ладно, – сказал он, пряча повестку в карман треников (а куда ещё?). – Спасибо, что привезла. Могла бы и по почте прислать.

– Не могла, – Маша вдруг стала серьёзной. – Эльвина Игоревна сказала – передать лично в руки. И передать, что она вас ждёт. У неё к вам дело.

– Какое ещё дело?

– Не знаю. Но сказала – важное.

Паша вздохнул. Вспомнил шкаф-горку, двойное дно, ящик-оборотень. Вспомнил, как крутил ключ и говорил Рисковой: «Никто у тебя не воровал». Вспомнил её глаза – холодные, голодные, нечеловеческие. И почему-то ему расхотелось пить пиво.

– Передай – приеду, – сказал он. – Как только штаны высохнут.

Маша козырнула – смешно, не по-военному, но старательно, – села в «Ларгус», помахала изящной ручкой – и уехала.  У девчонки теперь табельное оружие есть. И, наверное, учитывая её жизненный опыт – хотя бы одна обойма с серебряными пулями к нему… Взвесь за Машенькиной «кормой» (звучит двусмысленно и скабрезно – устыдил свои ассоциативные ряды Кетчуп) поднялась столбом, зелёная, пахучая, полынная. Пчёлы, отогнанные бензиновым выхлопом, успокоились, собрались обратно на свою тусу, и загудели по-новому, с неизбывным своим, занудным упорством трудоголиков.

Паша достал телефон и написал СМС: «Эльвина Игоревна, повестку получил. Жду указаний».

А сам думал: «Вот так и становятся шахматными фигурками. Даже не замечаешь, когда тебя передвинули с места на место».

Все эти дни он и не догадывался, что в это самое время на другом конце мироздания, на крыше бытия Эльвина Рискова крутила его судьбу, как в ювелирной огранке.

– Слушай сюда, Виктор Борисыч, – ворковала она в трубку кому-то, по тону понятно – очень знакомому, в муниципалитете, зажав трубку скулой к плечу, потому что одновременно листала бумаги и подписывала платёжки. – У меня к тебе человечек. Отставной военный. Пенсионер. Две инвалидности. Ни кола ни двора. Считай – малоимущий. Надо его сертификат на жильё обналить.

– Обнулить?

– Обналить! Обналичить…

Второе было для Виктора Борисовича куда менее понятно, чем первое, и он едва сдержался, чтобы снова не переспросить, правильно ли слышит?

– Эльвина Игоревна, так очередь же... – робко возражал его голос на том конце бытия, в онтологической бездне.

– Я сказала – поставить! И не просто поставить, а так, чтобы он сам ничего не узнал. Без него его женим, понял? Чтобы приехал – а у него уже все бумажки готовы. Паспорт у него есть, выписку из банка я организую, справку о выслуге – по своей части пусть военкомат делает, но поторопить надо. Через шесть месяцев списки формируют. Уложитесь.

– Эльвина Игоревна, ну как же без личного присутствия...

– Витенька, ты меня удивляешь, – Эльвина усмехнулась, мурлыкая, и в усмешке этой, и в ворковании её бархатистого голоса из семейства кошачьих – было что-то древнее, не терпящее возражений. – В моём офисе сто шесть камер. Я каждого твоего вздоха запись имею. Ты ещё в две тысячи двенадцатом, на корпоративе городском...

– Понял, Эльвина Игоревна. Всё понял. Будет сделано.

К приезду Паши в город всё уже было готово. Паша даже не подозревал, что где-то в недрах муниципальной администрации уже лежит его личное дело, заведённое без его ведома, с красивой синей папкой и грифом «Приоритетное».

– Товарищ Кещупов, ваша очередь на получение жилья подошла! – сказали старику в военкомате, и голос чиновницы в погонах звучал, будто речь о погоде.

– А так бывает? – спросил Паша…

…И в точности повторил этот вопрос при встрече Эльвине.

– Бывает, – буркнула она, отводя глаза. – Ты же в очереди на жильё сколько лет стоял?

– В какой очереди? – Паша опешил. – Я никогда... – И осёкся. – «Ну, нет, нельзя сказать, что никогда в ней не стоял!» – подумал Паша.

Так-то, конечно, и стоял, и состоял, и давно. Про эту очередь, в которой отставным военным по сертификатам выдают жилплощадь, он, разумеется, знал и раньше, не раз слышал о ней от коллег – но то были истории из разряда таинственного и непознанного, мистики и магии. Очередь эта магическая в том смысле, что она как бы есть – но её в то же время нет. В одних Вселенных она стоит и даже движется, в других не отбрасывает никакой тени: а перепрыгнуть из Вселенной в другую Вселенную – волшебство высочайшего уровня квалификации…

– Вот. – Эльвина передала ему папку – На подпись только. Кроме одного – выписка из банка о движении средств за последние пять лет. Её сам возьмёшь, это недолго. Но поторопись – списки через шесть месяцев закрываются.

Паша смотрел на неё, открыв рот. Мысль о том, что кто-то продвинул его на сто ходов в мистической, потусторонней очереди (а какие ещё могут быть очереди на бесплатное жильё?!), – не укладывалась в голове.

– Но... но как? – выдавил он наконец.

– Как-как, – отмахнулась Эльвина. – Это волшебство! Не благодари. Будешь мне нужен – отработаешь.

Она, с извечной женской страстью вить гнёзда, сама выбрала ему квартиру. Не где попало, а в двух шагах от офиса своей страховой компании. Поближе к телу, так сказать. Потому что Паша теперь должен быть под рукой. Всегда.

Паша тогда подумал: «Вот она, ловушка. Эльвина меня и сюда заарканила». Но вслух сказал только:

– Спасибо. Я согласен.

– Да ещё б ты не согласен был, когда такие люди за тебя ходоками пошли…

 

2.

Квартира оказалась маленькой, но уютной, вымороченной муниципалитетом в видавшем виде девятиэтажном панельном, советских лет постройки, доме, откуда до офиса страховой компании Эльвины «Агава-Люкс» было рукой подать. Дом стоял на отшибе, за ним начинался раскидистый городской парк, берёзовый, подмигивающий вечерами иллюминацией, который Паша приметил ещё с электрички.

– Не дворец, – сказала Эльвина, когда они поднимались в лифте. – Но жить можно. Евроремонт, сантехника новая, окна пластиковые. На войне и не такие хабары брали, верно?

– Я не брал хабаров, – сухо ответил Паша.

– Ну да, ну да, – Эльвина улыбнулась той своей улыбкой, которая не грела. – Ладно, заселяйся. Завтра – разговор.

Ключ повернулся в замке с маслянистым, ухоженным щелчком. Паша переступил порог, долго и растерянно нюхал запах свежего ремонта – сладость краски, горечь шпаклёвки, химическую стерильность дешёвого ламината – и вдруг услышал:

– Мррррау! – требовательно, нагло, как полицай на посту.

Паша выглянул в подъезд. На коврике сидел кот. Полосатый. Толстый. Вальяжный. С мордой, выражающей глубочайшее презрение ко всему роду человеческому в целом и к Паше Кетчупу в частности.

– Ты чей? – спросил Паша.

Кот не ответил. Он встал – и медленно, с достоинством откормленного бюрократа, недаром в народе их кличут «жирными котами», – шагнул через порог. Прошёл по коридору, осмотрел кухню, запрыгнул на подоконник, спустился, обошёл гостиную по периметру и улёгся на диване – ровно посередине, распластавшись звёздочкой, чтобы места никому не осталось.

– Ну заходи, – сказал Паша, закрывая дверь. – Видать, ты тут тоже по чьей-то протекции.

Кот приоткрыл один глаз, сощурился – то ли от света, то ли усмехаясь, – и снова задремал. Паша присел рядом, на самый краешек дивана, и вдруг подумал: «А ведь этот полосатый – моя точная копия. Такой же наглый, такой же незваный и такой же уверенный, что имеет право жить там, куда его не звали. Разница только в том, что меня пропихнула Эльвина. А его – никто».

Соседка из семнадцатой, тётя Люба с лицом вечно озабоченной (не подумайте худого – озабоченной огородными делами!), объяснила на лестничной клетке:

– А это Муртаза. Предыдущая хозяйка, баба Лара, подружка моя была першая! Но померла, без наследников, квартиру муниципалитет выморочил... Кота выставили, значит. Как ремонт стали косметить, так и выгнали. Он уж с месяц в подъезде ошивается, все его подкармливают. А в вашу квартиру всё ломится – память дома...

Паша, теперь зная всё, вернулся к себе. Кот лежал на том же месте, даже позу не сменил, но ухо одно повернулось на звук шагов.

– Слушай, киса, – сказал Кетчуп, присаживаясь на корточки и тут же скиснув от боли в колене. – Ты, может, и правда, хозяин этой квартиры был. Но теперь она моя. По сертификату. По связям. По Эльвининым протекциям. А ты просто кошара, которую вышвырнули. Как и меня, в общем. И я тебя понимаю. Поэтому – будешь тут жить. Но с условием: никаких жалоб на питание и никаких претензий к моему образу жизни. Договорились?

Кот посмотрел на него долго, изучающе – так смотрят прокуроры на подследственных, решив, что дело стоит вникания. Потом медленно, величественно, подошёл к Пашиной багажной сумке, понюхал её и потёрся щекой о чёрную патинированную кожу – с таким видом, будто это он делал одолжение. Мазнул трубным хвостом. Намёк понятен: будешь борзеть, кожаный, помечу так, что только выкидывай потом!

– Всё, понял, – кивнул Паша. – Ты тут хозяин. Я – так, приложение.

Муртаза коротко, деловито мяукнул: «И не забывай этого».

Мяукнул, понятное дело, на своём, кошачьем. Переводчика не было, но общий смысл Паша уловил. А кот пошёл вразвалочку, морской походкой, на кухню проверять миски.

Паша достал из внутреннего кармана куртки трофейный револьвер. Старый «бульдог» с коротким стволом, коротышка, которого он не выпускал из виду ни в поездах, ни в самолётах, ни в родительской хате. Положил на полку – повыше, чтобы Муртаза не добрался. Рядом пристроил сувенирную серебряную пулю – не боевую, игрушечную, но красивую. Ту самую, которой он блефовал на платформе «Дачная» год назад.

– Вот и обжились, – сказал он пустой квартире. – Ветеран, кот и игрушка. Команда.

Потом подошёл к окну, раздвинул шторы и увидел лес. Берёзы стояли белые, редкие, между ними проглядывала жёлтая лужайка, а за лужайкой – стекло-гранитная крыша офиса «Агавы-Люкс» с яркой, ночами неоновой вывеской, которую даже и отсюда, прямо с этажа, можно было разглядеть.

– Вот скажи, почему «Агава»? – спросил Паша у Муртазы.

Тот с ленивым раздражением муркнул – мол, не морочь мне голову.

– Существует ацтекская легенда… – начал Кетчуп.

– Мур-мяу…

– Да, ацтеки были мрачные ребята, если ты об этом… Так вот, когда мир возник, боги решили создать что-то, делающее людей счастливыми. Крылатый змей влюбился в богиню земледелия и предложил ей вместе создать цветок счастья. Они превратились в деревья, но другая богиня, ведающая злом, нашла их и в гневе разорвала на части. Крылатый змей похоронил останки возлюбленной, и наделил растение наркотическими свойствами, которые успокаивают душу. Вот так и появилась агава. А почему «люкс» – тут уж и я не знаю…

Муртаза смотрел молча, и в круглых его, зелёно-полосатых, как ягоды крыжовника, глазах сквозила очевидная, легко читаемая мысль: «дурак ты»…

– Теперь я её должник. На всю жизнь…

«А ты и так её должник, – молчал кот. – И без квартиры, и без сертификата. Вспомни, как…».

…Солнце нещадно палило, превращая огромное поле жёлтых ещё одуванчиков в зыбкую, дрожащую поверхность, похожую на гигантскую сковороду со множеством яичных желтков «глазуньи». Каждый лепесток, каждый тонкий стебелек казался каплей расплавленного золота, трепещущей под раскаленными лучами. Воздух, пропитанный их пряным медовым ароматом, волновался незримой волной, курил и парил, усиливая сходство поля со сковородой на огне. Тишина стояла такая, что, казалось, можно было услышать, как солнце роняет свои жаркие маслянистые капли загустевшего в зное света…

Сквозь эту золотую обжигающую тишину шли два невзрачных среди цветов пятнышка – мальчик и девочка. Эльвина, с растрепанными ветром тёмными волосами, смеялась. её смех, звонкий и беззаботный, казался единственным звуком, способным прорваться сквозь плотную завесу полуденной жары. Она ловко срывала пушистые головки одуванчиков, и их нежные бархатки-лепестки осыпались на её ладошки, золотили пыльцой.

Мальчик молча шел за ней чуть поодаль, не сводя глаз с её точёной, изящной, резной и резвящейся фигурки. Он пах медом и воском, как сын пчелиного короля. Его отец, настоящий пасечник, знал все тайны трудолюбивых крылатых созданий. А Эльвина была дачницей, чья семья растила самые вкусные огурцы на свете…

И вот Она остановилась. В руках у неё словно бы сам собой возник, появился по волшебству, пышный золотистый венок. Она бережно, с нежностью, которая могла родиться только в летнем зное, надела его на голову мальчика. Золотистая корона из одуванчиков обрамляла его русые волосы, и в этот момент он казался кем-то древним, сказочным.

Эльвина отступила на шаг и, прищурившись, долго смотрела ему в глаза. В её взгляде, таком глубоком и пронзительном, было что-то завораживающее, словно она пыталась прочесть в них невысказанные слова, давно забытые истории.

– Теперь ты цветок, пасечник, – прошептала она чуть хрипловато, атласным, батистовым голоском, – а я твоя пчёлка…

Мальчик, сын пасечника, неловко коснулся венка огрубевшими от сельской работы пальцами. Сейчас его пчёлка Эльвина, казалось, собирала что-то особое, невидимое ни для кого, кроме них двоих.

– Знаешь, почему наши огурцы такие вкусные? – читала девочка мысли мальчика. – Потому что мои родители не боятся срывать их маленькими. Не ждут, пока они перерастут и станут безвкусными. Срывают, пока они еще хрустящие и сочные.

Мальчику это показалось странным. Разве можно срывать огурцы, когда они ещё не «дошли»? Это же... неразумно, расточительно. Но потом он вспомнил, как его отец, заботясь о пчёлах, не забирал весь мёд, оставляя немного для их нужд. И вдруг понял. Это была мудрость. Мудрость – понимать, когда нужно остановиться, когда нужно взять лучшее, не уничтожая всё.

Воздух вокруг них продолжал зыбиться и дыбиться, огромная раскалённая жаровня. И в этой золотой одуванчиковой тишине, под палящим солнцем мальчик, сын пасечника, в венке из солнечных цветков чувствовал, как в нем самом зарождается что-то новое, такое же свежее, бодрящее и хрустящее, как тот маленький, вовремя сорванный огурчик. Эльвина, его пчёлка, продолжала смотреть ему в глаза, и в этом взгляде, казалось, таился весь секрет этого жаркого, залитого солнцем лета…

«Ну, вспомнил, дуралей?!» – мяукнул кот.

Вернувшись с инспекции на кухню, Муртаза запрыгнул на подоконник и тоже посмотрел в сторону офиса. И чихнул. Громко, театрально, будто говорил: «Ну и бабу ты себе выбрал, хозяин. Ничего хорошего из этого не выйдет».

– Молчи, – сказал Паша. – Сам знаю.

 

3.

На следующий день Паша, наскоро побрившись и замотав потуже бандажом из собачьей шерсти больное колено (суставы ныли к дождю, а дождь собирался с самого утра), посетил офис «Агавы-Люкс». Здание оказалось стеклянным зеркальным многогранником, выполненным в холодно-хромовых тонах лютого модерна. Охранник на входе усомнился в визитёре, и пропустил Кетчупа только после звонка лично Рисковой. Паша не понравился охраннику: претензий к белой сорочке и чёрному галстуку никаких, но вот персиковая «олимпийка» поверх них, розовато-жёлтых тонов, на «молнии», как-то не сочеталась в его клишированном восприятии с дресс-кодом деловой одежды…

В приёмной Эльвины, на кожаном, стёганом бронзовой клёпкой офисном диване, сжимая портфель так, будто тот мог вырваться и выпорхнуть в окно, томился мужчина лет пятидесяти. Лицо его лоснилось, красное, потное, с мешками под глазами, выглядел он так, будто «бухáл» неделю.

«Что, видимо, и есть факт объективной реальности…» – с издевательской вычурностью подумал Паша, раздумавший «опрощаться» в деревенской жизни, из которой его вырвало, как с похмелья.

На госте был дорогой, но мятый парусиновый белый пиджак курортника, галстук съехал набок, а на ботинках – особый дебаркадерный песок, будто он только что приехал с речного вокзала. Откуда он, собственно, и приехал – интуиция опять не подвела Кетчупа!

– Степан Ильич Кромешнев, – с ледяной покойницкой вежливостью представил его Паше секретарь Эльвины Игоревны. Как будто Кетчуп уже был начальником и требовал отчёта – что за негодяи тут шляются?!

Паша поднял глаза и... его кольнуло. Секретаря этого нельзя было назвать ни мужчиной, ни даже юношей в полном смысле, скорее «молодым человеком» по паспорту, – стоял навытяжку, сложив руки на груди. Худосочный. Не просто худой – худосочный, как будто его высушили в печи, как сухарь. Кожа лица – пергаментная, серая, просвечивающая, под ней проступали вены, но не синие, как у живых, а какие-то тёмные, бурые, будто кровь давно перестала в них течь. Глаза – вежливые, да, профессионально вежливые, но пустые. Как у манекена в витрине. А костюм: да в таких в гробы кладут, не хватает только белых тапочек…

И запах. Паша уловил его, когда секретарь на секунду приблизился, чтобы поправить папку на столе. Одеколон. Тяжёлый, приторный, с нотками ладана и чего-то ещё – химического, резкого, больничного. Напоминающего... Паша никак не мог вспомнить, что именно. Потом до него дошло: средство для бальзамирования трупов. Так пахло в морге, куда не раз заносило опознавать погибших.

– Жуткий тип, – сказал Паша, когда дверь за секретарём закрылась.

– Какой из них? – не поняла Эльвина, соглашаясь, в принципе, что у неё в офисе все жуткие: и сотрудники, и посетители.

– Секретарь твой. Аж мурашки. Специально подобрала?

Эльвина улыбнулась. Паша не понял улыбки – то ли одобрительной, то ли усталой, то ли ещё какой.

– Есть такое, – сказала она уклончиво. – Кто к нам ходит?  Жулики. Мошенники. Люди, которые хотят обмануть страховую компанию. 

– Но вы сами кого угодно…

– Они же об этом не знают! – перебила без возражений, однако же не желая развивать тему, Эльвинка-Малинка. – Думают, мы лохи. А видят такого секретаря – и понимают: нет, не лохи. Им уже не по себе. А когда не по себе им – они ошибаются. А когда ошибаются – мы их ловим.

– Капитализм… – вздохнул Паша, кивая своим мыслям. – Не напугаешь – не заработаешь.

Вон, у Рисковой целая система: на входе – живой покойник, чтобы врать расхотелось. В кабинете – она сама, с глазами хищницы и голосом, от которого мурашки. И запуганный клиент потом любую сумму отдаст, лишь бы выйти на свежий воздух и вдохнуть полной грудью.

– Ты чего задумался? – Эльвина смотрела на него с легким недоумением.

– Да так, – Паша мотнул головой, отгоняя морок. – Производственные моменты.

Он вспомнил Кромешнева на пухлом глянцевитом диване, и как тот сжимал портфель. Краснорожий, потный, живой – такой живой, что аж пар от него валил. Рекой пахнет, изумрудной свежестью летней протоки. Он и говорит с хрипотцой, в которой слышен крик речных чаек… И Паша вдруг подумал: «Слава богу, есть ещё на свете нормальные, грешные, слюнявые люди. А то уже начинаешь сомневаться, кто вокруг тебя – люди ли вообще».

– Так чего тебе, Эльвина Игоревна? – несколько развязно (чтобы скрыть внутреннюю робость) спросил он, озираясь в кабинете, где пахло дорогим деревом, ещё более дорогими духами и чем-то сладковатым, приторным, знакомым – запахом цветочного гербария. – С бриллиантами опять проблемы?

– С бриллиантами как раз порядок, – Эльвина сидела за столом, листая какие-то бумаги. – Предложила бы сесть, но зная твои индивидуальные особенности…

Глаза её стрельнули свойски, и в то же время как-то недобро. На ней красовался «воронёный» (такими бывают «наганы») костюм, не чёрный, а какой-то глубокий иссиня-каменноугольным отливом, который при движении переливался. Жакет, узкий в талии, расходился книзу жёсткими фалдами, напоминая кирасу. В вырезе блузки – ни бус, ни цепочки. Только на безымянном пальце левой руки – перстень с крупным кровавым самоцветом. При свете ламп внутри него вспыхивали и гасли багровые искры. На остром, как кинжал, лацкане сидела брошь-насекомое: старинный серебряный паук, в брюшке которого мерцала какая-то предельная чернота. «Абсолютно чёрное тело»2 – вспомнил Паша из курса физики. Абстракция средней школы переставала быть в этой броши абстракцией, как вечер иной раз перестаёт быть томным…

И тут он заметил. На шее, у самой ключицы, когда она запрокинула голову, – что-то вроде двух маленьких родинок. Или родимых пятнышек. Или... Какая глупость вообще их разглядывать! Он и сам так не раз ранился при бритье, хотя… стоп! Она же женщина!

«Такие важные подробности стал забывать, склеротик!» – мысленно попрекнул себя Паша.

– Чего ты там высматриваешь? – строго спросила Эльвина, отследив его взгляд, и голос её вдруг стал колючим, но в колючести этой сквозило что-то ещё – Паша не успел понять.

– Да вот, – брякнул он, не подумав, – у тебя такие две родинки на шее интересные...

Эльвина усмехнулась – той своей усмешкой, которая не грела, но опаляла.

– Может, хочешь посмотреть и те, которые пониже? – игриво оттянула она ворот, обнажая ещё сантиметр кожи – такой белой, что казалось, на ней никогда не бывало загара, да и ласки солнечных лучей, похоже, тоже...

Паша обмер. Сердце, которое последние десять лет билось ровно и предсказуемо, как метроном, вдруг выдало сбой. Он покраснел – он, отставной военный юрист, две инвалидности, осколок в животе, – покраснел как мальчишка, которого застукали за подглядыванием в женскую раздевалку.

«Такая женщина, – пронеслось в голове. – С такой харизмой. С такими связями. С таким капиталом. Она не может предлагаться всерьёз. Это издевательство. Конечно. Она издевается – и поделом!».

– Понял, Эльвина Игоревна, – выдавил он, отводя глаза в угол. Зарвался. Не по чину беру. Больше не повторится.

Эльвина чуть-чуть, только уголками губ – улыбнулась. Но не той, холодной и фальшивой, а другой – почти человеческой, почти тёплой, почти... жалкой. «Экий дурак», – прочитал бы Паша в её глазах, если б не смотрел в угол…

– Ладно, Кетчуп, – Эльвина поправила ворот. Стала строгой и деловой, как обычно, каким всегда был её костюм. – Работай!

– В смысле?

– В смысле, куда ставлю!

– На что ставишь?

– На тебя, как на зеро! Внештатный консультант. Будешь разбирать страховые случаи. Чтобы обмануть меня, надо очень постараться. Но буду самокритичной: у некоторых получается…

Паша помолчал. В животе, там, где осколок, заныло – привычно, с утра. Он вспомнил батину притчу про пчёл и пустой зобик. Вспомнил, как смотрел на него брат-Кондрат – оценивающе, без надежды. «Бывают гросс-адмиралы, а бывает грош-пенсия: смотри, не перепутай». Вспомнил две своих инвалидности (а с прибабахами мозга – все три) и свой нелепый, трофейный короткомордый револьвер с сувенирной пулей.

– И платить будешь? – с понятным в его положении сомнением спросил Паша.

– А ты как думал? Деньги за вход с тебя брать?!

– Тогда, наверное, согласен.

Эльвина улыбнулась – на этот раз почти по-человечески, с едва заметными ироничными морщинками-лучиками в уголках глаз, которые почему-то не сочетались с её алебастровой кожей. Морщинки-лучики были живые, не застывшие, как остальная мимика, но Паша списал это на дорогую косметику и плохое освещение.

«Наштукатурятся эти бабы! Как целлулоидные!» – подумал неодобрительно, но снисходительно.

– Вот и славно, – сказала его знакомая из разряда «целлулоидных». – Первый клиент уже ждёт. В приёмной.

– Кромешнев?

– Молодец, с первого раза запомнил! Хватку не пропьёшь!

– Пытался, Эля, но её в ломбарде не принимают…

Ладно тебе. Давай, покажи класс!

Альбом со школьного выпускного дома забыл…

– Кетчуп, дело клоунады твоей не потерпит!

– Мне к нему выйти? Или сюда пригласить?

– А сам-то как думаешь? Прояви свои дедуктивные способности!

Паша чуть с обидой, но угадав с ходу, пошёл «заводить» гостя…

– Теплоход «Святой Владимир»… – частил с придыхом Кромешнев, и голос его перекатывался, как драже. – Три недели назад. На Волге. Коммерческий груз... Сахар, двести тонн. Это особый, дорогой сахар, бурый, тростниковый, импортный товар… Для ресторанов, элитный! Мешками. Мы застраховали... В «Агаве-Люкс»... Эльвина Игоревна, я всё понимаю, но мне нужны выплаты! Срочно. Нельзя ли поторопиться?! У меня другие суда, экипажи, зарплата...

– Страховка оформлена, – кивнула Эльвина. – Спору нет, полис в порядке. Теплоход утоп – факт! Но есть нюансы.

Она взглянула на Пашу. Тот стоял, прислонившись к чёрной офисной колонне, и рассматривал клиента с тем особым цепким вниманием, которое вырабатывается у людей, привыкших не только выслушивать, но и «вышелушивать» правду из лжи на глазок. Кромешнев ёрзал. Пальцы гостя беспокойные – толстые, с никотиново-пожелтевшими ногтями, – теребили край портфеля. Глаза бегали: от Паши к Эльвине, от Эльвины к окну, от окна к двери. Типичные повадки человека, который пытается не то что обмануть – скорее, убедить самого себя, что он не врёт. «Прежде всего, у него дела в целом плохи» – взвешивал ауру Кетчуп. «Это видно, это читается… Ему срочно нужны деньги на поправку чего-то… Чего-то, что пошло не так в бизнесе. Именно в такой ситуации степенные, солидные люди вдруг отдаются во власть авантюры, со словами «семь бед – один ответ»…

– Название судна, говорите, «Святой Владимир»? – переспросил Паша лениво, так, будто вопрос не имел никакого значения.

– Да, – Кромешнев вытер лоб платком. – Красивое название. В честь... ну, крещения Руси, традиции...

– Год постройки?

Э-э... – Кромешнев замялся. Он не хотел на этом акцентироваться, но ведь всё равно узнают, документы-то у них на руках…

– Тысяча девятьсот шестьдесят девятый.

– Шестьдесят девятый, – повторил Паша, и вдруг улыбнулся – той улыбкой, которой улыбаются перед тем, как задать главный вопрос. – А вы не в курсе, Степан Ильич, что в шестьдесят девятом теплоход «Святой Владимир» построить не могли? Потому что КПСС не спустила бы такой вольности корабелам…

И дальше толковал раздельно, с расстановкой, как дебилу:

– Корабли называли в честь пионеров, комсомольцев, героев социалистического труда. А отнюдь не в честь святых.

Кромешнев побледнел. Исчез румянец, выступивший было от волнения, и лицо его стало серым, рыхлым, как переваренная каша.

– Мы переименовали... – начал он. – Недавно, уже... По документам... Изначально он назывался «Пионерия», но это же...

– Но это же советское прошлое, – закончил за него Паша. – Которое нынче не в моде. Я правильно понимаю?

– Да. Мы переименовали «Пионерию» в «Святого Владимира». Акт есть, всё законно...

– Акт есть, – согласился Кетчуп. – А вот теплоходы – вы их не перепутали случайно?

– В каком смысле? – Кромешнев схватился за портфель так, будто тот в очередной раз сделал отчаянную попытку вырваться и улететь.

– В прямом. У вас ведь не один теплоход, а целое пароходство. Есть старые суда – вот как этот, «Пионерия» шестьдесят девятого года, с проржавевшим днищем, с истекшим ресурсом, который вы всё равно собирались списывать. Обязаны были списать. На этом «Технадзор» настаивает, не так ли? И есть новое судно – то, что вы заказали недавно, современное, изначально названное «Святым Владимиром». Таким оно к вам с верфи поступило. Только вы переставили названия. Старую «Пионерию» переименовали в «Святого Владимира», застраховали её, будто это новое судно, и отправили в рейс... который должен был закончиться крушением. А новая «Пионерия» со старой табличкой спокойно ходит по Волге с сахаром. С сахаром, которого на старом судне никогда не было…

Тишина в кабинете сделалась ватной. Эльвина перестала улыбаться. Она смотрела на Кромешнева с холодным, изучающим интересом – так врач смотрит на пациента с редкой болезнью, прежде чем поставить диагноз.

– Это... это неправда, – выдавил судовладелец. – Откуда вы... У вас нет доказательств!

– Ну как же нет?! – мягко уговаривал Паша. – Вы лучше скажите: почему водолазы, которые обследовали затонувший «Святой Владимир», не нашли на его борту сахара? Ни одной гранулы?

– Сахар растворился! – выпалил Кромешнев слишком быстро, словно только и ждал этого вопроса. – Мешки бумажные, вода тёплая, проточная, вода и камень точит… три недели прошло – всё растаяло!

– Растворился, – повторил Паша задумчиво. – Двести тонн сахара. В мешках, которые держатся на плаву? Сахар, который, когда намокает, превращается в кисель и опускается на дно плотным слоем, а не рассеивается в воде, как вы за него придумали. Вы хоть раз видели, что происходит с сахаром в трюме затонувшего судна, Степан Ильич? А я видел. Я, когда служил, на Азове помогал поднимать баржу с продовольствием. Сахар там лежал на дне – через год после крушения. Не растворился.

Кромешнев молчал. Только губы его шевелились, беззвучно, будто он молился.

– А давайте я скажу, как было на самом деле, – продолжал Паша, и голос его стал спокойным, почти ласковым – таким голосом опытные следователи разговаривают с убийцами, когда те уже всё поняли, но ещё не решились признаться.

– Новая «Пионерия» у вас перевозила сахар. Честный груз, нормальный рейс. А старая «Пионерия», которую вы переименовали во «Святого Владимира», направлялась в затон, на кладбище кораблей. На списание. Везла пустые мешки, чтобы потом, когда поднимете её со дна, создать видимость, будто груз был. Только в воде растаял… Чтобы растаял, надо ложечкой помешивать, а рыбы без ложек обычно в рейс выходят… Вы застраховали старую рухлядь на сумму нового корабля. Отправили её в последний рейс по маршруту, который заранее просчитали – там, где мели, где навигация сложная... Может быть, даже помогли ей сесть на дно? Или просто ржавый лист на днище рассыпался? В любом случае: вы хотели получить страховку за судно, которое стоит на переплавку, плюс страховку за сахар, которого никогда не было. Две выплаты вместо одной. Хорошая математика, Степан Ильич. Только вот беда: водолазы сахара не нашли. Потому что мешки были пустые. А новое судно – то самое, с сахаром, – стоит сейчас у вашего причала, переименованное в «Пионерию-2», или как вы его там обозвали, и ждёт, когда уляжется шум.

Кромешнев закрыл лицо руками. Плечи его затряслись – то ли от плача, то ли от смеха, Паша не разобрал. Потом он поднял голову – красную, опухшую, с покрасневшими белками глаз, и что-то бессвязно, пузыря слюной на губах, бормотал. Этот человек – новичок в афёрах, по всему видно, это был его дебют. Он заскочил на второй крючок, явно пытаясь сорваться с какого-то первого…

– Будете и дальше настаивать на страховых выплатах, Стефан Элиевич? – Эльвина Рискова откинулась в кресле, постукивая идеальным маникюром по полировке стола. Кончики пальцев у неё были белыми, почти прозрачными – ни кровинки, – но Паша списал это на плохое освещение и собственную утреннюю опохмелку.

– Эльвина Игоревна, – повторил Кромешнев жалобно, как школьник, которого директор поймал у гаражей с сигаретой, – от вас, как от рентгена, ничего не скроешь...

Он собирал свои бумаги, бумаги, сулившие спасение, но принесшие нечто противоположное, дрожащими руками – листы выскальзывали, падали на пол, он нагибался за ними с кряхтением, багровел, сопел – и выглядел при этом таким жалким, таким раздавленным, что Паше стало почти неловко. Почти. «Ах, зачем же ты, Платов, их так оконфузил?» – вспомнилось из классики.

– Да вы не торопитесь, Стефан Элиевич! – мурчала-ворковала Рискова. – Может, чайку или кофейку? Выпечку, бутербродиков? Мы же с вами деловые люди, и понимаем…

– Эльвина Игоревна, я надеюсь, что вы не станете давать делу судебный ход?!

– Понимаете, у судейских свои источники доходов, а у меня свои, до их не касаемые… И должны вы теперь мне, как я думаю, Стефан Ильич, и сумму предлагаю оговорить прямо сейчас, чтобы вы меньше волновались. Знаете, как в наши с вами годы велика опасность инфарктов, инсультов?! Так вам чай или кофе?

Глядя на старорусское, волгарское купеческое лицо речных дел старателя, Паша поставил на чай. И снова угадал. Растерянный, ещё более взмокший (рыба на берегу!) Кромешнев попросил «чайку».

Эльвина тонким изящным пальцем (снова померещилась фарфоровая кукла-пастушка с комода!) нажала кнопку селектора:

– Маришка, голубушка, будьте добры, чай для Стефана Элиевича. И бутерброды. Да, с осетриной.

Кетчуп отметил, что она снова и снова величает гостя «Стефаном». Вначале думал – оговорилась. Но нет, это сознательно: эта патриотка из склепа отказывает мошеннику в «русскости», как бы выталкивает его достоевским манером в «полячишки»…

Дверь открылась бесшумно – Паша даже не услышал шагов. В проёме возникла готическая девушка. Лет двадцати пяти, не больше. Длинные чёрные волосы, гладкие, как шёлк, падали на плечи, обрамляя лицо статуи, казалось, вырезанное из слоновой кости. Глаза – огромные, тёмные, неподвижные, как у слепых, без единого проблеска света, смотрели «сквозь присутствующих». На ней был строгий чёрный костюм бренда Giulia Rossi, всё тот же вездесущий деловой стиль, но он – как, впрочем, и положено ритуальным бизнес-деталям, неумолимо напоминал что-то кладбищенское, траурное, похоронное. Эластичные волокна идеально сажали костюм по фигуре Маришки, обтягивая так, что легко было представить её обнажённой…

Она поставила поднос на стол. Всё также бесшумно. Только чайная ложка, та самая, всуе уже помянутая, издевательски звякнула о край чашки – и этот звук в тишине показался Паше выстрелом.

Маришка повернулась, собираясь уйти, и на секунду её взгляд встретился со взглядом Кетчупа. В чёрных глазах зиял плотоядный интерес. И пустота, как у животных. Следователь обязан уметь считывать взгляды, и Паша тоже это умел.

«Или она патологическая нимфоманка… – анализировал Кетчуп – Или ей хочется… меня съесть?! Да ну, чушь какая-то в голову лезет, просто ты, – это он сам себе, – никогда не общался с богатыми. Ты ведь военный юрист, а откуда на фронтах богатые? Конечно, когда ты от солдатиков попал к финансистам в глубокий тыл, у них тут всё своё, всё по-другому, вот тебе и мерещится всякая херня…».

И всё же эта девушка… «Невеста Дракулы», – подумал он. Батя прав, он пересмотрел хорроров, и даже не на видеокассетах (батя застрял в прошлом веке), а хуже: на флешках и в интернете…

Дверь за «невестой Дракулы» закрылась так же неслышно, как открылась.

«Да там ещё в приёмной труп дежурит… – шутил сам с собой Паша, в то же время нешуточно косясь на дверь. Дверь тоже страшная: оббита для звукоизоляции кожей, и такой нежной, гладкой… Понятно, что телячьей, но сверх здравого смысла мерещится, что… человеческой?! – Сходил, блин, на новую работу, как на старое кладбище…».

Эльвина даже бровью не повела. Она смотрела на Кромешнева, который, забыв про чай, сидел с видом приговорённого, ожидающего вердикта.

– Итак, Стефан Элиевич, – её голос стал вкрадчивым, почти ласковым, но Паша почувствовал в нём ту самую остроту, какой бывает на хорошо заточенной бритве. – Водолазы сахара не нашли. Уголовное дело о страховом мошенничестве – если я напишу заявление – возбудят уже завтра. Часть 4 статьи 159.5 УК РФ. До десяти лет, господин Кромешнев! Вы в таком возрасте, а? Инсульт, инфаркт... Жалко мне вас, – она вздохнула – театрально, но убедительно. – Но и свои деньги терять я не привыкла. Поэтому предлагаю так. Вы выплачиваете мне …

Она назвала сумму. Кромешнев побелел, потом побагровел, потом снова побелел. Открыл рот, закрыл.

– Это грабёж, Эльвина Игоревна!

– Это бизнес, господин Кромешнев. А бизнес – среда кромешная. Так часто бывает, пошли по шерсть, вернулись стриженым. – Она улыбнулась и в улыбке мелькнуло что-то волчье, что-то называемое «оскалом». –  Или вы, пардон, хотите дать делу законный ход? – уже кошечкой ласкалась Рискова.

Нет, упаси Бог, какой же законный?! Однако, Эльвина Игоревна, вы же меня… право слово… Без ножа зарезали…

– Ну, так уж и без ножа… – Эльвина смотрела игриво, включив всё своей бесконечное нуарное обаяние «женщины-вамп». – Оставьте сопельки, игра есть игра, кто не рискует – не пьёт шампанского! Это ж как в картах, Стефан Элиевич, сегодня проиграл, а завтра вдвое взял! Ну, не везёт в деньгах – повезёт в любви!

И она подмигнула, да так, что Паша ощутил совершенно неуместную, нелепую в его положении, но колкую ревность. Стоял у чёрной, опорной, египетского стиля, колонны, смотрел на всю эту сцену и думал: «Вот она, настоящая школа. Не моя дедукция, а её… элегантность. Как она его – и не давит, и не отпускает. Вежливо, с бутербродами, с чаем, с прибаутками, с утешалками, а человек чувствует себя так, будто его уже похоронили».

– Только не надо уголовки, Эльвина Игоревна… – взмолился охотник, вмиг ставший жертвой других охотников. – Я заплачý.

– Ну, только не плачьте! – сделав вид, что не расслышала ударения в слове, озорная Эльвинкиа достала кружевной платочек, матерински утирать страдальцу глаза. Это кольнуло его в гордость, заставило его вспомнить, что он мужчина и вообще-то «альфа-самец», владелец «заводов, газет, пароходов». В основном, конечно, пароходов, но газета у них своя наверняка тоже имеется…

– Не заплАчу, а заплачУ! – уже не скулил, а рычал он хищным зверем.

– Умница, – Эльвина пододвинула бумаги. – Чай остывает, Стефан Элиевич. Пейте, не стесняйтесь. Осетрина свежая, с утра привезли…

– Эльвина Игоревна? – спросил Кетчуп, когда Кромешнев, не попрощавшись, вылетел в коридор, хлопнув дверью с такой силой, что зазвенели венецианские гранёные стёкла в шкафах-рококо. – Я правильно себя вёл?

– Ну, то, что мальчик стоял, пока взрослые сидя беседовали, соответствует деловому этикету…

– Я не о том! – отмахнулся Кетчуп.

– Судя по его реакции, ты угадал в точку, – Эльвина смотрела на Пашу с новым непривычным выражением – что-то среднее между уважением и расчётом хищника, который обрёл, отрыл ожидаемый полезный инструмент в том месте, где рассчитывал.

– Но я хочу спросить другое: откуда ты это всё узнал? Про водолазов, про сахар, про то, что он пустые мешки вёз? Ты же про него ведать не ведал, только сегодня увидел...

– А я и не знал, – Паша пожал плечами и поморщился – позвонок хрустнул, где-то в месте поясницы. – Я просто подумал: как бы я сам это сделал, если бы хотел обмануть страховую. Представил себя на его месте. Проиграл всю ситуацию, логику поступков. Понимаешь, Эля, трудно ловить только маньяков – они не преследуют личной выгоды. А что касается таких вот штукарей – они стандартны, как денежные знаки. Все биты на один чекан! Иди по бухгалтерскому следу, и выйдешь точно, куда они.

– Говорят: у вора сто дорог, а у сыщика одна.

– Тут не такой случай: тут и у вора, и у сыщика дорога одна: из жёлтого кирпича.

Эльвина помолчала. Она отодвинулась от окна – «солнце бьёт в глаза, засвечивает документы», – и теперь сидела в тени, где свет падал рассеянно, не касаясь её лица прямыми лучами.

– Ты мне очень нужен, Кетчуп, – сказала она тихо, интимно, почти шёпотом.

– Очень рад это слышать, – Паша улыбнулся, чувствуя, как в груди разливается что-то тёплое – не от Эльвининых слов, а от того, что он снова кому-то нужен. И не пчёлам, не батиной пасеке, не военной канцелярии, а вот здесь, сейчас, по делу.

– Ты не понял, – Эльвина встала с невероятно-сложного и невероятно мягкого кресла шефини, подошла ближе, и Паша снова ощутил тот странный, ледяной холод, который исходил от неё. Который он, подумалось детективу по привычке разбирать все версии, может быть, сам и придумал, ставя психологический блок между ею и собой…

– Ты мне очень дорог.

– Ну, не хотелось бы вводить тебя в расходы, – стыдливо потупил он глаза, пряча смущение за привычной иронией. – Не переоценивай меня...

– Увидим, – Эльвина, казалось, разочарованная его ответом, отвернулась к окну. Паша поймал себя на том, что смотрит не на неё, а в стекло – туда, где отражались комнатные растения, корешок фикуса в горшке, край книжного шкафа. И где-то там, на границе отражения и реальности, ему на миг почудилось, что лицо Эльвины в стекле – не её лицо. Чуть длиннее, чуть острее, с каким-то нечеловеческим прищуром. Но это, конечно, блики. Слепящий свет из окна. И вечно невыспавшиеся глаза после сорока пяти. Паша моргнул – и увидел обычную Эльвину, усталую, но совершенно нормальную, просто очень красивую, женщину, которая бесхитростно стояла спиной к свету и рылась в ящике стола.

– Ладно, – сказала она, выуживая откуда-то визитку. – Иди, герой. Завтра будет новое дело. И вот ещё что...

Она протянула ему белую карточку с тиснёными буквами.

– Сходи к этому врачу. Он хороший. Может, с твоими инвалидностями что-то сделает.

– Не то, чтобы чудес не бывает... – высказал Паша свой символ веры. – Но фраза «современная медицина творит чудеса» – это только её реклама.

Паша взял визитку, сунул в карман и вышел.

 

4.

Всего за несколько дней Паша втянулся в рабочий ритм, зная ответы на вечные вопросы русской интеллигенции: «кто виноват?» и «что делать?». Делал он разоблачения – и как раз тех, кто виноват.

– То, что в страховом бизнесе так много мошенников – само по себе уже мистика какая-то! – делился он с близкими по телефону своим изумлением, вскрывая трофейной финкой банку, в которую батя закатал мёд методом укупорки.

Но через неделю случилось кое-что, сделавшее эту безусловную мистику (делание денег из воздуха – то жуликами, то на жуликах) ещё более наваристой, ибо ложка дочерпала до самой гущи…

В тот вечер Паша засиделся допоздна. Разбирал дело некоего Стрельникова, который прославился тем, что сперва застраховал сверхдорогой, особо мощный, «карьерный» шагающий экскаватор, а потом оказался на оный обокраденным…

Паша иронизировал, стоя перед Эльвиной, откинувшейся в мягком гибком кресле:

– Так и представляются на ночной трассе лихие угонщики, которые гонят этого стального гиганта, подрезая на предельной скорости трактора и асфальтные катки…

– Как в песне: «обгоняя иномарки»…

– Эля, если его врубить на максималку, ни одной черепахе за ним не угнаться… Разве что черепашке-ниндзя!

– Думаешь, мутит? – прищурилась Эльвина.

– Нутром чую!

– Ну так и возьми господина Стрельникова за нежное! Уж больно крупная сумма страховой выплаты за гоночный экскаватор, мне, как ни странно, перечислять её не хочется… Я, хоть и баба, а понимаю: необычный это для угонщиков выбор – крупногабаритный нестандартный экскаватор…

Паша с головой ушёл в бумаги: ксерил, чиркал пометки, набрасывал план. Сделал запрос на экскаваторный завод в Белоруссию, и решил дождаться ответа по электронной почте, хотя прекрасно понимал, что разница в часовых поясах делает это ожидание малоумным. Но разве умнее идти домой, к пустой квартире, где ждал только Муртаза с его вечным укором, пустой миской и переполненным лотком? А ведь Муртаза, бедненький, так хотел, чтобы всегда было наоборот…

Поэтому Паша снова перечитал все бумаги Стрельникова. Читал, делал пометки, потом перечитал ещё раз – и вдруг заметил странность. Но не в деле Стрельникова, которое было яснее ясного, а в том, что… за окном как-то быстро и внезапно стемнело.

Паша дождался: получил в ночи от деловых белорусов, чего хотел, но и без того понял, что пора. Выключил компьютер, надел плащ – и вышел в коридор.

Днём «Агава-Люкс» сверкал стерильной чистотой, пах кофе и дорогими духами. Ночью он как-то преображался. Лампы гудели, бросая на стены длинные тени, кондиционеры выли на одной ноте, и в этом гуле чудилось что-то живое, дышащее.

Офисная подсветка работала в дежурном режиме – только аварийные лампы под потолком, выхватывавшие из тьмы углы и двери. Паша потопал к лифту, но на полпути услышал шум. Приглушённый, странный. Как будто кто-то пил воду – большими, жадными глотками.

– Эй? – окликнул он.

Никто не ответил. Паша замер, прислушиваясь. Шум доносился из-за поворота, где стояли кулеры. Он осторожно, стараясь не скрипеть ботинками, заглянул за угол.

Возле кулера стояли три фигуры. Женские. Он узнал Маришку – её гладкие чёрные волосы блестели в свете аварийной лампы. Две другие были из «обслуги» – Паша видел их мельком, когда входил в офис: секретарша с первого этажа, девица в строгом костюме с бейджиком «Ксения», и ещё одна, совсем молоденькая, в форме курьера.

Они пили воду. Пили странно – припав к крану кулера, не пользуясь стаканчиками. Маришка, заметив Пашу, выпрямилась и медленно, очень медленно, сладострастно облизнула губы.

– Павел Иванович, – сказала она. Голос был тихим, почти ласковым. «Всё-таки она нимфоманка!» – подумал Кетчуп; а что ещё ему думать, когда на него так смотрят, а он развалина дряхлая, и на ходу дребезжит, и кажется – скоро на ходу развалится кусками… – Вы так поздно. Мы вас не ждали.

Девицы расступились. Не то чтобы приглашая его пройти – скорее, давая ему дорогу. Но между ними и лифтом образовался коридорчик, слишком узкий, слишком тесный. Паша шагнул вперёд. Мимо Маришки. Мимо Ксении. Мимо курьера, которая смотрела на него немигающим взглядом.

Когда он проходил, Ксения втянула воздух носом. Будто принюхивалась.

– У вас кровь идёт, – вдруг сказала она грудным чувственным голосом. – Я чувствую запах…

«Проклятый геморрой» – подумал Кетчуп, но вслух, естественно, при молодых и привлекательных девушках, которых хоть сейчас на подиум, такого не озвучил.

– Тебе показалось, Ксюшенька – усмехнулся он. – Так пахнет старость.

– Нет, – серьёзно упорствовала «Ксюша-юбочка из плюша».

Красивая, недоступная и оттого кажущаяся нежитью – объяснил себе Кетчуп: «Это мужской вариант «эффекта зловещей долины»: если женщина идеально сложена и сильно моложе тебя, и при этом накоротке общается с тобой, это подсознательно заходит, как «зловещее», ибо хорошего ты от такой ситуации не ждёшь»…

– Кровь, – настаивала не по годам серьёзная Ксения. – Пахнет. Я очень чуткая на запах крови… Вы посмотрите, Пал Иванович, не занозились ли где? Мелкие ранки бывают очень опасными…

– Там, где я занозился, – нагрубил Кетчуп, – тебе не понравится!

И сам себя укорил: зачем же так? Девица о нём заботится, у девиц вообще нюх на кровь более развит (из-за месячных), и не дай ей Бог, да и никому, таких «месячных», которые несёт с собой проклятая старость…

Паша сглотнул. Прибавил шагу. У лифта обернулся – они стояли втроём, глядя ему вслед. Три пары глаз в полутьме. Три улыбки, одинаковые, будто их нарисовали одним шаблоном.

Лифт подчалил медленно. Паша зашёл, нажал кнопку первого этажа. Двери закрылись – и только тогда он позволил себе выдохнуть.

«Чушь, – подумал он. – Просто чушь. Устал, переработал, темнота в глазах. Какая кровь? Какие запахи?». Одинаковые улыбки? Да у них не только улыбки, у них и лица у всех теперь одинаковые, к одному пластическому хирургу ходят! Бизнес-среда, старик, тебе не понять, всем девкам одинаково накачивают губы и одинаково вычерчивают скулы под «Барби»…

Но рука всё равно полезла во внутренний карман, где лежал «бульдог». Патронник был пуст – он никогда не носил оружие заряженным. Но сегодня ему почему-то захотелось щёлкнуть барабаном.

Вестибюль встретил его белым, стерильным светом. Охранник, здоровенный детина в чёрной форме, сидел за стойкой, листая телефон. Увидев Пашу, он не встал, но выпрямился. Глаза скользнули по лицу, по плащу, задержались на кармане, где топорщился револьвер.

– Поздновато, дед, – сказал охранник. Голос был равнодушный, почти скучающий.

– Работаю, – буркнул Паша, направляясь к выходу.

– Работай, – охранник вдруг улыбнулся, потому что опознал личность, и вспомнил, что личность эта приближена к гендиректору. Широко, по-собачьи, с заискиванием, которое Паша никак не заслужил, охранник подхалимски зачастил: – Ключ не забыли, Пал Иваныч? А то ночью не откроете.

– Спасибо, – Паша кивнул и вышел на улицу.

Свежий воздух ударил в лицо, смешанный с запахом мокрой листвы и бензина. Паша закурил, жадно затягиваясь. Руки дрожали.

«Что это было? – спросил он себя. – Просто усталость? Или эти девицы…».

Он снова вспомнил девичьи пластиковые улыбки. Вспомнил, как они пили воду – припав к кулеру накаченными губами, не пользуясь стаканами…

И тут же отогнал мысль.

– Ты тоже в школе пил из фонтанчика без стаканчика! – укорил себя «старый дурак». – И все твои одноклассники тоже, и тебя тогда это не удивляло… А вот вспомни, как зубы чистили в пионерлагере: чтобы ополоснуть, каждый заглатывал клювик крана… И ни один не пользовался чашками… Было? Было! Девки просто молодые, они и ведут себя, как молодые, как и ты, когда молодым был… Это сейчас ты, старый хрыч, десять раз всякую жидкость переливаешь из пустого в порожнее…

Паша докурил, затушил окурок и поймал такси. Вот два шага до дома, но ноги набухли, свинцом залились, неохота даже и шаг сделать…

– Куда? – спросил мрачный водитель. Его стёртая безликость резко контрастировала с яркой, играющей красками индикаторов приборной панелью современного автомобиля.

– Домой, – сказал Кетчуп. – В новую квартиру. Там кот ждёт.

– Хотелось бы ещё примет, кроме кота… – попросил таксист. – Какие-то особые приметы у дома имеются?

– Ты, брат, из наших? – догадался Паша по стилю.

– А ваши кто? – нахамил «бомбила» – «Ваши» разные бывают: кровососущие, мохнатые, позвоночные, сумчатые…

«Позвоночными» Пашины коллеги звали тех, кто всё решает по звонку, «Мохнатыми» – тех, у кого наверху «мохнатая лапа», а сумчатыми – тех, кто прёт со складов и спецхранов сумками. Такая речь, хоть и неучтива, да надёжный маркер «своего».

– Мои – следаки, дознаваки… – чистосердечно сознался Кетчуп.

Он уже считал ход мыслей опознанного коллеги: тот взял клиента возле сверкающего, дьявольски подмигивающего многоцветным неоном офиса «Агавы», при дорогом, с отливом, деловом галстуке, и заподозрил, «незалюбил»… Но теперь принял всей душой:

– Тогда из ваших. Выставили за правду, вот теперь таксую…

Паша назвал адрес, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Кровь шла, и хорошо, Боже, как же хорошо, что носатая Ксюша не угадала, из какого места… В голове крутилось одно и то же: «Надо купить серебряные пули. Настоящие. Обязательно».

 

***

На следующий день отдохнувший и отогнавший от себя всякую «ночную бредь» Паша Кетчуп с готовым отчётом по делу «сбежавшего экскаватора» стоял в приёмной офиса «Агавы-Люкс» и от нечего делать снова разглядывал восковой профиль секретаря. Тот сидел навытяжку, делая сразу три дела – что-то в бумагах штемпелевал, какие-то конверты другой рукой пересчитывал, и в телефонную трубку, прижатую к шевиотовому плечу, что-то бубнил. При такой нагрузке неудивительно, что он стал худосочный, серый, с лицом, которое, казалось, помнило ещё Екатерину Вторую. От него пахло тем же странным одеколоном – приторным, намекающе моргавшим моргом, вызывающим в памяти Паши слащавый смрад «мумиё»...

– Который час? – спросил Паша, чтобы хоть что-то сказать. Тишина в приёмной давила на уши.

– Без пятнадцати… – ответил секретарь голосом, в котором не было ни живого тембра, ни даже механической вежливости – только пустота, как в колодце без дна. Изваяние!

Он похож на голосового помощника, «Алису»! Ты говоришь – он отвечает. Ты спросил время – он сказал. А у него нет часов. И в офисе нет часов. Единственные часы – «командирские», с дарственной надписью от сослуживцев, – у тебя на запястье. Секретарь не упрекает тебя – мол, сам посмотри, старый пень, ты из нас один с часами! И это понятно: ты же почти босс, раз рядом с боссом… Было бы невежливо тебе пенять. Другое дело – он-то откуда время узнаёт? Изнутри себя?! Паша вообразил это – и изнутри него похолодело. Тоже изнутри… Вот так он время и узнаёт, эта мумия…

– Вас просят пройти… – отчеканил «голосовой помощник», обтянутый плотью.

В кабинете гендиректора пахло увядшими цветами – запах, который Паша помнил неизменным с первого визита. Эльвина сидела за столом, вооружившись бархатным бюваром с документами. Напротив неё, в кожаном кресле для посетителей, в радужном облаке дорогого и чрезмерно обильного парфюма, разместился мужчина.

Крепкий, кряжистый, лет сорока с небольшим. Лицо румяное, жизнелюбивое, глаза маленькие, бегающие, с такой наглой уверенностью, которая бывает только у людей, привыкших, что им всё сходит с рук. На нём литьём сидел дорогой, но безвкусный пиджак – клетчатый, с блестящими пуговицами, галстук в тон пуговицам. Пальцы толстые, унизанные перстнями-печатками, один из них – с крупным серо-дымчатым камнем, как глаз мертвеца.

– Знакомься, Павел Иванович, – Эльвина официально кивнула на мужчину, даже не поднимая головы от бумаг. – Вот герой ваших снов, Эдуард Сергеевич Стрельников. Генеральный директор ООО «Абсурд». Или как там вас...

– ООО «Абсурд-Плюс», – поправил мужчина с лёгким негодованием. – И я не директор. Я собственник.

– А вы понимаете, что такое абсурд? – не сдержался Кетчуп.

– Естественно! – обиделся гость – Это моё предприятие. Моя собственность. Второго такого нет…

– На этот счёт вопросов больше не имеем… – пресекла ненужную тему бизнес-леди во главе стола. Глянула на Пашу с упрёком.

 – Так, стало быть, вы собственник… Который хочет получить страховку за экскаватор-погрузчик, которого у него больше нет.

– Который украли! – горячо поправил Стрельников. – У меня украли! Я заявление в полицию написал, дело возбудили, все справки есть!

Он торжествующе выложил на стол папку – толстую, с гербовой печатью на обложке. Паша мельком глянул: постановление о возбуждении уголовного дела, справка о краже, копия протокола осмотра места происшествия, даже талон-уведомление. Всё чин по чину.

– Сумма страховки немалая, – сказал Стрельников, откидываясь на спинку кресла, которое так и подмывало назвать старомодным множественным числом «креслá», и закидывая ногу на ногу. – Но тут уж, взялись за гуж… Страховая сумма – дело чести, как карточный долг! Экскаватор-погрузчик JCB – редкая модель, между прочим, специально из Белоруссии заказывали. Лизинг, доставка, все дела… документы всё подтвердят.

Эльвина взяла папку клиента, полистала, не вникая, и передала Паше. Тот сел на свободный стул, положил папку на колено и начал изучать. Точнее делал вежливый вид, что изучает – ведь всё это были бумаги «второго экземпляра», а первые экземпляры их он уже вчера изучил.

Стрельников наблюдал за ним с лёгким превосходством. Похлопывал себя по перстню, покусывал губу, иногда бросал взгляды на Эльвину – мол, долго ещё? Ну что там ваш эксперт?

– Кража, говорите? – переспросил Паша, не поднимая глаз.

– Да. С промзоны. В поселке Бугры. Сторожевой охраны нет, забор бетонный, но его срезали. Экскаватор стоял на подзарядке, но аккумуляторы тоже сняли – видно, знали, что делали. И следов почти не оставили. Профи!

– Профи, – согласился Паша. – Профи не оставляют следов. Только вот… странно.

– Что странно?

– Экскаватор-погрузчик JCB. Вы говорите, редкая модель. Даже очень редкая. Её в России мало. Потому что очень дорогая игрушка. Мощная, но оттого и дорогая.  Только под заказ. И завод-изготовитель – один.

– Ну, я же говорю – специально заказывали! – Стрельников начал нервничать, самую малость, но Паша уловил. – Мы ж не простые люди, мы бизнес, нам для работы нужно…

– А завод-изготовитель, – продолжал Паша, перелистывая страницу, – прислал вам техпаспорт. А потом – дубликат.

– Ну… – Стрельников замялся. – Техпаспорт у меня. Подшит к другим документам. Естественно, мы техпаспорт на ночь в кабине не оставляем, на этот счёт у меня строго! Вот, копия есть.

Он ткнул пальцем в стопку бумаг. Паша нашёл нужный лист – ксерокопия оригинального техпаспорта, с печатью завода, с датой.

– А вы знаете, Эдуард Сергеевич… Да, ПСМ имеет право восстановить завод-изготовитель. Это законно, не волнуйтесь. Но только зачем вам дубликат-то?

– Какой дубликат? Зачем мне дубликат?

– Вот и я себя спрашиваю – зачем господину Стрельникову дубликат?

– Не было никакого дубликата…

Паша достал из своего внутреннего кармана – того самого, где лежал верный «бульдог», – сложенный лист бумаги. Развернул. Положил на стол перед Стрельниковым.

– Мы сделали запросик, – сказал Паша негромко. – На завод-изготовитель.

– Пал Иванович туда догадался сделать запросик! – вставила Эльвина, не отрываясь от своих бумаг, но с явным удовольствием в голосе. К чужим достоинствам она не примазывалась – своих хватало: – Я бы даже и не догадалась…

Паша скромно покосился на неё, но промолчал.

– Завод подтвердил, – продолжал он, – что дубликат техпаспорта высылали. Только по запросу не из поселка Бугры. А из деревни Поварово. Там, Эдуард Сергеевич, тоже стройка идёт? Или производство?

Стрельников побелел. Не то чтобы сильно – загар, солидность, всё при нём, – но побелел. Перстни на пальцах вдруг стали выглядеть не богато, а вульгарно. Как бижутерия.

– Я не обязан комментировать…

– А вы не комментируйте, – мягко сказал Паша. – Вы лучше послушайте. Экскаватор, который у вас украли, нашёлся. В деревне Поварово. Он работает на производстве. Сдан в аренду. И когда тамошний арендатор захотел узаконить свои права – ну, мало ли, проверка Гостехнадзора, то да сё, он подал заявку на дубликат техпаспорта. Потому что оригинала-то не было! Оригинал для предъявления в страховой компании… А ваш арендатор подал заявку на дубликат. На завод. А завод, не зная, что экскаватор в розыске, дубликат выслал. В Поварово.

Паша выдержал паузу.

– В Гостехнадзоре, если машина официально находится в розыске, дубликат не выдадут. А заводу такие тонкости ни к чему. Попросили – продублировал.

– Я… – начал Стрельников и запнулся. – Это ошибка. Я не…

– Вы инсценировали кражу, – перебил Паша. Сказал спокойно, даже буднично, как говорят о погоде. – Вместе со своим знакомым. Сорокаевым, если точность важна. Экскаватор вывезли ночью, на низкорамном прицепе. Завели на другую стройку, сдали в аренду. А в полицию пришли – с честными глазами, с заявлением. И дело возбудили. И справки дали. Часть 4 статьи 158 УК РФ – кража в особо крупном размере. Там, знаете, до десяти лет.

Стрельников молчал. Только перстни поблёскивали на побелевших пальцах.

– А знаете, что я подумал? – Паша наклонился вперёд, понижая голос до интимного шёпота. – Вы ведь не просто страховку хотели получить. Вы хотели и экскаватор сохранить – он же работает, доход приносит, – и деньги срубить. И ваше ООО «Абсурд-Плюс» внакладе не останется. Только вот незадача: кража – это одно уголовное дело. А страховое мошенничество – это отдельное. Часть 4 статьи 159.5 УК РФ. Тоже, между прочим, до десяти лет. Или, может, вы хотите, чтобы мы выбрали что-то одно? А может, сразу два?

Он выпрямился, взял со стола Эльвинину ручку – тяжёлую, малахитовую, с монограммой – и покрутил её в пальцах.

– Так что, Эдуард Сергеевич? – вошла в беседу Эльвина. – Будем настаивать на выплате? Или, может, найдём другой выход?

Стрельников сидел, втянув голову в плечи. Пиджак клетчатый, который минуту назад казался кричаще-дорогим, теперь выглядел как мешок. Глаза бегали по сторонам – от Паши к Эльвине, от Эльвины к двери, от двери к окну, за которым, кстати, солнце только что зашло за тучу, и в кабинете стало темно и неуютно.

Я… – выдавил он наконец. – Я заплачу неустойку. Моральный ущерб… Какой скажете.

– Вот за что я люблю деловых! – созналась Эльвина. – Они чужды лишним словам, мелодраматическим сценам, всё схватывают на лету! Вы прямо прочитали мои мысли! Если так вышло, что я вам не должна… То ведь это естественно в деловой среде – вы мне должны. Я как на вас глянула – сразу поняла: это крутой мэн! Он истерик устраивать не станет, вазы об пол не накрошит!

– Вы думаете? – вместе с румянцем к Стрельникову возвращалась самоуверенность. «Ничто не стоит так дёшево и не ценится так дорого, как комплимент» – сказал ещё Бернард Шоу…

Эльвина завлекательно улыбнулась. Улыбка, правда, вышла холодной, фарфоровой, неживой – но рекламной, модельной, гламурной. И Стрельников воспрял…

– Ваше ООО переводит сумму по реквизитам, – уже диктовала Рискова под запись. -– В течение трёх дней. И мы закрываем вопрос. Никаких заявлений в полицию. Никакого уголовного дела. Просто ошибка бухгалтера – вы же понимаете, бывает.

– Бывает, – прошептал завороженный её гипнотическим взглядом анаконды Стрельников.

– И, Эдуард Сергеевич, – добавила Эльвина, когда мужчина уже поднимался, дрожащими руками собирая свою папку (которая теперь казалась не доказательством невиновности, а чемоданом без ручки), – не теряйте духа. Не всё ещё потеряно. Не на каждой деловой кухне свой Кетчуп есть, по имени Паша. Сегодня вам просто не повезло. А так – дерзайте, смелость города берёт…

Стрельников вылетел из кабинета уже привычным Паше образом: так, будто за ним гнались черти. Даже дверь не закрыл. Секретарь – тот самый, худосочный и бледный – бесшумно возник в проёме, прикрыл створку и исчез обратно в полумрак.

Паша немедленно встал со стула, как будто на раскалённой сковороде себя мучил и вдруг почувствовал, как от резкого движения заныл живот. У него теперь так: спасаешь свою задницу – рискуешь живота лишиться, и наоборот…

Осколок, чтоб его…

– Ну что, Кетчуп, – Эльвина встала из-за стола, подошла к окну – и, как всегда, встала так, чтобы солнце не касалось её лица. – Сработали чисто.

– Сработали, – согласился Паша. – А ведь оперативники даже не усомнились в версии заявителя. Вот такие там сейчас лохи, после моего поколения…

– Паша, надо быть добрее к людям! – мягко посоветовала Рискова. – У них на каждого по тридцать дел, они замучены, устали, задёрганы. У них оформление превратилось в рутину, в конвейер… Наш общий друг Стрельников на это и рассчитывал. Просчитался он только в одном: слишком уж большая сумма ему полагалась по страховке! Был бы полис помельче – до Кетчупа бы не дошло!

– Ладно, – поправил неудобно-дорогой галстук Паша. – Пойду я. Пивка пропустить, что ли… Стресс снять.

– Завтра приходи, – напомнила Эльвина. – Новый клиент будет. Говорит, у него яхту угнали.

Опять инсценировка?

– Ты у меня спрашиваешь?! Обычно я такие вещи от тебя узнаю!

Паша вышел. В приёмной секретарь завис в неизменной позе – не шелохнувшись, не моргая. Паша кивнул ему. Секретарь не ответил.

Кетчуп вытек из здания, закурил и посмотрел на небо. Тучи расходились, солнце пробивалось сквозь них жёлтыми лучами, тяжёлыми пшенниками, как батины блины на масленицу.

– Так и живём! – посетовал он дома Муртазе – Так и живём, пушистый!

«Но ведь живём же, кожаный!» – без слов, как и всё у котов, одним настойчивым взглядом гедониста поднял ему настроение усатый-полосатый…

 

5.

К вечеру Паша сделал медицинской открытие: он открыл для себя «пивотерапию». Зашёл в магазин у дома, купил бутылку тёмного, нефильтрованного, опёрся бедром на лавочку во дворе (садиться ему ведь нельзя и на лавочки!) и выпил с чувством, с толком, с расстановкой, без надрыва, как пьют люди, у которых за спиной война, две инвалидности и револьвер с серебряной пулей не того калибра.

– И чем вы лечитесь, Павел Иванович? – спросила тётя Люба из семнадцатой, проходя мимо с хозяйственной сумкой.

– Пивотерапией, – не моргнув глазом, догадался ответить Кетчуп.

– Это что за лечение?

– Очень древнее. Гиппократ рекомендовал. И Парацельс. И мой Муртаза подтвердит, а он лишнего никогда не скажет...

Пивотерапия продолжилась и дома. Кот-консультант сидел рядом и умывался с видом человека, которому надоела глупая беседа, смотрел на Пашу с невыразимым презрением и продолжал мыться лапкой. Но не возражал: коты не знают слов отказа.

С тех пор пивотерапия вошла в режим. Каждый вечер Паша открывал бутылку, наливал в гранёный стакан (специально привёз из родительского дома) и пил, глядя, как Муртаза гоняет по полу воображаемую мышь. Потом кот – сытая, ленивая, полосатая туша, – устав, закладывался на новом диване и требовал, чтобы его гладили. Паша гладил. Муртаза урчал – густо, одобрительно, как батя, когда мёд удавался.

– А может, у меня есть и ещё лечебная процедура, кроме пивной? – спросил как-то Кетчуп у кота. – Например, РВК.

– Мрр? – Муртаза приоткрыл глаз.

– РВК головного мозга: «Радость В Коньяке».

Кот закрыл глаз обратно – то ли согласился, то ли решил, что хозяин безнадёжен.

Когда Эльвина приехала навестить, проверить, как он на новом месте обустроился, и всего ли у него вдоволь (придирчиво открыла холодильник, неодобрительно оценила содержимое), Паша рассказал ей про пивотерапию и РВК. Эльвина рассмеялась – тем смехом, который отскакивал от стен, как горох, и каждый отскок звучал чуточку фальшиво, будто запись заезженной пластинки. Паша тогда подумал: «Наверное, просто нервное. У неё работа стрессовая».

– А ты уверен, что это лечебная процедура?

– Да. Проконсультировался.

– У кого?

Паша ткнул пальцем в кота.

– Вон, у него.         

Эльвина посмотрела на полосатого, тот посмотрел на Эльвину. Во взгляде кота читалось что-то странное – не то узнавание, не то предупреждение. Кот зашипел и попятился. Прижал ушки… Мол, как ты смеешь сомневаться в моих медицинских рекомендациях?!

– А-а... – протянула Эльвина. – Ну тогда и я присоединюсь.

Она налила себе коньяк – не из Пашиного запаса, а из своего, принесённого в плоской фляжке, обтянутой тиснёной кожей («Чтобы не касаться серебра?» – пронеслось у Паши мимодумно), старинной. Замахнула одним глотком, даже не поморщилась. Паша про себя позавидовал: он так пил лет двадцать назад, когда внутренности были целее.

– Мёртвые ездят быстро3, а вампиры пьют лихо... – похвалил сноровку подруги детства Паша.

Эльвина опустила фляжку – резко, так что серебро глухо стукнуло о столешницу. Глаза её на секунду стали неподвижными, как у куклы, – а потом снова живыми, только очень усталыми.

– Что за глупости, Кетчуп?

– Да так, поговорка старая, – Паша потянулся за пивом, делая вид, что ничего особенного не сказал. – Народная мудрость. Про алчных кредиторов.

– Каких ещё кредиторов? – Эльвина расслабилась, но смотрела всё так же пристально.

– Ну, знаешь, ростовщиков. Финансистов. Которые под проценты... ну, кровь сосут. В народе их вампирами называют. Фигурально.

– А я думала, что вампиры – аллюзия фольклора на феодалов, – Эльвина усмехнулась, и напряжение растворилось в её дымчатых с поволокой глазах, как дым уходит в форточку.

Паша глянул со встречным недоумением:

– Какая разница?

Эльвина смотрела на него долго, с той странной смесью нежности и чего-то ещё, чего Паша не мог определить. Потом встала и, как бы сопротивляясь собственному движению, вязко потянулась к дверям. На пороге задержалась.

Завтра новый клиент, – сказала она. – Угнали самолёт. Чартерный. Палисандровая отделка салона. Приходи.

И куда же угонщики на нём улетели?! Ведь каждый аэропорт запрашивает данные авиасудна перед посадкой…

– А они садиться не хотят, так в небе и кружатся!

–  Керосин кончится – сядут, никуда не денутся. Лет на десять сядут…

– Так ты придёшь? – Эльвина не настроена была шутить.

– Приду.

Она покинула его скромную юдоль. Паша проводил её взглядом и услышал, как Муртаза спрыгнул с подоконника, на котором прятался в оборонительной напряжённой позе, подошёл к тому месту, где стояла Эльвина, и – странное дело – чихнул. Громко, театрально, как всякий, кто хочет показать, что ему здесь не нравится.

– Аллергия у тебя на её духи, – предположил Паша.

Кот посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом медленно, демонстративно лёг на спину, задрав все четыре лапы вверх – поза полного доверия и абсолютного идиотизма, – и заурчал.

– Ладно, молчи, – сказал Паша. – Я и сам разберусь.

Он вышел на балкон, закурил – хотя врачи запрещали курить при геморрое, но плевать он хотел на врачей, которые сами небось пивотерапией на досуге балуются. Над лесопарком вставала луна – полная, жёлтая, тяжёлая, похожая на блин, которые пекли в старину у Кещуповых. Особенно у сестрицы Аннушки они удавались… Язык проглотишь…

Паша затянулся, выпустил дым и прислушался.

Где-то внизу, этажом ниже, кто-то громко, на одной ноте, завыл.

Где-то наверху, этажом выше, кто-то поддержал вой встречным воем…

«Собаки…» – сердито подумал Паша. Он был кошатник и не жаловал собак. Ему нравилось, что, как он раньше думал – в его подъезде никто не держит собак. Тётя Люба натрещала, дура старая, мол, у нас только кошек держат… И на старуху бывает проруха!

А может, это по телевизору что показывают? Тогда понятно, почему одинаковый вой и снизу, и сверху: один канал…

Паша докурил, затушил окурок в консервной банке (Муртаза приучил не сорить – у кота была прямо-таки патологическая чистота в вопросах быта) и вернулся в комнату.

Кот спал на диване, разметавшись звёздочкой. Паша лёг рядом, подложил руку под голову и подумал: «А ведь она так и не сказала, что за фирма у неё на фляжке выгравирована. Лилия какая-то перевёрнутая... Или не лилия?».

За стеной, в смежной квартире, за тонкой панельной перегородкой снова тоскливо завыли… И была в этой тоске неизбывная жалоба на собачью жизнь. Которая, конечно, сильно изменилась с волчьих времён, и всё же осталась такой же собачьей, как и у волков…

 

 

«VIA DOLOROSA»4

 

1.

… Ему снилась котельная. Стандартная, городская котельная, на несколько, как говорят чиновники, «многоквартирных домов», но только сильно разрушенная войной.

Юго-западный фронт. Город, которого больше нет на картах. Название стёрто из памяти, будто кто-то ластиком прошёлся по мозгам. Остались только руины, щебень, воронки. Лунный пейзаж: «зачем нам высаживаться на Луну, если её можно высадить дома?!». Рассада Луны есть тип каменистой пустыни, заполненной не песком, а слоящимися, шелушащимися камнями, которые как будто бы стремятся в своей асимметрии к плоской блинности.  Этот город, блин, стал такой пустыней! Люди в детстве Кетчупа мечтали превратить пустоши и солончаки в цветущие сады, но повзрослев, его поколение стало превращать цветущие сады в пустоши и солончаки…  

Всюду стлался жирной нотой особый, специальный запах. Сладковатый, приторный, знакомый до тошноты. Паша припомнил этот аромат задней, оборотной памятью. В его нынешней жизни такой витал, только куда слабее, ненавязчивее в кабинете Эльвины. Тогда он думал – гербарий. Цветы. Сухие, мёртвые, но цветы.

Сейчас он знал правду.

Котельная стояла посреди пустыря, чудом уцелевшая после бомбёжки – стены покосились, крыша провалилась, но печь уцелела. Та самая печь, в которой фашисты жгли людей.

Паша – тогда ещё при погонах, в довольно импозантном мундире, матёрый волк военной юстиции Кещупов, прикомандированный к следственной группе, – стоял у входа, глядя в чёрное жерло.

– Там, – сказал проводник, старый солдат с седыми усами и белыми, как у слепого, глазами. – В печке. Мы когда город назад брали, нашли. Не смогли разгрести сами. Позвали вас.

– И не надо вам самим! – поддержал Кещупов. – Это дело следственного комитета…

Паша испытывал странное чувство: его естественное человеческое любопытство вывернулось, как варежка, наизнанку: он не хотел знать, что там, в печи. В острой, капризной форме – не хотел. Он выбрал бы встречу с вампирами, оборотнями, призраками, со всем, чем пугает себя понарошку человеческое воображение – лишь бы не соприкасаться с ужасом фашизма. Который совсем не понарошку…

Но нет такого слова: «не хочу». Служба! Паша полез внутрь. Осторожно, чтобы не обрушить своды. В свете фонарика зола казалась снегом – белым, пушистым, безобидным. Но снег не хрустит под ногами так, как хрустело это.

Котельная – не крематорий. Печь котельной тоже очень мощная, но всё же кости в котельной до праха не прогорают. Они оставались, кости. Паша их доставал. Первая кость. Потом вторая. Потом он перестал считать.

Паша работал молча, методично, как учили, как положено у криминалистов во все времена: раскладывал останки в порядке извлечения, маркировал, фотографировал. Руки дрожали, но не от холода. В котельной было жарко – жарко, как в печи, где всё это сожгли. По большей части ему попадались детские кости…

– Хоть бы не заживо, – прошептал он. – Господи, хоть бы не заживо. Не прошу уже о большем. Хоть бы они сначала детей застрелили. А только потом бы жгли…

Имея дело с нацистами давно, Паша уже знал, что такое для них – верх человечности, и так сделают только самые лучшие из их популяции.

И вот он нашёл целый, не треснувший в жарком пламени череп. Маленький. На ладони умещался. Паша повертел его, поднося к свету. На затылке – дырка. Аккуратная, круглая. Пуля.

Он выдохнул: не заживо! Слава Богу! И продолжил работать.

Восемь костяков фрагментарной сохранности. Восемь. Паша пересчитал трижды, пока не перестал сбиваться. Потом нашёл девятый. С черепом, тоже с дыркой.

– Девять, – сказал он вслух. Голос сорвался.

Он хотел продолжить, но в дверях котельной возник Сашка Лихов – пожилой, уже в годах земляк-казак, приданный следственной группе для охраны. Лицо красное, глаза бешеные, в руках трясётся, как при стрельбе, «калаш». Только Лихов не стрелял, он кричал:

– Пал Иваныч! – орал он. – Нацики кругом! Выбили наших из города, прочёсывают! Бросайте всё, бежим!

Паша посмотрел на кости. На черепа, разложенные в ряд. На девятый, который он не успел сфотографировать.

– Не брошу, – сказал он. – Уходи сам.

– Пал Иваныч! – Лихов схватил его за плечо, тряхнул. – Они здесь будут через пять минут! Я дорогу знаю, я пешком выведу! Но надо сейчас!

За стенами котельной послышались голоса. Гортанные, чужие, с «гхэканьем», которое Паша научился распознавать за годы войны. Нацисты. Выродки, неумелые во всём, кроме убийства, – «зато» уж в убийствах изощрённые, как виртуозы адского оркестра...

– Поздно, – констатировал Паша, ощущая, как каменеет от ступней выше и выше, обращается в холодный гранит. Защитная реакция организма на ужас, запредельный пониманию, окаменение всех реакций…

– Не поздно! – находчивый Лихов снял с себя солдатский гвардейский бушлат, вывернул наизнанку. И Паша с восхищением, пополам с омерзением, увидел: с изнанки – нашивка, чужая, с буквами, которые он разобрал не сразу. «ЗСУ» – во всю спину. Фашистская аббревиатура, для нацистов – своя, пропуск. Их шевроны, их изолентой обмотан рукав: у наших синяя, у них жёлтая, как их безумие…

Лихов надел бушлат обратно, теперь внутренней (чужой, вражеской) стороной наружу. И лицо его тоже изменилось, перевернулось. Исчезла мягкость, исчезла та теплая, казачья улыбка, которой он встречал Пашу по утрам. Осталось нечто другое. Неживое. Злое. Оборотень!

– Идёмте, – сказал он другим голосом – жёстким, рубленым. – Я вас выведу. Молчите. Глаза в пол. Шагайте.

Он ткнул Пашу автоматом в спину – не больно, но ощутимо. И они вышли.

Мимо нацистов.

Тех было много. Особей пятнадцать, может, двадцать. С людьми они соотносились методом «зловещей долины»5: похожи, но с жуткими, если вглядеться, отличиями…

Нацики длиннолапыми орангутангами стояли на углах, они сидели «в срущей позе», на карачках посреди руин, курили, глотали импортные «колёса» – «таблетки счастья», перекидывались разорванными, пополам с матом (почему-то русским матом!), ухающими кровососущей помпой междометиями. У многих изо рта текла слюна, лосня подбородки, – густая, белая, как кисель. Глаза мутные, зрачки расширены. Обдолбанные. Паша знал: их вермахт держится на психотропах: нечто давали солдатам перед зачистками, чтобы те не чувствовали страха. Или чтобы не чувствовали ничего вообще.

Один из человекообразных приматов, молодой каннибал, с лицом, изъеденным оспой, посмотрел на Пашу, потом на Лихова.

– Шо, хлопец, конвоируешь? – спросил он по-русски, с хохляцким акцентом.

– Важлива персона, – ответил Лихов, и голос оборотня продолжал оставаться чужим – не его, не Сашкиного тембра, а того, другого, который вывернулся вместе с бушлатом. – До штабу треба докинути.

– Можешь прямо тут, – усмехнулся другой орангутанг, поднимая автомат. – Одной руснёй меньше – не убудет.

Лихов засмеялся. Громко, неестественно, будто натянул смех, как маску. Идеальная имитация фашистского смеха, механического, металлического, смеха роботов.

– Брати, нияк не можна! – зачастил он, почти по-свойски. – Персона важлива, начальство чекае. Як без наказу?

Ему поверили. Или не поверили, но в эйфории только что взятого города не стали проверять. Свой же. Бушлат свой. Акцент у стервеца свой – откуда успел научиться?!

Когда их окружило особенно плотное кольцо фашистов, Лихов, видать со страху, пустился на ещё один психологический трюк. Чтобы не спросили документов – «шёл на опережение», с вызовом напирал на тех, кто мог бы поинтересоваться личностью…

Он вдруг стал «требувати» от Паши сказать слово «поляница»6. Маркерное слово геноцида, так называемый «шибболет»…

– Поляница, – сказал Паша, как умел, как получалось, поневоле, и пока недоумённо, подыгрывая.

 Лихов хохочет, фашисты хохочут, обступив почти стеной. Стена, сложенная как из кирпичей, из слюнявых сладострастных широкомордых рож заправских садистов...

– Не так, русня, не так! – кривляется Лихов, выступая в любимой у нацистов роли, роли клоуна. Он кривляется, как шут, и Паша думает: «Вот какой ты, Клоун Ада, из слова, над которым редко задумываются: «клоунада»!».

– Надо вот так: «паляныця», «паляныця»...

Язык Лихова вертит недоступные московиту кренделя. Лихов говорит так «аутентично» (вряд ли сам Лихов знает это слово, в отличие от «Поляницы»), что нацисты его по плечу хлопают, мол, ай да гарный хлопец…

Пашу же охватывает тошнота, он боится, что его прямо сейчас вырвет прямо вот тут, на фашистские сапоги, а ведь нельзя, выбираться надо... Рвота во рту. Липкая, прогорклая, словно бы не своя – рвотная масса. Паша надувает щёки, чтобы сдержать её.

Видя, что ему совсем худо, Лихов сворачивает балаган и говорит серьёзным тоном, но на том же языке свастики, на языке весёлого детоубийства: 

– Тю, хлопче, треба мени москаля вести до штабу, поки вин, собака, тут не здох, сами бачите – слабкий...

«Какой артист погибает!» – говорил Нерон; «Какой артист спасается», – думал Кещупов о Сашке.

– Иди, – махнул рукой фашистский офицер с прилагающимися к их мундирам уставными глазами героинового наркомана. – Но если што – мы тебя запомнили…

И они прошли прямо сквозь толпу плотоядных тварей-людоедов.  «Паляныця» провела… Шаг за шагом. Паша считал про себя: один столб, второй, третий. Не поднимал глаз, смотрел в землю – в щебень, в бетонную крошку, в чужую кровь, въевшуюся в камни.

Нацисты остались за спиной. Их голоса таяли, глохли в тишине.

Лес встретил их сыростью и запахом прелых листьев. Паша отошёл к дереву, прислонился спиной к шершавой коре, закрыл глаза.

– Живы, – сказал он.

– Живы, – ответил Лихов. Он уже вывернул бушлат обратно – стал снова свой, казачий обликом. «Казачьему роду нет переводу», «Казаки – глаза и уши армии» – все поговорки о Лихове!  Но лицо Сашки оставалось чужим ещё долго, пока они шли через лес, пока не нашли своих. Оборотень! В прямом и буквальном смысле слова – оборотень.

И что было в душе у Кетчупа? Благодарность к оборотню, только что спасшему тебе жизнь, причём от такой смерти, какую и врагу не пожелаешь. В дивизионном госпитале врач сказал однажды Кещупову:

– Наиболее распространённый психиатрический диагноз у пленных фашистов – садомаразм. То есть у них совершенно подавлены познавательные функции, разорвана связность мышления, но при этом гипертрофированы центры агрессии. Их жажда убивать не может напитаться обычными расстрелами. Им нужно убивать каким-то особо изощрённым способом, только это их удовлетворяет до оргазма…

– Почему? – тупо спросил Паша.

– Что значит, почему?! – как будто бы обиделся врач. – Это психическое заболевание! Почему психопат делает то, что он делает?! Таковы последствия применения к ним психотропных средств, вызвавших необратимые изменения мозга… Из них делали идеальных солдат – и, увы, преуспели… А садизм – это как выхлоп у машины…

Но лучше других, по знакомству с детскими костями в импровизированном крематории, понимая, что его ждало, если бы Лихов не вывел, – при всей благодарности к оборотню Паша не мог избавиться от какого-то иррационального отвращения к этому лёгкому, моментальному жесту выворачивания бушлата. Слишком близко сошлись обугленные детские косточки в ржавом колоснике – и обращение Лихова в звериный образ. Слишком уж «своим» казался Лихов, пусть только казался, но всё же среди упырей…

– Экий ты, Лихов, сметливый, – борясь с моросью в голове и душе, пытаясь откачать выпавшее в обморок сердце, сказал Паша, когда они уже сидели в блиндаже, пили чай из алюминиевых кружек, грели руки над фронтовой любимицей, фронтовой спасительницей, толстобокой чугунной «ПОВарихой» – печкой «ПОВ-57». – Да и запасливый, хозяйственный!  Это ж надо такое придумать: бушлат-оборотень!

Лихов принял похвалу за чистую монету, с босяцкой малограмотной наивностью начал хвастать, что идею «словил» от китайских пуховиков. Китайские пуховики на вещевом рынке – «два в одном».

– Он, с одной стороны, зелёный, с карманами. А вывернешь наизнанку, и он уже синий, но тоже с карманами! Покупаешь один пуховик – а как будто два купил!

Последнее особенно радовало домовитого и скаредного казака. Самое страшное, что этот идеальный воин – окажись по ту сторону – остался бы таким же идеальным воином… Они же там все Лихова рода, плоть от плоти, такие же покупатели китайских пуховиков на вещевых рынках… Только они потусторонние, оборотни, в образ зверя нырнувшие, а обратное заклинание забывшие… Это Лихов ещё умеет, «туда и обратно», через пень-колоду перекувыркнувшись… А они застряли в звериных шкурах…

И Кещупов смеялся над любой, даже самой тупой солдатской шуткой... И видно было, что ему не до смеха – внутри у него всё ещё ходило ходуном, как у загнанного животного. В его душе столкнулись два сильных напора, и неизвестно, какой мощнее. С одной стороны – острый, как финка под ребро, страх перед нацистами. Заячий, постыдный, живой страх оказавшегося среди ходячих мертвецов, откормленных на психотропной диете, ничего не боящихся. Но второй поток, ударивший навстречу лавине страха, – отвращение, омерзение, содрогание от пребывания с этой мразью на одной земле, от их пошаговой, такой доступной близости… Паша попытался сформулировать для слушателей:

– Это как если бы вы тонули, но не в воде, а в смеси протухшей блевоты и гноя. Чисто технически без разницы, какая жидкость зальёт лёгкие, оборвёт дыхание. Но для человека всё же… если это вода, то одно… А если это блевотина пополам с гноем, и вот эта смесь заполняет все твои внутренности, забивает органы дыхания, это всё же другое… Для человека – если он человек… Есть разница…

– Среди упырей, Пал Иваныч, приходится ходить… – Лихов чуть виновато поднял глаза на Пашу. И в них, одновременно устало-выгоревших и воровато-хитрых, на самом дне, «как в омуте глухом», Паша увидел то, что хотел забыть. – С волками жить, по волчьи выть. Опыт жизни…

Паша хотел спросить – какой опыт? Где ты научился выворачивать душу наизнанку и надевать чужую шкуру? Но не спросил. Потому что знал: у каждого своя война. И свои способы выжить.

Он допил солдатский (то есть заваренный прямо в кружке, с плавающими чаинками) чай, привалился спиной к стене блиндажа.

– И кто после этого скажет, что упыри – сказка? – спросил он. – Сказка они только в том смысле, что это адаптированный для детей пересказ реальности. Смягчённый. Чтобы детям не было так страшно. Как тем, кто повстречал упырей в натуральную величину…

Он замолчал. Перед глазами зависла котельная. Печь. Девять черепов с дырками на затылках.

– Как тем детям, – добавил он тихо. – Которых я доставал из печи. Наверное, им не сказали, куда везут, да ведь?! Наверное, их палачам хватило ума рассказать этим детям сказку вместо правды… Мол, мы вас везём в баню помыться… Или на медосмотр… К парикмахеру…

– На медосмотр к парикмахеру? – хмыкнул Лихов. – В такое и дети не поверили бы…

– Им же хоть на это мозгов хватило?! – заорал Кещупов, истерически, почти нечленораздельно, бессильно и жалко колотя кулаками слабака в армированный бетон, отчего больно только кулакам, не бетону. И необратимо сломавшись в себе. –  Или, или… Не мозгов, а… чего там заменяет мозг в состоянии садомаразма?! Кисель, слизь, тухлый гной в их черепной коробке, процессы гнилостного брожения внутри костяного сосуда… Нет, не хватит им ума на сказки, сказки – людьми сочиняются, а в этих некрофилах одна правда, только правда и ничего, кроме правды… Неприкрытая правда могилы, которую специально не закапывают, чтобы все «любовались» гниением и разложением того, что ценили и освящали в иллюзиях своих…

Лихов не ответил. Только подвинулся ближе, налил командиру ещё чаю.

А за стенкой блиндажа выл ветер. Или не ветер. Или кто-то, кого они не смогли спасти, всё ещё плакал в темноте…

Паша проснулся.

Муртаза сидел у него на груди, тяжёлый, как шаровая молния, и смотрел прямо в глаза.

– Приснилось, – сказал Паша коту. – Всё это было. Но не вчера.

Он сел, потрогал лицо. Лицо было сырым и липким, как плоть, с которой ободрали кожу (на фронте он часто встречал эти плоды забавы нацистов – трупы без кожи).

– Не вчера, – повторил он. – А кажется – только что.

Он встал, подошёл к окну. За стеклом, на высоте пятого этажа, никого не было. Только ветер. Только луна. Только холод, от которого не спасает ни бушлат, ни чужой акцент, ни вывернутая наизнанку душа.

Паша достал «беломорину», закурил. И долго стоял так, глядя в ночь, пока Муртаза не спрыгнул с кровати и не потёрся о его ноги.

– Знаю, – сказал Паша. – Знаю. Не один я.

Он присел, погладил кота. И улыбнулся – той улыбкой, которая не грела, но помогала жить. А в комнате темно – как в мире…

 

2.

В какой-то момент Машенька Плотникова стала звать его «дядя Паша». А «Павел Иванович» всё реже. Кещупов не придал значения этому сближению и омоложению, хотя – если бы разбирался в женщинах лучше, то понял бы: не к добру это. В первую встречу он уверенно занял в её ассоциациях нишу «дедушка». Теперь уже «дядя», а дальше что?!

По договорённости с Рисковой Кетчуп должен был помогать Маше «делать карьеру», но и безо всякой договорённости он это делал охотно. Как говорится, «мы в ответе за тех, кого приручили»…

И это касается не только кота Муртазы. Пусть простит, эгоцентричная тварь, но даже не столько его…

– Дядя Паша, тут такое странное дело у меня… Вы не могли бы глянуть опытным глазом… Я не знаю, что и думать…

– А что случилось?

– Пропажа человека…

– Машенька, пропажу я глянуть могу и отсюда… Это же пустое место, оно везде одинаковое…

– Вот именно, пустое! Но это по телефону не объяснишь, это нужно видеть…

Паша поехал на место… чего? Преступления – пока не скажешь… На место события неопределённого смысла…

– …Вот здесь он и стоял! – тыкала пальцем в стекло витрины пожилая, неприлично для своих лет татуированная бариста кофейни «Адис–Обеды» с синими волосами. В прежние годы у старой ведьмы, видимо, имелся обильный пирсинг, но теперь она его благоразумно сняла, оставив лишь проколы, зиявшие на коже.

– Вот здесь он и стоял, и долго! – с баристой давно никто ни о чём не разговаривал, кроме заказа кофе, и она рада была потрещать на любую тему с кем угодно, даже с потёртым и траченным жизнью частным детективом Пашей Кещуповым, по прозвищу «Кетчуп».

– Вот-вот, встаньте сюда, за мою стойку! – почти умоляла общепитница. – Видите? Мне отсюда через витрину очень хорошо видно! Он шёл – я почему запомнила? Посетителей не было. Смотрю – идёт… А мне интересно – будет ли он обходить песчаную трамбовку, или прямо через неё попрёт? У нас тут даже ставки на прохожих делают… на этот счёт… Ну, потому что некоторые обходят, а некоторые так по песку и чапают. Можно тотализатор сделать. Пока плитку не положили. Я – смотрю – он идёт…

– Это я уже понял…

– И, значит, пошёл он по песчаной трамбовке. Если бы я делала ставку, я бы выиграла, но в тот день я не делала ставки…

– Это я тоже уже понял!

– И тут он встал, и стоит столбом. Вот зачем – врать не буду, не знаю. Мне же через витрину ничего не слышно, может, он чего услышал… Или вдруг задумался, с шизиками так бывает, внезапно… Он встал и стоит. А я почему так уверенно говорю – оптически он точно посреди нашей панорамной витрины… Ну, прямо, как специально, аккуратно по центру… И он там стоял, стоял, то ли думал о чём, то ли слушал чего, у нас тут звукоизоляция… А у меня посетителей, как на грех – нуль! Мне чего делать? Я смотрю на него, пытаюсь понять, чего ему нужно, посреди нашей витрины. А он всё стоит… Сигарету из кармана достал, руки, вроде как, дрожали… Мне так показалось… Закурил… Дрожащими руками, но умело – видать, со стажем курильщик… Я таких сразу угадываю, сама с семнадцати лет как паровоз курю…

– Группа дознания нашла его окурок, – поддержал свидетельницу частный детектив.

– В песке?

– Да.

– И это был тонкий шоколадный «Винстон»?

– Да, именно он.

– Вот видите, я вам не вру! Если бы я врала, откуда бы я узнала про марку его сигарет?

– Послушайте, Лола Макарьевна…

– Можно просто Лола!

– Лола! Никто и не думает обвинять вас в лжесвидетельстве! Я с огромным уважением слушаю ваши показания, тем более что они во всём совпадают с другими находками следствия.

– А какими, если не секрет?

– Понимаете, трамбованный песок, под укладку дорожной плитки, принимает следы. Следствие нашло следы его обуви с ромбическим рисунком подошвы, согласно показаниям его жены. Следы ведут ровно до середины вашего остекления, если отсюда смотреть. И там видно, что он топтался. И окурок «Винстона» рядом валяется…

– Ну вот, я же говорю! Он там стоял. Грустно так стоял, курил, но спокойно. Ну, ничего подозрительного! Мужик стоит посреди раскуроченной улицы, наш мэр тут каждый год плитку меняет… Сука, деньги отмывает, каждое лето тут у нас песок вместо мостовой… И таджики работают… Таджики тоже всё время пропадали, конечно, но их же никто не считает… Плохое там место! Он бы меня спросил – я б ему сказала, что стоять там не нужно. Но он меня не спрашивал. Я вообще его в первый раз в жизни увидела. И знаю о нём только то, что увидела. Внешность хорошо разглядела, потому по вашей фотографии легко его опознала. Одежду тоже. Вот чего он курил – знаю. А как его зовут – понятия не имею…

– А вот вы говорите, там раньше дорожные рабочие пропадали?

– Таджики-то? Ну да.

– А как они пропадали? Куда?

– Мне почём знать? Я не знаю, и откуда они берутся! Как взялись из ниоткуда, так и пропали фиг пойми куда… А он-то, поди, всё ж местный был… Судя по внешности – солидный мужчина, в очках, преподаватель, поди…

– Чиновник невысокого ранга, – пояснил Паша.

– Ну, по нему видно, что свой. Такой лопатой махать не будет.

– Но главное, Лола Макарь… Лола… скажите, если вам так хорошо было видно – куда же он делся?!

– Вот понимаете, тут такое дело! – округлила глаза бариста. – Он, значит, стоял себе и курил… А ко мне зашёл посетитель… Пока я обслужила, то да сё… Смотрю в витрину – уже нет! Ну, я значения не придала тогда: постоял и ушёл. А вы бы удивились? Что ему там, под рекламным плакатом, корни, что ли, пускать? Постоял, да ушёл… А он, оказывается, без вести пропал, мне менты уже обсказали… фабулу-то… этого… ну, дела.

– И вот что выходит, дорогая моя Лола! – проникновенно начал Паша Кетчуп. – Судя по следам, его что-то утащило в воздух…

– Не может быть! – ахнула бариста, прикрыв артритной ладонью густо и ярко накрашенные губы.

– Ну, или он растворился… Сами судите, давайте подумаем вместе! Вот песок. Песок следы хорошо отпечатал. Прямо как на границе, где есть вспаханные полосы, чтобы следы видеть… Всё в точности, как вы рассказываете! Пропавший доходит до определённой точки, встаёт там, нервно топчется и курит… По следам это хорошо видно…

– И?

– И всё. Он ни назад не вернулся, ни вперёд не пошёл. Ни вбок. Его следы обрываются прямо посреди песочной трамбовки. Надо отдать должное полиции, парни всё сняли и на фото, и на видео! И как следы идут, и как обрываются… Ощущение такое, что сверху какой-то орёл прянул, и утащил его в облака… А как такое возможно?

– Понятия не имею, ума не приложу! – тараторила Лола, тараща глаза в тщетных попытках быть всё ещё привлекательной.

Паша Кетчуп поблагодарил её улыбкой и пятисотрублёвой купюрой, и вышел покурить.

Маша Плотникова в который раз крутилась на месте «не пойми чего», зачем-то измеряла площадь песчаной трамбовки под укладку плитки с помощью складного «метра».

– Не понимаю, – бормотала девушка, убийственно-завораживающим жестом поправляя свою завидную укладку златовласки. – Ничего не понимаю… Ну, не улетел же он в самом деле!

Более опытный – всё же старик, а не девочка в погонах, – Паша Кетчуп не только мысленно, но и «в натуре» проделал путь пропавшего без вести мужчины, где-то на съёмной квартире, за которую теперь нечем платить, оплакиваемого женой и двумя детьми.

– Он шёл оттуда, правда? – Кетчуп спрашивал у Маши, скорее машинально, чем по нужде.

– Да.

– Ширина шага стандартная… 65 сантиметров… На фотографиях следствия мы хорошо видим эти следы… На видео видим последовательно всю их цепочку… Итак, он дошёл досюда! Вот, отсюда как раз хорошо виден пост барменши…

Паша приветливо помахал Лоле, уставившейся на него через стекло витрины.

 – Так, Машуля, здесь его что-то привлекло, остановило. Он стоял, думал, курил… Судя по оттискам переминающихся следов – занервничал…

– Что он, орла парящего увидел, который его утащит? – неловко пошутила молодая «товарищ дознаватель».

– Отчасти да, – вдруг понял случившееся на этом «страшном месте» Паша Кетчуп. – Он, Машенька, увидел вот этот рекламный баннер!

– Ну, увидел, и что?! Баннеров на столбах никогда не видел? Где он тогда до сорока лет жил?

– А ты встань сюда, и сама внимательно посмотри…

– Ну… – молодая дознаватель неохотно встала плечом к плечу к Паше.

– Хорошо ли тебе видно, дитя моё? – по-сказочному зловеще поинтересовался старый детектив.

Многокрасочный, прекрасной полиграфии рекламный баннер два на три метра с завидной высоты своего положения предлагал приобретать новые квартиры-студии непосредственно от застройщика, в новом микрорайоне «Хрустальный Луч». Под завлекательной евроремонтом фотографии тесной комнатки, на которой диван-кровать соседствовала с электрической плитой (студии ведь склонны к минимализму), значилась и цена: хоть сегодня уплати – и заезжай!

– Ну и что? – скучающе щурилась на оферту барыг Плотникова.

– Подумай немножко, дитя моё! – страшно скалился бывалый Кетчуп. В ТЮЗе он был бы идеален на роль «серого волка», как Машенька на роль «Красной Шапочки».

 – Как ты считаешь, Машуля, можно ли в нашем климате жить совсем без жилья? Без большого, спору нет, можно и ужаться, обойтись… Но без совсем-совсем маленького? Как вот это?

– К чему, дяденька Пашенька, вы топчете больной мозоль моего квартирного вопроса? – обиделась вчерашняя служанка, господской милостью переодетая в погоны, но не читавшая, по причине деградации образования, классическое:

Ах, от господ подалей;

У них беды себе на всякий час готовь,

Минуй нас пуще всех печалей

и барский гнев, и барская любовь7.

– А ты цену прочитала так же внимательно, как и наш пропащий? Или скользнула глазом, не глядя, альпинистка моя, верхоглядка моя?!

Новоиспечённый дознаватель молчала. Она поняла. Она как бы увидела всё, что совсем недавно тут произошло…

Маленький человек идёт с работы домой. Маленькому человеку не на что купить машину, автобусная остановка довольно далеко, и ему нужно пройти до дома порядочное расстояние пешком. Обычно «потерпевший» проходил, опустив голову вниз и не глядя на рекламные баннеры, но в этот раз неутомимая в своих хищениях мэрия расковыряла тротуарную плитку, и он должен пройти по песку… По песку он идёт осторожнее, чем обычно, и потому стал замечать кое-что из ранее незаметного ему…

Он натыкается глазами на баннер, предлагающий ему купить квартиру-студию. Самую минимальную из возможных.

– Пять с половиной миллионов! – зачитал для Маши-растеряши Паша Кетчуп. – Сколько лет, малыш, тебе нужно ни есть, ни пить, ни одеваться, не говоря о большем, чтобы…?

– Чтобы – что?

– Чтобы…

– Я вас поняла, дядя Паша! Мне уже поздно начинать…

– Мне тем более. Да и нашему исчезнувшему. Вся картина перед нами как на ладони. Здесь он стоит, нервно курит, и считает в уме… Слагает, сравнивает свою зарплату – и стоимость квартиры…

Дознавательница сморщила хорошенький, как у киноактрисы, лобик и свела бровки. На миг стала пропавшим без вести и безнадёжно разыскиваемым «потерпевшим». «Чтобы поймать утку – думай, как утка»…

Она, дознаватель ещё была, и её можно было даже потрогать, скажем, за рукав мышиных оттенков мундира, – но почему-то в ней стали проявляться свойства стекла. Глядя через него, смутно, но уже виделась вывеска кофейни «Аддис-Обеды» и пожилая игривая барменша за стеклом панорамной витрины…

Маленький человек – и огромный рекламный плакат: «квартира-студия за 5,5 млн рублей».

– Кто-то без него его решил, – переиначил Паша Кетчуп известную поговорку про насильственную женитьбу. – Кто-то, его не спросясь, за него принял решение, что ему незачем жить…

Машенька всё поняла. Побледнела, а может – просто таким образом растворялась дальше в воздухе… И умоляющим голосом попросила:

– Дядя Паша, миленький, давайте поскорее уйдём отсюда!

 

3.

К вечеру тучи сгустились над лесопарком, будто кто-то вылил чернила с неба. Сначала волнисто набежал стеснительный дождь – редкие капли, которые не успевают долететь до земли, растворяясь у нагретого асфальта. Паша стоял у балконной остеклённой двери, смотрел, как город за окнами его уютной многоэтажки медленно превращается в импрессионистскую акварель размытых полутонов.

Робкая летняя капéль-крап обернулась матёрым ливнем. Ох уж эти оборотни, нигде от них нет упокою! Дождь осмелел, вошёл во вкус. Забарабанил по подоконнику, застучал в стёкла, журчал бурно в водосточных трубах. Фонари зажглись сквозь воду, как бы под водой – жёлтые, мутные, акварельно размытые – так в ясную погоду видит старик с катарактой. Тьма и жёлтые пятна на сырой черноте. И ни души на улице. Вдали гром сердито ломает кривые молнии об колено. Вспышки и удары рассерженного зноя…

– И хорошо, – сказал Паша коту, который спал на диване, свернувшись калачиком. – Хоть никого не принесёт нелёгкая...

Словно задавшись его всегда удивлять, Судьба обернулась в пронзительный дверной звонок. Резкий, тревожный, врывающийся в монотонный шум дождя клаксон, который не Паша выбирал, вошёл, как шило в бок.

– Чёрт, – сказал Паша. – Упыри пошли в атаку.

Он подошёл к двери, заглянул в глазок. Дико искажённо кривой оптикой проступила фигура – женская, продрогшая, с зонтом, который, видимо, не очень помог при косых нахлёстах тропической стеклянной стены вод. Маша…

– И чего тебе опять, дочь моя? – вычурно сказал Павел Иванович, отпирая замок. А сам подумал: «Что-то часто ко мне бабы ходить стали».

Распахнул дверь. Маша стояла на пороге, вымокшая до нитки. Китель промок насквозь, волосы слиплись в сосульки, по лицу текли ручьи – то ли дождь, то ли слёзы, то ли и то и другое, но пополам с хорошо опознаваемой тушью для ресниц.

– Павел Иванович, – сказала она, – извините, я… Этот дождь меня замочил…

– Ты лучше так не говори! – суеверно отмахнулся Кетчуп. – Люди нашей профессии под «замочил» имеют несколько иное…

– Да, да…

– Заходи, – перебил Паша, отступая в коридор. – Не стой в подъезде. Растворишься.

Маша шагнула внутрь. Зонт она оставила снаружи – бесполезную, ломаную ветром раскоряку, которая не справилась со стихией. В прихожей образовалась лужа. Паша посмотрел на неё, потом на кота, который уже спрыгнул с дивана и теперь сидел в дверном проёме, осуждающе глядя на следящую мокрым гостью.

– Не ори, – сказал Паша коту. – Ты тоже иногда лужи делаешь!

«Мои – маленькие» – взглядом возражал Муртаза.

– Я… – начала Маша, но Паша снова её перебил.

– Раздевайся, крошка! Всё равно вся мокрая…

– Что вы такое говорите? – цветущая девушка стала пунцовой, как роза.

– У меня пижама есть, – думал о своём и по-своему Паша. – Фланелевая. Батя прислал, говорит, чтобы дома носил, а то простыну.

– Павел Иванович, я не…

– Не бойся, – усмехнулся Паша. – Подглядывать не буду. Во-первых, у меня диплом военного юриста, это обязывает. Во-вторых, мне уже стукнуло шестьдесят, мой интерес к женскому полу санаторно-курортный – полежать, подышать, никаких излишеств. В-третьих, у меня кот. Он застукает – убьёт.

И ушёл в спальню неисправимого холостяка, достал из шкафа пижаму – синюю, мягкую, в белую клетку и размера «слон взрослый». Протянул Маше.

Говорил телеграфным стилем:

– Иди в ванную. Переоденься. А я чай поставлю. Согреешься.

Маша взяла пижаму, хотела что-то сказать, но Паша уже скрылся на кухне.

Он заварил чай – не пакетированный, а травяной, грудной сбор, тот самый, который батя присылал с пасеки вместе с мёдом и ворчанием. Поставил на стол кружки, сахарницу, вынул из холодильника банку с мёдом и банку с вареньем «местных ягод». Кот сидел у его ног и требовал сметаны, но Паша сделал вид, что не понимает.

– Сейчас я тебя мёдом угощу! – кричал он с кухни в коридор, совсем не коту. – С нашей фамильной пасеки… Эльвина Игоревна была немногим младше тебя, когда впервые его попробовала… «И вот зачем я это сказал?!» – возмутился внутренний критик. «Ну, наверное, потому что ты хочешь покормить девочку мёдом, и не более того», – ответил сам себе Паша.

Он ведь не слепой, он видит:

«Мы с этой девчонкой ведём себя как старые любовники, – думал он, наливая кипяток в заварник. – Впрочем, это я старый, а она никоим образом не стара… Разве что «стар» – звёздочка, ну да то не по-нашему. Зачем она ко мне припёрлась? Посреди ночи, под ливнем, с зонтом-недотёпой…».

Маша вышла из ванной. Пижама висела на ней мешком, штанины подкатаны в три оборота, рукава болтаются, как крылья мельницы. Но лицо её – после тёплой воды, после того как она смыла с себя холод и усталость, и размытую тушь с помадой – было почти детским: розовым, беззащитным, с глазами, которые требовали ответов.

– Идиотский вид, – сказала она, критически оглядывая себя в зеркало.

– Уютный вид, – поправил Паша. – Садись. Чай стынет.

Она села, обхватила кружку ладонями – тонкими, красивыми пальцами, без колец, без маникюра. Паша заметил, что они слегка дрожат.

– Замёрзла?

– Да нет, – Маша подняла на него глаза. – Волнуюсь.

– О чём?

– О себе. О ней. о вас, Павел Иванович. И мне… мне нужны ответы.

Вот так и наступает «профессиональная деформация личности»! Ответы ей нужны, гончей легавой! Паша сел напротив, взял свою кружку. Отхлебнул. Чай обжёг нёбо. Мёд загладил его вину, приласкав.

– Какие ответы? – спросил он. – Ты конкретней спрашивай.

Маша молчала долго. Смотрела в кружку, на разнотравье, которое всё также по-солдатски кружилось в кипятке, мелкими рыбками в аквариуме.

– Она… – наконец выдавила Маша. – Эльвина Игоревна. Она… ведь не человек? Я права?

Паша поставил кружку. Не торопился отвечать. Достал папиросу, чадно закурил, пуская дым в форточку.

– А ты сама как думаешь? – спросил, наконец, бесцветным голосом.

– Я не знаю, – честно созналась Маша. – Иногда мне кажется – да. Иногда – нет... Я, если вы заметили, приметливая…

– Умная девочка, – кивнул Паша. – А чего боишься?

– Что вы… – Маша запнулась, подбирая слова. – Что вы ей верите. Что она вас… изменит. Что вы станете таким же, как она.

– Уже поздно, – усмехнулся Паша. – Я уже старый. Меня не изменить. А она… она, может, и изменится. К лучшему.

– Вы, правда, верите?

Паша выпустил дым в потолок. Посмотрел на кота, который уже успел зачем-то залезть на подоконник и спрыгнуть с него, покружил, как будто у него кошачья мята в заду, и теперь тёрся о Машины ноги, скорее, наверное, о знакомую пижаму, выпрашивая ласку или сливки. Лучше, конечно, и то и другое…

– Машенька, – сказал Кетчуп, поджав губы пенсионерским жестом праздного снобизма. – А вот как ты думаешь, Солнышко, зачем всё?

– Что, простите?

– Зачем всё? Ну, вот в мире, во Вселенной?

– Я не знаю, – прошептала Маша. – Пал Иваныч, это очень общий вопрос… Мне не по чину…

– Тогда зачем тебе конкретные ответы? Зачем ты мокла под ливнем, тащилась ко мне на ночь глядя, чтобы спросить то, что самой известно? Ладно, – Паша откинулся на спинку стула. – Я тогда по-другому спрошу. Зачем искать какую-то особую нечисть, когда нечистотами пропитан весь наш мир, как губка, снизу доверху? Для того, чтобы увидеть нечистую силу, – не нужны магические заклинания или ждать полнолуния. Ты хочешь увидеть нечистую силу? Да просто на улицу выйди, хоть в полдень, или телевизор включи, хоть государственный канал!

– Так ты (она внезапно, ошеломляющей перешла на интимно, с грудным придыханием «ты») не веришь, что она… – начала Маша.

– Я верю тому, что вижу, – перебил Паша.

Маша молчала. Пальцы её перестали дрожать.

– Пей чай, – советовал Паша участливо. – Остынет.

Она отхлебнула. Чай был сладким, с вареньем, с мятой, которую Паше исправно доставляла деревенская родня.

– Хороший, – похвалила Маша то ли чай, то ли Пашу.

– Батя прислал, – буркнул Кещупов. – С пасеки. Там всё хорошее. Кроме жизни.

Тоже, в общем-то, и про чай, и про себя, грешного…

Он встал, подошёл к балконной двери. Дождь уже кончился – так же внезапно, как начался. Небо очистилось, и где-то там, над лесопарком, уже угадывалась луна – полная, жёлтая, тяжёлая.

– Павел Иванович… – сказала Маша ему в спину.

– М-м?

– Я хочу вам помочь. Не из любопытства. Из… ну, из уважения. Вы меня спасли тогда, на платформе. Я не забыла. А теперь… я чувствую, что вы в опасности. И она – тоже.

Паша обернулся.

– Ты про Эльвину?

– Про всех, – сказала Маша. – Эта история сегодня... Всё это так необычно… И так очевидно, так доказуемо… Растворение человека… Не в кислоте, а в…

– В жизни…

– Да, вот он есть – и его нет… Без кислот и щелочей. Из-за одних лишь сволочей. Это так необычно…

– Как раз наоборот. Это слишком обычно, Маша, и потому невидимо невооружённым глазом. Если бы это был менее обычно – мы бы сразу заметили и напряглись... Ты умеешь выговаривать слово «поляница»?

– Нет, разумеется…

– Вот и я тоже. Так и не научился. Значит, мы с тобой всё ещё пока люди… – он оживился, а точнее, попытался сыграть жизнелюбивое оживление, соскочить с темы. – А что нужно людям? Крепкое здоровье! Вот чем я тебя сейчас попотчую! Это настойка называется «Мама Хуана», самое популярное лекарство в Доминикане… Им лечатся от всех болезней, но лучше всего оно помогает в профилактике простуды…

И Кетчуп разлил по рюмкам мутноватую, остро пахнувшую спиртом, впитавшую щедрость экваториального солнца, жидкость.

– Пей – и дьявол тебя доведёт до конца… Й-о-хо-хо, и бутылка рома…

К чему вы это, дядя Паша?

– Машенька, в тридцатых годах прошлого века диктатор Доминиканской республики Трухильо решил вырезать всех гаитян. Знаешь, как доминиканские нацисты отделяли гаитян от своих? Они показывали человеку веточку петрушки, и спрашивали, что это такое. Гаитяне, с детства говорящие на другом наречии, не могли сказать слово, с точки зрения доминиканцев, «правильно». И сразу выдавали себя… А теперь скажи мне, детка, какая сказка страшнее этой были?!

– Про поляницу? – догадалась Маша, вполне уже усвоив метод следственной проницательности.

– К сожалению, это тоже не сказка, а быль…

– Вы всё шутите, – Маша встала, и как-то не в меру решительно подошла к старику, забавлявшемуся историей шибболетов. – А мне страшно.

Паша посмотрел на неё. Молодую, почти девочку, которая пережила встречу с оборотнями, выучилась на дознавателя, приехала к нему под дождём, чтобы предупредить. И вдруг понял, что она – его семья. Не батя с Аннушкой и Кондратом, те уже успели стать «дальними родственниками»:

…Раз в году письмо скупое,

Поздравленье с Рождеством,

И долгих лет…

Она, Маша, ближе. И в прямом, и в переносном смысле. Маша, которая была горничной у миллионерши, а стала полицейским, который ещё верит в какую-то справедливость, а самое главное, ещё наивно думает, будто в этом мире есть что-то устойчивое, незыблемое, и за него можно зацепиться, чтобы не снесло течением жизни-речки-говнотечки…

– Ничего не бойся, – сказал Кетчуп Маше, глядя на неё, такую домашнюю и уютную во фланелевой пижаме. – Прорвёмся, ответят опера! То есть мы с тобой…

Паша обнял эту хрупкую птичку – легко, по-отцовски, не сжимая. Маша уткнулась носом ему в плечо – мокрым, холодным, но чувственным жестом. С хорошим легавым нюхом носик-то…

– Ты только не лезь, куда не надо, – попросил Паша. – Ты нужна живая.

– А ты? – спросила она, глядя ему не в глаза, а куда-то в его плечо.

– А я уже старый. Мне терять нечего.

Она отстранилась, посмотрела на него долгим, изучающим взглядом.

– Врёте, – сказала она. – Всегда есть что терять.

Паша не ответил. Только поправил на ней пижаму, сползавшую с худенького, с остро вычерченной подростковой ключицей, плечика, – синюю, в белую клетку, слоновьих размеров пижаму, в которой эта лебёдушка оказалась, как в мешке.

– Пойдём чай допивать, – сказал он. – А то остынет совсем.

Они вернулись на кухню. Кот уже лёг на столе в странной позе «ковра-шкуры», свесив лапы, и смотрел на Машу с укором – мол, могла бы и сметаны принести, раз пришла.

Маша погладила его. Муртаза заурчал – густо, одобрительно, как батя, когда мёд удавался.

– Я люблю тебя, – сказала Маша коту. – Ты хороший.

Кот посмотрел на Пашу. Мол, слышал? Она меня любит. А ты меня только кормишь, чаще невовремя и заставляешь ходить в лоток, часто неправомочно…

– Иди ты! – сказал Паша коту.

Кот обиженно отвернулся и принялся облизывать пухлую пушистую лапку.

Маша засмеялась – впервые за весь вечер. Смех её был звонким, молодым, настоящим – таким, который не спутаешь ни с чем.

– Павел Иванович, – сказала она. – А вы знаете, что Эльвина Игоревна о вас говорит?

– Что? – напрягся Паша.

Говорит, что вы – её совесть. Единственная, которая осталась. – Маша подмигнула. – Не потеряйте её.

– Кого? Совесть или Эльвину?

Но глупый вопрос повис без ответа, потому что есть вопросы, на которые невозможно дать ответ. Что и требовалось доказать. Маше, «пришедшей за ответами»…

Паша отхлебнул чай. Молчал долго. Потом сказал:

– Ладно. Спасибо за визит. Сейчас закажу тебе такси, проспись. Завтра много дел.

Маша кивнула, пошла переодеваться. Вернулась в своей форме – ещё влажной, но уже не хлюпающей. Паша открыл дверь.

– Пал Иваныч, – сказала она на пороге. – А можно я к вам ещё приду? Не по делу. Просто… чай пить. С котом поиграть.

– Приходи, – милостиво позволил Паша, светскими визитами не избалованный нимало. – Только не под дождём. А я тебе мёда отолью, с кещуповских угодий… У нас настоящий мёд, не отцеженный, какой должен быть: с маточным молочком, с прополисом, с пергой…

– Звучит аппетитно!

– Выглядит не так аппетитно, но вкусно и полезно!

Она улыбнулась и ушла. Быстро, легко, почти бегом – вниз по лестнице, хлопнула дверь подъезда, и её шаги растворились в шуме мокрого города.

Паша закрыл дверь. Посмотрел на кота.

– Вот, – сказал он. – Семья. Геморройный папа, дочка с табельным оружием и мать-упырица, призрачно маячащая за окном… И кот в нагрузку!

Кот чихнул.

– Молчи, – сказал Паша. – Сами разберёмся.

Он подошёл к балконной двери, распахнул её настежь – чтобы ночной воздух ворвался в комнату, выдул слишком уж манящий женский парфюм, выдул запах табака и коньяка.

Внизу, под фонарём, никого не было. Или было. Или только что было.

– Дурак, – сказал Паша в темноту. – Старый, глупый, конченый дурак.

Он засмеялся – тихо, без истерики, так, как смеются люди, которые поняли что-то важное и уже не могут делать вид, что ничего не случилось. А в лесопарке завыли собаки. Или не собаки. Или волки. Или просто ветер. Паша закрыл балконную дверь, лёг на диван, пододвинул к себе кота, который едва стерпел такую фамильярность.

«Без рук, без рук! – как бы говорило его нервное взмякивание. – Я тебе не подушка и не жена, чтобы меня тискать…».

– Ладно, – повторил Паша навязчивый мотив. – Прорвёмся, опера!

Муртаза вздохнул – тяжело, по-человечески – и положил голову ему на локоть.

 

 

РАБОТА В ОБЛАСТИ ИСКУССТВА…
 

…Давайте будем
Нести искусство людям.
Берут они охотно
старинные полотна…

             Песня гангстеров из к/ф
        «Приключения Электроника»

 

На этот «культпоход» он, есть подозрение, осторожно предположим, спровоцировал Эльвину, когда вместе с ней бродил меж витрин антикварного салона. Пока Рискова выбирала себе «дамские игрушки» (она была большой ценительницей ювелирной старины), внимание Паши привлекла безделица в форме декоративного стилета. Она лежала в угловой витрине, на чёрном бархате, и так вызывающе бросалась в глаза – будто только Кетчупа и дожидалась на своей, с четырёх углов ярко освещённой подушечке.

– Интересная штучка, – сказал Паша продавщице в униформе салона. – А что это, извиняюсь, такое?

Продавщица, с насыщенным бейджиком и пустыми глазами девушка лет двадцати пяти, пожала плечами.

– Не знаю, я тут недавно. Пришла из бутика шмоток, а до того работала в бутике бытовой химии. Спросите у начальника, он в четверг будет.  Начальник наш из мебельных, он много в таких штуках разбирается…

Паша, попросивший подержать стилет в руках (и нашедший его невероятно лёгким), уже хотел вернуть игрушку «узнице бутиков», которая мирно, по-коровьи, жевала жвачку, но Эльвина, стоявшая у соседней витрины, не оборачиваясь, дала справку, как будто у неё глаза на затылке:

– Италия, примерно XVI век. Заколка для волос, вставлялась спицей на затылок... Дамы эпохи Возрождения носили такие на балах. И для красоты, и... – она сделала паузу, – для самозащиты. Лёгкая, тонкая вещица, много силы не требует – если знаешь, в какое место бить… Чисто женское оружие!

Видимо, Эльвина надеялась, что выражение «чисто женское» отвратит Пашу от наклёвывающейся покупки, «взыграет в нём самца».

Паша повертел заколку в руках. Серебро холодило пальцы.

– Эля, а что тут написано?

Эльвина брезгливо посмотрела на рукоять мини-стилета.

– Это латынь, – голос Эльвины демонстративно и чуть фальшиво скучал. – «His qui meminerunt».

– И что это значит?

– «Для тех, кто помнит».

Паша хотел спросить ещё, но передумал. Настроение Рисковой, её тон, её выражение лица при этом разговоре ему не нравились. И пугали. Но, поскольку средства ему теперь «вполне позволяли», он тут же и приобрёл безделушку.

– Ну и гадость! – отстранилась Эльвина (Кетчуп давно замечал, что ей не нравится серебро). – И в какое место ты её себе собираешься вставлять?

Она критически, даже презрительно окинула взглядом лысоватого старика с женской заколкой в руке.

– Я не себе! – простодушно объяснил Паша. – Это Машке подарок, на случай встречи с оборотнями.

– А что, бывали прецеденты? – недоумённо подняла Хозяйка соболью бровь.

– Ничего нельзя исключать в нашем мире, Эльвина…

– Хм!

– Ты сказала её учить всему, что я знаю. Вот я её и учу: учу, что не все проблемы можно решить добрым словом и табельным пистолетом…

Только сильно наставничеством не увлекайся, это у тебя факультативно… – сказала Эльвина, и в её голосе Паше померещились нотки лёгкой ревности.

«Да ну, фигня какая-то! – подумал Кетчуп. – О себе лишнего не мни, ты и так помятый жизнью-то, кто она и кто ты, не забывай…».

Однако, вопреки его трезвой самокритике именно за этот стилет, шпильку в женскую причёску Эльвина маняще и пугающе посулила ему (у неё же сроду не поймёшь, когда шутит, а когда серьёзна) «романтическое свидание в стиле СПА». То есть программу для двоих с общим временем в релакс-студии, где ею, как VIP-клиенткой с золотой картой заведения, заказано всё лучшее.

– Это самый первый СПА-салон в нашем городе! Слыхал про него?

– Нет – сознался Кетчуп. – Прежде не увлекался…

– А угадай, как он называется?! – Рискова игриво перевернула свою «золотую карту», чтобы он не прочитал наименования.

– Тут и гадать нечего, Эля, ты же сдала его с потрохами. Если он самый первый, старейший, то, конечно же, «Афродита»…

– Почему ты так решил?

– Банальность – божество сферы услуг. Первый из СПА-салонов по закону банальности непременно должен был застолбить за собой имя богини любви и красоты.

– А почему не «Венера»?

– Потому что «Венера» звучит грубее и топорнее. И в ней нет намёка на афродизиаки…

– Иногда, Паша, ты меня пугаешь… – признала поражение Рискова и «вскрыла карты» – показала золотой ярлык салона лицевой стороной. – Мне кажется, что ты колдун, волшебник…

– Аль, а уж как ты меня иногда пугаешь! – честно сознался Кетчуп. – Уж я-то, по правде сказать, чего только не передумал…

Да, этот СПА-салон действительно назывался «Афродита» и казался резиденцией олимпийских божеств! Вывеска из кованой бронзы, колонны из родосского массивного мрамора, ароматы драгоценных масел, от которых у Паши начинала кружиться голова. Или не от масел, а от того, что он уже два часа торчал в зоне ожидания, листая потрёпанный журнал «За рулём» двухгодичной давности.

«Афродита» встречала посетителей запахом эфирных испарений, приглушённым светом и обилием хромированного блеска.

– Отдохнём, не всё ж пахать! – сказала Эльвина, выводя своего «колдуна» из машины под руку. – Тебе надо, старик. У тебя не то что нужно шалит. Нервы шалят. Лучше сам пошали, без них, другим местом…

– Эля, мне кажется, я там буду как-то неуместен…

– А ты не ворчи. Глядишь – и поместишься…

Внутри их почти сразу же развели. Но не на «бабки», как обычно все пытаются «развести» «Агаву», а просто: по разным залам. Пашу умело перехватили два предупредительных банщика-культуриста с роботизированными выражениями одинаковых лиц. Ему «светило» тут распаривание в кедровой бочке, затем сауна с эфирными маслами, затем соляная пещера. Паша не без любопытства, чего греха таить, заинтригованный, забрался в кедровую бочку – тесную, пропахшую хвоей, аромат которой, как настоящие иголки, лез в нос и щипал глаза. Посидел пять минут, вылез. В сауне продержался чуть дольше – вспотел, покраснел, но не расслабился. Соляная пещера понравилась ему меньше всего: соль скрипела на зубах, оседала на бровях, лезла в глаза.

– Всё, – сказал он банщикам, выходя. – Я отмучился. Дальше я сам.

– Но у нас ещё…

– Это себе оставьте. Хорошего понемножку!

Банщики переглянулись, однако спорить не стали. VIP-клиентку они знали, а этого – странного, в полотенце, с красными от пара глазами – решили не трогать.

Паша вышел в общую зону отдыха.

Здесь уютно, тихо, пахло древесно и благовонно. В углу – плазменный телевизор, который никто не смотрел. На столиках – настоящий самовар, расписной, пузатый. Рядом чайная зона: россыпь щепы, грушевой, которой этот антиквариат должны были растапливать. Паша покрутил в руках щепку, понюхал, отложил.

На журнальном столике лежали глянцевые издания про здоровье, красоту, гламур. Чисто бабская библиотечка, в которую невесть как затесался потрёпанный журнал «За рулём». Паша взял его, устроился в ротанговом кресле, обмотал полотенце вкруг чресел потуже и принялся усердно листать.

Время тянулось: журнал был изучен вдоль и поперёк. Паша перечитал всё – от новостей автопрома до писем читателей. Знал, почём встанет ему замена масла в «Тойоте», которой у него нет, и почему зимой надо чаще проверять аккумулятор.

– Сколько можно там лежать? – проворчал он, откладывая журнал. – Ско-ль-ко мо-жно?!

Он встал, прошёлся по ковру с длинным ворсом, в котором тонули его одноразовые, местной раздачи, шлёпанцы. Подошёл к стеклянной зеркальной двери, ведущей в покои Эльвины. Замер. Принялся рассматривать себя – внимательно, как смотрят на подозреваемого, который вот-вот сознается. Корчил разные гримасы – зеркало послушно показывало ему его в самом неприглядном, но честном его обличье.

– Старый, – сказал он своему отражению. – Изношенный. А ещё туда же – в СПА за ней увязался. Да и она, голубушка, хороша: приручила бродячего пса, и везде его за собой таскает…

Он провёл ладонью по груди. Волосы – предательски-седые, с проседью, которая лезла не только на голову, но и ниже. И шрам: страшный, рваный, змеёй обвивающий пупок. Осколок былого. Сколько лет как штопанный, а до сих пор эта витиеватая змея кусает в живот при перемене погоды.

Кещупов поправил полотенце – единственное, что прикрывало его израненные, одрябшие телеса, и принял античную позу у этой таинственной двери-зеркала «женской половины». И только тут заметил, что дверь чуть приоткрыта. Всего на пару сантиметров. Но для Пашиного слуха, заточенного, как карандаш, шелестом протоколов и бормотанием обвиняемых, этого хватило.

– Павел Иванович вредно влияет на вас, – сказал голос. Тонкий, бесцветный, стерильный.

Паша прижался ухом к щели.

– У вас, Эльвина Игоревна, когда он рядом, температура поднимается. Уже двадцать два градуса.

Паша пришёл в смятение, мысль металась: «Это по какой шкале? По Фаренгейту?».

Никакая шкала не подходила и близко – если речь о виде Homo sapiens…

Паша отпрянул от двери, как ошпаренный. Покраснел – шеей, ушами, лысиной. Потом понял: дверь-то односторонне-зеркальная. Как в комнате для допросов! С его стороны – да, зеркало. А с другой?

Он осторожно заглянул в прогал.

С той стороны стекло было прозрачным. Абсолютно. Как витрина. Как окно в операционной.

Эльвина лежала на массажном столе лицом вниз. Белое полотенце прикрывало лишь ягодицы – скупо, небрежно, почти символически. Всё остальное – гладкая, умасленная до глянца спина, острые лопатки, длинные ноги, икры, ступни – было открыто его смущённому, растерянному взгляду...

– Кетчуп! – позвала она, не повышая голоса, но с такой отчётливой издёвкой, что Паша понял: она всё видела. Всё. И как он рассматривал себя в отражении. И как подслушивал. И как покраснел.

– Хватит там рожи у зеркала корчить, зайди, поговорим.

Паша шагнул внутрь. Полотенце сползло – он едва успел его поймать. Сжал в кулаке у живота, прикрывая самое постыдное. Но голос его был ровным. По привычке. По выучке.

– Эльвина Игоревна, вы бы хоть предупреждали, что у вас тут… – он кашлянул, не найдя слова.

– Что? – усмехнулась она, не поворачивая головы. – Стекло, как в допросной? А ты не подглядывай. Не подслушивай.

Массажистка – блондинка-альбинос, по всему видно – давно доверенное лицо для Эльвины, с красноватыми глазами и белыми, как халат, ресницами, – невозмутимо продолжала работать. Молча, умело, ритмично. Мяла лопатки, вела по позвоночнику, спускалась к пояснице, к икрам, к ступням. Потом перешла на бёдра. Слишком открыто. Слишком интимно.

Паша покраснел ещё сильнее. Казалось, сейчас глаза выпученные лопнут.

– Пал Иванович, – играла в официоз чертовка, профессионально разминаемая умелыми руками, – а как же так получилось, что ты «Симеонов» этих без покаяния отпустил на волю гулять?

– В смысле, без покаяния?

– В смысле, без отступных! Ведь если страховое мошенничество, то они должны нам заплатить, разве нет?! Ведь добрая традиция брать с жуликов на дорожку у нас уже сложилась – или я чего-то недопонимаю?

– Там дело тёмное и двусмысленное было, Эльвина Игоревна.

– Ну, так расскажи мне, как раз: дело тёмное, и человек я тёмный, гармония, мать-итить…

 

…Страховой случай, о котором шла речь, вышел таким: банда налётчиков ограбила инкассаторскую машину крупной ритейлерской сети «Семь Симеонов». Десятки магазинов по городу, торговля «пищевкусовыми» (как пишут бюрократы) продуктами. Понятно, что выручка наличными огромная. Понятно, что возят выручку инкассаторы. И понятно, что, разумеется, перевозки мешков с деньгами застрахованы…

Паша сразу обратил внимание, что маршрут у ограбленных инкассаторов был какой-то, мягко говоря, странный. Через неблагополучный район, причём… с перерывом на обед. Они зачем-то ехали туда, куда набитой деньгами машине ехать не следует, парковались возле закусочной «У Ашота», и ели там. А потом собирались ехать дальше…

– А зачем вы так странно ездили?

– А мы всегда так ездим.

Посмотрели сводку с навигатора – они действительно, уже примерно год так ездили. Забирали деньги, ехали к Ашоту, обедали там, и ехали дальше.

– «Семь Симеонов» инсценировали ограбление! – сделала Эльвина напрашивающийся вывод.

–  Нет, лапа моя, тут другое…

– И что же?

– Они напрашивались на ограбление, они провоцировали его. Мне кажется, те, кто грабил, – использованы «втёмную». Если полиция их поймает, и применит к ним даже самые страшные пытки – всё равно они не смогут назвать заказчика, потому что сами себе этот «гоп-стоп» заказали…

– А смысл?

– Ну, давай по полочкам разложим… В трущобах живёт какая-то банда, нам пока неизвестная. У неё имеются информаторы, разумеется, эти информаторы рассказывают, где можно срубить бабла по лёгкому… Банда нападает в удобном для неё месте, может быть, даже с игрушечными пистолетами, не исключаю и такой случай… Всё мягко, тепло, без жертв, такое домашнее ограбление, в тапочках… Радостно утаскивает мешки с деньгами, само собой, очень торопится, и открывает мешки только у себя на «хазе». А в мешках, вместо денег, допустим старые газеты… Или просроченные купоны на продуктовые наборы… Как ты думаешь, Эльвина, после такого циничного обмана эта банда, наверное, пойдёт в полицию, подаст жалобу?

– Нет! – отчеканила Рискова, и её лицо бизнес-леди стало аутентично-жёстким, расчётливым. – Потому что нет только реальных денег. Но ограбление было реальным, и сроки им светят реальные. Нет такого закона, чтобы налётчикам упущенную прибыль компенсировать…

– Ну вот, я к этому тебя и подводил…

– И, допустим, так… Только смысла всей этой громоздкой нелепицы я всё равно не поняла…

– Наверное, потому, что ты не торговала продуктами, скоропортящимся товаром…

– Угадал, проницательный!

– Но, наверное, и тебе приходилось слышать, что в продовольственных магазинах есть такое страшное слово «просрочка». «Семь Симеонов» купили колбасу по оптовым ценам, не смогли продать, и обязаны утилизировать. Чистые убытки с каждой палки, которую кинут им неблагодарные покупатели…

– Ну. И что?!

– Они нераспроданную просрочку оформляли как проданную. Втихаря тухляк на свалку вывозили, а по бухгалтерии выходило, что это реализованный товар. Возникал кассовый разрыв между реальной наличкой и отчётной… В итоге эти накопленные в фантазии бухгалтерии деньги у них и украли налётчики…

– Я начинаю понимать. Когда подаёшь заявление, что у тебя спёрли 200 лямов, первый вопрос следствия – откуда они взялись?

– Совершенно верно!

– Может, их тебе наркомафия дала отмывать, так ведь? Как 200 миллионов могли из воздуха нарисоваться? Даже у крупной магазинной сети?!

– А тут происхождение денег железно подтверждено! Колбаса куплена, колбаса продана, с продажи колбасы есть прибыль, вот и «легенда происхождения»…

– То есть они хотели, чтобы страховая компания у них выкупила всю просрочку, которая за два года образовалась? Должна признать, неплохой замысел! Респект и уважуха парням! Они набрали на просрочке убытков, и повесили эти убытки на «Агаву Люкс»… Но я всё равно не понимаю, почему ты их отпустил без отступных? За то, что ты мне… – она поправилась, томно потягиваясь, и Пашу обожгли мелькнувшие тёмные соски её великолепно очерченных грудей, – что ты нам сэкономил страховые выплаты – спасибо, конечно… Как говорится, «пенни сэкономил – пенни заработал»… Но теперь объясни, почему они нам с тобой остались так цинично не должны… Что за схема – по нулям разбежаться?!

– Потому что, Эльвина Игоревна, я их брал на понт. Они купились, раскололись и слава Богу! А доказать в суде мы бы всё равно ничего не смогли…

– Ну как так не смогли бы?!

– Сама посуди: просрочка уже сгнила, её нет и не предъявишь. В бухгалтерии всё чисто, комар носа не подточит: куплено, продано, согласно закону и уставу торговой сети, прибыль получена. Даже если мы поймаем банду налётчиков…

А это искать ветра в поле… – подпела Эльвина.

– Даже если мы уговорим банду рассказать, что денег в мешках не было…

– А уголовники не любят откровенничать со следствием, особенно о своём позоре…

– Ты же обо всём уже догадалась, Эля? Ну какой, скажи, судья поверит бандитам, что они не взяли денег?! Любой судья подумает: припрятали, чтобы после выхода воспользоваться, а мне мулю гонят…

– Я бы и сама так подумала, ясен пень! Ну, на месте судьи…

– Как только использованные втёмную налётчики утащили мешки – всё, отсутствие двухсот миллионов рублей стало недоказуемым принципиально! Теоретически, если бы «Семь Симеонов» стали бы сильно упираться, я мог бы прицепиться к странному маршруту инкассаторской машины… Кто и зачем его так составлял, кто сливал маршрут информаторам городских банд? Тут тоже ничего толком не докажешь, потому что всегда можно свалить на халатность исполнителей, сказать: «не ищите злого умысла там, где всё можно объяснить простой глупостью».

– Но? – видно было, что обнажённая красавица на массажном столе упивается этим разговором больше, чем массажной процедурой: вот что жадность с людьми делает!

– Но… – подхватил риторический вопрос Кещупов, – у «Симеонов» было одно слабое место: они очень не хотели огласки этой истории…

– Понимаю! – кивала Эльвина, садясь на массажном столе, и совершенно не стесняясь своей наготы, так что даже её доверенная массажистка-альбинос крякнула неодобрительно. – Они хотят тот же фокус проделать с другой страховой компанией… А если схему раскрыть, то… Ну, что ж, ветер им в паруса, я всегда сторонник бизнес-инициативы, если бизнес не на мне делают!

– Вот я и сказал гендиректору: давайте так – я рву свои записки, а вы свой страховой полис!

– И как он отнёсся к такому предложению?

– Надо отдать ему должное: мужественно.

– Н-да… Мужик потерял 200 лямов! Которых у него не было, но всё равно обидно, если на них рассчитывал…

– Но он настоящий деловой чел! – уважительно покивал Паша. –Умеет проигрывать!

Эльвина села на столе, сама как Афродита, только что вышедшая из пены морской. Альбиноска, закончив массаж, молча собрала масла, полотенца и выскользнула за дверь.

– О чём задумался, мой юный друг? – трунила хозяйка над Кетчупом. И, видимо, надеялась на его чистосердечное признание: «о тебе, Эльвина». Ему под шкстьдесят, а он всё ещё умеет мальчишески пунцоветь, видя обнажённое женское тело… Это так… мило, глупо и несовременно…

Но Кетчуп отомстил за «юного друга», как умел.

– О мистике тех дел, которые мы разбираем…

– В делах, которые мы разбираем, нет никакой мистики, – сердито и сухо отчеканила разочарованная женщина. – Это банальная уголовщина, дела о деньгах, которые всем нужны. И потому никто не хочет их отдавать. И все хотят их получить…

– Ты рассуждаешь, как обыватель, Эльвина, а я мыслю, как профессиональный следователь. Мистика в беспредельной, бездонной ненасытности богатых. Понимаешь, им всегда мало… Я думаю, это потому, что они собираются жить вечно. Смертному не нужно столько денег: в гробу карманов нет. И с собой смертный не унесёт ни копейки. А вот если они, к примеру, вампиры, и собираются жить вечно, то тогда и их карманы должны обладать бесконечной вместимостью, так ведь?

Паша добился своей местью, чего хотел. Бесстыдница подобралась, как бы невзначай прикрыла полотенцем гладко выбритый лобок, а потом, как бы машинально прикрыла рукой гранёно-мраморные, резко очерченные груди… 

 

***

На следующий день началось дело совсем другого рода, но тоже «из области культуры». На этот раз – не культуры тела, а культуры духа. Эльвина с Пашей сходили на вернисаж…

– Тебя подвезти? – приятельски предложила изящная и ухоженная, хоть сейчас на подиум, Эльвина Рискова, подмигнув Паше Кетчупу из-за руля коллекционного «понтиака».

– Нет, спасибо, Эля, не надо, я пешком пройдусь. Моя работа в области искусства… она, знаешь, стоя терпит лучше.

Эля фыркнула, думая, что он отвергает её вдовьи попытки сойтись поближе. Мол, не больно было-то и нужно на склоне лет ворошить давно угасшие детские чувства…

Кещупов хотел бы объяснить ей, что дело совсем не в этом, но не мог. Ему вредно сидеть. Он и в электричке, и в автобусе старался, при любой возможности, ездить только стоя – благо, пока выглядит крепким, и уступить место не предлагают. Но как можно педалировать перед подругой школьных лет, к тому же не до конца растерявшей былой привлекательности, – что ты ходишь в подгузнике, что у тебя, в отличие от неё, – «критические дни» круглый год? Своё отсидел за годы службы – геморрой такой, что в иные дни Паша боялся изойти кровью через позорное место…

Теперь он работал над новым делом: похищением из галереи «st’АРТ» старинной картины давно покойного голландского художника Дер’Дюрраля, умершего, как и положено гениям, в нищете и забвении, а теперь – выставляемого с придыханием в самых престижных галереях, так что одна страховка его мазни составляет миллион евро…

«Думал ли ты, бедняга…» – мысленно подмигнул Паша Кетчуп воображаемому живописцу, чей автопортрет внимательно рассматривал на гламурной экспозиции в «st’АРТе».

– Чего ты в него всматриваешься? – шутила острая на язык Эльвинка. – Думаешь, он сам и спёр? Староват он уже, сто лет назад отмечал уже свой полувековой юбилей…

– Я вот думаю, почему украли именно эту картину? – сказал Паша.

– Потому что она самая дорогая.

– А почему она самая дорогая?

– Потому что дороже всех застрахована была… Возможно, похититель был в курсе страховых счетов, и по ним определил.

– А может, это страховое мошенничество? – предположил Паше первое, что придёт любому в голову. – Сперва застраховали на миллион евриков, а потом…

– Нет, дорогой мой пинкертон, – игриво тренькнула его Рискова пальчиком по носу. – Я точно знаю, что они ничего по этому делу с моей… ну, то есть нашей… страховой компании не выручат!

– Почему?

– Картины Дер’Дюрраля экспозёром страховались стандартно, по норме письма Министерства культуры России, – Эльвина бегло заглянула в шпаргалку в пластиковой прозрачной папке, ведь память уже не та…

– Да, вот… Согласно письму Минкульта от 14 мая 2016 г. № 165-01-39-ВА «О страховании музейных предметов». Все полотна застрахованы только на период транспортировки туда и обратно…

Кетчуп слушал вполуха, потому что вдруг заметил: Эльвина не моргает. Секунду, другую, пятую – глаза открыты, ни одного рефлекторного движения. Что за притча?! Паша моргнул сам – и наваждение прошло. Эльвина уже смотрела в папку, щурилась, и веки её нормально, по-человечески опускались. «Привидится же такое с недосыпу», – подумал Паша и вернулся мыслями к миллиону евро. Как раз и Рискова зачитала из ксерокопии договора:

– «…погрузки-разгрузки, упаковки-распаковки, монтажа-демонтажа и временного хранения…». А сам период экспонирования страховкой не покрывается.

– Это почему же так?! – от изумления Кещупов даже отстранился от собеседницы, поглядывая искоса: уж не разыгрывает ли его подружка?

– Такова стандартная норма. На период выставки всю ответственность берёт на себя галерея, считается, что в ней надёжная охрана и прекрасные условия хранения… А поскольку картину сняли, условно говоря, «с гвоздя», то страховая компания чиста, аки стёклышко… Не моя зона ответственности…

– Но я слышал, Эль, они намерены с тобой судиться.

– Ну, пусть судятся. Проиграют.

– А они об этом знают?

– Думаю, да.

– Тогда зачем?

– Наверное, от отчаяния… Холстина метр на метр, краской пачканная, а стоит, если верить их оплате страховки, миллион евро! Обидно, согласись, несолоно-то хлебавши… Если бы её на перегоне спёрли, они бы сейчас миллион заимели, а так – шиш им!

– А может, Эльвина, в этом есть что-то другое? Не такое уж это и отчаяние?!

– Вот ты и разберись! – соблазнительно, рассыпчато-творожно и с ворожбой засмеялась «белая вдова». – Есть подозрение у меня, думала, сам догадаешься, ну да ладно, расколюсь… Для дружка – и серёжку из ушка! Хотят они нашу страховушку в прессе потрепать и на телевидении… Мол, такие-сякие, шедевр украден, а «они» – то есть мы – «платить не хотят, не уважают светлый гений покойного Дер’Дюрраля!». Ну, желают мою страховую компанию если не на бабки, то на имидж кинуть… Имидж, знаешь, тоже немало стоит с точки зрения капитализации активов…

– А для чего им тебя «кидать на имидж»?! – Паша работал уже не над первым делом, во многом стал разбираться, но некоторые тонкости и доселе от него ускользали.

– Возможно, заказ от конкурентов. Чтобы клиентов отбить. Потреплют они мою репутацию, сволота, ну да уж деваться некуда: не миллион же им, в самом деле, платить, вопреки контракту! А вот лучший вариант, Паша, идеальный, если бы ты этого Дюрраля нашёл бы, быстро и вчистую…

– Попробую… – скромно потупился Кетчуп.

И приступил к работе. Или службе – про частного сыщика и не знаешь, какое слово вернее…

Журналисты нагнетали с неистовой силой – такая уж у них работа, тянуть сенсацию за уши, даже там, где её не выудишь. Заголовки шли сплошь крикливые – «Ограбление века», «Картина на миллион», «Похищение гениального голландца», «Шедевр летучего голландца не имеет цены – говорит профессор Вздоров», «Мировая культура понесла тяжёлую и невосполнимую утрату – искусствовед Дебилов» и тому подобное.

Паша не без оснований полагал, что большинство пышнословных комментаторов, ныне состязающихся в пенном у губ пафосе, до «инфоповода» – то есть кражи – не только никогда не видели Дер’Дюрраля, но даже и не слыхали о нём за ненадобностью. Мало ли в этой вашей Голландии Дюрралей?!

Как предъявлял, бывало, дон Жуан памятнику своего соперника – «при жизни-то ты был пониже и похлипче». Художник Дер’Дюрраль, как только его украли, был вознесён на уровень Рафаэля или Рембрандта, хотя, как убедился Паша по справочникам, – в прежние годы не ценился так дорого. Крепкий середнячок среднего уровня цен антиквариата. Одно достоинство – очень старый. На нём – патина веков. И вполне ремесленное исполнение полотен, каковых в музеях Европы, особенно в запасниках, – пруд пруди!

Похищенная картина называлась «Ловля диких котов в Сингапуре», и сюжетом представляла нелепую жанровую сценку из жизни туземцев глазами колонизатора. Азиаты в соломенных пирамидальных шляпах и кимоно, некоторые седобородые, в обрамлении стильного пейзажа, зачем-то пытаются ловить котов, видимо диких. Коты перебегали ручеёк, хотя, вроде бы, коты не любят воду – а тут вот, гляди ж, приспичило им!

– Для чего вообще ловить диких котов?! – ворчал недоумевающий Кетчуп, любивший кошек и не любивший абсурда. – И тем более, в Сингапуре? Это ж крошечный островок, сплошная городская застройка, откуда там взяться диким котам?!

– При Дюррале Сингапур был совсем иным… – не нашёл ничего лучше сказать бывший владелец украденного шедевра, картинно убитый горем коллекционер картин, господин Огулев.

– Ну, допустим… – задумчиво покивал Кещупов. – А диких котов-то зачем ловить?!

– Увы, эту тайну Дюрраль унёс в могилу более века назад… – скорбно поджав губы, посетовал интеллигентный, смокинговый, коброй очкастый и бабочно-галстучный Огулев.

– Удивляет, что вы при страховании так высоко оценили именно это его полотно. – плотоядно облизываясь, как кот на мышь, подбивал клинья к галерейщику Паша.

– Ничего странного. Оно – самое известное и ценное.

– Я бы не сказал…

– Вы не человек искусства, – оскорбительно «отшил» сыщика Огулев. С таким острым чувством культурного превосходства, что хоть топор вешай!

Так вот и поговорили. Кетчупу и вправду не доводилось ранее «загоняться» по поводу старинных холстов, но в популярной брошюре он прочёл, что Дюрраль никогда не числился великим живописцем. Огулев, как и положено убитому горем владельцу, решительно протестовал и настаивал, что Дюрраль был выдающимся гением, а в брошюре – некомпетентное личное мнение недалёкого искусствоведа.

– Может быть, – принял Паша к сведению. – Может быть… «Ловля диких котов в Сингапуре»… Кому это надо?!

– Не вам судить! Но если поможете найти – буду очень благодарен. И в накладе не останетесь! Это такая утрата, такая утрата…

– Да уж! – с издёвкой покивал Кетчуп. – Куда мировой живописи без диких котов из Сингапура податься?

– А какая там динамика, обратили внимание? Какая чувственность образов, какое напряжение действия! Заметили?

– Нет… Впрочем, я видел только репродукцию в буклете…

Опросив смотрительницу центральной залы, бабушку-божьего одуванчика, клявшуюся и божившуюся, что, когда она уходила после смены и включала сигнализацию, «Ловля» была на месте, Кетчуп вызнал, что Дюрраля по заказу владельца копировал местный художник.

– Так вот тут сидел на табуретке, с мольбертом, – показывала старушка, для верности приседая, как бы на табурет. – И срисовывал… Ну, он видно, сильно пьющий… И где его Огулев нашёл? Из местных… Вот вам, на всякий случай, данные его, я записала… Но он всегда тихо работал, копировал себе, и уходил вовремя, никакого хулиганничания…

– Бывает, бабуля, в людях оптический обман зрения…

– Ну, и то сказать, и то сказать… – частила угодливо смотрительница галереи, радуясь уж одному тому, что её саму не подозревают.

Паша сходил к художнику-копировщику по указанному адресу, застал там жутковатую дыру, бомжатник вместо студии, самого художника в ужасном состоянии, пьяного в стельку, а вот копию с «Ловли» – в прекрасном. Хоть и незаконченном. Пал Палыч Невидов (так удручающе звали пропойцу-копировщика) перерисовал «Ловлю» до половины, чем, видимо, умилил владельца. И получил аванс.

Далее случилось то, что при диагнозе Невидова почти неизбежно: крупные деньги в руках алкоголика, давно им не виданные, отложили работу над копией шедевра на неизвестный срок. Глядя на смердящего волнами перегара, храпящего на топчане Пал Палыча, Кещупов не стал бы строить прогнозы, когда он выйдет из запоя, и выйдет ли вообще… Среди этой публики бывает – «не приходя в сознание»…

На всякий случай Кетчуп бегло обыскал не закрывавшееся даже для виду жилище пропойцы. Сперва не нашёл ничего, кроме кучи вонючего тряпья, старых газет, нескольких этюдов маслом и акварелью, и – как уже было сказано – полузаконченной копии «Ловли диких котов в Сингапуре»…

А потом за диваном, в пыли и мусоре обнаружилась аккуратно упакованная подлинная картина. Так аккуратно, как алкоголик сроду бы не упаковал.

– Итак, вот у нас подлинник, а вот копия… – бормотал Кетчуп. – Что-то не сходится…

Невменяемый Невидов неразборчиво, лошадино всхрапнул: он участвовал в беседе, но не с Кещуповым, а со своими, ему одному видимыми потусторонними сущностями.

– Потусторонние сущности! Тоже версия! – сказал себе в усы Паша. И высчитывал мотивации дальше: – Огулев думал заменить подлинник копией, а потом… Что потом? Суп с котом! Ну, заменил бы, и дальше? Он и так владелец картины… Если, допустим, он хотел её на обратном перегоне спереть, и страховку выручить от Эльвинки-Малинки? Версия рабочая, но зачем для этого копия с картины? Или, допустим, упаковочный ящик сгорает, в нём сгорает копия, страховой случай, а подлинный Дюрраль остаётся у Огулева… И что потом Огулеву с этим подлинным Дюрралем делать? Если уж страховое мошенничество, то умнее сжечь подлинник… А копию себе на память оставить? Тоже может быть, они, коллекционеры, чудаковатые люди… Те ещё чудаки на букву «эм»! Но в любом случае, Пал Палыч, тёзка мой, заказ закончить не успел…

Кещупов, никем не возбраняемый, запаковал шедевр обратно и унёс с собой под мышкой, думая, не тяжелее ли хост трёх разрешённых ему к тяге килограммов? Без рамы – может, и легче. Но с подрамником – может, и все три прилагаются…

Невидова Паша не тронул: во-первых, в этом несчастном гораздо больше трёх кило, сразу, на глазок, видно, в во-вторых – с него, в теперешнем его состоянии взять нечего…

Восстанавливая вид произошедшего, обдумывал показания бабульки-смотрительницы в форменной одежде галереи с серебряными петлицами на воротничке:

– Я прям точно помню, что до середины алкаш этот дорисовал, а потом господин Огулев пришёл, похвалил его, и денег дал… Ну как бы задаток… Очень господин Огулев доволен был… Я ещё тогда подумала – запьёт этот ханурик, нельзя им деньги давать вперёд, я уж с этой публикой в быту – ох как намучилась… Вот, к примеру, зять мой…

– О зяте – потом! – отмахнулся Кещупов. – Вы подтверждаете, что копию Невидов несколько дней писал при вас, вот в этом зале?

Понимая всю меру ответственности, старушка долго думала, но сдалась – мол, хоть казните, а правду буду резать:

– Именно тут и сидел, и писал! Не мог же он в разных местах быть одновременно!

– Такой вариант, прямо скажем, маловероятен! – компетентно подтвердил Кетчуп.

Для себя он уже всё понял, осталось поэффектнее донести до уважаемой нанимательницы…

 

***

Снулое утро, стянутое серой, как бы пластиковой пеленой, кутало в себя город туманной зыбью. На стыке двух зданий – старинного, с лепниной и массивными карнизами, и нового, из стекла и бетона, – там, где между ними зияла узкая технологическая щель, образовавшаяся при безыскусном и безвкусном совмещении фасадов, собралась целая делегация. Воздух, сырой прохладой, пах пыльным городским дождем.

Во главе разношерстной компании стояла Эльвина Игоревна, чуть растерянная, не зная, что и думать, потому что Паша пообещал «сюрприз». За бизнес-леди с недовольными лицами сгрудилась следственная группа из полиции, и их форма казалась неуместной в этой фешенебельной части города, где правоохранители предпочитают патрулировать в штатском, чтобы не волновать «чистую публику».

– Мы хотим, чтобы нас защищали, – говорят богатые. – И мы также хотим, чтобы вы это делали незаметно…

Ибо, где видно охрану – там в воздухе пахнет опасностью…

– Итак, давайте актировать! – предложил полицейским Кетчуп. Его голос звучал чуть бодрее, чем обычно. Он аккуратно, словно боясь спугнуть живое существо, просунул руку в узкую щель между кирпичами, в которую, казалось, могла пролезть разве что кошка или ворона. Затем с ловкостью фокусника он извлек оттуда аккуратно упакованный в плотный полиэтилен сверток.

На мгновение в воздухе повисло напряжение, которое разорвалось радостным удивлением. За полиэтиленом виднелись очертания того самого ценного, знакомого по газетным фото, холста. Полицаи не столько самой картине радовались, сколько тому, что дело-«глухарь» так изящно, штукатуркой с их погонных плеч осыпалось…

– Обнаружен тайник с украденной картиной, – торжественно объявил Кетчуп, обращаясь к собравшимся, – которую неизвестный злоумышленник спрятал сюда, а потом, по каким-то нам пока неясным причинам, не смог забрать. Шедевр возвращается законному владельцу!

В этот момент, словно по сигналу, вспыхнули фотовспышки новостных корреспондентов. Свет выхватил из серой мглы сверкающий сверток, лица Эльвины Игоревны и полицейских, с любопытством рассматривавших находку.

Но как вы догадались, Павел Иванович? – приставали блогеры с телефонами, ведущими селфи-запись, на длинных палках.

– Скажите, а это не может быть инсценировкой?

– Ведь похититель так и не найден! Кем он мог быть?!

– Какая странная затея…

– Про эту щель мы бы даже и не подумали… – сознался полицейский майор.

– А вот и напрасно вы про неё не подумали! – пожал плечами Кетчуп. – Стандартный ход опытного грабителя. И даже неопытного! Чем таскать с собой бесценную вещь в момент шухера – припрятал в укромном месте, хоть кто обыскивай его, ничего не предъявишь…

– Но кого – его?!

– А вот это, увы, осталось неизвестным…

Кетчуп слегка улыбнулся, в его глазах мелькнул озорной огонек.

– Паш, ну хоть мне-то можешь сказать? – придержала за рукав Рискова. – Как тебе в голову пришло?!

– Интуиция, Эльвина Игоревна. Просто осматривал все подходы и вдруг увидел такую удобную, незаметную щель… Сунул руку – и… И вызвал вас, чтобы официально заактировать находку…

Вечерние новости сочились мёдом пафоса: «Картина, считавшаяся безвозвратно утерянной, нашлась в самом неожиданном месте, благодаря человеку, который просто решил «сунуть руку» в узкий технологический зазор. В этот хмурый день, на стыке прошлого и будущего, благодаря детективному дару Павла Кещупова, вернулось украденному шедевру законное место».

 

***

– Похищение, конечно, имело место! – разглагольствовал уже вошедший во вкус светской жизни Паша на фуршете в честь чудесного обретения утраты. Фуршет в лакшери-стиле (раковые шейки с фруктами под медовой заправкой, тёплые веррины8 с клубникой, телячьи, как сама нежность, мит-боллы на шпажках, в сливочно-грибном соусе, макаруны с солёной карамелью), собрал в выставочном зале всех заинтересованных лиц.

– Но… – поджал губы Кетчуп с уже усвоенным лицемерием высшего общества. – По неизвестным мне причинам, вор не смог вынести картину дальше своего тайника...

– Вы можете что-то объяснить?! – заметно нервничал Огулев. – Или вы намерены дальше изображать Эркюля Пуаро?!

– Объяснить-то я могу, господин Огулев, – хищно оскалился Паша. – Да, боюсь, вам не понравится объяснение… Тем более к делу его не пришьёшь, это всё лишь мои домыслы…

Огулев понял, что за таким словесным «уксусным укусом» стоит нечто большее, чем обычное раздражение, и «тихо потерялся» в гвалте восторженных искусствоведов.

«Ловлю диких котов в Сингапуре» осматривали десятки разных, но одинаково восторженных глаз. Гораздо более жадно, чем до скандала с её похищением.

– Давайте честно сознаемся, – шепнул Паша полицейскому генералу, скучающе слонявшемуся среди культурологов, profession de foi9 ради. – До кражи она мало кого интересовала…

А ныне блогеры и телевизионщики подняли новый восторженный гвалт – о чудесном спасении бесценного шедевра, о необычайной находке внимательного следователя, о странном похищении, про детали которого Кещупов отказывается поведать…

– Ну, мне-то хоть расскажи! – попросила Рискова, трогательно морща носик, как в детстве, когда она только училась кокетничать. – Газетчикам не хочешь, а мне, на ушко, а? По старой дружбе?

Кетчуп поднял богемский фужер с премиум-шампанским Billecart-Salmon, улыбнулся, чокаясь с подругой детства, и приблизился к ней лицом, почти интимно.

– Ты же всё уже знаешь, Эль…

– Знать-то знаю, – Эльвина качнула ножкой бокала, как маятником, – но хочу услышать, как ты сам это объяснишь...

– Хорошо, – Паша отставил фужер-трампет10 на поднос кельнера в жилетке цветов галереи «st’АРТ»:

 – Огулев купил дешёвые холсты в Голландии. Решил поднять им цену через скандал. Заказал копию, напоил художника, собрался подставить его как вора… План был идеальный: кража, шум, полиция находит подлинник у Невидова. Налицо не только похищение, которое может ведь быть инсценировкой, но и конкретный похититель, снимающий версию инсценировки…

– Суд, газеты, слава Дер’Дюрраля. И никакого риска! – понятливо подхватила Рискова.

– Дело шито белыми нитками. Это закон искусства: чем шире скандал вокруг картины, тем выше её стоимость. Ради скандала затевалось всё: и суд с тобой…

– С нами, Паша, с нами…

– Суд с нами ради страховки, который бы Огулев гарантированно проиграл. Но ему и не нужно было у нас выигрывать! Ему нужно было, чтобы со всех экранов и со всех полос трепали название картины, за которую кто-то кому-то должен миллион евро!

– Слушай, а ведь точняк! Неважно кто, неважно кому – в памяти обывателя оседает лишь осадок чистой стоимости!

– Люди рассуждают примитивно: если эту картину застраховали на миллион евро, если её украл очарованный ею – тут небольшая терпкая нотка романтизма в инсценировке… Очарованный профессиональный художник, и сел за кражу – такая картина не может быть дешёвой мазнёй! И когда Огулев выставил бы её на аукцион… Ну, ты понимаешь! Она ушла бы много дороже того, с чем к нему в Голландии пришла…

– Но ты нашёл подлинник раньше полиции.

– Немудрено! В плане Огулева вначале был суд с нами, Эля, а полиция бы искала и искала… Когда инфоповод суда был бы выжат досуха, вышел бы инфоповод находки и поимки вора…

– А тут ты! – хихикнула озорная Эльвинкиа. – Фулиган! Разрушил идеальную картину преступления, с такой любовью задуманную господином Огулевым, оставил её недорисованной…

Паша помолчал.

– Нет вора – нет дела. Огулев в дураках, Невидов не сел, Дер’Дюрраль – в дамках. Я сломал идеальную схему единственным способом: сделал так, что не на кого показать пальцем.

– Но ты мог сдать Огулева, – тихо и мстительно сказала Эльвина, и в воздухе холодом повеяло её искусство ненавидеть. – Ему бы и поделом! Мог прийти в полицию, к журналистам… Раскрыть всё.

Мог.

– И что?

Огулев, конечно, редкостный мерзавец и конченный вурдалак.

– Да уж! – закивала Рискова с ханжеством Фемиды. – Одно то, с какой лёгкостью он жертвовал в своём плане Невидовым, как пешкой! Небось и оправдание заранее подыскал, мразота: мол, тому терять нечего, посидит – глядишь, от алкоголизма тюрьма вылечит…

– Но, Эльвина Игоревна… Может быть, тебя удивит, но знаешь… мне нравится одна частица замысла Огулева! Вытащить беднягу Дер’Дюрраля, который без скандала рисковал навсегда остаться бы безвестным маляром.

– Но ты же понимаешь, что Огулев поднимал капитализацию полотна не ради его автора… Менее всего, я думаю, Огулев мечтал вернуть Дюрраля широкой публике…

– Однако у него именно это и получилось! Для него это побочный эффект наживы, а для меня – главное в этом деле. – Паша усмехнулся в усы. – Я ведь не за правдой гоняюсь, Эля. Я за справедливостью. А справедливость – она разная бывает. Иногда справедливо, чтобы бездарный мерзавец остался на свободе, если это даст вековому таланту, наконец, засветиться.

Он отпил шампанского, сняв с нового подноса, доставленного новым кельнером.

– Я не Огулева пожалел. И даже не Невидова, хотя его – тоже. Я подумал о том голландце, который помер сто лет назад в нищете. Ему – что? Ему лишь бы имя осталось. А как оно останется… через скандал или через суд – ему без разницы. Ему уже всё равно. А мне – нет.

Эльвина Игоревна сузила глаза и направила на Пашу пальчик пистолетом.

– Ну, бродяга, принято! Мы с тобой с детства думаем одинаково. Только один вопрос…

– Какой?

– Ты хоть понимаешь, что теперь этот Огулев будет ходить по вернисажам и пожимать руки как порядочный человек? И все будут думать, что он – жертва?

– Понимаю, – вздохнул Кетчуп. – Но знаешь, Эля… Если когда-нибудь он протянет мне руку – я пожму. И скажу: «Спасибо за Дер’Дюрраля». И посмотрю ему в глаза. И он поймёт. А больше никто не поймёт. И это, наверное, и есть моя работа в области искусства.

Эльвина рассмеялась, звонко и по-детски, и чокнулась бокалом со своим карманным сыщиком.

– За что выпьем? – поинтересовался невзначай Кещупов.

– За искусство, Паша. За диких котов в Сингапуре.

Эльвина умела прощать: иногда крупные суммы, которые ей были должны, иногда близких друзей, которые, с её точки зрения, повели себя в чём-то неправильно…

 

 

МАЛЕНЬКИЙ УБИЙЦА

 

Подарок для Маши Плотниковой лежал на комоде у Кетчупа уже не первый день, и он твёрдо понимал: это не блажь, это очень нужный, полезный предмет. Но вот беда: Паша не знал, как, под каким соусом (кетчупом?) его вручить. Во-первых, с какой стати он делает Машеньке дорогой ювелирный дар – не будет ли это выглядеть как слабоумное старческое домогательство? Она ещё невесть что подумает, вообразит себе…

Кроме того:

«Ножи и холодное оружие не дарят, – вспомнил он старый предрассудок. – Плохая примета».

И тогда, немного офигевая со своих новых расходов, от быстро привившейся привычки (к хорошему быстро привыкаешь!) не считать даже крупных сумм, – заказал в салоне игрушечный букет. Такой, какие дедушки дарят бабушкам, а иногда наоборот. Хозяйственный букет: конфеты и коробочки с чайной заваркой, в форме цветочных бутонов на стебельках. В эпицентр этого пенсионерского «букета невинности», как самый красивый цветок, он вставил шпильку-стилет. Ведь он, Кетчуп, для Маши – дедушка. Хотя, если подумать, она уже давно звала его не «дедушка», а «дядя Паша». «Омоложение, СПА-процедура, – усмехнулся он про себя. – Скоро до брата дослужусь».

А про свой букет подумал, любуясь:

 «Так. Именно так. И подарок, и не романтика. Просто – внимание. По делу. По хорошо нам обоим знакомому делу. По существу».

Требовательно и настырно, заливаясь, как цепная собака лаем, затрезвонил дурацкий рингтон его звонка.

– Кого это принесло? – недоумевал Кещупов.

За дверным глазком выпукло отражались двое: Эльвина и батя. Иван Петрович – красный, весёлый, с большой старомодной сеткой-авоськой, из которой виднелись пузатые банки с мёдом. Эльвина – бледная, холодная, с непроницаемым лицом.

– Батя? – опешил Паша, открывая. – Ты как... откуда?

– Эльвина Игоревна подбросила, – крякнул старик, снимая сапоги.

«И то верно, папа! – подумал Кетчуп – Сегодня тебя точно мне подбросили, как ложную улику при «подставе» обвиняемого!».

– Она теперь, когда из своего поместья в город едет, крюк делает. Заезжает, забирает меня. Чтобы я тебя, паршивца, проведал.

– Я же говорила, – холодно сказала Эльвина, проходя в гостиную. – У вас с отцом редко встречи.

Она замерла на пороге комнаты.

Паша понял: она увидела букет. Конфетная композиция стояла на столе – яркая, пёстрая, с серебряным стилетом в центре.

– О! – батя, протопав следом, тоже замер. – Это что у нас?

Он подошёл к столу, наклонился, разглядывая. Потом повернулся к Паше, подмигнул – лукаво, по-стариковски, с хитринкой.

– О! Да я смотрю, сынок, у вас всё серьёзно! – И перевёл взгляд с букета на Эльвину. – Поздравляю!

…Немая сцена…

Паша покраснел – шеей, ушами, лысиной. Для него это обычно в отношениях с Эльвиной. Куда интереснее и то, что Эльвина, алебастровая женщина, музейной строгости голова Нефертити, вдруг зарумянилась красной девицей. На её бледных, фарфоровых щеках проступил румянец – лёгкий, бледный, но это был первый её смущённый румянец, который Паша видел за всё время знакомства с ней.

«22 градуса, – вспомнил он. – Температура растёт».

– Бать, ты не понял... – начал он.

– Всё я понял, – отмахнулся старик. – Я старый, а не глупый.

Эльвина молчала. Паша молчал. Тишина стала вязкой, как смола.

Потом Эльвина шагнула к столу. Взяла букет – осторожно, двумя пальцами, как будто он мог обжечь. Посмотрела на заколку-стилет в центре, на гравировку, на серебро, которое не выносила. Узнала. Поняла контекст. И вернула букет на место.

Повернулась и молча вышла.

Хлопнула дверь.

– А она у тебя всегда такая непредсказуемая? – спросил батя, проводя рукой по реденьким волосам.

– Нет, бать! – зло ответил Паша, глядя на закрытую дверь. – Только с тобой.

Старик хотел спросить ещё, но передумал. Только крякнул, потянулся к банке с мёдом.

– Ладно, – сказал он. – Давай чай пить. А то я с дороги.

Паша прошёл на кухню. Включил чайник. Посмотрел на кота, который сидел на подоконнике и сверлил его взглядом – осуждающим, понимающим, усталым.

– Молчи, – сказал Паша коту. – Сам знаю.

Кот чихнул.

А за дверью, на лестничной площадке, всё ещё пахло духами Эльвины – терпкими, сладковатыми, кладбищенскими. Стучали по мрамору подъездной лестницы её тонкие каблучки-шпильки, острые, как клыки вампиров… И где-то там, внизу, очень раздражённо хлопнула дверь подъезда….

 

***

Управление внутренних дел встретило Пашу до боли знакомым, но уже не родным запахом унылой хлорки со швабр уборщицы, принтерных чернил и людской сероликой усталости. Маша сидела за своим столом, листая бумаги. Рядом, на подоконнике, герань в пластиковом горшке уже не казалась единственным живым существом – сама Маша цвела и пахла молодостью, которой здесь явно не место.

Рядом с ней, на диване, с какими-то текущими делами расположились двое – молодой лейтенант с прыщавым лицом и старшина с усами, как у кота Леопольда. Те самые, которые считали Машу выскочкой и малолеткой. Те, кто шептались за её спиной: «Плотникову по блату пристроили, без году неделя – а уже в убойном отделе».

Паша вошёл с «букетом» за спиной. Откашлялся. Улыбнулся той улыбкой, которая как бы пластмассовая – и которую он сам ненавидел за слабоумие.

– А кто тут был хорошей девочкой? – спросил он противным, фальшивым голосом, старательно изображая деда Мороза посреди летней жары. – Девочка Машенька! А дедушка принёс ей вкусные конфетки!

Он выудил букет из-за спины – хозяйственный, пенсионерский, с конфетами и чайными пакетиками. Вручил Маше с таким видом, будто награждал орденом.

Лейтенант с прыщавым лицом хмыкнул. Старшина ухмыльнулся в усы.

– Ой, дедушка Мороз, – Маша, разозлившись нелепости сцены, взяла букет, и голос её был полон сарказма. – Тут ещё и чай! Как раз хорошей девочке чифирь заваривать.

Паша покраснел ушами. Хотел провалиться под землю, сквозь бетонный пол, сквозь канализацию, сквозь всё, что есть под этим сраным отделением. Но земля не разверзлась. И он остался стоять, глупый, нелепый, с идиотской улыбкой, которая никак не желала сползать с лица.

Маша повертела букет. Потом замерла.

В центре, между конфетными фантиками, блеснуло серебро. Тонкое, изящное, с заострённым концом. Заколка-стилет. Та самая.

– Я его видела во сне... – сказала Маша. Голос её изменился – пропал сарказм, пропала злость, осталось только удивление и что-то ещё, чему Паша не сразу нашёл название. – Много раз... С той самой ночи...

Лейтенант с прыщавым лицом оживился. Глаза его забегали – от букета к Маше, от Маши к Паше.

– У вас была общая ночь?! – зацепился он за слово хорошо знакомой в любом мужском коллективе скабрезной интонацией.

– Да, – Маша глянула на него в упор, как выстрелила. Спокойно, даже весело. – Была. Именно с ним. И ещё с тремя оборотнями в погонах – вроде вас.

Тишина стала ватной. Лейтенант открыл рот, закрыл. Старшина перестал ухмыляться. Они переглянулись, что-то поняли – или не поняли, но решили не выяснять.

– Ладно, Плотникова, – буркнул старшина, поднимаясь. – Дела у нас.

Они вышли. Быстро, почти бегом. Дверь закрылась.

Паша остался стоять, глядя в пол.

– Маш, – сказал он. – Ты прости... Я дурак...

– Дядя Паша, – Маша подошла к нему, взяла за обшлаг рукава костюма от «Бриони» (за этот год он сильно, сам не заметил, как, изменился, и уже не надевал персиковую олимпийку на молнии). – Быть дураком – это не вина. Это беда. Как рыжим. За что извиняться?

Она повертела в пальцах заколку-стилет. Серебро блеснуло в лучах лампы – холодно, остро, красиво. Этот блеск гармонировал с блеском рубиновых, как выпуклые капельки крови, в платиновой оправе запонок на белоснежных манжетах нового Паши.

Откуда они у него? Он бы и сам бы теперь не сразу вспомнил, что Эльвина невзначай, второпях подарила. Как-то перед совместным ужином с деловыми партнёрами сунула настоятельно: «Надень и будь в форме! По тебе и обо мне судят!».

 Он и надел. И носит с тех пор. Привык…

– Спасибо, – сказала Маша, играя крошкой-стилетом. – Я буду носить. Всегда.

Паша хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Только кивнул. И вышел.

А Маша осталась сидеть, сжимая в руке подарок – и глядя на закрытую дверь, за которой скрылся старый, нелепый, смешной человек, дарящий магическое оружие, завёрнутое в конфеты.

«Быть дураком – не вина, – повторила она про себя. – Беда».

 

***

Альберт Настырев вспомнил, что эту тоску в старину звали – «Бес Полуденный». Дневной звонок разорвал послеобеденную дремоту, дежурный, словно заводная кукла, блеклый и тусклый, монотонно, как пономарь, зачитал протокольные слова о трупе в квартире по улице Тихой.

Так они и происходят – убийства. Для кого-то трагедия, для кого-то статистика, а для следователя Настырева – работа и обуза. Встань со стула и иди, ищи ветра в поле.

– Принято… Обнаружено сестрой потерпевшего… Она к нему ходит, подкармливает по-родственному… То есть, – поправился дежурный, – подкармливала домашним… У неё свой ключ, им и открыла, лежит убитый, никаких следов взлома или того, что посторонние в доме побывали!

Настырев вздохнул, накинул куртку и поспешил вниз, в замызганное и заплёванное фойе. Маша Плотникова уже ждала его у машины – в форме, при погонах, со спицей-стилетом в тугом пучке русых волос. За два года она перестала быть «девчонкой на побегушках». Настырев привык к её молчаливой собранности, к тому, как она наклоняла голову, когда слушала показания, к тому, как её пальцы невольно касались затылка – проверяли, на месте ли в пышной причёске её странный талисман.

– Поехали, – сказал он, садясь за руль. – Улица Тихая. Жмур с необычной историей.

– С необычной? – переспросила Маша, пристёгиваясь.

– Дежурный сказал – сестра открыла своим ключом. Ни взлома, ни следов. А мужик лежит с пробитой головой.

– Значит, своего впустил, – пожала плечами Маша.

– Может быть. Посмотрим.

 

***

Прибыв на место, они осмотрели квартиру. Порядок казался странным для сцены преступления – ничего не разбросано, не перевёрнуто, не тронуто. Но убийство было налицо: мужчина средних лет лежал ничком между кроватью и письменным столом. Застывшая лужа крови на ковре, осколки керамической вазы у головы.

Маша присела на корточки, осматривая рану.

– Удар в висок, – сказала она. – Тяжёлым тупым предметом.

– Убит, удар в висок! – подтвердил судмедэксперт, заходя с чемоданчиком. – Тяжёлым тупым предметом. – Он равнодушно, буднично, как о погоде, заключил: – Смерть мгновенная.

– Спасибо, доктор, – Маша поднялась, отряхнула колени. – Мы и сами просчитали. Но ваше мнение, разумеется, авторитетнее…

Эксперты-криминалисты принялись за работу, скрупулёзно фиксируя улики: отпечатки пальцев, частицы одежды, осколки вазы. Настырев занялся поиском очевидцев. Сестра? Что сестра? Приехала, увидела, рассказала. И всё.

– Где работал?

– В страховой компании «Агава Люкс», – со страху и скорби почти неразборчиво частила сестра покойного. – Понимаете, рядовой делопроизводитель, ничего особенного… Врагов у него я не знаю, да и не могло у него быть врагов: не с чего…

Вскоре заявилась ещё одна – та, которую в отделе уже хорошо знали: Эльвина Игоревна Рискова, владелица страховой компании «Агава-Люкс». Богатая, ухоженная, с холодными глазами и голосом, от которого мурашки бежали по спине. Шефиня убитого.

– Синдром капиталистки, – проворчал Настырев, наблюдая за разгневанной Рисковой. – «Своих людей могу убивать только я. А другому тигру на них не охотиться».

– Она не поэтому злится, – тихо сказала Маша, стоя рядом. – Она злится, потому что мертвец ей неудобен. Живые мешают, мёртвые – нет. А этот – мёртвый, а всё равно мешает. Документы не подписал, отчёт не сдал, что-то там не доделал…

– Откуда ты знаешь?

– Посмотрите на стол, – Маша кивнула. – Бумаги разбросаны. Он что-то искал перед смертью. Или перекладывал.

Настырев присмотрелся. Действительно, бумаги на столе лежали не в том порядке, в каком их обычно кладут аккуратные люди. Будто кто-то торопился, перебирал, откладывал…

– Найдите убийцу! – рявкнула Рискова, подходя к ним. – Я в долгу не останусь! Какие у вас зацепки?

– Дело странное, Эльвина Игоревна, – Настырев старался говорить спокойно. – Ни свидетелей, ни улик. Дверь закрыта изнутри, ключ только у сестры. Кроме жертвы и сестры сегодня никто не входил.

– Сестру подозреваете?

– Всех подозреваю, – честно ответил Настырев. – Пока не докажу обратное.

Маша в это время обходила комнату, касаясь пальцами предметов, заглядывая в углы. Потом остановилась у кровати, наклонилась, всмотрелась в покрывало.

– Смотрите, – сказала она негромко. – Отпечаток. Вмятина на покрывале. Кто-то лежал здесь. На боку, с бумагами в руках. – Она обернулась к криминалистам: – Сфотографируйте. Попробуйте снять с покрывала отпечатки пальцев…

– А смысл? – удивился эксперт. – Там же ворс, ничего не будет.

– Снимете – увидим, – отрезала Маша. Тоже уже, как ни крути, а «гражданин начальник», по крайней мере, для преступного мира…

 

***

В этот момент в дверях появился Паша Кетчуп – старенький, сутулый, в своём хрестоматийном плаще с карманами-клапанами. Маша, не поднимая головы от бумаг, почувствовала старика спиной, словно у неё глаза (или сердце?) на затылке: чуть заметно выпрямилась – только плечи расправила, только спину вытянула.

Сделала «правильную осанку», чтобы выгоднее смотреться. Это было так инстинктивно, так невинно, что, например, Настырев – вовсе не заметил. А Паша – заметил. Но виду не подал. Маша повернулась к нему, чуть заметно улыбнулась – только уголками губ, но и это заставило его вздрогнуть.

– Пинкертон в макинтоше! – иронизировал Настырев. – Или макинтош в пинкертоне?

– Убийцей была кожура от банана, – покивал Кетчуп собственным мыслям, минут десять неподвижно осматривая спальню.

– Какая ещё кожура от банана?! – раздражённо, сердито всплеснула руками Рискова.

– Обычная, Эля, – грустно улыбнулся Паша. – До комедийности обычная.

– Смотри! – Паша показал на покрывало.

Маша с трогательным ученическим вниманием наклонилась, и на секунду её плечо коснулось его руки. Оба замерли – на долю мгновения, которое Настырев, копавшийся в другой стороне комнаты, пропустил – хотя он был очень приметливый даже на мелочи. Маша отпрянула первой. Паша – через секунду. И продолжил, будто ничего не случилось: – Отпечаток на ворсе отчётливо показывает, как он лежал с бумагами.

– Ну, допустим… – сбоку кусала губы Рискова, непривычная быть… сбоку…

– Затем, – восстанавливал картину Кетчуп, – он резко вскочил, сделал шаг назад, от чего-то пятясь, поскользнулся и упал навзничь. Очень энергичное падение – потому что пятился он стремительно, как делают очень напуганные люди.

– И? – Рискова нажимала.

– Обрати внимание на конфигурацию комнаты. Падая навзничь, он инстинктивно попытался повернуться… Кошка никогда не падает на спину. Он – не кошка. Не успел. В полуобороте попал виском об угол стола. Миллиметром ниже или выше – и ничего, кроме синяка. Но бывает такое феноменальное невезение…

– Он убился об угол стола? – задумчиво спросила Эльвина.

– Однозначно.

– Почему тогда на углу… угле… чёрт, как правильно сказать?! Нет следов? Крови? Ткани?

– Углы стола окантованы декоративными пластиковыми наугольниками. Три из четырёх. Роковой угол пуст. – Паша показал на батарею. – Наугольник отлетел, и скорее всего – туда.

Маша не стала дожидаться указаний. Подошла к батарее, присела, заглянула. Потом сунула руку в щель и вытащила окровавленный пластик.

– Вот он, – сказала она, держа наугольник в резиновой перчатке.

– Иногда мне кажется, ты пророк, Кетчуп, – покачала головой Эльвина.

– Вовсе нет. – Паша потянул плечом, разминая затекшую шею. – Просто жизненный опыт. На войне я видел, как пятятся напуганные. Они бегут задом, спурт дают. Удар был бы не таким мощным, если бы в беднягу не выплеснулось столько адреналина.

– Наугольник смягчает удары, – вторила Эльвина, покручивая пластик. – С какой же силой нужно было треснуться?

– С огромной, Эля.

– Но где же кожура от банана? – вмешался Настырев. – Вы всё про кожуру говорили.

– Механика проста, – ответил Паша. – Не только мы поскальзываемся о банановую кожуру, но и она об нас. Хрипов отлетает в одну сторону, кожура – в другую. Учитывая контур падения – она должна быть под кроватью.

Маша не дожидалась, пока попросят. Она уже подошла к кровати, заглянула под неё, потом нагнулась и вытащила тонкую глянцевую книжечку.

– Здесь не кожура, – сказала она. – Сборник стихов. Автор – потерпевший. Савва Хрипов.

– Ну, конечно! – кивнул Паша. – Хрипов поскользнулся на книге Хрипова.

– А банановая кожура?

– А это и есть наша кожура, – Паша взял книжечку, повертел. – Случалось вам, полистав книгу на ночь, положить её на пол, рядом с кроватью?

– Я книг не читаю, – сознался Настырев.

– Я обычно кладу на тумбочку, – сказала Эльвина.

– А если нет тумбочки? А вставать неохота? Вот и наш потерпевший полистал свою брошюру – и отложил куда поближе. Не зная, что она сыграет роль банановой кожуры.

– То есть, – подытожил Настырев, – он вскочил, поскользнулся на собственной книге, упал, ударился виском об угол стола и умер?

– Именно так.

– Но кто его напугал? – не унималась Эльвина. – Почему он вскочил?

– Посмотри на покрывало, – сказал Паша. – Что там лежит?

– Бумаги. Отчёты. И мобильный телефон.

– Телефон на кровати. Если бы его напугал звонок – он бы взял трубку. Но трубка не взята. Значит, напугал не звонок, а ожидание звонка.

– Поясни.

Паша помолчал. Посмотрел на Машу, которая стояла у окна, в нимбе весёлого солнечного абриса, как бы лучась, и перебирала бумаги на столе. Потом сказал:

– Он боялся, что на работе проверят, на месте ли он. Он ушёл раньше времени, раньше таймера. Он прогуливал и пытался скрыть прогул. А если позвонят – что он ответит? Засекут? Уволят?

– И это убило его? – голос Эльвины чуть дрогнул. Чуть-чуть по-человечески. – Паша, ты гонишь! Ты хочешь сказать – клерка убил страх перед начальством?

– В его случае – да, – Паша вздохнул. – Страх не только очень сильный, но и очень унизительный для напуганного, который именно за этот страх, за свою неспособность его преодолеть, начинает ненавидеть и презирать себя… Иррациональный страх, который много лет въедается в костяную ткань, в костный мозг…

– Кетчуп, да что ты несёшь?!

– Я хорошо знаю такие типажи… По прошлой жизни… Вообрази, Эля, какой-нибудь профессор, привыкший к уважению, и, самое главное, привыкший к самоуважению – попадает в камеру к отмороженным уголовникам. Там его чморят. Может быть, не очень сильно, может, даже щадяще – по уголовным меркам. Они так думают. А у него разрыв между самоуважением и даже мелким чмыром вызывает разрыв сердца…

– Ты меня с уголовниками сравнил? Мою корпорацию – с тюремной камерой, я правильно поняла?

– Конечно нет. Ты всё поняла превратно. Для вас… – для строгости Паша перешёл на официальное «вы», – для вас, Эльвина Игоревна, сделать выговор – всего два слова, безделица! Да и для него, в общем-то тоже, отряхнулся и дальше пошёл… Если речь о человеке без души и сердца. Но если человек – как в песне «я Гамлета в безумии страстей, который год играю для себя», а в окружающем его обществе ничтожество, тряпка, о которую вытирают ноги, то в нём накапливается это противоречие, и…

– Кетчуп, давай без лирики! – раздражённо осекла Пашу Хозяйка.

– Даю без лирики! Мобильный телефон стал таймером смерти. Он сбежал, слинял, утёк с рабочего места и боялся, что это обнаружат. Если бы обнаружили, то ему бы позвонили с работы. Ему и позвонили.

– С работы?

– Не знаю. С работы или не с работы… Откуда-то стали названивать, а он, годами живущий в липком страхе, подумал, что с работы.

Настырев взял мобильник, посмотрел историю звонков.

– Ну, давай признание, колись, маленький убийца!

– Ты о ком это? – глядя искоса, недоумённо, поинтересовалась Маша.

– О мобильнике, – констатировал Настырев. – Последний звонок… Блин, звучит-то как: «последний звонок», школа, начало новой жизни… Но нет, тут последний звонок – конец старой… 15:45, банк. Рекламный звонок. Никто его не увольнял. Никто не проверял. Просто спам. Грёбаный, обычный спам… Что же ты, Хрипов, не посмотрел даже, кто звонит?! Вместе бы с тобой сейчас посмеялись: мол, у страха глаза велики…

– Он не посмотрел на экран, потому что отшвырнул телефон. Обычная история, – тихо подвёл итог Паша. – Обычная смерть.

Маша опустила бумаги, посмотрела на труп. На лицо, которое уже ничего не выражало.

– Он был поэтом, – сказала она. – Для себя. Для людей – никем. Принеси, подай, пошёл нах… А внутри – стихи. Которые никто не читал.

– Ты его знала? – удивился прямодушный Настырев.

– Нет. Просто я его понимаю.

Эльвина Рискова, до этого стоявшая у стола, вдруг заторопилась к выходу.

– У меня дела, – сказала она сухо. – Кетчуп, остаёшься?

– Остаюсь, – кивнул Паша.

Она вышла. Маша проводила её взглядом – долгим, изучающим, каким натуралисты смотрят на насекомых.

– Спица на месте? – спросил вдруг Кетчуп.

Маша коснулась затылка, закинув руку плавным, удивительно-женственным жестом от которого у Паши чуть голова не закружилась.

– На месте, – подтвердила после проверки.

– Молодец. Никогда не забывай её.

Она хотела спросить – зачем, но не спросила. Потому что знала. Он помнил ту платформу. И она помнила. И спица-стилет – не украшение, а напоминание. «His qui meminerunt»... Особенно в такой вот обстановке «на смерть поэта», которого некому оплакивать…

Раздвоение миров – настоящая мистика! Человек разорван между двумя Вселенными, которые несовместимы. В одном мире, где ценят поэзию, он поэт, по крайней мере, таким себя видит, ощущает, таким себя несёт, со страхом расплескать драгоценное, как ему кажется, содержание. В другом, где поэзии нет… Он шнырь, шестёрка, лакей…

Это большой вопрос из области мистики: если человек издал книгу за свой счёт – она есть или нет? Кажется, что да: вот ведь она, можно погладить, взвесить, полистать. Но, однако, с другой стороны – изданное за свой счёт может не иметь никакого содержания, то есть не быть книгой ни в каком смысле. Безумец купил за свой счёт рулон туалетной бумаги, и думает, что это его книга, которую он сам издал… И рулон этот тоже можно взвесить, погладить, пошуршать им… Но книгой-то он от этого не станет? Или, всё же… Нет это совсем уж мистические дебри, куда Паша забираться не хотел!

Какой мир настоящий: тот, в котором есть поэзия, но нас нет? Как же он может быть для нас настоящим? Или наоборот: тот мир, в котором мы есть, живём и гадим, а поэзии нет? Скажите – кто хорошо разбирается в сугубо мистических проблемах, – какая из двух Вселенных, с учётом их несовместимости, взаимного отрицания, в этой задачке настоящая?!

Настырев смотрел на Павла Ивановича и Машу, переговаривавшихся глазами, беззвучно, переводил взгляд с одного на другого, но ничего не понял.

– Оформляйте, – сказал он экспертам. – Несчастный случай. Неповоротливость, срыв, падение. Закрываем.

Маша подошла к Кетчупу, остановилась рядом.

– Дядя Паша, – сказала она тихо. – А вы умеете готовить ментовской плов?

– А тебе зачем, Солнышко?

– У нас будет полицейский пикник. Меня, как женщину, поставили на плов для начальства. Дали месяц изучить материал. Именно ментовский плов… Не ханский, не эмирский…

– Так я только ментовский и умею! – грустно сознался Паша. – Если нужно, я тебя научу, хотя… Обмельчало полицейское начальство, плов должен варганить мужчина…

– Не ваши времена, не ваше поколение... – согласилась Маша. Хотела комплимент сделать, а так получилось – что возраст напомнила. Кетчупу стало горько, но не как на свадьбах, а как от горчицы бывает…

Она стояла близко – ближе, чем требовалось для разговора. Паша чувствовал запах её духов – качественных, но цветочных, почти детских. Хотел отступить – и не отступил.

– Когда вы меня научите? – спросила Маша.

– А когда сама захочешь, – ответил Кещупов.

Она улыбнулась – не той улыбкой, которой улыбаются следователи, а другой, почти испуганной. И первой отвела взгляд.

– Ладно, – сказала она, искусственно взбодрившись. – Я позвоню. Дедуля!

– Позвони.

Она вышла. Все ушли из этой комнаты – как и из жизни Паши Кещупова. Паша остался, во всех смыслах, один. Посмотрел на дверь, за которой скрылась Машенькина точёная, но полнокровная и чувственно-жаркая фигурка. Потом взглянул на свои руки – старые, морщинистые, с артритными узлами.

«Дедуля, – подумал он. – Она могла бы быть твоей внучкой. А ты… ты старый дурак».

Он вздохнул, закурил и вышел следом.

 

 

«ЗАБЕРИТЕ ВАШИ ДЕНЬГИ!»

 

Облако сигаретного дыма голубовато зыбилось под тусклым абажуром «технухи» – технической спецкомнаты полицейского управления. Монитор компьютера дрожал, показывая размытую картинку с камеры наблюдения у банкомата. Два уже вполне спевшихся детектива, которых коллеги даже стали подозревать во «внеслужебных отношениях» – Альберт Настырев и Маша Плотникова, – угрюмо зрели в экран, лица зеркалили серость технической картинки. В таком ракурсе никто бы не принял их за любовников: под этим углом освещения люди кажутся трупами.

На экране маячил человек. Куртка-аляска, капюшон, горнолыжные очки, маска – полный набор ковидной конспирации. Он нервно копошился у банкомата, вставляя карту.

– Явно же не его карточка, – проворчал Настырев. – Смотри, пин по шпаргалке.

Маша молча кивнула, не отрывая взгляда от экрана. Парень ловко ввёл пин-код, нацарапанный на пластиковом чехле карты. На дисплее высветилась знакомая каждому надпись: «Заберите ваши деньги». Стальной карман внизу дисплея открылся, являя взору пачку крупных купюр.

– Вот это повезло, – иронично заметил Настырев, подкалывая близкую, увлечённо-застрявшую глазами в дисплее Машу в бок острым локтем

Далее на экране началось необычное. Немыслимое. Когда парень потянулся за деньгами, карман банкомата вдруг преобразился. Сталь изогнулась, на месте обычного отверстия появилась жуткая пасть, ощетинившаяся острыми стальными зубами. Они впились в руку, и в следующее мгновение человека затянуло внутрь, как кусок мяса в мясорубку. Камера зафиксировала короткую борьбу, а затем – лишь брызги крови и тишину.

Настырев выдохнул, не веря своим глазам. Маша медленно повернулась к нему «анфас» – взгляд её был тяжёлым, холодным, и только пальцы инстинктивно, как хватаются за обереги, талисманы и амулеты, – дёрнулись к спице-стилету в волосах.

– Вот такие карточки с надписанным на чехле пин-кодом стали находить в нашем городе, Альба! – покивала она назидательно, как «старший товарищ», и голос сочился горечью. – Не первый труп уже… Да какой там труп – фарш.

– Фарш? – переспросил Настырев.

Маша кивнула, доставая из ящика папку. Разложила фотографии, одну за другой. На них были окровавленные остатки одежды и фрагменты человеческих костей, найденные вблизи разных банкоматов.

– Все с идентичным почерком, – пояснила она. – Карточка, пин-код на чехле, и… банкомат-людоед.

Настырев молчал. В его сознании заклубился хаос. Он видел банкоматы каждый день, но теперь они глянулись ему чем-то совершенно иным – хищными механизмами, жаждущими плоти.

– И что это, чёрт возьми, такое? – прошептал он.

Маша пожала плечами в погонах. Этот жест очень шёл ей, безумно женственной, что подчёркивала суровая, оттеняющая женственность мужская суровость мундира. Она не верила в мистику – даже когда мистика была очевидна. Если видишь волшебное, говорила она себе, значит, за ним стоит кто-то очень хитрый и очень ловкий.

– И, кстати, те оборотни на платформе «Дачная», – уверяла Маша Машу, – были оборотнями в погонах, то есть разложившимися мародёрами, где-то раздобывшими полицейскую форму… А не… Кем? Волколаками?! Смешно…

– Но тогда почему они боялись серебра? – спрашивала девочка Маша у взрослой Маши.

– Они испугались не серебра! Они испугались Кетчупа. Потому что Павел Кетчуп – крутой (а тут уже чуть-чуть любви, неопознанной и оттого ещё более убедительной для объяснения конкретной ситуации)…

Маша снова, усилием над собой, заставила себя верить, что «всему есть разумное объяснение». Это было трудно. Это было непросто. Но у неё получилось. Списать бегство оборотней на крутизну того, кого… она боялась самой себе признаться, закончить фразу, но это парадоксально усиливало «реализацию», объяснение материалистическим реализмом случавшейся с ней регулярно «хероты».

– Потому что «херота» делает героя «хероем», а хочется всё же оставаться героем! – поддакивал Альберт.

– Кто-то умный и очень больной решил избавляться от нежелательных гостей таким способом, – сухо, сама не очень веря, дала Маша рабочую версию влюблённо смотревшему на неё Настыреву. – А мы теперь заперты в этом театре абсурда. Нужно найти маньяка, пока все банкоматы города не превратились в стальные пасти.

На экране монитора застыл кадр с окровавленным банкоматом. Два детектива сидели в шероховатой, наждачной тишине, понимая, что застряли на пороге чего-то ужасающего. На улицах города появились машины-убийцы, и банкоматы начали пожирать людей. Это было только начало.

– Этому должно быть разумное объяснение! – требовал, подражая Маше, «её» Настырев у Вселенной.

 

***

– Этому разумного объяснения нет! – огорошил его привлечённый «на усиление» знаток пограничных дел частный сыщик Павел Кещупов.

Ну как – огорошил? С другой стороны посмотреть – обрадовал. Этот несокрушимый и всезнающий Кетчуп, которому Маша уделяет слишком много внимания и доверия – взял, да и расписался в бессилии! Маша тут, она всё слышит – Настырев удовлетворён…

…Кещупову звонили каждый раз, когда дело пахло чертовщиной. «Казус для Паши Кетчупа» – говорили теперь уже все полицейские в УВД города, и это стало локальным мемасиком, синонимом неразрешимого дела, в котором, по итогу, вдруг не оказывалось ни преступника, ни жертвы, ни состава преступления, ни вообще ничего.

Паша появился на пороге с тростью, как всем казалось – жалкой, немощной пенсионерской «палочкой» (немногие знали, что внутри трости у него стилет), по-медвежьи налегая на неё. Был похож на старый, потрёпанный фолиант, который немало повидал на своём веку. Как бы «Энциклопедия Брокгауза и Ефрона», дожившая стараниями букинистов до XXI века! Лицо напоминало географическую карту, на которой анкетная геодезия рассказывала историю бессонных ночей и горьких разочарований. Глаза тускло поблескивали из-под седеющих бровей, и только в самой их глубине, как последние угли угасшего костра, ещё тлели огоньки способности что-то чувствовать. С ботинок на линолеум сочился, оплавляясь, зимний снег…

Маша, увидев его, чуть заметно выпрямилась. Спица в волосах хищно блеснула под лампой – на мгновение, коротко, как предупреждение.

– Кетчуп, – сказал Настырев, не скрывая иронии, где-то глубоко в нём ещё и ревнивой, хоть и смешавшейся там, на глубине, с безобидным подтруниванием реалиста. – Явился, не запылился.

– Так точно, по вашему приказанию, явился, рад стараться! – издевался Паша служивыми штампами, и сел, как на трон, на стул с дырой посередине, который специально для него тут завели. – Рассказывайте.

Маша развернула перед ним веер жутких фото. Паша смотрел молча, не перебивая её комментариев. Потом закрыл глаза, потер переносицу.

– Это не человек, – сказал он. – И не механизм. Это… не знаю, как назвать. Но разумного объяснения нет. Ищите магию.

– УК запрещает магию, – напомнил Настырев.

– А я тебе про УК? Я тебе про жизнь.

Маша хотела что-то сказать, но промолчала. Только пальцы её снова коснулись затылка – тактильно утвердились, что оберег на месте.

– Как подумаешь обо всём, что было, – откровенничал склонный к философии Настырев, – и представишь то, что впереди… Выть хочется! Днём, конечно, тоже, но особенно ночью, когда от этих дум никакая суета не отвлекает… И особенно на полную луну… Так, наверное, и становятся оборотнями?

– Несомненно, у каждой народной легенды имеется серьёзное социальное основание! – академично подтвердил Кетчуп, по сути, ничего не сказав. Не подтвердив, но и не опровергнув…

 

***

Зимний ветер трепал полы куртки, сбрасывая с плеч груз усталости и отчаяния. Парень шёл, сам не зная куда. Ноги несли его по заснеженным тротуарам, пока взгляд не зацепился за что-то непривычное.

Маленький пластиковый чехол валялся прямо посреди серого снега.

«Что за ерунда?» – подумал парень. Но внутренний голос уже шептал: «А вдруг там деньги?».

Он нагнулся, подобрал чехол, открыл. Денег не было – только банковская карта. На белом пластике кто-то торопливо написал пин-код. И чек на внушительную сумму.

«Вот это удача!» – промелькнуло в голове. Но тут же проснулся здравый смысл: банкоматы, камеры, отпечатки пальцев. Не дурак же он.

Он решил действовать обдуманно. Развернулся и почти бегом направился к дому – переодеться, сбить с толку камеры. И тут, как нарочно, на пути возникла старушка. Стояла, привалившись к стене, и горько плакала.

– Бабушка, что случилось?

– Ой, милок, горе какое, – всхлипнула она. – В магазин ходила… Кошелёк потеряла. Карман дырявый… А там триста рублей было…

В сердце парня старомодно кольнуло. Триста рублей – не велика сумма.

– Нате, бабушка, – он сунул ей смятые купюры и помчался к себе.

Дома сменил одежду – старая куртка-аляска с капюшоном, горнолыжные очки, медицинская маска. «Вот теперь я как ниндзя!» – усмехнулся он отражению.

Поехал на окраину, к банкомату, выбранному заранее. Сиреневые сумерки, зимой быстроходные, сгустились. Он предвкушал свободу от нищеты.

Подошёл к банкомату – и тут, бывают же совпадения, у самого банкомата стояла та же старушка. Так же печально глядя себе под ноги.

– Бабушка, что с вами? Опять кошелек потеряли?

– Что ты, что ты, милый друг, – замотала она головой. – Ничего я не теряла.

И, пошатываясь, скрылась за стеной снегопада.

Парень замер. Протянул руку к банкомату – и вдруг слова старушки что-то в нём пробудили.

«Что я, вор что ли? Неужели до такого опустился?».

Он вспомнил её глаза, её дрожащие руки.

– Да ну нах, – сказал он, отмахиваясь. – Хорошо никогда не жили, поздно начинать.

Повернулся и пошёл в полицейский участок.

– Так и так, – сказал он дежурному, выкладывая чехол. – Нашёл на тротуаре. Видите, даже пин-код записан. Тот, кто потерял – видать, совсем плохой по части памяти.

– А чего же не отоварился? – с прищуром спросил полицейский.

– Мне чужого не надо, – ответил парень, отводя глаза.

Полицейский долго, молча, как причудливое редкое растение, рассматривал его. Потом похлопал по плечу.

– Молодец, – сказал он. – Ты не от чужого отказался – ты второй раз родился. Кто-то хорошо помолился за тебя, жизнь тебе спас. А хочешь узнать, что за карточка такая? Идём, я тебе видеозаписи с банкоматов покажу…

 

***

Маша и Настырев уже в бессчётный раз досматривали эту запись до конца. А парень, имени которого никто так и не запомнил, – зрел впервые. Сидел бледный, с открытым ртом, глядя, как банкомат пожирает людей.

– Я… я не знал, – прошептал он.

– Ты не знал, – подтвердила Маша. – Но тебе повезло. Правильно воспитали тебя. Поэтому ты жив.

– Когда ты так назидательно говоришь, – кольнул её Настырев, – ты напоминаешь старика, вроде Кетчупа!

– Чего удивляться! Его школа!

Маша выключила монитор, повернулась к Паше, который сидел в углу и молча курил в форточку.

– Пал Иванович, – спросила она. – Что это было?

– Случай, – ответил Паша. – Или не случай. Кто знает.

– Старушка?

– Может, старушка. Может, ангел. Может, та самая бабка, которая не даёт дуракам пропасть.

Маша хотела спросить ещё, но передумала. Серебро в причёске должно было холодить – но парадоксальным образом грело голову.

– Спасибо, – сказал парень, поднимаясь. – Я… я пойду.

– Иди, – кивнул Настырев. – И если ещё карточку на улице найдёшь… Ну, короче, ты уже знаешь, что с ними делать...

Парень вышел.

Маша посмотрела на Пашу. На его усталое лицо, на седые брови, на руки, сжимающие палку, костыль его старости и увечий… С сизым жалом клинка во чреве – но это знают только самые близкие.

– Вы верите в ангелов, Пал Иванович? – спросила она.

– Верю в старушек, – ответил Кетчуп, – которые теряют кошельки в нужное время. И в нужном месте.

Маша усмехнулась – той усмешкой, которая не грела, но помогала жить. Сделала шаг к нему – маленький, почти незаметный. Паша шагнул навстречу – тоже маленьким, тоже незаметным шажком. Они стояли так секунду, может, две. Потом оба одновременно отступили – она к двери, он к окну.

– Ладно, – сказала Маша. – Работа не волк-оборотень, дома не заменит!

Она выключила свет. Паша остался в темноте, глядя на её силуэт в дверном проёме.

– Ну, ты идёшь?

– Ещё кое-что хочу пересмотреть, перепроверить…

– Ну ладно, оставайся!

– Спокойной ночи!

Она не ответила. Только спица блеснула в последний раз – и погасла.

За окном высеивался крупный хлопчатобумажный снег. Фонари сквозь его пуховое кружево горели жёлтым, размытым светом.

Маша села в машину, завела двигатель. Посмотрела на освещённые окна управления – там, на втором этаже, горел свет в спецкомнате. Она знала: Паша ещё там. Курит. Смотрит на фотографии банкоматов-людоедов. Думает о чём-то своём. Может, о ней. Может, не о ней.

Она выжала сцепление и выехала со стоянки.

И где-то там, в ночи, банкоматы стояли молча, затаив стальные пасти.

Ждали следующего.

Кетчуп и Маша снова были вместе; и снова порознь.

 

 

СМЕРТЬ КУРИЛЬЩИКА

 

Весь этот микрорайон построен на склоне – и, как висячие сады Семирамиды, разбит ступенями бетонированного каскада террас-площадок. Правда, в отличие от садов Семирамиды, он уродлив в своей серой панельной типовой внешности. Но у многоподъездных домов тут – этажность тоже разная. Уклон местности такой, что книзу успевает дорасти два этажа, которые сверху «съедены» ландшафтом.

Несколько дворов идут уступами: обрываются бетонной отвесной стенкой, под которой точно такой же дворик, но уже на пару этажей ниже. Чтобы человек не упал с эдакого «балкона», по проекту полагались перила. Но охотники за металлоломом расшатывали их в их бетонных основаниях– гнездовищах, с удручающим постоянством, и утаскивали. Снова и снова. От этого подходить к краю двора было опасно. Особенно опасно было это делать в гололёд.

Старшие по домам писали письма, просили установить ограду подешевле, чтобы искатели металлов не польстились её спереть, но пока не случилась эта трагедия – воз был «и ныне там».

Он, собственно, и после трагедии там же, но, тем не менее, она случилась. Курильщик Вениамин Боровиков, человек скаредный, берегущий обои от табачной копоти, вышел покурить на свежем воздухе. Поскользнулся на покатой плоскости, заскользил к краю бетонного обрыва – и сорвался вниз. А там высота двух этажей отвесно! Будь Вениамин удачливее, он бы сломал руку или ногу. Но Вениамин был неудачлив: и сломал шею. Так и лежал, пока не обнаружили, вокруг сигареты разбросаны, пачку их из руки при падении вышибло…

– А всё потому, что перила бомжи опять спёрли! – размахивал руками, словно сам поскользнулся, старший по дому, выделываясь перед следственной бригадой, выехавшей «на трупа». – А я писал! А я говорил! Но у нас же не просто ЖЭК, а ЖЭК-потрошитель! Главно, деньги на обустройство двора они собрали, а обустраивать не собирались! А деньги, деньги – не заплати, так сразу в суд… А теперь вот мы на них в суд! Хоть и дерьмо был человек Вениамин, а всё ж человек, и ломать ему шею не положено законом… Хоть какая-то теперь от Вениамина польза людям, первый раз в его жизни смертью ЖЭК попрать!

За всё время следствия полицейские ничего хорошего о покойном Боровикове ни от кого не услышали. Ни разу. Примкнувший к ним частный сыщик Паша Кещупов, по кличке Кетчуп, – настолько им уже привычный, что даже и не раздражал посторонним присутствием, – тоже. Боровиков представал из показаний истинным сыном нового времени, то есть самовлюблённым и предельно эгоистичным сукиным сыном. Со всеми собачился и судился. «Своё право упустить» боялся, как огня. Среди соседей не осталось никого, кто относился бы к Вениамину хотя бы нейтрально…

Имел несколько квартир в городе. Сдавал их, и жестоко обращался с зависимыми от него квартиросъемщиками. Курил, но в последнее время собирался бросить. Как чувствовал, что сигарета погубит. Правда, думал, что раком лёгких. А вишь как вышло: на покате поскользнулся, бултых через бортик, головушкой об лёд, как дворник ломиком…

– Паш, а ты тут зачем вообще нужен? – спросил следователь Альберт Настырев, давно с Кетчупом приятельствующий.

– Эльвина попросила… – пожал плечами отставник.

– А у неё какой интерес?

– Так она собиралась у этого кренделя квартиру покупать. Аккурат перед тем, как он кувыркнулся…

– Ну, пусть теперь у наследников покупает! Ей-то какая разница?

– А наследники, глядишь, и не продадут…

Эльвина Игоревна Рискова, нанимательница Кетчупа, никогда не стала бы такой, какой смогла стать, если бы не обладала тончайшим и виртуозным лисьим нюхом.

– Возможно, из неё детектив получился бы лучше, чем я, – говорил о подруге детства Кетчуп. – Но Эле некогда заниматься такими мелочами, как убийства…

Паша это знал не понаслышке. Однажды, ещё в прошлом году, они сидели в её кабинете, и Эльвина вздёрнулась и замерла – ни вздоха, ни движения ресниц, ни даже того микроскопического покачивания, которое бывает у живого человека, когда он думает. Она просидела так секунд десять, может, пятнадцать. Паша уже хотел спросить, не дурно ли ей, как она моргнула – раз, другой – и продолжила фразу с того места, где остановилась. Будто и не было этой паузы. Будто она просто выключилась и включилась заново. «Привычка старая, – отшутилась она тогда, – учили в молодости держать лицо при любых раскладах». Паша не спорил, но осадочек остался. Как от фальшивой монеты – вроде и звонкая, а что-то не так…

Любимой поговоркой Эльвины была: «случайности не случайны». Обычно она произносила это, дробно барабаня наманикюренными пальчиками по шикарному глянцу роскошного, итальянской сборки, рабочего стола, будто конферансье, под барабанную дробь объявляющий цирковой номер.

Вот и теперь, глядя из кожаного вращающегося кресла через панорамное остекление кабинета на городские дали с вершины небоскрёба, Эльвина почуяла, что погиб Боровиков в связи с задуманной ею сделкой.

– Знаешь, Паш, чую, и всё… – созналась чёрно-белая бестия (абсолютно бледная абсолютная брюнетка) в деловом костюме от «Гуччи». А потом попросила разнюхать, чем на месте преступления пахнет. Разлила по каплевидным стаканам, дежурившим на ажурном журнальном столике, марочный коньяк, и тем как бы припечатала…

Как и положено у боссов, поручив – забыла. Много других сделок. А вот Паша, как в стихе про Анчар – «послушно в путь потёк». И к утру возвратился с ядом…

Теперь этот пожилой, битый, траченный временем, как молью, затёртый человек, вечно небритый и с выгоревшими, как душа, глазами, которому врачи рекомендовали как можно меньше сидеть, в связи с тяжёлыми геморроидальными проблемами вежливо отказался от табуретки на кухне некоей «бабы Любы». И пил предложенный старухой чай стоя…

Обои в цветочек, застиранная клеенка на столе, запах жареных семечек и крепкого чая – обычная декорация для его работы. Баба Люба, со своими морщинистыми руками и цепким взглядом, идеально подходила под образ «бабки-подслушки», как выражались в Пашином детстве. За годы своей практики Паша уже привык к старушечьим инсайдам, добытым постыдным трудом бдительных ушей в остальном впавших в маразм «карг».

Баба Люба, явно радуясь любому общению, для неё, в её годы и положении, крайне дефицитному продукту, потчевала словоохотливо:

– Вениамин-то ваш, Боровиков, поделом получил. Не жалко ни капельки.

Паша сделал глоток из сбоку сколотой чашки, обжигающий, но бодрящий.

– Вы, Любовь Васильевна, помягче, пожалуйста, – сказал казённо, сам себе не веря. Просто так положено. Он годами так говорил всем бабкам-подслушкам, и привык. – Все-таки человек погиб… несчастный случай, вроде, говорят.

Баба Люба фыркнула, как разжигательница углей.

– Несчастный случай, говоришь? Да от такого, как он, не то что машина на скорости, и черт сам отшатнется! Сколько людей он обидел, сволочь! Так ему и надо.

Бабка-подслушка отодвинула тарелку с семечками и облокотилась на стол, словно собираясь открыть тайну столетия.

– Знаешь, он ведь еще и при жизни мертвый был, души-то не было ни капли. Вот, помяни мое слово!

Паша подумал, что так можно сказать о многих. Если такими нормами руководствоваться – впору УК отменять… «Данный убитый не мог быть убит, потому что не был живым»… А что?! Идея ему понравилась – для целого ряда случаев…

– А что конкретно не так с Вениамином Боровиковым?

– Ой, милок, да всего не перескажешь. Жена у него, Алка, – добрая душа. Как он с ней развелся, так она чуть не в петлю полезла. Так это, знаешь, было еще цветочки. Так ведь не с пустыми руками он развелся, а с квартирой! Квартира, у него, гада, оказывается, до брака унаследованная. Имеет, значит, право, но совести ни хрена нет, понимаешь? А Алку с дочкой, как котяток слепых, на улицу выставил.

– Алименты платил?

– Кому?!

– Ну, дочке…

– Нет, она уже большенькая… Такая красавица выросла, с паспортом… Алименты уже не полагаются – упырю на радость… Да, имею, кричит, право! Совести ни грамма, только бумажки перед глазами, что он прав! А так разве можно? Что за мужик?

Паша кивнул, записывая детали в блокнот. За квартирные вопросы всегда цеплялись мертвой хваткой.

– А что с дочерью?

– А с дочерью еще хлеще, – зашипела баба Люба, как сковородка со шкварками на сильном огне. – В квартире он ей отказал, так обязан был предоставить минимальную жилплощадь, по закону. Верно ведь?

– Верно. Есть такая статья.

– Так он выкрутился! Что ты думаешь?! Купил он ей, якобы, комнату… А где? Да в таких трущобах, что лучше бы она на улице жила! В насыпном бараке каком-то, в дыре. Комната восемь квадратов, а крысы там, как кошки, бегают!

– Да что вы говорите? – изумился Кетчуп. – Разве такие бывают?

– Там – да. И соседи, – баба Люба закатила глаза, – все сидевшие, алкаши, синие от пьянки и татуировок. И как можно девчонку, невесту в самом соку, к таким подселять? А ему пофиг, у него, у суки…

– Скорее, кобеля! – осторожно поправил Кетчуп.

– Что?!

– Ну, раз «он», то, видимо, кобель…

– А-а… Тебе виднее, ты начальник! Дык-от, у него, сучьего сына, по закону все гладко, перед законом он оправдался. А что у девчонки жизнь сломана, это его не колышет! Сердце от этого не болит. Он же, тварь, как бесчувственное животное, о своей шкуре только и печется. А Алка с дочкой плакали, да слезами горю не поможешь…

Баба Люба выдохнула, словно выпустила на волю всех чертей, которых она копила в себе за годы наблюдения за жизнью нечестивого Вениамина.

– Вот и хорошо, что убился, я не жалею ни капельки. Не знаю, как земля держала!

– Но ведь, получается, баба Люба, дочь-то теперь наследница? – как бы невзначай ввернул Паша.

– Получается так… – выпучила глаза старуха. Подслушки догадливы: мига не прошло, как стала умолять: – Ты уж на Натусеньку не думай, Паша! Грех тебе! Она, конечно, по закону наследница, но ведь он… А что не плачет она, так сколько он ей кровушки-то попил!

Паша знал, что баба Люба со своим «бабкиным» взглядом на мир часто видела больше, чем могли узреть «беспристрастные» от своего пофигизма и привычки к виду пороков «органы».

…Жениха Натальи Боровиковой Паша Кетчуп опрашивал последним, когда вся картина преступления уже сложилась у него в голове. Отозвал в сторонку, и тихо-тихо предложил сделку:

– Давай так, Вадим: я полицаям ничего не скажу, но ты поклянёшься мне всем, чем любишь, и мамой своей, и Наташей, что больше так никогда не будешь делать…

– Что вы имеете в виду? – разволновался спортивный, широкоплечий, правда, бедно одетый парень. – Неужели вы думаете, что…

– Тише, тише… Не услышал бы нас, кто не надо! – взмолился Кетчуп. – Я тебе зла не желаю, совет вам да любовь! А что до закона – так раньше надо было думать, до 90-х… А то вспомнила бабка, как девкой была! Поздно уж нынче-то о святости закона говорить…

– Но это несчастный случай, – потел и багровел спортсмен в болоньевой куртке. – Я не имею никакого отношения…

– Я тебе, дурак, ничего и не предъявляю! – уже сердился Паша. Он был старик, а старики вспыльчивы.

Частный сыщик Паша Кетчуп уже знал, как всё будет. Он увидел это так ясно, в деталях, как будто бы это уже произошло. Он явится в пропитанный въедливым духом парфюмерии кабинет своей хозяйки, и расскажет, что шею Боровикову свернул жених Наташи Боровиковой.

– Мотивы?

– Из чувства личной неприязни, и потому что жилплощадь бедолаги окончательно теряли… Парень спортивный, штангист, по-моему, даже чемпион района…

– Ты должен такие вещи точно знать!

– В моём возрасте привыкаешь забывать несущественное, Эля. Спортсмен этот подкараулил, когда Вениамин выйдет из подъезда, свернул ему шею, а потом сбросил в накат по ледку, используя, так сказать, особенности местности улицы Контузиастов… Кстати, это кто такие?

– Это типа энтузиастов, только контуженные… – объяснила Рискова. В прошлом комсомольский работник, она хорошо знала всю эту спецтерминологию советского градостроительства.

– Ну вот, полицаям я ничего не сказал, виновные – ребята молодые, им ещё жить да жить, зачем судьбу ломать?!

– Ах, как ты прав! – несомненно, в этом месте скажет Эльвиночка, и даже с кресла привстанет. Ноздри её, тонкие как лепестки роз, чувственно затрепещут, а глаза пантеры, радужные, страшные, плотоядные – расширятся. – Ах, как ты прав!

Ведь теперь наследница квартиры – вся в руках у Эльвины Рисковой! Посмотрим, как она любит своего Ваньку-Штаньгу! Эльвина Игоревна может его упечь годков на 15…

– Поэтому – что?

– Что?

– Поэтому Наташенька квартирку мне продаст за полцены! – пылала взглядом холёная кошка. – Да чего там, за четверть цены! Ну, сам посуди, Паша, куда она теперь денется, ты ж её хахаля доказательствами припёр! Кстати, Пашуля, умничка моя, тебе процентик со сделки причитается… Солидный такой процентик, я уж и конвертик приготовила…

За её манящими перламутровой помадой чувственными губами жемчужинами мерцали острые клычки…

Кетчуп мотнул головой, стряхивая с себя этот морок «будущего в прошедшем». Этот разговор с Рисковой ещё не случился – но в то же время, будьте уверены, он уже произошёл. То есть – нет никаких сомнений, что именно так, дословно, он и выстроится, если Паша раскроет подружке детства карты…

– А нужно ли их раскрывать? – задумался Паша.

Ваня-штангист, чемпион района по пауэрлифтингу, тупой, как слон, раздражал Кетчупа своей упёртостью. Нет бы покаяться и дать слово, что больше так не будет! Тогда не будет и никакого диалога с Эльвиной-хищницей, и с полицаями тоже никто по душам откровенничать не станет…

– Ты не просишь пощады, – сказал Кетчуп, припомнив романы Вальтера Скотта. – Ну, так получай её непрошенной! Пошёл ты нахрен со своей любовью и со своей жилплощадью, Ваня, мне ради Боровикова грех на душу брать, тебя в кандалы забивать, – не по возрасту уже… Смерть близко, греха боюсь…

Далее, прямо при тупом штангисте, которому, однако же, хватило ума разыграть сценку с «поскользнувшимся тестем», – Паша набрал на мобильнике номер Рисковой и отчеканил:

– Эля, однозначно, несчастный случай! Прозрачный, как слеза младенца.

– Но моё чутьё… – начала было Эльвина.

– Иногда и оно нас подводит! – сочувственно сказал Кетчуп. – Забудь. Иногда банан во сне – это только банан, говорил Фрейд. Иногда несчастный случай – это только несчастный случай. Уж поверь моему опыту…

Потом то же самое Кетчуп повторил и следственной группе. Полицейские Кетчупа давно знали, уважали, и безоговорочно ему поверили. Как и Эльвина, которая тоже давно знала Пашу, и тоже не сомневалась в его нюхе ищейки.

Паша успел отойти уже довольно далеко, когда его догнал запыхавшийся и смущённый жених Наты Боровиковой.

– Скажите, как вы догадались? – спросил этот гигант, смущённо пунцовея скулами.

– Он, конечно, мог выйти покурить во двор! – улыбнулся Кетчуп фарфоровыми вставными зубами. – Многие так делают. Он мог поскользнуться на обледенелом склоне, и упасть с обрыва. Так тоже нередко бывает. И тогда он бы лежал со свёрнутой шеей и в окружении рассыпавшихся сигарет… Очень правдоподобно…

– Но?!

– Но если бы Вениамин Боровиков пошёл курить… – продолжил Кетчуп. – Если бы не поленился для этого одеться по-зимнему, и выйти…

– Вы же сами говорили, что многие так делают! Обои в квартирах берегут… Он был очень жадным…

– Я в курсе, Ваня! Я готов поверить, что этот жадный человек, чтобы не портить обои в квартире, сознательно оделся и вышел…

– А в подъезде ему жильцы не давали курить, – торопился Ваня, видимо, основательно продумавший своё первое преступление. – Его там бабки гоняли, когда он в подъезде пытался…

– Охотно верю! И вот он одевается, вполне сознательно, чтобы идти во двор курить, собирается, так сказать… Выходит и курит…

– Вы думаете, так не могло быть?

– Ну, если бы это было так – засмеялся Кетчуп, и достал из кармана своего пальто мятый, использованный матерчатый лоскутик, – то он непременно бы перед этим снял с запястья антиникотиновый пластырь…

 

 

«ГНИЛОЙ БАЗАР»

 

Комната деловых переговоров в «Агаве-Люкс» дизайнеры Эльвины выдержали в строгом, давящем стиле: длинный стол из морёного дуба, кожаные, чавкающе ловящие твой филей кресла, в которых утопаешь, как в болоте, и огромная плазма на стене, транслирующая – в случае отсутствия слайдов презентаций или рекламных роликов – скучный логотип компании. Паша Кетчуп сидел на одной стороне овального стола, напротив трёх мужчин в дорогих костюмах: мажоритарных акционеров дорожно-строительного треста. Все трое – гладкие, холёные, с одинаковыми улыбками, которые умудрялись не касаться их глаз, будто на фотошопе, как порча, наведённые.

Паша разложил перед ними бумаги – акты, таблицы, фотографии.

– У нас целый вал страховок от водителей за разбитые подвески, – сказал он, постукивая пальцем по стопке. – На ваших ямах автовладельцы бьют машины и приходят к нам за страховыми выплатами. Мы насчитали... – он заглянул в документ, – двадцать три миллиона рублей за прошлый год чистого убытка по автострахованию. Плюс судебные издержки. Плюс экспертизы.

Самый старший из акционеров, с лицом, напоминающим восковую маску застывшей фальшивой доброжелательности, хищно, зубасто осклабился:

– И чего вы от нас хотите?

– Чтобы вы оплатили Эльвине Игоревне эти убытки, – взял быка за рога (или другое место) Кетчуп. С этой публикой так: лучше сразу ошеломить, а не вихлять вокруг да около, чтобы не успели подготовить возражения. Паша пододвинул к акционерам папку с табличкой «Сводный отчёт».

– Вот, сколько уплачено «Агавой-Люкс» застрахованным автомобилистам за ямочные повреждения на асфальте.

Второй акционер, моложе, с бегающими глазами, подался всем корпусом в идеально облегающем пиджаке от Hermès, вперёд:

– Подождите, а мы при чём?!

– Вот акт, – Паша достал другую бумагу, – анализ дорожного полотна. Подмена асфальтного покрытия вашим трестом. – Он помолчал, давая возможность осознать. – В документах один состав, а на дороге – другой. На порядок дешевле. Соответственно, множественные ямы появляются через год, а не через десять.

Третий акционер, молчавший всю дорогу (непонятно, зачем его вообще сюда взяли?), откинулся на спинку кресла и сложил руки на груди. Его лицо оставалось непроницаемым, как у покерного игрока. Или – тоже версия – он просто был очень тупым…

– Давайте говорить как деловые люди, – сказал первый из акционеров, помолчав и подумав. – Мы предполагали, что это всплывёт. У нас есть гендиректор периода строительства, Фомин. Он будет наказан за подмену, о которой мы, разумеется, ничего не знали. Сядет за подлог.

Паша кивнул с участливым пониманием, достал из папки фотографию и положил на стол – лицом к акционерам.

Снимок качественный, хороший, с крупным разрешением, цветной, большеформатный. Как будто папарацци поймали «звезду» для глянцевого разворота о светской жизни, не иначе! Только папарацци в данном случае, представляли страховщика, а «звезда» – была очень уж малоизвестной…

На снимке – гоминида лет пятидесяти, стоящая в несколько кокетливой, как это бывает у жеманящихся алконавтов, позе возле пластикового стула уличной пивной палатки-шантана. Виднелся незабвенный ретро-облик болоньевой поношенной куртки на кнопках. Джинсы с пузырями на коленях, кроссовки с отклеенной подошвой, подмотанные синей изолентой. Мешки под глазами – набрякшие, с сизым отливом, не пустые, а с осадком множества похмелий. Сетка купероза на щеках и носу – та самая, бардами воспетая, алкогольная «звезда», которая не обманывает. Шея красная, в прожилках, с жировиком. Пальцы желтоватые от никотина, ногти грязные. Глаза – как два болота: мутные, с красными прожилками, и смотрели куда-то внутрь себя – в такую бездну, куда нормальный человек заглядывать не станет, потому что выворачивает.

Паша выдержал паузу, давая акционерам рассмотреть. Акционеры без слов поняли, что он имеет в виду, популяризируя облик их «гендиректора» таким подробным портфолио-ревью.

– Ну, тем не менее, все подписи на актах приёмки-передачи его, Фомина… – несколько смутился старший. – По закону именно он несёт ответственность за этот циничный обман – граждан и нас, нанимателей, которые, поверьте, ни сном ни духом… Веря в его профессионализм и порядочность… Вы знаете, что у него два диплома строительных факультетов ведущих вузов?

– Которые вы ему купили в одном подземном переходе…

– Ах, он и в этом нас обманул?! Какой негодяй! Ну, тогда спасибо, Пал Иванович, что глаза нам открыли на негодяя, теперь он точно пойдёт под суд! И сядет!

– А «Агаве» какая маржа за то, что он сядет? – окрысился Кетчуп. – Люди посмотрят на него на суде, и спросят очевидное: похож он на гендиректора?

Самый старший акционер усмехнулся – уже не так уверенно, как вначале:

– Внешность часто обманчива.

– Это если суд будет закрытым, тихим, пройдёт незамеченным… А вот если «Агава-Люкс» подтянет прессу, фотокорреспондентов, телевидение… Тогда и внешность может кое о чём правду сказать…

– Не надо из нас делать чудовищ! – взмолился второй акционер с как-то ассиметрично, пугающе-насекомьи, фасеточно бегающими глазами. Он был моложе и у него у первого сдали нервы. – Этот Фомин… Он знал, на что шёл. Получил пять миллионов. Государство столько даёт за труп с войны... А мы добрее: посидит пару лет. Где ещё он бы столько бабла срубил за пару лет в санатории, а там и от алкоголизма лечат… Бонусной программой…

Паша молчал. Смотрел на холёных хозяев обгорело-обугленных дорожных рабочих, которых «эти вот» короли асфальта жарят, как в мангале, в плотном мареве зноя посреди чёрных плоскостей – долгим изучающим взглядом, тем самым, который он применял на допросах.

– Понимаете, – сказал он наконец, – мы не кровожадны. Нам вовсе не нужно сажать Фомина. Мы не нуждаемся в возмездии виновным. Нам нужна компенсация наших убытков.

– А как же закон, Павел Иванович? – участливо, проявляя себя знающим подноготную собеседника, спросил старший акционер. – Вы столько лет служили в правоохранительных органах... Столько лет безупречной службы закону… Мы и предлагаем всё сделать по закону. Закон несовершенен, не спорим, но это закон! Dura lex sed lex11.

Паша вздохнул. Поправил галстук – новый, чарующе-дорогой, уютно-кашемировый CESARE ATTOLINI, но опять с пятнышком от соуса, которое он, запоздало с досадой это понимая, умудрился «посадить» вместо злоумышленника Фомина. Которого не хотел сажать: ибо это и жестоко, и бессмысленно, как пятном от кетчупа новый галстук запятнать…

– Fiat iustitia, et pereat mundus12 – показал Паша, что тоже не лыком шит, и кто-что из курса школы милиции помнит.

– Вот-вот! – радостными болванчиками закивали асфальтные «нерабочие».

– Понимаете, ребята, – отринул Паша их надежды, переходя на «ты», чтобы сбить пафос, – я корпоративный следователь. Это значит, что я защищаю не закон, не порядок, не какие-то абстрактные права. Я защищаю хозяйские деньги. И если мы начнём раскручивать историю с подменой дорожного покрытия, то поверьте: у вас будет убытков куда больше, чем если мы сейчас тихо договоримся о перечислении умеренной компенсации.

Он назвал сумму. Тоже, в его понимании, астрономическую, но уже половину от того, что требовал изначально. Ибо если торгуешься, нужно заранее заложить резервы скидки…

Акционеры переглянулись. Зашуршали бумагами. Прикинули, посчитали в уме. Свои издержки тут. Свои издержки «там» – если вонючее дело вырвется в широкий доступ. Что может рассказать Фомин, при всём его косноязычии, если за него возьмётся такой вот следователь-хват? Не замурзанный тридцатью параллельными делами, проклинающий жизнь дознаватель, мечтающий лишь поскорее закончить допрос? А имеющий личную заинтересованность «раскрутить» дело, выжать из подследственного всю подноготную…

По итогам своих прикидок акционеры дортреста покладисто кивнули.

Через час договор был подписан.

Паша вернулся в кабинет Эльвины. Не слишком довольный, не слишком весёлый (совесть покусывала), но с оттиском исполненного долга, который штемпелем впечатался в его кислую физиономию.

– Всё, Эля. Договорились.

Она сидела за столом, тонкая профилем, утончённая жестами, и на тонком, как лист бумаги, ноутбуке просматривала «он-лайн трансляцию» с переговоров. Даже не подняла головы.

– Слышала.

– И чего? Довольна?

Эльвина отложила бумаги и посмотрела на него долгим холодным взглядом.

– Что за гнилой базар, Паша? – спросила она с блатным оттягом в тоне. Голос казался спокойным, но в нём звякали стальные нотки. – Чтобы я от тебя такого больше не слышала. Это вредит бизнесу.

Паша опешил.

– А что я сделал неправильно?

– Сделал ты всё правильно, – Эльвина встала, подошла к окну. – Технически. Но говорил при этом неправильно. «Я защищаю не закон, а хозяйские деньги». Ты что, с дуба рухнул?

– А разве не так?

– Не так, Кетчуп. – Она повернулась к нему всем корпусом, обжигая гипнотическим взглядом. – Мы стоим за закон, за порядок, за права человека – и даже нелюди. Так что гнилой базар прекращай. А вдруг они записывали? – Эльвина намекающе подняла бровь.

– Да ну, брось… Записывали? – Паша недоумевал, не мог понять, к чему она клонит. – Сами на себя компромат?!

– Ну, мы же записывали, Паш, – Эльвина усмехнулась той усмешкой, которая выхолаживала изнутри. Указала акульим плавником направленной ладони в сторону своего ноутбука. – А вдруг и они? Мой сотрудник не имеет права говорить, что ему плевать на законы, даже если он пьяный, в бреду или под наркозом. Мы – камень, и на камне сём… Ну, ты помнишь! Мы тверды на страже правопорядка.

Паша хотел возразить, но передумал. Только вздохнул и поправил запятнанную деловую репутацию в виде дорогого, элитного, но безнадёжно линчеванного «ланчем» галстука.

– Это можно назвать и по-другому, – сказал он. – Мы на страже высшей формы лицемерия.

Эльвина не обиделась. Она подошла к нему, поправила воротник сорочки египетского хлопка, кашемировый «особый» галстук, делая вид, что не замечает пятнышка кетчупа, – обихаживала его воробьино-нахохленную внешность почти заботливо, почти по-матерински.

– Хоть горшком назови, – сказала она, – только в печь не сажай. Хоть «Горком» назови, только в «Совок» не езжай.

Паша усмехнулся:

– Это ты сейчас к чему?

– К тому, что слова – это слова. А дело – дело. Ты своё сделал. Молодец. Но язык держи за зубами. Чтобы не откусили.

– Во французском поцелуе? – саркастически скабрезничал Паша.

– Это ещё не самый худший вариант, дурачок! – ничуть не смутилась его «пчёлка». – Обычно их откусывают куда более прозаичным и будничным образом…

Она отвернулась к окну. Паша остался стоять за её плечами, дыша ей в затылок, чувствуя, как в груди ворочается что-то тяжёлое, невысказанное.

«Лицемерие – без него не выжить. Ни в бизнесе, ни в жизни».

Он вышел. В приёмной секретарь-восковая фигура стоял навытяжку, глядя в одну точку. Паша кивнул ему. Секретарь не ответил. Он же машина – как и весь этот проклятый, но ставший родным, офис!

Паша прогулялся по улице Ударников, думая, что градостроители вряд ли имели в виду деталь ударно-спускового механизма огнестрелов, хотя в итоге получилось очень гангстерски. Какое современное название для улицы!  Кещупов покурил, дрожа папиросой на ветру, заглянул в кафетерий, съел там две самсы, запил кофе, остыл (хотя кофе был горячим) – и вернулся извиниться.

Паша зашёл к Эльвине второй раз за день, уже по собственной инициативе, и так получилось – она преподала ему мастер-класс деловой беседы. Но первым делом подняла руку – мол, молчи и слушай. Указала жестом ждать рядом, пока она «висит на проводе».

– Вы говорите, что ваши фуры ограбили на лесном проезде... Но если их ограбили, значит, их должны были разгрузить...

– Бу-бу, бу-бу, бу-бу, – что-то с извиняющимися интонациями пыталась донести противная (во всех смыслах) сторона по ту сторону АТС.

– Да, я понимаю, что в масках и с автоматами... – почти кричала Эльвина. – Да, я очень рада, что водители и экспедиторы не пострадали...

Абонент на другом конце провода снова что-то ей бормотал, слышался булькающий голос, но не до стадии распознания, так, «белый шум»…

– Нет, разумеется, я не хочу убитых и раненых, тут мы с вами солидарны на все сто...  – отвечала Эльвина невидимому собеседнику. – Меня волнует другое! Вы мне скажите, да или нет: если эти в масках, да... пусть в балаклавах цвета хаки, мне по барабану!

– Бу-бу, бу-бу…

– Да или нет: если они ограбили фуры, значит, они их там, на месте ограбления, разгрузили?! Что вы говорите?.. Вот и я так думаю!

Эльвина снова слушала поток каких-то жалких оправданий, содержание их легко было понять по её ответам оппоненту, которому не позавидуешь. Рискова почти заклинала, обманчиво-умоляющим тоном, каким говорят с тупыми детьми, объясняя задачку выше их умственных способностей:

– Но ведь ваши фуры перед тем, как съехать на лесной проезд, проходили пункты весового контроля, и весили они ровно столько же, сколько после ограбления?! Что за груз у вас был, который ничего не весит...

Видимо, другая сторона переговоров не нашла, чего ответить.

– Да, да, подумайте об этом, время вам до вечера, сумму компенсации морального ущерба оговорим...

– Бу-бу, бу…

– Ну, мне, конечно, не вам же! Почему? Вы мне плюнули в душу! Вы убили во мне веру в автомобильных перевозчиков! Я и в кошмарном сне раньше не могла представить, что автоперевозчик может разыграть ограбление, цинично и жестоко надругавшись над верой клиентов...

– …

– Да, и теперь живите с этим!

Паша понял, что Эльвина говорила с директором автокомпании «Тяни-Толкай Логистик», Паша подал ей справку об этом казусе два часа назад. О том, как караван фур прошёл «на плече» стандартный весовой контроль. Потом был якобы «ограблен», но вес фур, изменяя закону сохранения вещества, волшебным образом не изменился: не иначе как чудо предпринимательства, магия свободного рынка!

«Оперативно работает моя девочка, – подумал Паша. – Моя пчёлка... И жало у неё как у осы, совсем не одноразовое...».

Дома Пашу ждал Муртаза, и не спал, волнуясь за дурака – хозяина: «опять впутается не в своё дело»! Толстый кот сидел на подоконнике, глядя в ночное окно, но не на фонари – на своё отражение. Полосатый, важный, с изжелта-зеленоватыми глазами, которые умели видеть больше, чем полагается домашнему коту.

Потом он спрыгнул, неторопливо, с достоинством откормленного бюрократа, и направился к лотку. Принюхался. Дёрнул лапкой и заодно носом – осуждающе, брезгливо. Хозяин опять забыл поменять наполнитель. Опять экономит на кошачьем счастье. Муртаза повёл хвостом и отошёл, не удостоив лоток вниманием. Для Паши это было очень худое предзнаменование: то, что не пошло в лоток, могло оказаться под ногами в самом непредсказуемом месте квартиры!

Дальше путь кота пролёг к миске. Сухой корм лежал там с утра, заветрился, потерял аромат. Кот тронул его лапой – пара гранул выкатились на пол. Он понюхал, чихнул (на этот раз не от аллергии, а от возмущения) и посмотрел с немым, но пронзительным укором на кормильца, который ещё имеет наглость считать себя «хозяином»!

«Разве я, – думал Муртаза, устраиваясь на диване, – само совершенство этого грязного, гнусного мира, единственная в нём идеальная деталь, которая не сгнила, недостоин самой малости? Лучших кормов. Сочного кролика под пралине с кошачьей мятой!».

Он зевнул, показав розовую пасть с острыми, как бы вампирскими, клычками, и уткнулся носом в лапу. За окном выл ветер, но Муртаза знал: ветер – это не его проблема. Его проблема – дождаться хозяина и выразить недовольство. Щипанием за штанину. Или долгим, укоризненным взглядом.

А ещё он знал, что всё равно простит. Потому что этот двуногий, при всём его идиотизме, был единственным, кто гладил правильное место за ухом и не выбрасывал его на улицу, когда он, в строгом соответствии с кошачьими традициями, метил дорогую, недавно привезённую из салона, мебель.

Муртаза вздохнул – тяжело, по-человечески. И, подобно Павлу Кещупову, – закрыл глаза на окружающие безобразия.

Но осуждать не перестал.

 

 

СОСТАВ ИССТУПЛЕНИЯ

 

1.

Осень выдалась тёплой, с почти летним фривольным настроением. Листья ещё не облетели, но уже пожелтели, и воздух пах дымом и прелой падью с лёгкими фруктовыми нотками. Явочная дача УВД стояла в глубине берёзовой рощи, на берегу изумрудного ряской пруда – место, которое для отчётов называлось «объект для оперативных нужд», а на самом деле служило полицейским пикникам, в те дни, когда начальство решало, что коллектив нужно «ещё больше сплотить».

Осеннее солнце, ласковое, как забытая материнская рука, гладило золотистые макушки берёз, отражаясь в зеркальной глади подёрнутого зелёной патиной омута. Царила идиллия, сумевшая в некий раз оторваться от погони оперативных сводок и напряженных допросов: неплохое место для душевных попоек и братского единения погонной касты.

Воздух над мангалом, пропитанный ароматом маринованного леса, впитавшего в добавку к обычным запахам грибной осени острый уксусный душок, поднимался к голубому небу. Шкворчали шампуры, из казана, дымившегося над костром, доносился пряный запах плова. Водка, как и положено, лилась рекой – её не жалели и в будни, а уж в такой праздник и подавно! Впрочем, некоторые предпочитали коньяк – но не в меньших количествах…

Собравшиеся были «своими», узким кругом, где каждый знал, что у другого на душе, и секреты здесь хранились надежнее, чем в сейфах. Фото- и видеосъемка были под строжайшим запретом – ни одна запечатленная улыбка, ни одна рюмка не должны были покинуть пределы этого уютного, скрытого от посторонних глаз мира «внутренних дел». Внутренних даже для внутренних! Потому что и у металла бывает «усталость», и стальному механизму нужно иногда расслабиться…

Вокруг большого деревянного стола, накрытого по-деревенски грубой клеенчатой скатеркой (Паша Кетчуп, окажись он тут, узнал бы родную сестру батиной скатерти), воронами на жёрдочке расселись люди в штатском. Их лица, обычно напряженные и сосредоточенные, сейчас расслабились, смягчились. Полицейские погоны и форменные фуражки испарились, из-под них, как «подснежники» (то, что полиция находит при сходе снегов), выплавились простые и незамысловатые человеческие лица.

Вот, например, полковник Багров, гроза городских улиц, о котором ходила слава суровой и неподкупной, нетерпимой к преступному миру «скалы», с легкой улыбкой потягивал из стакана водку с коктейльной непринуждённостью. Рядом с ним, закинув ногу на ногу, сидел капитан Епанчин, известный своей мужицкой прямотой, которую он чаще разыгрывал не без заднего умысла, чем «страдал» ею в прямом смысле.

– О, Жень, ты сегодня за грибами не успел? – развязно (сказывалось опьянение) поинтересовался Багров, кивнув на пустую корзинку, стоявшую у ног Епанчина. – Говорят, после дождей опята пошли.

Епанчин махнул рукой и отпил из туристической алюминиевой кружки.

– Да какие грибы, Михалыч! Домой бы сегодня успеть, жена говорит – забыла уже, как ты… ну, то есть я… выгляжу! Обещала к вечеру пирог с вишней испечь. А тут… сам видишь, не облава, так попойка…

– Праздник – дело святое, – возразил Багров, подливая себе еще. – Жена всегда при тебе. А вот мы с тобой, Петрович, давно так вот спокойно не сидели. Не то что наши будни – то кража, то грабеж, то… ну, сам знаешь.

– А я вот думаю, Михалыч, – протянул Епанчин, задумчиво глядя в огонь. – Вот жена говорит, что надо бы нам с сыном машину поменять. Старая уже скрипит, того и гляди, рассыплется. А на новую… знаешь, денег где-то взять надо. Гадаю, как быть. На работе-то, ты ж знаешь, не разбежишься с потребительскими фантазиями...

Багров понимающе кивнул.

– У всех одно и то же, Петрович. У меня вот тоже… дочка в институт поступала. Там тоже без… понимания не обойтись. Так что, да, понимаю. Наша зарплата – это на чай. А для всего остального… приходится крутиться.

– Да уж, – вздохнул Епанчин, потянувшись за очередным куском хорошо прожаренного, сочного мяса. – Но знаешь, иногда вот так после тяжелой недели, когда наваливаются все эти проблемы… такая тоска берёт… Выть хочется…

– А ты повой, как припрёт! На луну…

Солнце медленно клонилось к горизонту, окрашивая небо в пурпурные и золотые тона. Угли в мангале догорали, наполняя воздух теплым, умиротворяющим жаром. И под этим золотым закатным сиянием, в дыму и ароматах, полицейские, отложив на время свои непростые дела, просто наслаждались моментом. Здесь, на «Объекте 7», казалось, царил мир – расслабляюще-хрупкий, но такой желанный. Обманчиво-желанный…

Багров, уперев руки в стол, задумчиво крутил медвежьей кудлатой башкой.

– Да, машины сейчас, – сыпал Багров банальностями, – это не просто средство передвижения, а символ статуса. У меня, если честно, уже лет пять наша «Нива». Ржавеет потихоньку, но ездит. А этот твоё… уё*** за «у.е.»…  Ну, «Мерс» девяносто лохматого года… На ходу?

– А куда он денется?! Встанет – дык я пришпорю…

Епанчин, который только что с наслаждением откусил кусок шашлыка, отложил шампур.

– А что, мужики, слышали про обновку у нашей новенькой? У Плотниковой Машки – теперь гоночный «Мак-Ларрен», «Сенна»… Я всегда понимал, тут неспроста: её ведь едва ли не сразу пристроили в «убойный» отдел. Вам, как начальнику, – голос стал кислотно-едким, завистливым, – наверное, виднее, как это делается…

Багров плотоядно усмехнулся.

– Плотникова? Хорошая девушка. Умная. Но насчет «ключевого места»… Ну, в «убойном» – несладко. Ни разу не пришлось ходатайствовать, чтобы туда кого-то определили, – полковник, намекая на свои особые возможности, погладил планки ведомственных наград на пиджаке. – А почему она там – это, Петрович, лучше у кадровиков спроси. У нас, знаешь ли, свои расценки на «ключевые места».

– Да уж, не говорите! – поддержал разговор третий участник застолья, капитан Арапников, обычно молчаливый, но теперь не упустивший возможности вставить словечко.

– Странный у Плотниковой «блат»! Вот бы меня кто-нибудь «по блату» в «собственную безопасность» засунул, я б понял! В аттестационную комиссию, в аналитический центр, в… – он задумался, перебирая в уме комфортные, и такие недоступные для него вакансии – А сюда, к набору трупов «неделька», на каждый день свой?! Нахрена такие связи?!

– Беспорядочные, половые… – не мог успокоится Епанчин.

– Да иди ты, озабоченный! Лучше скажи: зачем нужен такой блат – чтобы каждый день на расчленёнку любоваться?!  Это ж… ну, скажем так, не для слабонервных.

– Родители у неё, что ли, какие-то особенные? – вставил кто-то сбоку. – Влиятельные, но, блин, странные. Я бы свою дочь туда ни за что не пустил, даже если бы там расстелили ковровую дорожку. Нахер надо! Если только гонишься за властью, кайфуешь от могущества… А если так, чисто по-человечески – зачем?

Епанчин, отпив водки, хитро улыбнулся.

– Ты, Арапников, пока что по блату только в очередь на дачу успеваешь. А вот у Машки… У Машки другая история. Вот тебе и «странные родители». Думаешь, ей место просто так дали? Нет. Но ты же видишь, какие сейчас машины. У большинства из нас – «ржавые ишаки». А у нее – двухместный суперкар McLaren Senna. Ты хоть представляешь, сколько это стоит?

Арапников выпучил глаза.

– Ну, может она какая-то мотогонщица? Откуда ты знаешь?

– Я всё знаю. На диплом ей подарили, – пояснил Багров снисходительно и благостно, – родители. Так мне сказали. На диплом.

Арапников, уже порядком опьяневший, но сохранивший ясность ума, хмыкнул.

– Родители, говоришь? Интересно. У меня, например, дочь в свое время – на первый курс института, так я ей только ноутбук купил. Майор, между прочим! А тут – McLaren Senna – младшему лейтенанту! Прямо скажем: подарочки не по чину…

– А вот тут ты, брат, перегибаешь, – вступил в беседу скучный кадровик Боровцев. – Никакой тайны тут нет. Я кадровик, я всё знаю. Нет у неё родителей. Она детдомовская. То есть, как бы… детдомовская. Ей действительно подарили эту тачку, и действительно на диплом. Но не родители… Её опекунша. Есть одна такая бездетная богатая дура, вдова. Рискова. Ну, знаешь, как бывает – в мамашу играется. И к бывшей прислуге относится как к родной дочери. Вот такая у нее «мамаша».

Епанчин закашлялся от смеха, поперхнувшись водкой из гранёного стакана.

– Вот это да! – бормотал Богров. – Детдомовская, значит… Ну, тогда понятно. Просто… удивительно, конечно. Мало того, что в «убойный» попала, так еще и на таком аппарате ездит…

– У них с этой богатенькой… лесбийская связь… – брякнул вдруг Епанчин с пьяных глаз. Только что придумал, из ничего, из собственных вожделений, но тут же и сам поверил, и говорил уже уверенно, будто свечку подержать удостоился…

Всякий, кто бывал в мужских компаниях, обсуждающих за глаза женщин, знает: ничего так дёшево не стоит, и так дорого там не ценится, как всякая скабрезность, поданная с видом знатока, с закатыванием глаз – «уж я-то знаю, а откуда – не скажу, чтоб источник не палить».

Встав на путь своих больных (от такой жизни – как ни заболеть на голову?) фантазий, Епанчин уже не мог остановиться. Он «въехал в жир» обеими ногами, пьяно выплетая то, от чего сам же и возбуждался, заводился. Так Гюстав Флобер, описывая им же придуманную смерть Эммы Бовари от яда, почувствовал все признаки отравления и ему пришлось прибегнуть к помощи врача…

– Машка – она… Очень и очень разбитная девка! Без комплексов! Молодец! Такая в жизни не пропадёт. Всем даёт, кто попросит… И оно, я считаю, правильно! Вот стукнет бабе пятьдесят, будет о чём вспомнить, кроме выездов на трупы…

– Да иди ты, трепло! – отмахнулся Багров, навострив, однако, волчье ухо. А у замаслившегося слюняво в сладких фантазиях Епанчина тут же и аргументы нашлись:

– Она ж детдомовская, им иначе нельзя, школа жизни, реальное училище, а не классическая гимназия! А как ей иначе в жизни пробиваться?! Да ты, Михалыч, считай, один и остался, кто её ещё не попробовал, потому что сухарь! Сухофрукт в мундире!

– В мундире бывает только картошка…

– Ну, а вот ты сухофрукт! Она уже всем дала, а как к тебе подступиться, не знает. Начальник, как-никак… Для её карьерных планов ты нужнее всего, потому тебя на десерт и оставила…

Психологи лучше других знают, сколь часто зависть приводит к беспочвенной и бессмысленной клевете, особенно если эта клевета сочетается с острым половым вожделением. О красивых девушках гуляют такие истории, за которые, надо думать, некрасивые заплатили бы большие деньги, лишь бы краем уха о себе такое услышать…

– Но я вам скажу, мужики, дрянь этот её суперкар! – заступился за Плотникову кадровик Боровцев.

Багров поднял бровь.

– Дрянь? Ты серьезно, Васильич? Это ж мечта любого Шумахера!

– Дрянь, Михалыч, дрянь! – настаивал Боровцев, оживленно жестикулируя. – Непрактичная! Всего два места – семью не разместишь! А где багажник? Нету! Ну, есть там пара емкостей за спинками сидений, куда можно положить только гоночный шлем, комбинезон, ботинки и перчатки. Для кого это сделано, а?! Для кого?!

Арапников, который к тому моменту уже изрядно выпил, поддержал его.

– Вот-вот! Что я и говорю! Это же не машина, а игрушка для каких-то… ну, для тех, у кого денег куры не клюют и кому больше делать нечего, кроме как гонять по трекам! А нам, простым смертным, которым нужно и семью на дачу отвезти, и картошку с базара привезти, и в магазин заскочить, – нам такая машина не нужна!

Багров, улыбаясь, посмотрел на костер, в котором догорали последние угольки.

– Ладно, мужики, не будем о машинах. Вон, плов почти готов. Давайте лучше выпьем за Марию Плотникову. За то, что она у нас есть. И за её… странных родителей. Ну или опекуншу. Какая разница. Главное, что в «убойном» отделе теперь есть кто-то, кто, возможно, сможет хоть как-то расследовать эти самые «убойные» дела. Или просто кто-то, кто умеет ездить на таких вот… непрактичных автомобилях…

Это был пьяный бред, но попал он в симметричную ему пьяную среду. Полковник поднял свой стакан, до половины полный «беленькой», и остальные, сменив тему, последовали его примеру…

А в это время Мария Плотникова, пока начальники перемывали ей её сахарные косточки, в фартуке, испачканном мукой и ароматными специями, занималась настоящим священнодействием. Она попала на этот пикник как самая молодая из офицеров. И как женщина. Ей поручили главное – плов.

– Ментовской плов, – сказал ей напарник Настырев, подмигивая. – Чтоб начальство обожралось и подобрело.

– Я умею, – ответила Маша, вспоминая, как Паша Кетчуп наставлял её готовить на своей кухне. – Меня учили.

Она старалась. Казан стоял на кирпичах, под ним тлели угли. Маша помешивала рис длинной ложкой, добавляла зиру, барбарис, чеснок. Всё, как учил дядя Паша.

– Не жалей жира, – шептала она, вспоминая его голос. – Война – дело голодное, калориям почёт...

Перед ней на костре дымился огромный казан с золотистым рисом, ароматным мясом и пряностями. Да, это был тот самый, «заказанный» как конкурент особый «ментовский» плов. Маша верила, что уж она-то не подведет, не переложит чеснока, и рис останется рассыпчатым.

Настырев, по прозвищу Альба, помогал ей, несколько участливее, чем полагается коллеге. Он давно и настойчиво увивался за ней не только по службе, предлагая помощь, сочувствие и, как сейчас, свое присутствие, разбавленное спиртным. Альберт, воспользовавшись случаем и открывшейся возможностью, изрядно набрался. Теперь, с пьяных глаз, он решил завести философскую беседу, которая, как он, вероятно, полагал, должна была произвести на Машу неизгладимое впечатление.

Началось все с банального: «Мне как-то холодно в этом мире, Маш». Голос его звучал чуть хрипло, а взгляд, скользивший по её точёной фигурке, был более чем красноречив. В этом «холоде» смутно читался осторожный, издалека, намёк на то, что Маша – такая теплая, такая горячая, способна согреть его. Но намек оказался настолько туманным, настолько невнятным, что Маша, ловко помешивавшая плов, либо не поняла, либо, что более вероятно, сделала вид, что не понимает.

Тогда Настырев, почувствовав, что его первая атака не увенчалась успехом, решил перейти в наступление более основательно, прибегнув к абстракциям.

– Знаешь, Маша, – он придвинулся ближе, так что его дыхание, отдающее алкоголем, коснулось её щеки. – С угасанием религии уходят и абстрактные идеалы. Остается личная выгода, и ничего, кроме личной выгоды, – в каждом действии каждого человека. Это же элементарно.

Маша, не отрывая взгляда от казана, в котором начало подрумяниваться мясо, ответила, как по прописям:

– Но ведь нетрудно подсчитать, что при таком отношении жизнь сойдёт на ноль!

– Нужно быть очень религиозной, – сказал Альба, отхлёбывая из стакана, – чтобы думать, будто она когда-то была чем-то большим, чем ноль…

Он протянул руку, словно хотел коснуться её руки, но в последний момент остановился и просто ткнул пальцем в воздух.

– Вот ты, Маша. Ты ведь думаешь, что твоя работа – это что-то важное, да? Что ты делаешь мир лучше? Но на деле... это просто очередная сделка. Ты получаешь зарплату, прикрытие, а взамен ловишь каких-то неудачников. А они, в свою очередь, тоже жили по своим правилам. Кто-то ради денег, кто-то ради удовольствия, кто-то просто от скуки. Все мы – движимые инстинктами машины, которые пытаются получить максимум выгоды. Даже твоя «идеальность», Маша, – это просто хорошо просчитанная стратегия выживания. Ты же умная. Ты же понимаешь.

Маша наконец отложила лопатку и обернулась к нему.

– Альба, иди проспись! Или, наоборот, ещё прими на грудь, чем так рассуждать. Я, честно говоря, сейчас больше думаю о том, не пригорело ли у меня мясо. Вот это – моя личная польза на данный момент. А твои рассуждения про ноль и религию… наверное, хороши для лекций в университете. Но здесь это как-то… неуместно.

Она снова повернулась к казану и добавила в него бульон.

– Но ведь это правда, Маша! Ты сама видишь, сколько вокруг... цинизма, прагматизма. Все хотят что-то получить. А если не получают, то... перестают быть «идеальными». Вот и я... тоже хочу что-то получить. Например, твоё тепло. Твою... ну, ты поняла...

Маша вздохнула.

Альба отступил на шаг и неопределенно махнул рукой.

– Ладно, Маш. Готовь свой плов. Только помни… мир – это не только плов. Мир – это еще и… ну, ты поняла. И это «ну» гораздо важнее всех твоих специй…

В итоге, к апогею пикника плов поспел, как никогда отменный. Рассыпчатый, золотистый, с сочной бараниной и запахом, от которого у голодных мужиков сводило желудки.

Маша с самодовольной улыбкой карьеристки смотрела, как её шеф, полковник Багров, – грузный, краснолицый, с тяжёлой челюстью и маленькими, заплывшими жиром глазами – съел тарелку дочиста. Потом наложил себе вторую. Потом, снова подвыпив, принялся хвалить кулинарные таланты Маши так, что другим стало неловко.

Она ведь и понятия не имела, что пьяный полковник уже опросил, как в полиции принято, своих «замов», на предмет, «а чё, правда, у тебя с Машкой что-то было?». И хотя те, по совести, должны были ответить, что ничего не было, они, теша исконно-мужское желание казаться «мачо», смущённо согласились, что, мол, да, «что-то было». Неопределённая форма вопроса позволяла, не вдаваясь в подробности, поддакнуть. Это хорошо знакомая всем с детства «ловушка голого короля»: если другие придворные видят новое платье монарха, то ты-то как же можешь его не видеть? Ты лох, что ли?!

– Золотые у тебя, девочка, руки! – гудел Багров, бесстыдно и жадно, как бы ощупывая, разглядывая Машу с головы до ног. – И не только руки.

Маша почуяла недоброе, и улыбалась уже не столь уверенно, отводила глаза, пыталась уйти на кухню, помогать разливать чай. Но Багров увязался за ней.

– Пойдём, Плотникова, – сказал он, беря её под локоток. – Поговорить надо. О карьере. О перспективах.

Он отвёл её в сторону, за угол дома, где никого не было. И там, прижимая к стене, зашептал на ухо – грязно, откровенно, с пришепетыванием пьяного, который чувствует свою безнаказанность.

– Вы ко мне зайдите, – бормотал он, дыша перегаром. – Вечерком. Обсудим ваш рост. Вам нужно расти. Я помогу...

Далее наступил момент истины. Подогретый ожиданием лёгкой поживы, дойдя, наконец, до укромного места, где никто не смог бы их увидеть, пьяный хищник прижал Машу к стене и облапал с возрастающей страстью:

– Ну ладно, ладно, не ломайся, я же всё знаю… Твоя банкирша тебе для поддержания штанов, а для души тебе нужен в постели настоящий мужик…

Они пребывали в разных мирах. Полковник – в сотканном Епанчиным мире-предыстории, с виду логичной и очевидной, но Маша ни о какой предыстории не знала, и совершенно не понимала, что вдруг случилось со всегда корректным начальником. Водка, что ли, так действует?!

Маша вырвалась. Выбежала к костру, к людям. На глазах – слёзы. Дрожали руки.

– Чего ревёшь? – несколько грубовато спросил Настырев, поймав её в объятия (она сразу же почувствовала, что объятия дружеские, без липкого привкуса похоти).

– Ничего, – отовралась Маша. – Просто так…

Напарник не отстал. И тогда она рассказала. Кратко, но как на духу: «Отвёл», «шептал», «зажимал», «щупал».

Настырев побледнел. Потом покраснел. Потом пошёл к костру.

Ударил он на глазах у всех. Коротко, резко, с левой – так, что полковник перелетел через костёр, упал в золу, обжёг руки. А когда поднялся – на его лице уже цвёл отчётливый фингал.

Ты что, сука?! – заорал Багров. – Совсем берега попутал?!

– За язык, – ответил Настырев. – Чтоб не распускал.

Скандал получился грандиозный.

Багров орал, требуя трибунала. «Уголовное дело», «нападение на командира», «коллеги – свидетели». Настырева отстранили, забрали табельное, велели не покидать город.

Он молчал. На все вопросы следователей отвечал одно: «Неприязненные отношения». Почему ударил – не объяснял. Кто его знает, что этот упрямый баран мнил о своей неземной привязанности, которую нужно скрывать...

Маша плакала. Она знала: если Багров доведёт дело до конца, Настыреву грозит серьёзный срок. Бывший мент на зоне – не жилец. Если не попадёт на «красную зону», где ютятся такие же «бывшие», – но жизнь и там не сахар. И никто не спросит, за что он ударил. Спросят только – ударил или нет? Был факт – будет и срок… Закон для всех един…

 

2.

Собираясь «по делам» («работой» это не назовёшь – потому что график свободного посещения), Паша долго соскребал себя с кровати, как ему казалось, по частям. Иногда поутру ему представлялось, что на простыне разложили его разруб – никак не связанные между собой куски его бывшего тела…

Кольнуло в пояснице – «ой, ё…».

Потом в колене – ещё раз «ой, ё!».

Каждый раз Пашу грозило вытошнить матерным выражением, но каждый раз он целомудренно сдерживал порыв на первом слоге…

Понюхал свои носки – на предмет не пора ли новые надеть? Скривился – но счёл замену преждевременной. «Носки на переправе не меняют»…

В офисе Эльвина огорошила его вестью о самоубийстве Кромешнева, в котором Паша имел все основания винить себя и свой детективный талант разгадывать ребусы…

Паша вспомнил их первую встречу. Тогда, в приёмной «Агавы-Люкс», Степан Ильич сидел на кожаном диване, сжимая портфель так, будто тот мог вырваться. Лицо – красное, лоснящееся, с мешками под глазами. Галстук съехал набок, на ботинках – песок с дебаркадера.

Он дышал сдобой тела. Пахло от него рекой, здоровьем, какой-то плотской, животной силой. И жадностью – такой, что перебивала всё остальное.

Паша тогда подумал: «Такой не сломается. Такого не перешибёшь».

А теперь – он повесился. На что Эльвина обронила между делом: «Кромешнев? В петлю полез. В своём загородном доме. Старый хрыч, а туда же – совесть проснулась».

– Совесть? – переспросил Паша.

– А что? Долги, кредиторы, позор. Сестра с инвалидным сыном, которой он не помогал. В начале карьеры, на «стартапе», эта свинья продала общую с сестрой родительскую квартиру, и сестре ничего не выделила! Ты сам его досье читал.

– Читал.

– Ну вот.

Паша замолчал. Потом спросил:

– Может, инсценировка?

– Какая теперь разница, – усмехнулась Эльвина. – Помер Стефан: и хрен ему в сарафан. В народе так говорят!

– В народе говорят – помер Максим и хер с ним…

– А чем наш Стефан хуже твоего Максима? – пожала Эльвина точёными плечиками в строгом, как доспехи, жакете бренда Monte Carlo.

И отвернулась к окну. Паша вышел. Закурил в коридоре, под взглядом воскового секретаря, который стоял навытяжку, как изваяние.

…А потом дома он долго сидел на кухне, глядя в стену. Кот Муртаза терся о ноги, требовал еды, но Паша не слышал.

Перед глазами снова возник Кромешнев. Тогда, в кабинете, когда Паша раскидывал перед ним расклады фальшивого теплохода, пустых мешков, липового сахара. Тогда, когда Эльвина, постукивая маникюром по столу, сказала: «Будете настаивать на выплатах, Стефан Элиевич?».

«Стефан» сдался в тот день. Сразу. Не боролся. Подписал всё, что велели. И ушёл – жалкий, раздавленный, с покрасневшими глазами.

Паша тогда подумал: «Ещё один. Ещё один, кто не выдержал».

И каждый раз – одно и то же: «Я не виноват. Я просто работаю. Я просто делаю свою работу».

«А ты что, Бог? – кричала совесть. – Решать, кому жить?».

– Нет, – прошептал Паша. – Я не Бог.

«А кто?».

– Никто. Старый, больной, конченый дурак. Который делает свою работу.

Кот чихнул. Осуждающе.

– Молчи, – сказал Паша. – Без сопливых обойдусь!

«Помер Стефан – и хрен ему в сарафан». Оргия Агавы, которая с гордостью все показывает голову своего сына на палке, хвастаясь охотничьим трофеем… Оргия «Агавы-Люкс», корпорации, вдохновлённой и порождённой «перестройкой»…

– Нет, – сказал Паша в пустоту. – Не ему хрен. А нам. Всем нам. Которые остались.

Он встал, и, расстегнув пиджак, сунул руку под мышку, в плечевую кобуру, будто стрелять собрался. Но там, где детективы носят пистолеты, он носил фляжку с коньяком, который себе и налил.

– Вот и пальнул! – улыбнулся своему обычаю.

Выпил, не закусывая. Муртаза смотрел на него круглыми жёлтыми дулами двустволки своих глаз хищника.

– Ты прав, – сказал Паша коту. – Он был редкостным мерзавцем. Сестру с инвалидным сыном бросил, не помогал, даже на похороны родителей их общих не пришёл. И воровал – по-крупному, цинично, не краснея.

Кот молчал.

– Но кто я такой, чтобы решать, кому жить?

Кот чихнул. Соглашаясь.

Паша налил ещё. Выпил.

– А главное, скажи, как правильно-то? – приставал Кетчуп к Муртазе. – Если бы я не раскрыл мошенничество Кромешнева, то Кромешнев получил бы страховые выплаты с Эли, и, может быть, выкрутился бы… А Рискова бы не обеднела, при её-то оборотах невелика потеря… Но почему я должен выделять Кромешнева из других мошенников, с какой стати?! Все они хотят выкрутиться, почему же ты говоришь мне (Муртаза ничего такого не говорил), что только Стефан, покойный, имел право выкрутиться?! А если я буду покрывать всех мошенников, то разорю Эльвину, а это уже совсем нехорошо, и ни в какие ворота… Уж всяко, она мне ближе и дороже, чем какой-то Стефан, хрен ему в погребальный сарафан…

Муртаза не возражал. Мяукал требовательно – но не ради Кромешнева, а чтобы Паша отгрузил ему, «согласно договорённости», его любимых кормов с подливкой.

Именно эти корма и снились коту. Паша не умел быть столь безмятежным, и потому Паше ночью, вместо «молчания ягнят в нежном мясном соусе», приснился Кромешнев. Живой, краснолицый, с портфелем, который он сжимал так, будто тот мог вылететь. Они стояли на дебаркадере, под которым плескалась вода.

– А вы знаете, Кещупов… Кетчуп… – сказал Кромешнев, – я ведь не хотел умирать. Просто… больше не мог.

– Чего не мог?

– Дышать. Жить. Смотреть в зеркало.

Тогда Паша стал рассказывать этому мертвецу про фашизм. Фашизм, через который прошёл, навсегда в нём обгорев и обуглившись. Фашизм, который снимает все иллюзии о человеке, все мечты о высокой миссии человека хотя бы в далёком будущем, и обнажает человека как гнуснейшую тварь. Фашизм убивает, если ему сопротивляешься – чтобы наказать тебя за сопротивление. И убивает, если ему покоряешься – просто потому, что такова его природа, убивать и жрать людей… Фашизм сломал Пашу. Не в том смысле, что заставил работать на себя, а в том, что заставил себя бояться. И понимать – что у конченных выродков с той стороны никакого страха нет, как и мозгов. И они не убегают, не прячутся, ибо они ходячие трупы-каннибалы, а ты начинаешь от них убегать и прятаться, потому что живой, и потому что сломлен страхом. А ещё ты умный, и знаешь, что сколько ни прячься – никуда от них не спрячешься…

Паша проснулся в холодном поту.

Муртаза сидел у него на груди, тяжёлый, наэлектризованный, как шаровая молния, и смотрел прямо в глаза.

– Приснилось, – сказал Паша коту. – Не вчера. Не сегодня. А когда – не помню. Это страх, который жжёт тебя, как будто тебя облили керосином, ты, столкнувшись с фашизмом, – уже не можешь перестать бояться, и страх постепенно съедает твоё достоинство, личность, вообще всё человеческое в тебе. И тебя мучает только один вопрос – они-то почему не боятся? Они, которые делают всё это: убивают детей и сжигают в плохо приспособленных топках… За то, что дети говорили по-русски… И не боятся – какой дьявол дал им это бесстрашие, и где добыть такое бесстрашие мне, тому, кто должен, но не может их уничтожить?!

Паша сел, потрогал своё, уже морщинистое, лицо. Оно было мокрым – не от пота, от слёз.

– Не вчера, – повторил он. – А кажется – только что…

За стеной, в двадцать второй квартире, кто-то выл по волчьи. Или плакал как шакал. Или смеялся, как гиена.

Паша не стал прислушиваться…

– Поговори с Гро́бовым, – сказала ему на следующий день Эльвина. – Забавная фамилия, да? Гро́бов… Если перепутать ударения, то получатся гробы во множественном числе…

– Гоголевская, «говорящая»… – вспомнил Кещупов уроки литературы в том своём нежном возрасте, когда он дружил с девочкой Элей, чьи родители растили самые вкусные огурцы во всей округе…

Но Эля была уже не та, совсем не та, как в период посещения им средней школы!

– Нет, Кетчуп, фамилия не гоголевская. В реальной жизни фамилии отражают наклонности предков у носителей! Иванов ничем не прославился, кроме того, что у него пращур был Иваном. А вот разные там Швалёвы, Завалишины, Гниловы, опять же – Гробовы… Это сигнал, что надо ухо востро держать!

Вот и пойди, пойми её: то «забавная фамилия», а то целый экскурс в занимательную генеалогию…

Они сидели в директорском кабинете, в «Агаве-Люкс». Паша – на стуле с дырой посередине, который она ему заботливо завела, смущая его знанием его потайных, постыдных диагнозов…

– Я слышал про одного Мартина Гробова, – сказал Кещупов. – Давным-давно он открыл стриптиз-клуб «Золотой Телец» прямо напротив кафедрального собора. И православная церковь с ним долго судилась, чтобы его выкурить – видимо, своей пошаговой доступностью он отбивал клиентов… Ни родом занятий, ни вывеской он попам не нравился, и его, кажется, в итоге вытолкали взашей…

– Ему это не сильно повредило! – улыбнулась Эльвина. – Это тот самый Гробов, и теперь он хозяин «Фобос-банка»… И я прошу тебя с ним поговорить. Сможешь?

– С Гробовым? – переспросил Паша. – Зачем?

– Затем, что он главный кредитор пароходства. Уже знакомый тебе, видишь, как совпало, Мартин Мартынович Гробов… Всем было бы лучше, если бы он пропустил даму вперёд…

– Ты меня так назвала? – обиделся Кещупов.

– Дурачок, себя! Ты же мой представитель, мой рыцарь! Всем было бы лучше, если он согласится, чтобы нам выплачивали наши пятьдесят миллионов первой очередью, – мы их получим. Не из конкурсной массы, а из живых денег.

– А он что за это получит?

– Остальное, – Эльвина усмехнулась своей фирменной льдистой ухмылкой. – Скажи ему: пусть выкупит наш вексель. Я ему уступлю всё остальное. Работяги ни копейки не получат, налоговая – фиг с пароходства, я ему организую.

– Эльвина, – Паша нахмурился. – Ты сказала «работяги ни копейки не получат». Ты это серьёзно?

Эльвина посмотрела на него долгим, изучающим взглядом.

– А ты как думаешь?

– Я думаю, что ты бы так не поступила.

– Правильно думаешь, – она откинулась в кресле. – Потому что я не могу это организовать. Даже если бы хотела.

– Тогда зачем…

– Блеф, Паша. Блеф. Бизнес и блеф – близнецы-братья. Ты главное, говори ему уверенно, сули золотые горы. А там уж – как в сказке про Ходжу: кто-нибудь обязательно помрёт, или ходжа, или калиф, или осёл.

– И кто из нас кто? Чур, я калиф?

– Ты ходжа. Ну, неважно. – Эльвина пододвинула к нему округлой формы мерцающий какими-то неизвестными Паше функциями, с ямочными выемками кнопок, телефон. – Звони. Назначай встречу.

Паша набрал номер. Трубку сняли после первого гудка – будто ждали.

– Слушаю, – голос Гробова был спокойным, вкрадчивым, как у удава, который раздумывает, глотать ли жертву сейчас или подождать, пока она сама вползёт в пасть.

– Павел Кещупов, – сказал Паша. – Вам меня рекомендовала Эльвина Рискова. Хотел бы обсудить одно дело.

– Какое?

– О вашем общем интересе. О пароходстве.

Пауза. Потом Гробов криво усмехнулся.

– Знаю, кто вы. Наслышан. Позывной «Кетчуп», не так ли? Приезжайте сегодня. Вечером. Я буду вас ждать в своём ночном клубе. Отличное место, расслабиться, отдохнуть, не в банке же нам по душам базарить! Есть у меня такая отдушина, если вам повезёт – то и у вас она появится…

– Подскажите адрес и название.

– Клуб «Поляница».

– Как?! – Паше показалось, что пол уходит из-под ног, и стены растворяются сахаром в кипятке…

– «Поляница». Неужели не слышали? Мы держим марку, лучший стриптиз в городе! Хорошее место. Настоящий мужской клуб. Славянские девки – самые красивые и рослые! Их ещё древняя работорговля особо ценила, поэтому раб и славянин у англичан одним словом: «a slave»… Ориентир – набережная, ворота с коваными вензелями. Вы не пропустите.

Гробов дал адрес и отключился.

Паша положил телефон на стол. Посмотрел на Эльвину.

– Ты знаешь, что такое «Поляница»?

– Нет, – ответила Эльвина. – А что?

– Ничего, – соврал Паша. – Просто название какое-то… сельское…

Он не стал рассказывать ей, отчего именно при этом слове у него застыла спина, а остатки волос на затылке встали дыбом.

Вечером служебное авто отвезло его на набережную.

Клуб «Поляница» оказался в бывшем пакгаузе – краснокирпичном здании с узкими окнами, из которых сочилась разноцветная светомузыка. У ворот – кованые вензеля, чугунные львы с горящими глазами, охранники в чёрных костюмах с микронаушниками в ушах, которые то один, то другой вертухай то и дело киношно зажимали пальцем, бубня «принято».

– Вы к кому? – спросил ближайший из них, встав у Паши на проходе.

– К Гробову, – сказал Паша. – Мне назначено. Я – Кещупов.

Охранник сверился с планшетом, кивнул, пропуская.

Внутри было темно и шумно. Кислотный звук долбил по ушам, заставляя вибрировать грудную клетку. Стены пульсировали синим и красным, с потолка свисали зеркальные шары, а на сцене, в лучах прожекторов, вокруг хромированных шестов извивались девушки – полуголые, с блёстками на сосках, с бессмысленными улыбками кукол. Вызывающе подставляли бёдра – чтобы им сунули деньги в стринги. Паша уклонялся от их навязчивого сервиса, лавируя между их нескромными предложениями… Так, лавируя, прошёл через зал, стараясь не смотреть по сторонам. У дальней стены магнитом притягивала дверь из чёрного дерева. Он толкнул её – и оказался в отдельном кабинете.

Здесь было по-другому, царствовал славянский стиль: бревенчатые стены, вышитые рушники, глиняные плошки на полках. В углу – хохломские картинки в окладах, стилизованных (и карикатурных) под иконы. На столе – самовар, баранки, но никто не собирался пить чай.

За столом сидел «сам»: Гробов.

Крупный, гладко выбритый, в дорогом, с отливом, однотонном костюме. В зубах – сигара, толстая, вонючая «Корона».

Обслуживали их «тайную вечерю» две девки, но, видимо, не простые стриптизёрши, а доверенные, особые, потому что их допустили до деловых разговоров Хозяина. Они были, как говорится, «более чем голые» – из одежды на стройных и рослых модельных телах только узкие, мерцающие стразами, «стринги» и татуировки зловещего содержания.

Агрессивная косметика, как сказали бы раньше – «боевая раскраска», отсылающая к фильмам о первобытных племенах и нравах, о камлании ведьм.

«Ведьмы и есть!» – подумал Паша, невольно любуясь кошачьей грацией женских неприкрытых тел, и угадывая за это грацией, холёной глянцевитостью – тигриную плотоядность. От него не скрылась их хищная заострённость чертами лиц – рублеными, гранёными, той красотой форм, от которой веет холодом и опасностью содержания.

Перед Гробовым на столе стояла пепельница.

Маленький череп.

Паша замер.

Череп был человеческий. Не муляж, не сувенир – самый настоящий, но маленький, тонкокостный, детский… Паша знал такие черепа. Он вынимал их из пепла в котельной, в городе, которого больше нет на картах.

– Нравится? – спросил Гробов, стряхивая пепел прямо в черепную коробку. – Антикварная вещь. XVI век. Принадлежала, говорят, какому-то тамплиеру. Или не тамплиеру – не помню.

Паша молчал.

– Вы что-то побледнели, Пал Иваныч. Не нравится мой интерьер?

– Вкус не мой, – сказал Паша, боязливо и болезненно (учитывая его анатомические особенности) присаживаясь напротив. – Я предпочитаю живых.

Гробов усмехнулся.

– Это хорошо. Мёртвые не платят.

Он затянулся, выпустил дым в потолок.

– Ну, что ж, не будем тянуть, говорите, зачем пришли.

Паша выдержал паузу. Вспомнил Эльвину: «Бизнес и блеф – близнецы-братья». Вспомнил её смех, её холодные глаза, её «кто-нибудь обязательно помрёт».

– У меня предложение, – сказал он. – Вы выкупаете вексель «Агавы-Люкс». Пятьдесят миллионов. Таков долг пароходства перед нами. Пусть их выплатят нам первой очередью. А мы устроим так, что остальное достанется вам.

– Всё остальное? – прищурился Гробов.

– Всё, что сможете ухватить. Работяги не получат свои копейки, налоговая – фигу. Я организую.

– И как вы это организуете?

– Это не ваша забота. Ваша забота – заплатить. Сейчас.

Гробов молчал. Постукивал пальцами по столу – длинными, холёными, с золотым перстнем-печаткой. Паша заметил: ритм был ровным, спокойным. Этот человек не волновался. Никогда.

– А если я откажусь? – спросил Гробов.

– Тогда вы не получите ничего. Конкурсная масса уйдёт на налоги и зарплаты. А вы останетесь с пустыми руками и с векселем, который ничего не стоит.

– Угрожаете?

– Предупреждаю.

Гробов поднял бровь.

– Ни о каких оплатах мной чужих векселей не может быть и речи. Если Эльвина хочет войну – она получит войну, так и передайте… Но пусть вспомнит: войны начинают по желанию, а заканчивают по необходимости…

Потом чуть смягчился, достал из кармана конверт, положил на стол.

– Но к вам, Пал Иваныч, это не относится. Лично вам я очень симпатизирую, и хотел бы, чтобы вы работали на меня… Честно сказать, наслышан и рад, наконец, лично свидеться! Мне нужны такие люди!

Из конверта одна из голых ведьм с инфернальной усмешкой извлекла алый шерстяной браслет.

– Дарю вам, как дорогому гостю малиновый шерстяной оберег на запястье. Он защищает от вражеской энергии.

Ведьмы, соблазнительно склонившись над гостем, касаясь его обнажёнными упругими грудями, выверенными и точными движениями приложили талисман к его запястью, при этом скалясь и всячески демонстрируя свою покладистость и во всём остальном: буде гость пожелает, любая из них пойдёт с ним в «комнату приватного танца»… Со всеми вытекающими десертами…

Кещупов отшатнулся, будто браслет был раскалённым железом.

– Это еврейское колдовство! – обиженно и испуганно выпалил он. На иврите «хут хашани», малиновая нить! Это же каббала! Вы надо мной издеваетесь, Мартин Мартынович?

Банкир тяжело вздохнул, затушил сигару и успокаивающе погладил ладонью резко вычерченное самой природой-кудесницей бедро прислуживавшей ему красотки. Оно было – вот уж воистину, по классике – «цвета бедра испуганной нимфы».

– Напрасно вы сразу с таким аутодофе! Красную нить носили во многих культурах, и она появилась не только в еврейской традиции. В индуизме и китаизме красную нить или браслет носят для привлечения удачи, любви и защиты от зла. У разных народов есть свои толкования особенности красного цвета. Так, славяне верили в богиню Лебедь, показавшую крестьянам, как завязывать шерстяную нитку красного цвета на плетень, чтобы никакая болезнь не могла пройти в дом. В древних летописях говорится, что красная шерстяная нить вобрала в себя силу солнца, окрасившего её цветом огня. Именно поэтому этот оберег боронит от сглаза.

– А сперва пашет на ниве финансовой удачи?

– Что?

– Ну, вы сказали, что он боронит… Наверное, сперва перепахав?

– Ну да, ну да… Также существует легенда о немецкой богине Невехэге, которая давала этот талисман людям, больным чумой, после чего они поправлялись.

Кетчуп завороженно примолк, всё ещё хмурясь, но уже без прежней агрессии. Обнажённые ведьмы, чуть оглаживая его с двух сторон гладкой кожей своих татуировок, завораживающе замкнули на нём лазуритовый замок браслета. Паша поднял руку, покрутил перед глазами. Вроде бы ничего страшного не случилось. Обычная «хиппи-фенечка», он таких в юности насмотрелся немало… Но тут его взгляд упал на стену за спиной банкира – там, за пуленепробиваемым стеклом, на бархатных подушечках лежала целая коллекция странных предметов: амулеты, браслеты, кольца с мутными камнями, несколько высушенных лапок и даже один явно древний череп.

– А это? – Кещупов кивнул на полку, где среди прочего выделялся браслет из грубого плетёного шнура с подгнившими чёрными бусинами. – Он какой-то… неживой.

Гробов обрадовался, встал и подошёл к витрине. Снял футляр и бережно, как младенца, вынул чудо-браслет.

– Этот пролежал в гробу девять дней. На руке трупа. Потом его достали из гроба специально для меня, и я донашиваю браслет за мертвецом.

Кещупов побледнел.

– Но, Мартин Мартынович, зачем такое… Это же просто мерзко, не говоря уж, что кощунство и надругательство над трупом!

– Это долго объяснять, особенно материалистам. Вы, надеюсь, не материалист?

– Нет, конечно, но…

– Тогда вы должны понимать хотя бы азы! – грубовато перебил Гробов, привыкший к монологам, к тому, что все собеседники лишь фоном драпируют его одинокие разглагольствования. – Тогда вы должны понимать, Пал Иваныч: главная особенность богатства – в том, что путь к нему никак и никогда не может быть выражен средствами разума. Судите сами – электротехнику можно изучить – и вуаля: электротехника в каждом доме. Всё постижимое разумом можно поставить на поток, зарядить в серийное производство – а личное богатство, личное возвышение только потому сами собой и являются, что не серийны, и не в широком доступе…

– Однако наука строго научно может обогатить общество в целом… – возразил Кетчуп, сам не зная зачем, видимо, чтобы беседу поддержать, раз контакт с этим зловещим безумцем наклюнулся.

–  Но я же не об этом! – раздражённо отмахнулся Гробов. – Не стройте из себя дурачка, вы прекрасно понимаете, о чём я! Судя по возрасту, вы лично помните жалкий конец тех, кто хотел, по науке, обогатить всё общество в целом… А я говорю о формуле личного успеха для выскочки, уникума, который сам по себе, и враждебен универсальности научных формул! Потому для него – магия, магия и ещё раз магия, или ничего ему не светит. Жизнь – сталкерская зона, и тропы в ней постоянно меняют направление! Это у физика можно научиться быть физиком, у математика – математиком… Но нельзя научиться богатству у другого богатого!

Гробов не злился. Он усмехнулся, стряхнул пепел в череп. И дальше вдруг занялся тем, чего Паша меньше всего от него ждал: теоретизированием. Паша понял, на кого банкир похож: на того, кто долго жил среди слепоглухонемых, и нашёл, впервые за много лет, слушателя, и теперь торопиться выговориться, потому что неизвестно, когда в окружающей его пустыне духа сумеет найти ещё одни уши…

– Главная ошибка Маркса в том, что он искал научного объяснения там, где нужно было искать оккультного, мистического! В чём сила богатых?

Паша отвечал хрестоматийно:

– В том, что у них деньги, собственность…

– Тоже мне проблема! – обрадовался Гробов, как будто в силки добычу подловил. – Возьми, да отбери!

– Но они же будут сопротивляться!

– Уже теплее, – обрадовался Гробов, скалясь наркоманской слюнявой улыбкой. – Они будут сопротивляться сильнее, чем ты отбирать. Но почему они сильнее тебя и миллионов таких, как ты? Как это кучка перевешивает гору? Большинство людей, которые по определению сильнее, – оказываются вдруг слабее, это ли не волшебство? Так в чём сила богатых – разве у них мегамозг, сверхспособности, они что, все богатыри, мастера кунг-фу?! Ну, ты же жил жизнь, Пал Иваныч, знаешь, что это не так! Тогда в чём их сила?

– И в чём же?

– Они её черпают в ничём, в Ничто – это и есть колдовство, морок, наваждение, наведение порчи, и всё такое прочее… В каждом предмете, который побывал на грани жизни и смерти, остаётся след. След воли того, кто его носил. Вот конкретно этот браслет принадлежал одном ростовщику из средневековой Праги, человеку, который за век ни разу не простил должника. В гробу его воля не угасла – она сгустилась. Он ненавидел всё живое, и теперь этот браслет истончает вокруг владельца поле отвращения. Враги бегут от его носителя не потому, что он сильный, а потому что подсознательно чувствуют: рядом с ним пахнет смертью.

Кещупов судорожно сглотнул.

– Но… это же опасно? Я имею в виду – для носителя…

– Опасно, – легко согласился Гробов. – Поэтому я ношу его только на переговорах с теми, кто должен потерять волю к победе. А для вас, душа моя, лучше подойдёт та самая красная нить. Не каббалистическая, нет. Славянская, от богини Лебедь. Завяжем на левое запястье, и ни один конкурент не прочитает ваши мысли до подписания бумаг.

Он указал на Пашину обмотку. Взял его руку в свою, как будто на романтическом разнополом свидании.

– Только одно условие, – прошептал, поглаживая самый крупный узел. – Ни в коем случае не снимайте Лебедь девять дней. Иначе та самая вражеская энергия, которую она впитает, вернётся к вам с троекратной силой.

Кещупов посмотрел на алый браслет, потом на витрину с «кладбищенской» коллекцией, потом прямо в мутноватые, с прищуром, глаза Гробова.

Гробов усмехнулся и щёлкнул выключателем на стене. Витрина погрузилась во тьму, но браслеты внутри, один за другим, начали слабо фосфоресцировать – холодным зелёным, гнилостно-жёлтым, кроваво-красным.

Банкир подмигнул и кивнул на дверь. Кещупов, не прощаясь, вышел в приёмную, машинально поглаживая шерстяной узелок, как язву, на запястье. Девять дней. Всего девять дней. Он почти успокоился, когда заметил, что цвет нити из алого стал медленно, неумолимо превращаться в ржаво-бурый – точь-в-точь как у браслета, что пролежал девять дней в гробу.

Тёмный, тёмный коридор. Мрачный лабиринт, который должен был вывести через заднюю дверь клуба, куда-то на товарно-разгрузочный двор, а зачем туда было идти Паше – он и сам не понимал… Почему бы не выйти через сверкающую бриллиантами в гранях панорамного остекления центральную входную группу «Поляницы» с огромной неоновой вывеской, игриво подмигивающей всем искателям приключений, всем, уставшим от серости жизни?! Зачем блуждать в этом доме Минотавра?

Странные мысли стали посещать Пашу: а вдруг он давно убит, давно мёртв, расстрелян фашистами за то, что не смог сказать слово «паляныця», и всё, что сейчас происходит, – вне времени и пространства, посмертные мытарства бесплотного духа, призрака в царстве теней?

И тут на мобильник Кетчупу позвонила Маша. Такая земная, такая реальная, такая… вся из плоти и крови… И заскулила, потому что он был ей очень нужен, призрак он, или не призрак.

– Дядя Паша, помогите. Альбу, Настырева посадят. Из-за меня.

– Из-за тебя? – переспросил Паша.

– Он за меня заступился.

– Спокойно, детка, это не такое дело, чтобы плакать. Заступничество – не повод для трибунала. Даже на войне. А тут и трибуналов нет, только громкое слово…

– Он полковнику в рожу дал. При всех.

И Маша коротко, но смачно пересказала событие.

Паша помолчал. Потом сказал:

– Это другое дело. Но попробовать вытащить можно…

И снова волшебство: мрачные переходы вдруг перестали быть бесконечными. Паша понял, что – как будто ночью в театральном закулисье – ходил по кругу. А выход – вот он, и даже зелёная надпись «EXIT» светится над двойными дверями.

Кетчуп осознал, что блуждал в густом тумане, какой напускает дымовая машина на рок-концертах сатанинских групп. Машин звонок, этот простой знакомый звук, как луч света, прорвался сквозь плотную пелену его экзистенциального отчаяния. Звонок стряхнул с него что-то чужеродное, почти поглотившее его.

Внезапно с яростью, которой он раньше не испытывал, Паша сорвал с руки браслет. Этот жалкий, отвратительный оберег, символ его нынешнего состояния, казался ему омерзительным. Он отбросил его в сторону, во мглу таинственных проходов, с горьким выдохом: «Нет. Не надо. Не хочу!».

Его пальцы, еще недавно скованные безволием, теперь двигались с решительностью человека, который наконец-то проснулся. «Мне не нужны обереги мертвецов из гроба!» – прошептал он, как заклинание, изгоняющее нечисть. И в голосе зазвучала сила живой жизни, пробудившаяся от тяжкой бреди.

Он посмотрел на свои руки, освобожденные от мерзкой реликвии. Они казались ему чужими, но в то же время – его собственными, теми, которые он когда-то знал. Он потрогал свою кожу, трупно подгнившую в месте соприкосновения с талисманом Гробова, и почувствовал тепло, жизнь, которые возвращались на место пролежня, выталкивали напором живой крови тление. И такое ощущение было самым настоящим, самым реальным в этом внезапно вернувшемся к нему мире.

Теперь у него был маяк. Звонок Маши. Её голос. Сам факт её звонка, само её существование стали для него отправной точкой. Точкой возвращения к себе. Он больше не будет пленником мрака. Он не будет нести на себе печать мертвецов. Он жив. И он хочет жить. По-настоящему…

Темнота на заднем погрузочно-разгрузочном дворе заведения сгустилась, как в дупле в полночь. Паша Кетчуп, еще не до конца избавившийся от наваждения, пытался осветить себе дорогу экраном мобильника. В очередной раз он горько пожалел, что его дорогой, напичканный всевозможными функциями аппарат лишен такой простой, но такой нужной в данный момент вещи, как фонарик.

В этот момент, когда его руки были заняты – из темноты, словно тень, выскользнул какой-то лилипут. Его проворные и ловкие пальцы за секунду выудили из заднего кармана Паши бумажник.

Паша с остатками былой оперативной хватки, не раздумывая, инстинктивно сделал стремительный бросок и схватил улепётывавшего на коротких, карликовых ногах карманника за шиворот.

– Ой, ой! Дяденька, отпустите! – раздался в темноте тонкий детский голос. Казалось, мальчишка вот-вот расплачется. Но в следующее мгновение, к удивлению Паши, он больно укусил его за руку.

И в руке у Кещупова оказался вовсе не мальчишка. Это был… волчонок. Настоящий, с горящими от страха и злобы глазами. Он висел за холку в руке у Паши, но в прижатых ушах и оскаленных зубках чувствовалась дикая, необузданная сила.

В тот же миг, словно по команде, со всех сторон из непроглядной тьмы появились двойные зелёные огоньки. Пылающие в ночи, они образовали целую россыпь хищных глаз. Волчьих глаз.

– Старый знакомый! – прорычал один из них глубоким нечеловеческим, но членораздельным голосом-воем. – Зачем ты обижаешь маленьких?!

Но прежде, чем Паша успел что-то сообразить, из дверей заведения, словно из ниоткуда, показались знакомые, пьянящие контурами женские фигуры. Ведьмы Гробова, на этот раз одетые в пластиковые плащи-дождевики. Плащи были прозрачными и совершенно не скрывали пленительные контуры их стройных, обнаженных тел. Они отогнали стаю волков.

– Он ещё нужен Хозяину! – прозвучал властный, звенящий голос одной из дев в агрессивной контрастной, казалось – светившейся в темноте, раскраске. Движения обоих были резкими, отточенными, властными, они будто танцевали смертельный, всё и вся обнажающий танец у вселенского шеста. Волки, ощетинившись, но не смея открыто противостоять этим загадочным женщинам, постепенно отступали, растворяясь в темноте.

Паша стоял посреди этого странного, сюрреалистичного зрелища…

– Отпусти волчонка, – посоветовала одна из ведьм-стриптизёрш грудным, бархатным голосом, затягивавшим в омут вожделения. – Он тоже ещё нужен Хозяину… Как и ты…

А в клубе, в отдельном кабинете, банкир Гробов сидел один. Постукивал пальцами по столу. Смотрел на разорванный конверт.

 

3.

Они пришли к полковнику Багрову в кабинет вдвоём – Маша и Кетчуп. Полковник встретил их с порога неласково, как и предполагалось:

– Это кто ещё? Какой ещё пенсионер? Вы что, издеваетесь? Достаточно мне с вами, Плотникова…

– Павел Иванович Кещупов, – представился Паша. – Бывший военный юрист. Частный детектив.

– А мне плевать, кто вы. Валите отсюда, пока не вызвал наряд.

– Вызовите, – спокойно сказал Паша. – Только потом не пожалейте.

Маша хотела остаться, но Паша выпроводил её за дверь:

– У нас мужской разговор. Жди здесь.

Маша зависла в богато обставленной приёмной. На пару с очень любопытной секретаршей Багрова они вдвоём прижались ушами к тяжёлой дубовой двери. Слышали глухие голоса, но слов ни одна не разбирала.

В кабинете Багров кипел. Выбросил визитную карточку Кещупова в мусорную корзину, но перед этим оценил золотое тиснение, и решил на всякий случай, с максимальной суровостью, но поинтересоваться:

– Вы кто такой, чтобы мне указывать?

– Давайте лучше поговорим, как цивилизованные люди. У вас закурить не найдётся?

– Свои надо иметь! – рявкнул Багров, швыряя пачку из кармана. Норовя попасть в лицо.

Но Паша поймал на лету. Достал сигарету, закурил. Выдохнул дым в потолок.

– «Галуаз», – сказал он, разглядывая пачку. – Редкая марка. В России не продаётся официально. И акцизной марки нет. И упаковка из нашего картона – отечественного. У нас с Европой технологии разные, я в этом разбираюсь.

Багров побледнел. Потом побагровел.

Что вы несёте?

– То, что вы знаете лучше меня. У вашего брата, кажется, полиграфический бизнес? Картонажная фабрика? А недалеко от фабрики живёт авторитет по кличке «Ачим». Умный волчара – в России не гадит, работает только в Европе.

– Я не знаю никакого Ачима!

– Напрасно, это вас не красит. По долгу службы вы обязаны его знать. Он авторитет, и должен быть у вас в разработке, насколько я понимаю в оперативной работе… Фокус тут в том, что в Евросоюзе пачка сигарет стоит в пятнадцать раз дороже, чем в России. И если где-то в России взять сигареты в россыпь, переупаковать в европейские пачки… А потом как-нибудь вывезти в Париж или Берлин… То прибыль будет выше, чем при торговле наркотиками…

– Я и без вас это знаю, но я-то тут при чём? Я за границей восемь лет уже не был!

–  Вывозит, разумеется, Ачим, – кивал Паша – но кто для него печатает упаковки? Ну, согласитесь, не сам же Ачим, он же вор в законе, ему «западло» на производстве работать…

И поднырнул взглядом, снизу искоса, как финкой ударил вспотевшего, будто в сауне, полковника:

Я вижу, я немного вас заинтересовал?

– Понятия не имею, о чём вы? – ответил Багров, но голос его предательски дрогнул, выдав с потрохами.

– Мне кажется, товарищ полковник... – Паша перешёл на интимный шёпот, – никому не интересно развивать эту тему. Я совсем не хотел бы, чтобы на ваше место сел кто-то, кто погоны покупал с наркотрафика. Вы идеально подходите для своей должности. Я прекрасно понимаю, как делаются карьеры, я сам служил много лет… Не подмажешь – не проедешь, весовой контроль не пройдёшь… Сколько в вашем выпуске было лейтенантов? А сколько из них стали полковниками и начальниками управления? Большинство до сих пор капитаны…

– Вы уже старик, а не знаете, что не всем в жизни везёт?

– Везёт, разумеется, не всем, – согласился Кещупов, – но вопросы государственной службы так ответственны, что никто в них не будет полагаться на слепое везение… Ничего без предоплаты, не так ли?

Полковник кашлянул, кхмекнул, отвёл взгляд.

Паша затянулся сигаретой, похвалил:

– Табак отличный. Даже без акциза.

– Что вы предлагаете? – глухо спросил Багров.

– Закон и деньги – удивительное сочетание! – сказал Кетчуп, глядя в сторону, словно бы намереваясь лекцию полкану-развратнику прочитать. – По закону тебе, как и всем, чего-то разрешено, а что-то запрещено. И это материальный мир, весомый, тяжёлый, свинцовый в своей однозначности. Физика твёрдого тела. А потом приходят деньги, и вдруг оказывается, что разрешённое, но без денег, – недоступно. А запрещённое – но с деньгами – наоборот. Это уже мир мистики и магии. Его нельзя понять в однозначности вещества. Он и есть, и нет одновременно. Это уже газообразное состояние Вселенной, зыбь, морок, загадка, при всех попытках математически её вычислить – математически неисчислимая…

– Это всё азбука… А чего вы, конкретно вы, хотите, Павел Иванович?

– Давайте все наши темы закроем. И останемся друзьями. А Настырев – он хороший парень. За девушку заступился. Не то, что его тёзка13… Вы присмотритесь к мальчику – в нашей школе часто так бывало: сперва подерутся, а потом друзья становятся, не разлей вода.

– В какой это – в вашей школе?

– В школе милиции, товарищ полковник.

Паша говорил спокойно, благожелательно. Покусывал дужку стариковских очков, иногда щурился. Сигарету держал в левой руке, как заправский курильщик.

Багров молчал. Потом взял со стола телефон, набрал номер следователя.

– Дело по Настыреву закрыть. Извиниться перед ним. Всё.

Маша стояла за дверью, прижимая руки к груди. Когда дверь открылась, первым вышел Кетчуп – с сигаретой в зубах, со смущённо–дружелюбным выражением лица. За ним – Багров. Красный, потный, какой-то, как чеснок: злой и подавленный. Он посмотрел на Машу, кашлянул и пробормотал:

– Вы уж извините меня, Плотникова. Настырев ваш – мужик хороший. Скажите ему, что я... ну, в общем... всё.

И пошёл в коридор – извиняться перед тем, кого хотел упечь за решётку.

– Дядя Паша, – спросила Маша, – он куда?

– Извиняться перед Альбой.

– Но я... я его извинения приняла... я готова хоть переспать с ним, лишь бы он с Альбы обвинение забрал... Тут уж не до девичьей чести, когда парню за меня светят нары, серьёзный срок. И ты же знаешь, что делают с бывшими ментами на зоне...

– Ну, на «красной зоне» все бывшие менты... – начал было Паша, однако, увидев, что Маша расплакалась, тут же поправил себя: – Но твоему Альбе это не грозит. Сейчас полковник перед ним извинится, и дело закроют... Дело-то дрянь, если подумать... Но теперь ухо держите востро: полковник затаил на вас с Альбой злость и может потом отыграться.

– Ну, потом – не сейчас! – Маша вытерла слёзы. – Дядя Паша, а что вы с ним сделали, что он так переменился?

Паша усмехнулся – той усмешкой, которая не грела, но помогала жить.

– Попросил закурить.

И далее говорил уже не столько Маше, сколько самому себе: что-то ему открылось о себе, как будто прорвался гнойный нарыв, и мучившая неопределённость вышла в форме слов, слов зловонных, отвратительных, но исходом своим облегчающих душу: ведь раньше, в дословесной форме, они там в душе сидели аскаридами, под покровом неявности и невыраженности, и ели изнутри своего носителя:

– Столкновение с фашизмом многих убивает, а мне удалось выжить. Но фашизм сделал со мной кое-что другое, близкое к убийству: он лишил меня желания жить, лишил возможности любить людей! Какая же примитивная дрянь живёт и пульсирует под засохшей корочкой цивилизации, с её кажущейся сложностью! Оказалось, что весь прогресс, все эти чудеса науки и техники – только для того, чтобы создать в итоге концлагеря и конвейеры смерти… И всё просвещение создаёт только ликующего садиста… Фашизм не даёт жить своим жертвам, но даже если ты вырвался из его лап, из его застенков – ты и сам уже не можешь жить, потому что иллюзии о роде человеческом тебе больше нечем подпитывать…

Маша слушала завороженно, казалось Паше – эта девочка, несмотря на малолетство, многое насмотревшаяся и в детдоме, и на новой работе, была тем единственным существом, который может понять скорбь человека о человеке. Когда жизнь потеряна не как возможность движения, а как его смысл…

Они вышли из тяжёлого и удушливого ампира здания УВД. Настырев ждал у машины – с повязкой на сбитых костяшках, с виноватой улыбкой.

– Ну что? – спросил он.

– Живёшь, – ответил Паша. – Но в следующий раз бей так, чтобы никто не видел.

Маша бросилась к Настыреву, повисла на шее.

– Ты идиот, – сказала она. – Герой конченый.

– А тебе кто-то мешает быть благодарной? – засмеялся Альберт, встречно обнимая её.

Паша закурил новую сигарету, потому что «Галуаз» полковник забыл у него забрать, и теперь это был законный трофей. Смотрел, как дым тает в прозрачном осеннем воздухе. Где-то вдалеке, за берёзами, угадывался шум города.

«Сволочь этот Багров, – подумал он. – Но хороший мент. Его менять на другого, такого же, только с другим прицелом, – ещё хуже будет. Так что пусть сидит. Погоны не продал – уже хорошо. А то, что мелко мутит – так все мутят. Иначе не выжить».

– Дядя Паша, – как-то неуместно завлекающе позвала его Маша. – А вы будете плов мой оценивать? По-честному.

– Буду, – сказал Кетчуп. – Только без полковников.

– Без половников?

– Нет, половник можешь оставить. Я говорю: без полковников. Довольно с меня их…

Они поехали. А в зеркале заднего вида всё ещё маячило здание УВД – холодное, мёртвое, с зашторенными окнами.

Но где-то там, за этими окнами, полковник Багров сидел в своём кабинете, перебирал бумаги и думал о странном старике, который знает про картон, про сигареты, про Ачима. И про то, как извиняться перед лейтенантом, которого хотел уничтожить.

– Не в школе милиции этому учат, – прошептал он. – В другой школе. В страшной.

Он не знал, как называется эта школа. И не хотел находить в услужливым бумажником раскрывшейся памяти название ей…

Дома Паша снова нашёл благодарного слушателя в Муртазе:

– «Фашизм» – тоже ведь «ни о чём» слово! – продолжил он терзавшую его мысль. – Пучок какой-то, «фасции»14, сплочённость, солидарность… Сказка про веник, который по прутику легко сломать, а целиком – невозможно… В сущности – учение о том, что власть разыгрывается в свободном конкурсе, и достаётся самому страшному, понимаешь, Муртаза?!

«Ты, кожаный, много болтаешь, – глядел кот на него самой первородной Природой, самой Биосферой во взоре. – А лоток у меня стоит нечищеный… И в мисочке только сухой корм остался, который я не люблю… И если ты сейчас, как обычно, набухаешься, то…».

Паша не дал доглядеть коту, не дал этому укоризненному взгляду раскрыть все его звериные смыслы. Схватил Муртазу на руки, как обезьянка хватает детёныша, прижимая к себе, чтобы спасти от приближающихся хищников…

– А потому у фашизма жестокости не может быть «слишком много»! Ты это понимаешь, меховой?! Её всегда не хватает! При любом количестве концлагерей садистское убийство для фашизма всегда дефицитный продукт… Ибо «переборщив» с жестокостью он укрепляет свою власть, а вот недобрав по её части – рискует власти лишиться…

Муртаза чихнул. Понимающе. И осуждающе. Как будто говорил: «Ты опять лезешь не в своё дело, хозяин». И уткнулся носом в лапу. Мол, страдать страдай, разрешаю, я добрый, но давай в своих страданиях без этого амикошонства, меня не мацай и не жмякай! Не за этим меня мама родила!

 

4.

Широкая аллея парка, залитая ярким светом фонарей, сулила покой и безопасность. Маша Плотникова шла по ней, чувствуя привычное спокойствие. Вокруг – открытое пространство, дежурные камеры на столбах, редкие прохожие, всё под контролем. Одежда на ней была гражданской, и даже немного вызывающей по части женских прелестей, но табельное оружие – никогда не покидало кобуру-клипсу на её талии. Она всегда носила его даже вне службы.

Однако в тот вечер у долга и службы оказались другие планы.

Внезапно тишину разорвал тонкий, пронзительный детский крик.

– Помогите! Они схватили меня! Куда вы меня тащите?! Люди, они меня украли!

Сердце Маши сжалось. Похищения детей – особенно в лесопарках, особенно когда речь шла о педофилах – давно уже стали суровой реальностью больших городов. Каждая секунда могла стать решающей.

Короткий рывок. Рука сама, машинально, выдернула пистолет из кобуры. И Маша бросилась на звук, стараясь не упустить удаляющийся в зарослях голосок.

Голосок, такой искренний и полный отчаяния, уводил её всё дальше и дальше от безопасной аллеи, в самую чащу лесопарка.

Сиреневый вечер сгущался. Деревья смыкались над головой, свет фонарей исчез, остались только сумерки, только шорох листьев под ногами, только этот крик – впереди, совсем близко.

На небольшой полянке Маша увидела... волчонка.

Обычного на вид волчонка. Серый, лобастый, с жёлтыми глазами. Он стоял на поляне, открывал пасть и... кричал.

Тем самым детским голосом.

– Помогите! Они тащат меня!

Маша замерла. Волчонок замолчал. Посмотрел на неё – и оскалился.

Не успела Маша осознать абсурдность происходящего, как из темноты, с разных сторон поляны, вышли трое.

Она узнала их сразу. По тому, как они двигались – слишком плавно, слишком синхронно. По рукам, которые свисали чуть ниже, чем положено человеческим рукам. По жёлтому блеску глаз в сумерках.

Оборотни.

Те самые. С платформы «Дачная».

– Ну что, девочка? – прорычал старший, тот, что тогда схватил её за плечо. В голосе его звучала древняя, хищная насмешка. – Вспомнила нас? Много воды утекло, поди, забыла? А мы вот о тебе не забывали…

Маша не стала слушать.

Инстинкт взял верх. Она вскинула пистолет, выстрелила – в грудь, в голову, в пасть.

Пули, которые всегда попадали точно в цель, теперь проходили через иномирную плоть, как сквозь воду, не повреждая плотной шкуры, напряжённых мышц, всего, что служило этой чужой, неподвластной человеку силе.

Оборотень усмехнулся:

– Стреляй, стреляй, девочка. Серебра-то у тебя нет.

Пальцы сами потянулись к затылку. Дрожа, нащупали знакомый холодок. И выдернули из волос спицу-стилет.

Серебро блеснуло в сумерках – острое, тонкое, почти невесомое.

Маша боялась, что оно сломается. Что заколка слишком маленькая для этой шерстистой, лобастой, живучей плоти. Но стилет вошёл в грудь оборотня как в масло. Как раскалённый нож.

Дикий вой огласил округу.

Оборотень рухнул на колени, схватился за рану, из которой сочилась чёрная густая кровь. А Маша уже выдернула стилет, готовая ударить снова.

Два других попятились. Глаза их бегали – от мёртвого собрата к живому серебру, которое держала в руках эта маленькая, но страшная женщина.

– Сука, – прошипел один. – Ты ещё пожалеешь.

Они уже планировали бежать. В разные стороны, в чащу, в темноту. Может, у них бы и получилось.

Однако…

Чёрная нетопырья тень упала с ночных небес – бесшумно, как коршун на мышей. Две чешуйчатые когтистые лапы подхватили обоих оборотней, по одному в каждую, лёгким взмахом перепончатых крыльев поднимая их куда-то вверх.

– Ты хорошо справляешься, моя малышка! – утробно прорычала тень. Голос был страшным, низким, нисколько Маше не знакомым. – Но доставь мамочке удовольствие… и пропитание…

 

 

ПАЙКИ ИЗ СКЛЕПА

 

…Пятнадцать человек на сундук мертвеца,
о-хо-хо, и бутылка рома!
Пей, и дьявол тебя доведёт до конца,
Йо-хо-хо, и бутылка рома!

Старая пиратская песня

 

1.

«Богатые тоже плачут» – называлась одна из первых «мылодрам», показанная в России. От всей пошлости и банальности этого утверждения менее истинным оно не становится. Господин Крахмалов был богат, широко известен в узких кругах, на хорошем счету в профильном СРО, которое уже несколько раз назначало его конкурсным управляющим речных предприятий-банкротов. Крахмалова называли «решалой», «крахом малым» или «малым крахом» речных флотилий», обыгрывая фамилию, о нём говорили с оттенком восхищения и легкого ужаса. Проницательный взгляд его, острый, как бритва, привыкший выявлять прорехи в балансах и долги в декларациях, казалось, мог «просечь» и высечь любую финансовую аферу. Но, как это часто бывает с теми, кто умеет считать чужие деньги, собственные эмоции он просчитать не умел. И посему господин Крахмалов… Не плакал, нет!

Слезы – удел слишком впечатлительных натур, а жизнь, как знал Пий Иннокентьевич Крахмалов (заметно, что его родители защищались по истории римского папства?), редко укладывается в идеальные сюжетные повороты. Но он был близок к сухой шершавой мужской истерике, а рядом на столе, словно насмехаясь над его внутренней бурей, мигал телефон. Пропущенный вызов. Сын. Димка.

Крахмалов не взял трубку. Каждый раз, когда он теперь слышал голос сына, в нем поднималось что-то тёмное, липкое, жгучее, вызывавшее изжогу, как будто ни с чем не разделённого перца нахватался большой ложкой. В нём жила любовь к сыну, но пополам с ненавистью к нему. Любовь-цепь, любовь-клетка. Любовь-проклятие, наложенное, видимо, покойной женой, любовь (и жена с того света), которая душила, сковывала, высасывала силы. Он любил проклятого дегенерата, с которым его повязали узы крови так, что был готов убить. Но кого? Себя, чей крах в роли воспитателя сказался в полной мере? Его, выродка? Или ту темную, ненасытную силу, что жила в них обоих?

Это было давно. Так давно, что казалось, будто это произошло с кем-то другим, в другой жизни. Тогда он, Пий Иннокентиевич, в пореформенном кошмаре был всего лишь мелким клерком, сыном обнищавших интеллигентов, пошедших по миру, винтиком в огромном приватизаторском «газенвагене»15. Сосуд хаоса взорвался то ли в неумелых, то ли наоборот, слишком ловких, адски-хитрых руках, как газовый дирижабль. Взрыв, который можно назвать «Большим Взрывом», разломал Вселенную и пересобрал её, уничтожил всё, что было скучно, но и всё, что было устойчиво. Погоня за шансами, которые каждый раз и каждому из гонщиков казались «последними», стала idee fixe16 миллионов бегущих к обрыву «леммингов».

И вот тогда маленький человек встретился с большой удачей. В его жизни появилась Она. Диана. Дочь большого босса, чье влияние простиралось от самых дальних речных портов до самых высоких кабинетов. Диана оказалась капризной, взбалмошной, полной жизни и непредсказуемой, а ещё, к первоначальному ужасу Пия (тогда он был просто Пий, это смешило, а смешные клоуны стали популярнее всех и всего), она увлеклась им.

Прошлое, семейные узы, устоявшиеся порядки – всё полетело в тартарары. Пий, человек, которого назвали на три буквы, ушел из семьи, бросив первую жену, и зачав в себе, как разъедающую внутреннюю язву, чувство вины, которое потом будет терзать его долгие годы. Развод был скандальным, обернулся презрением знакомых и полным разрывом отношений с родными. Но тогда, ослепленный страстью и обещаниями новой, блестящей жизни, человек на три буквы этого не замечал.

Диана оказалась как роскошный фейерверк – яркая, захватывающая, но быстро угасающая. Их роман пылал бурно, страстным пламенем, а потом… потух. Вспыхнуло новое увлечение Дианочки, новое лицо, новый объект её переменчивой привязанности. И двух лет не прошло, как Пий Иннокентиевич получил свою отставку. Не с должности, нет. Отставку из жизни, судьбы и паспорта его Дианы. Развод, унизительный и болезненный, сопровождался «отступными».

Сломленный, но не оставленный бывшим тестем, Пий начал подниматься. Медленно, шаг за шагом, используя свой острый ум и накопившийся опыт, он встал на ноги. Деловое чутье, которое раньше было скрыто под пеплом «перестроечного» вулкана, проявило себя во всей красе. Он начал строить свою империю банкротств и возрождений.

За то время, пока он всеми членами тела (важнейшую роль сыграл половой, но и остальные члены помогали, как умели) боролся за свое место под солнцем, первая жена умерла. Тихо, незаметно, как и жила. Остался сын. Единственный. У Пия Иннокентиевича не стало смелости заводить детей дальше. Он боялся повторения, боялся снова всё потерять. Ибо побывал и предателем, и тем, кого предали, посмотрел, так сказать, жизнь с разных сторон баррикад.

И он вернулся в семью. То есть: одинокий отец вернулся к сыну-сироте. К Димке. Вернулся к фотографиям покойной матери, к её глазам, которые, казалось, вечно-осуждающе смотрели на него из домашних фоторамок. Чувствуя свою вину, ту самую, которую сперва так старательно заглушал работой, он начал баловать Димку. Всё, чего он не дал ему в детстве, – пытался наверстать сейчас. Деньгами, игрушками, вседозволенностью…

Вырос подонок и дегенерат. И теперь, глядя на него, Пий Иннокентиевич снова и снова задавал себе один и тот же мучительный вопрос:

– Но ведь это вина отца, который, наверное, тоже дегенерат, только наловчился скрываться более хитро?

Димка стоял перед ним (в том числе и перед мысленным взором) всегда с пустыми глазами, с эгоизмом, въевшимся в плоть и кровь, с тем же темным, липким, ненасытным чувством, которое поднималось в душе. Сын был пульсом и нагноением его собственной неизлечимой болезни. Болезни, которую он сам породил, сам взрастил, и теперь, в своей роскошной, но пустодушной квартире, в окружении бумаг и цифр, чувствовал, как этот рак души медленно, но верно поглощает его самого. Любовь-цепь, любовь-клетка... Груз, который невозможно бросить и непосильно нести дальше…

Крахмалов пугал. Он пытался ломать. Он учился ненавидеть. Он умолял – и шантажировал чересполосно.

– Я посажу тебя, – прошипел он в прошлую встречу. – Я куплю тебе камеру, где тебя отпетушат. Оттрахают.

Димка расхохотался.

– Да что ты говоришь?! Так я за твои деньги там ещё и удовольствие получу!  Ты меня ещё не знаешь, папаша-оборотень!

Крахмалов ударил его. По лицу, с размаху. Димка даже не пошатнулся. Только вытер губу и лыбился.

– Больно? Мне – нет. А тебе?

Крахмалов не ответил. Если он бил сына – то больно было не сыну, а ему самому.

На своей новой работе конкурсного управляющего пароходством-банкротом он пребывал первые дни. Здесь, томимый думами и нежеланием даже показываться дома, откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза. За окном шумела река, шумели речники, требовавшие выплатить им зарплату, шумела жизнь. А он сидел в тишине, среди бумаг, нервно ломал спички и задыхался в своём отвращении – к себе, к сыну, ко всему, что сделало его – им...

– Хрусть!

Он специально покупал спичечные коробки блоками, по десять в упаковке, чтобы ломать их и ломать.

– Да пропадите вы все пропадом! – бормотал Пий Иннокентьевич. – У этого пароходства (он только-только вник в дела, и не мог отойти ещё от мандража) долгов в три раза больше, чем выморочишь за всё его имущество при самой успешной распродаже!

– Подчёркиваю! – орал он в телефон занудным соискателям взыска. – При самой успешной! Если повезёт! А разве сейчас такое время, чтобы с аукционами везло?!

Тот случай, когда каждый кредитор покойника хочет попасть под раздачу, и каждый имеет риск остаться у разбитого корыта. Все долги – мутные, третьей очереди, кроме зарплатных… Вот банкир, хозяин «Фобос-банка», некто Гробóв (перепутаешь ударение – и получатся гробы во множественном числе)… Так вот, этот повелитель Гробов – пропади он пропадом, под гипнозом он, что ли, насовал предприятию кредитов под такой процент?!

А Крахмалову уже доложили, что владыка Гробов и Фобоса, владелец «Фобос-банка» и главный кредитор, стал делать, как говорят на финансовом сленге, «котлету»: то есть скупать мелкие долги пароходства за четверть цены, чтобы усилить давление на конкурсного управляющего…

– Хрусть! Хрусть! – спичка за спичкой ломались в прокуренных пальцах Пия, как и людские судьбы.

– А если брать те 50 миллионов, которые надеется взыскать «Агава-люкс», – жаловался он адвокату Моисею Самуиловичу, – так вообще неизвестно, откуда возник этот вексель… За красивые глаза Эльвины Рисковой, пантеры-хищницы?!

– У Гробова тоже глаза, – отвечал Моисей Самуилович, и сам обладавший фактурно-выпученными, как в острой фазе запора, семитскими очами. – У Гробова глаза удава. Потому что никакой нормальный человек брать у банка кредит под процент микрокредитной лавки – не будет!

– Режьте меня, крошите на крахмал, – говорил Крахмалов, обнимая залысины ладонями. – Но вы правы! Не будет… А бывший гендиректор и собственник повесился… Спросить бы, о чём думал, когда такие договора подписывал, да ведь не спросишь уже…

К тому несчастью, которое Крахмалов, как плату за грехи юности, влачил на себе много лет, теперь добавилось второе. И наложилось в зловещий узор.

Господин Крахмалов, безо всякой со своей стороны вины («если говорить о данном конкретном эпизоде» – поправил бы педантичный Моисей Самуилович), по чисто несчастному случаю попал в отдающий на вкус медной окисью треугольник запутанных отношений между Эльвиной Рисковой, Павлом Кещуповым и Марией Плотниковой…

О чём он пока не знал – но это счастливое неведение осталось ему ненадолго.

Бермудский любовный треугольник – это такой капкан, который и самим его участникам, ни одному, до конца непонятен, не то что случайной жертве обстоятельств, угодившей нежданно-негаданно в «глаз урагана».

«Этот ураган – карибский по накалу страстей, и заполярный по обжигающей силе ветра…» – думала про ситуацию Эльвина. Разумеется, молча, чтобы никто не узнал, и даже не догадался.

«Этот ураган – полная ж**а…» – думала о нём, параллельно, тоже строго сама с собой, и в понятиях своего поколения, Маша Плотникова.

Вне этого урагана проблема не стоила бы выеденного яйца. Потому что стоила пятидесяти миллионов рублей, а для оборотов Эльвины – это выеденное яйцо.

С точки зрения Крахмалова, долг пароходства «Агаве-Люкс» был не самым большим, зато – самым странным. Крахмалов не нашёл никаких его оснований – кроме неизвестных ему личных отношений между покойным речником и Эльвиной Рисковой. Неудивительно, что выплаты «Агаве» легли у Крахмалова в самый низ папочки, в долгий ящик, чего, конечно, не случилось бы, если бы Крахмалов лучше знал, кто такая Эльвина Игоревна, и в какие игры с ней не стоит заигрывать…

Но ураган уже подбирался к самому речному причалу: господин Крахмалов получил повестку в среду, после обеда: «Вам надлежит явиться... в качестве потерпевшего... по уголовному делу № 247/... об убийстве...».

– Это ошибка, – сказал и без того нервный, взвинченный Крахмалов секретарше. – Какое убийство? Какой я потерпевший? Меня же не убивали! Или они это, пардон, теперь заранее оповещают?! Сервис агентства ритуальных услуг – «завтра вам понадобится гроб»?

– Это не розыгрыш. Повестку принёс участковый, я его знаю…

– Безумие… – отвернулся к окну Крахмалов. – Безумие и беззаконие…

– Нет, это Спарта! – дала как отзыв на пароль весёлая разбитная секретарша. Забавляется, шалава! Ей-то что, с её ногами и в других местах примут с распростёртыми объятиями. И долгов в сотни миллионов на неё никто не вешал разгребать! Так что – Крахмалов скуксился, будто зуб заболел, – шутит, дура! Спарта ей… Такую дуру в Спарте со скалы бы сбросили…

Но вслух Крахмалов ничего не сказал, не стал возмущаться – не до этой дневной бабочки теперь!

За окном – текла невозмутимо-великая река, которая по весне белеет в половодье известковыми разводами и кажется молочной. Но теперь она, в жару, в этот зной, – изумрудная, шёлковая, муаровая. Теплоходы стоят у причала, ржавые, с зияющими пустотами бывших иллюминаторов. По набережной нудно митингуют обездоленные экипажи…

Конкурсный управляющий пароходства-банкрота, назначенный через СРО, смотрел на эту картину из широкого, непропорционально низкого окна дирекции, потому что у придурка Кромешнева всё было не как у людей, даже окна в конторе!

«Какие безграмотные эти речники! – думал Крахмалов. – Пишут транспарант: «Требуем долгов по зарплате!». Долги у них как раз и есть. Они же хотят, наверное, чтобы им погасили долги… Только выразить мысль ни хрена не умеют!».

Пальцы Крахмалова невротически тянулись к карману, доставали спичку, ломали.

Хруст. Ещё одна. Хруст.

В пепельнице – горка переломанных головок.

– Господи, – прошептал он, – за что?

Он не виноват. Он просто пришёл разбирать то, что натворили другие. Но людям внизу, под окном-раскорякой, всё равно. Им нужны деньги. Еда. Жизнь.

– Лидочка! – игнорируя селектор, проорал через открытую, оббитую кожей на глубоких клёпках дверь Крахмалов секретарше. – Ни в какую полицию я не пойду! Надо им – пусть сами приходят! Потерпевшие дел об убийстве не ходят на допросы…

 

2.

Ураган формировался сперва странными, и с виду безобидными завитками делового расписания Рисковой и Кещупова. Но Кетчуп уже почувствовал холодок, сквознячок, побежавший по спине: приглашение, переданное секретарем-зомби с непроницаемым лицом, было лаконичным и звучало тоном приговора:  

– Эльвина Игоревна просит вас пройти в её кабинет.

– Что за новости?! Чего это она через секретаря вызывать стала?!

И вот снова – медитативный полумрак, массивный письменный стол из темного полированного дерева, который, казалось, поглощал, глотал, пожирал любой свет. На нем лежала тонкая стопка документов, прикорнула в позе засады изящная бронзовая статуэтка пантеры, и хрустальная пепельница.

Глубокие кресла для посетителей, обтянутые темно-бордовой с белой жилкой оббивкой, выглядели так, будто с живых существ ободрали кожу, мясом навыворот, они, эти кресла, умели держать людей в плену, в уютной, но безвыходной клетке. Воздух всё так же пропитан тонким ароматом дорогого табака, смешанным с едва уловимым, но стойким цветочным запахом.

Эльвина сидела за столом, как влитая, как неизменная часть этого интерьера. На ней было темно-синее платье-футляр, подчеркивающее её точеную фигуру. В топазовых глазах её всегда таилось что-то неуловимое – смесь усталости от вечной борьбы и хищной грации, но сейчас в них металась недобрая тень, заставившая Кетчупа напрячься.

Кроме того, внимание привлекли двое мужчин, сидевших в «мясных» кровавых креслах по обе стороны от Эльвины. Они были воплощением профессиональной сдержанности, граничащей с устрашающей, хоть и сугубо гражданской, «светской» униформенностью. Идеальные черные костюмы из дорогой шерсти облегали спортивные фигуры, как влитые. Темно-синие, почти черные галстуки с едва заметным узором были завязаны с идеальной точностью и затянуты без тени вольности. Белоснежные сорочки без единой складочки ослепляли снежной болезнью. А на ногах – туфли из телячьей кожи, отполированные до зеркального блеска, в котором пугливо отражалась здешняя, и без того робкая, тусклая лампа.

– Федеральная безопасность, – считал Кетчуп с их внешности сразу же, ещё до знакомства.

Лица федералов были не менее примечательными. Один, постарше, с резкими чертами лица, напоминал опытного хирурга – сосредоточенный, бесстрастный, с глубоко посаженными глазами, которые, казалось, видели насквозь. Кожа у него была гладкая, почти без морщин, но каждая складка вокруг глаз шептала внимательным о его многолетнем и многогранном опыте. Второй, помоложе, обладал более мягкими чертами, но во взгляде читалась та же невозмутимость. Его губы были плотно сжаты, а челюсть слегка напряжена, словно он был готов в любой момент принять решение, которое изменит чью-то жизнь. От него исходила аура незримой власти, как от стильного и надежного хромированного сейфа, умеющего хранить секреты.

– Ну же, Пал Иваныч, – голос Эльвины Игоревны, обычно сладкий, как нектар, теперь звучал зловеще-ласково, шелестом шелка по стеклу, от которого у некоторых чувствительных натур сводит скулы оскоминой. – Расскажи товарищам о компании «Зер’№»…

Слово «товарищи» в устах Рисковой прозвучало как отголосок прошлого, как напоминание о том, что даже в стенах «Агавы-Люкс» есть силы, превыше финансовых интересов. Кетчуп попытался улыбнуться, но у него получилась какая-то жалкая гримаса.

Мужчина постарше, тот, что был похож на хирурга, медленно повернул голову в его сторону. Его глаза с горевшими в их глубине угольками внимательно изучали Кещупова.

– Пал Иваныч, – произнес он ровным, лишенным эмоций голосом. – Мы знаем об этом «мирном» бизнесе уже немало. Как вы понимаете, речь идёт о государственной безопасности. Истощение почв – государственное преступление, угроза нашей земле в прямом и буквальном смысле слова. Так что мы уже немножко в курсе…

Второй федерал, помоложе, слегка кивнул, в унисон.

– Компания «Зер’№…» – продолжила Эльвина, и её губы изогнулись в тонкой понимающей улыбке. – Она, конечно, очень интересна. Особенно её… некоторые клиенты. И некоторые решения, которые она предлагает.

– Мы хотели бы получить полную информацию о структуре их доходов, Пал Иваныч, – сказал федеральный хирург, и в его голосе прозвучала нотка, от которой даже опытный Кетчуп почувствовал себя подростком, пойманным на месте преступления.

 – Всех, кто имеет отношение к финансированию «Зер’№». И, конечно, обо всех ваших… я имею в виду «Агавы», партнерских соглашениях.

Эля согласно покивала, тем давая Паше карт-бланш.

Кетчуп переводил взгляд с одного мужчины в черном костюме на другого, затем на Эльвину Рискову, которая с нескрываемым интересом наблюдала за происходящим. В её глазах уже не было топазовых оттенков неги, только холодная расчетливая сталь. Да и чего ещё ждать, если «Агава-Люкс» – не просто страховая компания, а место, где тени прошлого и настоящего переплетаются, создавая узор, в котором легко запутаться и из которого очень, очень сложно выбраться…

– Суть дела… – начал Паша, сухо кашлянув, чтобы не отвлекать деталями занятых государевых людей, – в том, что компания «Зер’№» была у нас застрахована на случай засухи. Страховой случай вышел, но за выплатами компания «Зер’№» не обратилась, что, согласитесь, подозрительно…

– А с чем вы связываете такое атипичное поведение застрахованных лиц?

– Страховалась фацелия, несколько сотен гектаров, посадки… А под засуху попало, видимо, что-то другое… Разбирательство повредило бы делам «Зер’№».

– И в чём смысл?

– Дело в том, что фацелия – универсальный сидерат. Быстро наращивает зелёную массу, обогащает почву азотом, органическими веществами и макроэлементами. Развитая корневая система улучшает структуру грунта, повышая его воздухо- и водопроницаемость. Это лучшее растение для почвоведа. Но худшее для коммерсанта.

– Почему?

– Наши сомнительные и спорные друзья, – начал Кетчуп, –кредитуются в агробанке. Им там настоятельно рекомендовали фацелию – самый лучший сидерат. Среди овощных культур представителей этого семейства нет, а раз среди овощей у фацелии нет «родственников», то значит, нет общих болезней и вредителей. Поэтому с этой точки зрения фацелия, действительно, лучший сидерат.

Но её надземная часть вырастает всего на 40 сантиметров, зелёная масса мала, у фацелии слабые корни. Она ценна только как сидерат, удобряющий почву. А продать её – мягко говоря, проблематично. Поэтому агробанк навязывает её выращивание. Компенсирует убытки тем, кто обогащает землю. А наши сомнительные друзья не хотели обогащать землю. Они хотели обогащать себя.

Но для агробанка им нужны документы, что они выполняют условия предоставления льготных кредитов. Этими документами, точнее, жемчужиной в их короне – стало страхование у нас. Извините, деньги уплачены, фацелия застрахована, аргумент, что она была высажена. Но на самом деле они снова посадили там же подсолнечник, чья доходность в два раза выше любой другой агрокультуры. Проблема: несколько лет подсолнечника на одном поле превращают это поле в «песочек». Но нашим друзьям было наплевать, они хотели нарубить бабла здесь и сейчас, а потом, видимо, – свалить на тёплый зарубеж… А тут случилась неприятность: засуха.

– И нашим друзьям было основание подавать на страховые выплаты, – понимающе кивал старший федерал.

– Но началось бы расследование, – пожал плечами Паша, – могло всплыть, что на полях сгорела вовсе не фацелия, а подсолнечник, а им это было не нужно. Вот они и не стали поднимать кипежа, надеясь всё свести на тормозах.

– А Пал Иванович отследил их пассивность, – объяснила Эльвина федералам. – Заподозрил схему: просто так люди от денег не отказываются, тем более такой крупной суммы… Они хотели избежать расследования – но именно его и получили…

– Они получили бы его в любом случае! – успокоил Паша…

– Ну и что ты думаешь о моём поступке? – спросила Эля, когда федералы ушли.

Правильный вопрос! Паша думал о её поступке, как о подставе. Она обрушила на него федеральный допрос (а это не шутки) безо всякого предупреждения, не объяснив, чего можно говорить, а чего нежелательно. Она не посоветовалась с ним, как раньше делала, – а сразу брякнула его докладной, «стуканула» в «контору глубокого бурения», и тем повергла его в полное смятение. Главная обида – неожиданность!  Но и в остальном… В целом…

Паша, по правде сказать, устал от неё. От её внезапных взрывов, странных подстав, вечной мистической двусмысленности, капризов, взбалмошности, от её вездесущего хозяйского взгляда, и ощущения им самого себя как чужой собственности. Поэтому Паша, по всей видимости, не совсем справедливо надерзил Рисковой:

– Я – о твоём поступке? Я думаю, что это уже второй твой поступок…

– Что значит…

– Первый, – перебил её Кетчуп, – когда ты, наверняка, обложила данью этих чертей из «Зер’№». А вот когда они тебе отказались башлять, ты, думается мне, отомстила им, позвонив федералам!

– Так вот, значит, какой ты меня видишь?!

– Эля, а какой мне тебя видеть?!

– А ты не заметил, что я стараюсь быть щедрой и доброй? Нет? А знаешь, почему? Чтобы быть щедрой – приходится сперва быть жадной. А чтобы быть добренькой – надо сперва побывать жестокой…

– Сперва у тебя получается много лучше второго…

– Хорошо же ты обо мне думаешь! – с едким сарказмом ответила Рискова. И далее, видимо, чтобы облагородить свой пошатнувшийся имидж, начала рассказывать «про Машку».

– А я, между прочим, ей много лет, как мать! Машка ведь детдомовская! Я её пригрела, я ей с учёбой помогла, я её всегда продвигала… Да вообще, всем, что у неё есть, – она мне обязана! Включая тебя, кстати сказать! – последняя фраза звучала совсем уж дико и неуместно. Ощущение складывалось, что бизнес-леди и женщина-вамп бредит…

А потом Рискова с надеждой спросила:

– …Она тебе не рассказывала?

– Ну, Эля, – дедуктивным чутьём Паша уже понимал, чего она хочет услышать. – Мы с Машкой ведь не то, чтобы часами за жизнь калякаем… Чисто деловые отношения! С чего бы ей мне какие-то личные истории рассказывать? Пересеклись, проконсультировались, разбежались…

Кетчуп почувствовал, как от его слов убывает электризация воздуха в кабинете. Эльвине нравились его слова. Матёрой бизнес-леди в её кресле больше не было, а сидела там просто баба-дура, которая с приёмной дочкой делит мужика…

«И ладно бы какого-то особого мужика! – самокритично думал Паша. – А то ведь чмо с двумя инвалидностями, дряхлую развалину, вынужденную носить подгузник от геморроя! Да что они обе, с ума, что ли посходили?! Было бы из-за кого закусываться…».

– Но антикварную заколку-то для волос ты ей подарил! – брюзжала-сетовала Рискова, заметно отходя сердцем. – Заколку по цене автомобиля!

– Эля, это не какой-то там романтический подарок, это оружие с учётом одного факта нашей с ней биографии… Она тебе не рассказывала? – отомстил Паша, точно продублировав вопрос нанимательницы.

– Ничего она мне не рассказывала! Ты заикался, бред какой-то про оборотней то ли в погонах, то ли в вагонах, на полустанке «Дачная»… Я ничего не поняла… И, знаешь… – голос Эли звенел металлом, это была уже привычная Эльвина Рискова. – Я и знать ничего не хочу! Оборотни, серебро, стилет в волосах! Я уже вышла из возраста, когда верят в детские сказки…

– У взрослых, пчёлка моя, свои сказки, – укорил мягко Кещупов. – Гораздо страшнее детских, но не менее волшебные…

 

3.

Крахмалов подумал над своим поведением – и в полицию всё же поехал. Потому что повестка есть повестка, а Крахмалов был законопослушен. Тем более – какой смысл ему прятаться, чего бояться? Он не убит, то есть не потерпевший, и не убивал никого. Зачем прятаться? Где-то в глубине сидела и заинтересованность: быть потерпевшим в деле об убийстве ему ещё не доводилось!

Районный отдел внутренних дел встретил его запахом хлорки, казённых чернил и чужой усталости. Коридор был длинным, с облупившейся краской цвета «слоновая кость», с табличками «Кабинет № 5», «Кабинет № 8», «Начальник отделения». Лампочки под потолком мигали, создавая эффект дешёвого фильма ужасов.

Крахмалов постучал в дверь с табличкой «Дознаватель Плотникова М.М.».

– Войдите, – сказали изнутри.

В кабинете было тесно. Стол, два стула, сейф в углу, компьютер на столе – старенький, с потрескавшимся корпусом. На подоконнике – герань в пластиковом горшке, единственное живое существо в этом помещении, если не считать сидевшей за столом девушки.

Молодая. Очень молодая. Лет двадцать пять, не больше. Форма сидит на ней ладно, но видно – ещё не обносилась, не приняла форму хозяйки. Погоны лейтенанта. Глаза внимательные, с той смесью усталости и азарта, которая бывает у людей, которые выбрали эту работу не ради денег.

– Господин Крахмалов? – она привстала, кивнула на стул. – Присаживайтесь. Я – лейтенант Плотникова. Мария Михайловна.

– Я… – Крахмалов сел, положил портфель на колени. – Я не понимаю, зачем меня вызвали. Повестка – потерпевший. Но я не потерпевший. Я всегда думал, что потерпевший в деле об убийстве – сам убитый! Разве нет? Может, тут опечатка?

– Нет, тут нет опечатки.

– Меня подозревают?

– Вас никто не подозревает, – Маша открыла папку, лежавшую перед ней. – Не волнуйтесь.

– Тогда почему я потерпевший?

Она помолчала, листая бумаги. Потом подняла глаза.

– Вы в последнее время получали письма с угрозами? По электронной почте?

Крахмалов замялся. Поёрзал на стуле. Потом вздохнул и решил не темнить – всё равно они знают, раз спрашивают.

– Да. Уже несколько месяцев. Сначала – просто оскорбления, потом требования денег, потом угрозы… Я написал заявление. Отдал в вашу же контору. Разве вы не знаете?

Маша покачала головой.

– Отделов много, господин Крахмалов. Вашим заявлением занимается, скорее всего, отдел киберпреступности. Это там, на третьем этаже. А у нас – убойный.

– Так зачем я вам? – Крахмалов развёл руками. – Я же не…

Крахмалов замер: когда девушка наклонилась к бумагам – что–то хищно блеснуло в её волосах. В тугом пучке, скрепляя русые пряди, как бы сказать… вызывающе… – торчала длинная, тонкая спица. Явно серебряная – Крахмалов хорошо разбирался в драгметаллах, несколько лет работал с их ломом... Этой иглой с заострённым, как у стилета, концом…

– … Такой ведь и убить можно! – не выдержал гость. – Разве холодное оружие в здании полиции не запрещено?

– Это не холодное оружие, – ответила Маша каменным тоном, не поднимая глаз. – Это спица. Для волос.

– А похожа на…

– На что похожа, то и значит, – перебила она. – Давайте лучше к делу. Строго говоря, вы мне простите некоторый академизм, я вчерашняя студентка, зубрила на совесть… Так вот: у нас тут, говоря языком нашего юрфака, классическое дело. Собутыльники, «на почве внезапно возникшей неприязни», кухонный нож. Около девяноста процентов всех убийств такие. Водка, ссора, удар. Жертву зовут Перистый. Убийца – его собутыльник, гражданин Шалый. Уже сидит у нас, даёт признательные показания. Всё чин по чину.

– И где здесь я?

– На месте преступления мы изъяли ноутбук. Жертвы. Открыли, а там… – Маша достала из папки несколько распечатанных листов. – А там переписка. С человеком, который скрывается под ником «Анонимус 2». И в этой переписке – задания. Конкретные, детальные. Одно из них – шантажировать человека по имени Крахмалов, чтобы тот… – она заглянула в распечатку, – «подписал все бумаги по сделке с активами пароходства».

Крахмалов побледнел. Потом побагровел.

– Это… – начал он. – Это же…

– Мы думаем, что заказчик «Анонимус 2» – тот самый человек, который вам угрожал. То есть не он лично, конечно, а его наёмник. Но суть та же. Мы нашли ноутбук Перистого, там открыт почтовый ящик. Без пароля. Сами посмотрите.

Маша подвинула к нему ноутбук – старенький «Асус», с потёртой крышкой и стёртыми буквами на клавиатуре. Экран горел, открытый на почтовом ящике.

– Пароля нет, – повторила Маша. – Смотрите. Отправленные письма. Найдите те, что получали вы.

Крахмалов наклонился. Пальцы дрожали – не от страха, от злости. Он открыл папку «Отправленные». Список писем. Дата, адресат, тема. Он узнал свой почтовый адрес – в этом море спама и мусора тот всплывал как поплавок.

– Моё, – сказал Крахмалов. – И это моё. И это. Он мне всё это отправлял.

– Вы уверены?

– Как в том, что меня зовут Крахмалов. Вот его подпись в конце: «Анонимус». Та же самая. И стиль… это он. Хрен бы я забыл эти письма. Мы нашли точку отправки – а точка получения у меня в компе! Точная копия этих сообщений!

Маша кивнула, сделала пометку в блокноте.

– А теперь, – сказала она, – посмотрите на другую переписку. На ту, где «Анонимус 2» общается с нашим покойным. Что он ему пишет? Какие даёт задания?

Она протянула распечатки. Крахмалов взял, надел очки – старомодные, в толстой оправе, – и начал читать.

«Анонимус 2» писал сухо, деловито, без лишних эмоций. «Возьми ноутбук, сядь в машине на парковке у «Ашана», отправь письмо по адресу... Текст прилагаю. Деньги переведу на счёт завтра». «Следующее задание: отснять объект по адресу... Сделай вид, что ты курьер. Доставь конверт. В конверте – требование. Легенда – ошиблись адресом».

Крахмалов читал, и в голове его складывалась картина. Не мозаика – пазл, который он начал собирать уже несколько дней назад, когда получил первое письмо с угрозами.

– Ну? – спросила Маша. – Что скажете?

– Скажу, – Крахмалов положил распечатки на стол. – Скажу, что заказчик этого… этого подонка… – он кивнул на ноутбук, – либо банкир Гробов, либо кто-то из его служащих. Очень близкий, которому Гробов доверяет.

– Здрасьте, какая адресность! Вы, однако же, высокоточное оружие, не торопитесь с ответом! Почему вы так уверены?

Крахмалов постучал пальцем по распечатке:

– Потому что в этих заданиях лоббируется конкретный интерес. Интерес Гробова. Я знаю его дела, знаю его активы, знаю, какие сделки он хотел провести. И вот здесь, – он ткнул в строчку про «активы пароходства», – именно тот интерес, который Гробов продвигал последние полгода. Он мне лично звонил, уговаривал подписать бумаги. Легально, правда, без угроз. А когда я отказался – начались письма. Те самые.

– А может, это кто-то, кто просто знает о делах Гробова? Конкурент? Недоброжелатель?

– Нет, – твёрдо сказал Крахмалов. – Потому что в заданиях детали. Такие детали, которые знает только Гробов или его личный юрист. Смотрите, – он развернул распечатку, – «добиться подписания акта приёма-передачи… по доверенности… ссылаясь на пункт 7.3 договора…». Это его пункт. Он сам придумал, вставил в договор, хвастался потом. Шестьдесят семь процентов прибыли – ему. Остальное – остальным.

Он откинулся на спинку стула, снял очки, потёр переносицу.

– Я обязана спросить: конкуренты, которые делят с Гробовым активы пароходства-банкрота, тоже ведь могли знать эти детали…

– Могли. Но знаете, чего никогда бы не сделали конкуренты?

– Чего?

– Они не настаивали бы, и тем более бы не платили этому негодяю, чтобы он добился от меня перевода всех денег пароходства в банк «Фобос»! На кой хрен конкурентам добиваться, чтобы я использовал свою власть конкурсного управляющего для перевода активов ему, когда они именно с ним, именно из-за этого закусились?!

– Логично!

– Я в этом бизнесе двадцать лет, лейтенант. Я знаю, кто чем дышит. Гробов – акула. Не первая, не вторая – самая что ни на есть большая белая. Он не привык, чтобы ему отказывали. А я отказал. И он решил… надавить.

Маша молчала. Писала в блокноте. Потом подняла глаза.

– Эти показания вы подтвердите письменно? Под протокол?

– Подтвержу, – сказал Крахмалов. – И в суде подтвержу. Мне терять нечего – ни совести, ни денег, ни репутации. А Гробову есть что терять.

– Хорошо, – Маша закрыла папку. – Мы проверим. Спасибо.

Крахмалов встал. Поправил галстук. У дверей задержался.

– Лейтенант, – сказал он. – А убийца? Тот, который… зарезал этого… Перистого? Он знал, на кого тот работает?

– Не знал, – ответила Маша. – Вряд ли сам Перистый знал, на кого работает. С ним «Анонимус 2» общался через анонимные каналы. Платил криптовалютой. Лица Перистый не видел. Тут тоже классика: нигде не работающий наркоман из криминальных трущоб, жить на что-то надо, в торговле наркотиками все вакансии на районе заняты, видимо, взялся вот за это… Вы уже по переписке, наверное, догадались, что Перистый – лишь «почтовый ящик», посредник, передаточное звено…

– Жаль, – сказал Крахмалов. – А то бы ещё одного клиента Гробову предъявили.

Он вышел. Дверь закрылась.

Бог его знает, что он имел в виду последней фразой.

Маша осталась сидеть, глядя на мигающий монитор. Потом достала телефон, набрала номер Паши Кетчупа.

– Павел Иванович, – сказала она. – У меня выход по вашей части. Шантаж, подставные лица, заказчик – банкир. Тот самый. Гробов.

Паша на том конце провода угрюмо помолчал.

– Слушай, – сказал он после паузы. – Ты мне пришли все бумаги. Я посмотрю.

Маша сбросила звонок, и перезвонила Эльвине Рисковой в «Агаву-Люкс».

– Да ты что?! – изумлялась та, предполагая прослушку. – Не может быть!

«Великие конспираторы!» – брезгливо подумала Маша, но вслух не сказала. Она тоже предполагала прослушку.

За окном моросило. Фонари горели жёлтым размытым светом, и где-то там, за стёклами, шумел город, который не знал, что на одном из его этажей, в маленьком кабинете сидит девушка в лейтенантских погонах и ловит людей в сети. Людей, о которых пишут в газетах. Ловит не за руку с деньгами – за руку с кровью.

И это, пожалуй, страшнее.

 

4.

Эльвина Рискова инспектировала его жильё, как пожарный – погорелье: с брезгливым любопытством и скрытой надеждой найти что-нибудь, что ещё можно спасти в этом человеке.

– Ты бы хоть шторы повесил, – сказала она, оправляя холёной рукой тюль, который Паша пришпилил к карнизу канцелярскими скрепками. – Живёшь как бобыль.

– Я и есть бобыль, – отозвался Кетчуп из кухни. – Бобыль с правом на бесплатную парковку и две инвалидности. Так-то три, но третью, по уму, не все признают…

Эльвина прошла за ним, цокая каблуками по дешёвому ламинату. Увидела на столе недоеденную банку тушёнки, открытую трофейной финкой, и всплеснула руками:

– Что за гадость ты вечно ешь?! – Она прищурилась, разглядывая этикетку. – «Тушёнка говяжья, сорт второй». В современном магазине двадцать сортов тушёнки, и только ты умудряешься выбрать самую дешёвую баночку…

Паша виновато забрал у неё из рук банку.

– На что привык… Эля….

Эльвина отобрала банку материнским, заботливым жестом – но без лишней нежности, как вынимают из рук ребёнка опасную игрушку. Поднесла к носу, брезгливо поморщилась.

– Железо. Одно железо.

Потом, неожиданно для Паши, зачерпнула его вилкой сероватую мясную массу в белых оборках неаппетитного жира, и отправила в рот.

Кетчуп замер.

Эльвина жевала не спеша, глядя куда-то в угол, поверх холодильника, поверх шкафчиков, – туда, где, наверное, было её собственное прошлое.

– Вкус детства, – сказала она тихо. – Папенька мой, покойный, небогатый был. Тоже всё подешевле брал. «Потому что, Элька, – учил он, – копеечка рубль бережёт». Мы с ним эту гадость ели. С хлебом. Втроём на кухне…

Она проглотила, вытерла пальцы о платок и вернула банку Паше.

– Доставай хлеб. И не вздумай выбрасывать. Я ещё добавки возьму.

Они ели молча. Потом Эльвина выдвинула ящик стола, достала оттуда пачку сигарет (ментоловых, которые Паша терпеть не мог, но для Эли держал в своём столе), закурила, пуская дым в форточку.

– Паша, – сказала она, – у нас проблема.

– У нас? – переспросил он, аккуратно накладывая жир поверх хлебной корки.

– У меня. Но ты мне поможешь. Поэтому – у нас.

Эльвина рассказала про долги незабвенного Кромешнева, которые оказались больше, чем всё его имущество.

– Ты в очереди третьей, – напомнил Паша, давая понять, что вполне в курсе и не станет ахать на такую сенсацию. – Таких, как ты, – вагон и маленькая тележка. Банки, поставщики, налоговая. Им отдадут в первую очередь. А тебе – если останется.

– Ты изучил закон о банкротстве? – удивилась Эльвина.

– Я изучил жизнь, – буркнул Кетчуп. – Закон – её кривое зеркало. И там, в этом зеркале, твоё отражение ничего не получит. Потому что сначала зарплаты экипажам, потом налоги, потом залогодержатели. А потом – пустота. Ты на самом дне корзины, Эля.

Эльвина докурила, затушила окурок в консервную банку, где оставалось ещё много жирной белой вязкой массы (Муртаза неодобрительно дёрнул ухом с дивана), и повернулась к Паше.

Лицо её вдруг изменилось. Исчезла деловая жёсткость, пропал холодный, сканирующий взгляд хищницы. Она смотрела на него так, как смотрела много лет назад, на одуванчиковом поле, когда вплетала ему в волосы золотой венок.

– Пашенька, – сказала она. Тихо. Просяще. – Миленький.

Она манипулировала тем, что не скрывает, что она манипулирует. Она подкупала открытостью своей манипуляции. Это одно из двух: или единственная любовь всей его жизни, или чудовище, для которого и имя трудно придумать…

Кетчуп поперхнулся хлебом.

– Ты это брось, – сказал он по-солдатски хрипло. – Не надо.

– Надо, – Эльвина наклонилась через стол, взяла его руку в свою. – Я не могу потерять эти деньги. Они мне нужны не для бриллиантов. Они мне нужны для… – она запнулась, подбирая слово, – для защиты.

– От кого?

– От всех. От таких, как я.

Паша хотел отвести взгляд, но не смог. В её глазах стояло то, чему невозможно отказать. Не власть. Не каприз. А детская, беззащитная вера в то, что большой мальчик-пасечник спасёт свою маленькую девочку-дачницу.

Он закрыл глаза. И увидел поле. Одуванчики. Золотую пыльцу на её ладошках.

– Теперь ты цветок, пасечник, – прошептала она тогда, – а я твоя пчёлка.

Паша выдернул руку.

– Хватит, – сказал он. – Не надо воскрешать то, что умерло.

– Оно не умерло, Паша. Оно просто заснуло. На сорок лет.

Он встал, прошёлся по кухне, чувствуя, как заныл осколок в животе. Встал у окна, глядя на лесопарк, на берёзы, на стеклянную крышу «Агавы-Люкс», которая сверкала вдали, как ледяной дворец Снежной королевы.

И в голове заиграло. То, старое, выцветшее, на кассетах, переписанных друг у друга, про доведение до самоубийства, про Волгу, про теплоходы… А ведь если подумать, то это он, Паша, довёл этого Кромешнева до петли под ручку…

…И хлебнув столицы сполна,

Ты шагнула, Женька, с окна.

И погасли в синих глазах

Ясные огни…

А по Волге вверх теплоход,

А по Волге вниз теплоход.

А на нём гуляет народ

С ночи до зари…

Песня про девушку, которая шагнула с окна. Про теплоходы, которые идут вверх и вниз. Про народ, который гуляет, не зная, что кто-то уже не гульнёт никогда. И самое страшное – не хочет про это ничего узнавать…

Кромешнев не был Женькой. Кромешнев был редкой сучарой, каких поискать. Паша знал. Когда он копал досье, готовясь к разговору с Эльвиной, ему попались письма сестры Кромешнева.

Та писала в полицию, в прокуратуру, в жилищную инспекцию. Жаловалась, что брат, владелец пароходства, миллионер, оставил её, инвалида второй группы, с сыном-подростком, больным ДЦП, без копейки. Что он обещал купить им квартиру, но не купил. Что он перестал помогать, когда сыну поставили диагноз. Что в последнем письме, перед тем как повеситься, он написал сестре: «Сама виновата. Сама родила урода».

Паша тогда выключил компьютер и долго сидел в темноте, глядя в потолок.

«Не Женька, – подумал он сейчас. – Не Женька. И не Визбор. И не «Снегопад». Другая песня. Про то, как человек сам себя наказывает».

– Хорошо, – сказал он, не оборачиваясь. – Я помогу.

Эльвина молчала. Потом спросила:

– А почему, Паша? Только честно.

Он повернулся к ней. Нашёл взглядом то, что искал: две маленькие родинки у ключицы, которые заметил в первую встречу. И вспомнил, как она оттянула ворот, обнажая фарфоровую кожу. И как ему стало холодно.

– Потому что я знаю, кто ты, – сказал он. – И знаю, кто я. Ты – хищник. Я – падальщик. У каждого своя ниша.

Эльвина усмехнулась – не холодно, а грустно.

– В экосистеме, значит?

– В ней. – Паша достал из кармана пачку моршанских папирос, дымных, как порох до изобретения тротила, закурил прямо в кухне, под недовольное фырканье Муртазы. – А знаешь, почему у тебя корпорация называется «Агава-Люкс»?

– Рекламный ход, – пожала плечами Эльвина. – Звучно. Запоминается.

– Агава в Мексике – что-то вроде кактуса, – сказал Паша, стряхивая пепел в пустую банку из-под тушёнки. – Ацтеки эту красавицу растили много лет, чтобы потом выпить… Ацтекская легенда гласит, что…

Он собирался пересказать Эле то, что уже рассказывал Муртазе, но…

– Так то в Мексике! – резко, бритвенно полоснув энергетическим бичом, перебила Эльвина, и на секунду, на мгновение Паше показалось, что лицо её изменилось – стало длиннее. И острее, с каким-то нечеловеческим, древним прищуром. – А вот в греческой мифологии есть такая богиня, Агава, которая во время оргии, в безумии, насланном на неё мстительным Дионисом, убила своего сына. Приняла за дикое животное. Ещё и ходила с его головой на палке, хвасталась. Потом, когда пришло отрезвление – сам понимаешь, что с ней было…

Паша замер. После медленно, очень медленно, выпустил дым в потолок.

– «Перестройка» какая-то, – сказал он. Примерил древний миф на пережитое его поколением. На перестройку, на гласность, на народ, который убивал своих детей, а потом плакал над их головами, насаженными на палки новой свободы.

 – Вот никогда и не забывай об этом, Паша. «Агава» – богиня перестройки. Ты – продукт перестройки. И я тоже…

Она встала, поправила ворот, стала строгой и деловой – той Эльвиной, которую знали партнёры и кредиторы.

– Конкурсный управляющий уже назначен, – сказала она сухо. – Чужой человек. Из другой СРО. Его фамилия – Крахмалов. Пий Иннокентиевич. Сухарь, формалист, с такими не договариваются, их ломают.

– И как ты собираешься его ломать? – спросил Паша.

– Не я. Ты. – Эльвина достала из сумочки флешку, положила на стол. – Здесь всё, что удалось нарыть твоим… помощникам. Но этого мало. Мне нужно, чтобы ты вытащил из него самое слабое место. То, что заставит его забыть о законе.

Паша взял флешку, повертел в пальцах.

– Ты хочешь, чтобы я стал шантажистом.

– Я хочу, чтобы ты стал моим рыцарем, – поправила Эльвина. – В тёмных доспехах. Выбора нет, Паша. Если мы не возьмём это дело, его заберут другие. А другие будут безжалостнее нас.

Она накинула пальто, чмокнула его в щёку (сухими, прохладными губами) и вышла в подъезд.

Дверь закрылась. Щёлкнул замок.

Паша постоял посреди кухни, глядя на флешку, на банку с доеденной тушёнкой, на кота, который смотрел на него с дивана немигающим, осуждающим взглядом.

– Не смотри, – сказал Паша. – Сам знаю.

В груди давило. Не сердце – что-то другое. То, что не имело названия. Стыд? Жалость к себе? Злость на Эльвину, которая вскрыла старую рану одуванчиковым полем? Или на себя – за то, что клюнул?

Он вышел на балкон. Хлопнул дверью так, что задребезжали стёкла.

Балкон был пуст – каким и должен быть при переезде в квартиру человека без имущества. Паша достал из комнаты беспроводную колонку, ту самую, дешёвую, китайскую, которую Муртаза уже успел погрызть за угол.

Подключил телефон. Ткнул пальцем в плейлист.

На полную мощность, на всю округу, из динамика рвануло:

…И хлебнув столицы сполна,

Ты шагнула, Женька, с окна.

И погасли в синих глазах

Ясные огни…

Паша начал танцевать – как танцуют, наверное, клоуны в аду…

Это не было танцем в привычном смысле. Не было ни ритма, ни пластики, ни той лёгкой, пьяной грации, которая бывает у людей, которые умеют отпускать себя.

Это было безумие.

Руки летали сами по себе – одна вверх, другая вниз, будто дёргали невидимые верёвки. Ноги подкашивались, выкидывали коленца, какие показывают в старых джазовых фильмах, где негры пляшут на пароходах. Голова моталась из стороны в сторону.

Он кружился. Спотыкался. Вскидывал руки к звёздам, которых не было видно за городской засветкой.

И в этом танце, в этом безумном, абсурдном, нелепом движении было что-то древнее. Что-то, напоминавшее вакханалии, оргии античности, где люди теряли себя, чтобы не слышать голоса совести.

«Агава, – подумал Паша, вращаясь волчком. – Агава, мать твою, которая убила сына. И ходила с его головой на палке».

Дионис наслал безумие. А кто наслал безумие на него, Пашу Кетчупа, старого, больного, одинокого, который пляшет под шансон на балконе хрущёвской пятиэтажки?

– Прекратите! – закричали сверху. Бабка с восьмого этажа, в ночной рубашке и бигуди. – Поздно уже! Люди спать хотят!

– Хулиган! – поддержали слева. – Ментов вызывайте, хулиганит, пьянь недорезанная!

– «Алису» свою выключи, идиот! – донеслось справа.

Паша не слышал. Или слышал, но не останавливался. Он плясал. Он выл. Он кричал вместе со старой песней о самоубийстве и гулянке.

А внизу, на асфальте, замерла пчёлка Эля.

Она не ушла. Стояла, задрав голову, глядя на этот безумный пляс, на старика, который кружился на балконе, рискуя перелететь через перила, на его тряпично болтающиеся руки, на его закрытые глаза.

И вдруг – она почувствовала.

Что-то тёплое, солёное, совсем забытое.

Слеза. Одна. Потом вторая.

Эльвина поднесла пальцы к лицу, размазала влагу по скулам, по фарфоровой коже, которая не знала солнца и, казалось, забыла, как прикасаться к живому.

«Неужели, – подумала она. – Неужели я ещё умею плакать?»

Она не плакала… Она не помнила, когда плакала в последний раз. Может быть, тогда, на одуванчиковом поле, когда мальчик в венке из солнечных цветов смотрел на неё своими доверчивыми глазами, и она вдруг поняла, что он – её единственное, что она не сможет убить. Никогда.

– Дурак! – закричала Эльвина, закинув голову, как под окном любимого, как в дешёвой мелодраме, как в страшной серенаде их общей эпохи. – Идиот! Тебе же нельзя так плясать! У тебя же жопа рваная и пузо! У тебя же швы разойдутся!

Паша не остановился. Он кружился быстрее. Колонка орала, соседи орали, небо над головой было чёрным, как чернила, и где-то там, за облаками, может быть, была луна, а может быть, и не было – одни огни города, чужого, равнодушного, который не простит ни старикам, ни вампиршам.

– Ладно! – закричала Эльвина, и голос её сорвался, сломался на полуслове. – Забей! Наплевать на эти деньги! Ты мне дороже! Слышишь?!

Паша замер. Колонка продолжала орать, мучая весь квартал.

– Ничего не делай! – кричала Эльвина, и слёзы уже текли по её лицу не тайком, а открыто, как у обычной, живой, смертной женщины. – Слышишь?! Ничего не делай, пусть все бабки Кромешнева забирает банк! Прорва ненасытная! Да пропади они пропадом – если такой ценой!

Паша перегнулся через перила. Посмотрел вниз. На маленькую фигурку в дорогом пальто, которая стояла посреди грязного двора и плакала.

И сказал. Спокойно, мрачно, не громко – но так, что она услышала:

– Поздно. Я в деле…

И ушёл в комнату. Туда, где вновь воцарилась тишина, туда, где он остался один.

Муртаза спрыгнул с дивана, подошёл к флешке, понюхал. И чихнул.

– И ты туда же, – сказал Кетчуп. – Молчи уж.

Он сел за стол, вставил флешку в ноутбук. Экран засветился голубым светом, высвечивая его лицо – усталое, небритое, с мешками под глазами.

– Копеечка рубль бережёт, – повторил он Эльвинины слова. – Только вот что мы сбережём, Эля? И для кого?

Ответа не было. Только мёртвый свет монитора. И тонкий, едва слышный вой за стеной – то ли собака, то ли ветер, то ли кто-то, кому уже не поможешь.

Паша вздохнул, положил пальцы на клавиатуру. Сперва написал стихи (имел такую слабость, привык к этому на фронте, как и к курению):

С меня стекает мутный пот

И смерть, меня подкараулив,

Со мной играет – с мышью кот

И корчит рожи, вертит дули…

Написав так, он «оставил эти глупости». И начал работать.

 

5.

Паша сидел перед ноутбуком, глядя на мигающий курсор.

Флешка Эльвины лежала рядом – серебристый прямоугольник, без опознавательных знаков, без надписей. Информационная бомба, завёрнутая в пластик.

– Ну, – сказал Кетчуп коту, который устроился на подоконнике и делал вид, что его всё это не касается. – Посмотрим, что за птица этот Крахмалов.

Муртаза зевнул, показав розовую пасть с острыми клыками, и отвернулся к окну.

Паша вставил флешку.

Экран моргнул, открывая папку с документами. Эльвина подготовилась основательно: скан паспорта Крахмалова-старшего, выписки из ЕГРЮЛ, старые судебные решения, фотографии с корпоративов – ничего компрометирующего, ничего опасного. Обычный успешный мужик. Скучный, как отчёт о прибылях и убытках.

– Этого мало, – пробормотал Паша. – Нужно глубже.

И дальше пошли более глубокие файлы… Архив. Папка за папкой, файл за файлом. Здесь вереницей, как под конвоем, шли фотографии.

Ах вот ты где, кощеева смерть! В яйце, откуда взялся этот сперва-сперматозоид! Крахмалов-младший. Дмитрий. 23 года.

Паша открыл первый снимок и замер.

Это было старое фото, судя по качеству – годов пяти-шестилетней давности, из удалённого аккаунта в соцсети, который давно должен был кануть в Лету. Но в даркнете ничего не исчезает бесследно. Даже удалённые фото, даже закрытые профили – всё это можно восстановить, если знать, где копать и кому заплатить.

На фотографии Дмитрий Крахмалов сидел в баре. Дорогой бар, судя по интерьеру: кожаные диваны, хрустальные люстры, официанты в бабочках. Рядом с ним – мужчина лет сорока, со щетиной, в модных очках и с улыбкой, которая говорила: «Я знаю, кто я, и мне плевать, что вы об этом думаете».

Паша узнал его. Это был Вилен Корзухин – оппозиционный блогер, которого полгода назад внесли в реестр иноагентов, а потом и вовсе объявили в розыск по обвинению в призывах к экстремизму.

Дмитрий сидел к нему ближе, чем нужно для простого разговора. Их плечи почти соприкасались.

Паша открыл следующее фото.

То же место, другой ракурс. Корзухин что-то шепчет Дмитрию на ухо, а тот смеётся – запрокинув голову, открыв рот, откровенно и беззащитно.

Ещё фото.

Тесный уголок бара. Рука Дмитрия на колене Корзухина.

И ещё.

Поцелуй. Нежный, долгий, не скрываемый от камер.

Паша откинулся на спинку своего особого, посередине выеденного, стула. Почувствовал, как заныл поясницей – старый осколок, сука, вечно не вовремя.

– Мать твою, – сказал он коту. – Это уже не бомба. Это химическое оружие… Отравляющие газы…

Муртаза даже ухом не повёл.

Паша пересмотрел всё. Пять фотографий, три коротких видео (в них не было ничего неприличного – просто танцы, объятия, смех), и переписка. Да, переписка. Удалённая, зашифрованная, но восстановленная.

Дмитрий Крахмалов и Вилен Корзухин обменивались сообщениями почти год. Ничего криминального: планы на выходные, обсуждение книг, сплетни про общих знакомых. И – признания.

Самые страшные для консервативного отца.

«Я боюсь ему сказать, – писал Дмитрий. – Он меня убьёт. Не физически. Морально. Для него это хуже смерти».

«Когда ты готов – я рядом, – отвечал Корзухин. – Мир не рухнет. И отец твой не рухнет. Он сильнее, чем ты думаешь».

«Ты не знаешь его».

«Знаю таких. Их ломают только дети».

Паша закрыл переписку. Он знал, что для Пия Иннокентиевича Крахмалова, консерватора старой закалки, для человека, который публично подписывал письма в защиту «традиционных ценностей», для того, кто строил карьеру на образе «крепкого хозяйственника», – это конец.

Не тюрьма. Не уголовное дело. Хуже.

Позор.

Публичный, неизбежный, смакуемый желтой прессой позор.

«Арбитражный управляющий Крахмалов: его сын – любовник иноагента». Этого заголовка было бы достаточно, чтобы Пий Иннокентиевич потерял всё: должности, контракты, репутацию. А репутация для таких людей – единственный капитал, который не вписать в баланс.

– За это не посадят, – пробормотал Паша, глядя на фотографию смеющегося Дмитрия. – И даже не оштрафуют. Но замарают так, что лучше бы посадили.

Он встал, прошёлся по кухне. Муртаза следил за ним жёлтыми глазами.

– Ну что ты смотришь? – спросил Паша. – Думаешь, мне легко?

Кот моргнул. Мол, тебе никогда легко не было. Поздно уже и начинать.

Паша остановился у окна, глядя на тёмный лесопарк. Там, за деревьями, холодным огнём горели рекламные огни  «Агавы-Люкс» – синее свечение, как блёстки разбитой галактики.

Сознание кричало: «Безобразие! Ты будешь шантажировать человека его больным сыном? Ты опустился до такого?!».

А пальцы… пальцы уже бежали по клавишам.

Он скачал архив, переименовал файлы, упаковал в новый парольный архив. Сделал копию на флешку. Спрятал её в карман куртки.

Потом сел и написал Эльвине короткое сообщение:

«Есть план. Встречаемся завтра. Расскажу».

Отправил.

И тут же пожалел.

– Ты идиот, – сказал он себе. – Ты старый, больной, конченый идиот. Она тебя попросила – ты побежал. Как тот мальчик с одуванчикового поля. Только тот мальчик верил в любовь. А ты – в приказ…

Он отодвинул ноутбук, потянулся к стакану. Коньяк. Стакан. Третий. Или пятый? Паша сбился со счёта, главное, что полный… стакан-то… Горький, тёплый, обжигающий пищевод, разливающийся по венам тяжестью. «Радость в Коньяке», мать её. Какая радость – одна тоска.

Он встал, шатаясь, подошёл к балконной двери.

И замер.

За стеклом, на высоте пятого этажа, стояла Эльвина.

Бледная. Бледнее обычного – не фарфоровая, а какая-то прозрачная, будто её подсвечивали изнутри холодным, мёртвым светом рекламных витражей «Агавы», богини «Перестройки». Волосы развевались. Пальто – то самое, светлое, в котором она ушла часом раньше, – висело на ней мешком, будто под ним не было тела.

Она смотрела на него. Сквозь стекло. Сквозь темноту. Сквозь расстояние, которого не могло быть.

И медленно, очень медленно, поднесла пальцы к стеклу.

Провела ногтями по глади.

Тик-тик-тик – тонкий, леденящий звук, как скрежет льда по стеклу.

– Ты… – прошептал Паша. Горло пересохло, язык прилип к нёбу. – Ты как…

Она улыбнулась. Губы её шевелились, но звука не было. Или он не слышал – из-за коньяка, из-за усталости, из-за того, что мозг отказывался принимать реальность.

«Открой, – прочитал он по губам. – Открой, Паша. Пусти меня».

Она поскреблась. Ногти – длинные, острые – царапали стекло снаружи.

«Это белая горячка, – подумал Паша отстранённо, почти спокойно. – Допился, старый дурак. Теперь черти хороводить будут».

Он хотел отвернуться, уйти в комнату, закрыть дверь и не оборачиваться. Но ноги не слушались. А может, и слушались, но не туда – он шагнул вперёд, к двери, рванул ручку, распахнул раму так, что стёкла жалобно звякнули, готовые вылететь.

Холодный воздух ударил в лицо. Запах мокрой листвы, бензина и – едва уловимо, нереально – её духов. Терпких, сладковатых, кладбищенских.

– Прилетела?! – заорал он в темноту. Голос сорвался на хрип, на кашель, на что-то, смеху подобное. – Залетай! Я весь твой! Забирай! Чего ждать-то?! Жить мне тут, в этом мире – страшно, да и незачем…

Эльвина не шелохнулась. Она стояла на той же высоте, отделённая от балкона пустотой. Пальцы её больше не скребли стекло – они висели в воздухе, как крылья подбитой птицы.

– Не такой ценой, – сказала она. Голос был тихим, но Паша услышал каждое слово. – Не такой ценой, Паша.

Она закусила губу. Кровь выступила на её бледной коже – но странная, не алая, не тёплая, а какая-то синяя, голубая, как чернила, как венозная кровь, которая течёт не туда и не так.

– Ты не человек, – сказал Паша. Уже не спрашивая. Утверждая.

– Я и не говорила, – ответила Эльвина. И улыбнулась. Печально. Бесконечно устало.

А потом начала растворяться.

Сначала кончики пальцев – стали прозрачными, как лёд на солнце. Потом кисти, лицо, плечи. Она таяла, будто её стирали ластиком, будто она никогда и не была здесь – только блик на стекле, только отсвет уличного фонаря, только воображение старого, больного, пьяного пенсионера.

Последним исчезли глаза. Тёмные, огромные, полные тоски.

«Дымком от папиросы, – пронеслось в голове у Паши. – Дымком голубоватым… Тьфу, как в старом романсе».

Эльвина растворилась в ночи. Балконная дверь осталась открытой, и холодный ветер теребил занавеску, которую он пришпилил канцелярскими скрепками.

Паша постоял, глядя в пустоту.

Потом закрыл дверь. Запер на защёлку. Проверил – дважды.

– Делирий, – сказал он вслух. Голос дрожал. – Классический случай. Белочка прискакала. Прилетела, как воздушный шарик, растворилась – бывает.

Он вернулся на кухню, налил ещё коньяка. Руки тряслись. Выпил залпом, не закусывая.

Чтобы вырваться из проклятой тишины, из этих тисков, закручивающих виски всё туже, приказал своей «Алисе» включить «Ретро ФМ». Но получилось только хуже: радио вдруг выдало ему «сон в руку», романс на середине, сладким голосом, на сладкие стихи Марины Цветаевой:

…Кто был охотник? – Кто – добыча?

Все дьявольски – наоборот!

Что понял, длительно мурлыча,

Сибирский кот? Сибирский кот?

 

В том поединке своеволий

Кто, в чьей руке был только мяч?

Чье сердце – Ваше ли, мое ли

Летело вскачь?

Радио ворковало по-голубиному кротко, но Паша заорал: «Алиса!!! На главную!!!» таким истерическим сорванным воплем, что соседи стали стучать ему в перегородку: мол, уймись, алкаш, полицию вызовем!

Алиса смолкла послушно. Паша отходил долго. Повторял – «всё херня, кроме пчёл, да и пчёлы, если подумать, тоже херня»… И когда так сказал раз тридцать, шёпотом с присвистом, ему полегчало…

– Завтра расскажу ей, – решил он. – Зайду в офис, сяду напротив и скажу: «Эльвина Игоревна, я вчера вашу голограмму на балконе ловил. Не хотите прокомментировать?». Она ухохочется. Скажет – допился, Кетчуп, пора в вытрезвитель.

Он посмотрел на свои пальцы. На револьвер, который лежал на полке.

– Нет, – сказал он тихо. – Не расскажу.

Он понял, что не сможет. Не потому, что стыдно. Не потому, что боится показаться сумасшедшим.

А потому, что о таком не рассказывают.

Особенно – ей.

Она не кусала его за шею. Не превращала в одного из своих. Но укусила гораздо глубже – туда, где нет ни вен, ни артерий, ни мышц. Туда, где болит по-настоящему. В сердце. Минуя грудину и рёбра.

Паша лёг на диван, подтянул колени к животу. Муртаза, почуяв неладное, спрыгнул с подоконника, устроился рядом, навалился тяжёлым, тёплым боком.

– Ничего, – сказал Паша коту. – Прорвёмся.

Кот не ответил. Только замурлыкал – густо, успокаивающе, как батя, когда мёд удавался.

А за окном, на высоте пятого этажа, никого уже не было.

Или было. Или только что было.

 

6.

… На следующее утро Паша проснулся с тяжёлой головой и странным ощущением, что ночью с ним говорили на языке, которого он не знал, но всё понял. К тому же он подозревал, что кот, отомстив за переполненный лоток, пока он спал, нагадил ему в рот. По крайней мере, вкусовые ощущения были такими…

Муртаза, подозреваемый в преступлении на почве мести, мирно спал у него на ногах, свалившись тяжёлым, тёплым грузом. Паша осторожно выпростал колени, сел, посидел, глядя в пол.

Коньяк кончился. И это было к лучшему.

Он набрал номер Эльвины. Та ответила сразу – будто ждала.

– Есть план по твоему материалу, – сказал Паша. – Приезжай. Только не ночью. И не залетай на пятый этаж снаружи.

– Я поняла, – тихо сказала Эльвина, ничуть не удивившись эху его ночного пьяного бреда. – Через полчаса буду.

И действительно, через двадцать минут уже сидела на его кухне, глядя на фотографии, которые он разложил веером. Дмитрий. Корзухин. Бар. Поцелуй.

– Химическая бомба-вонючка, – сказала Эльвина, повторяя его вчерашнее слово. – Ты прав.

Фотографии Дмитрия Крахмалова и Вилена Корзухина, которые были удалены три года назад, всплыли на закрытом форуме, а оттуда перекочевали в анонимный телеграмм-канал, который вёл некий «Егор Ивлев».

Канал был новый, без подписчиков, без репутации. Одна публикация. Пять фотографий.

И подпись: «Пий Иннокентиевич Крахмалов, арбитражный управляющий. У вашего сына было интересное прошлое. Не хотите обсудить? Ждите сообщения».

Паша перечитал эту подпись и почувствовал, как внутри, в том самом месте, где осколок, заныло, заворочалось.

– Не поздно отказаться, – сказал он коту.

Кот не ответил.

Сообщение пришло Крахмалову в тот же день. На личную почту, который он использовал только для семьи.

«Здравствуйте, Пий Иннокентиевич. Вы видели наш канал. У нас есть ещё материалы – видео, переписка. Мы не хотим денег. Мы хотим, чтобы вы сделали одно небольшое дело. О деталях сообщим позже. Если откажетесь – всё уйдёт в жёлтую прессу и угодите вы в реестр иноагентов».

Крахмалов не ответил.

Паша представил, как он сидит в своём кабинете, глядя… нет, не на экран! Правильнее будет сказать – в экран. В глубину, куда хотел бы влезть, чтобы выполоть всю эту мерзость… Как перечитывает сообщение раз за разом. Как его лицо – сухое, педантичное, привыкшее к уважению – заливается краской. Как он сжимает кулаки. Как думает о сыне – о Димке, который всегда его подставлял. О Димке, который стал наказанием за грехи юности.

Крахмалова уже не первый раз шантажировали на этой почве.

И Крахмалов-старший устал от шантажистов.

В «Агаве» его просчитали верно.

Вместо уступок он поехал в полицию.

И там у него, чин по чину, заявление приняли. А куда они денутся?! По закону положено! Выдали талон-уведомление. Пообещали разобраться.

Потом заявление полежало в киберотделе три дня, пока его не передали участковому, который ничего не понял и написал рапорт: «В действиях неустановленного лица усматриваются признаки состава преступления, предусмотренного ст. 163 УК РФ (вымогательство), однако, поскольку требования имущественного характера отсутствуют, возбуждение уголовного дела нецелесообразно».

То есть: «Раз денег не просят – не воры. Чем тут заниматься?».

Теперь дело было за малым. Нужно было помочь Пию Крахмалову выйти на того, кто отправлял ему все эти гадости… Сначала как следует рассердить – а потом указать, кто сердил…

 

7.

Павел Иванович позвонил Машеньке Плотниковой в субботу утром.

– Приезжай, – сказал он вновь обретённым командирским голосом. – Плов буду готовить. Научу тебя заодно.

– Павел Иванович, – удивилась Маша. – Вы?

– А что такого? Я на фронте плов научился варганить. Не в ресторане, не в гостях – в окопах. Там кулинария своя, без изысков, зато на всю жизнь запоминается.

Маша приехала через час. С мокрыми волосами (дождь опять зарядил), с пакетом продуктов, которые Паша велел купить по дороге: рис, баранина, морковь, лук, чеснок.

– Где кот? – спросила она, разуваясь.

– Муртаза? Спит, зараза, на моей подушке. Не буди, он не выспавшийся – кусается.

На кухне Паша уже поставил на плиту чугунный казан – старый, закопчённый, с накипью на ручках.

– Это фронтовой, – сказал он, похлопывая по выпуклому боку. – Ну, не конкретно этот, этот я недавно в отделе скобяных товаров купил… Но типа такого… В таких мы и суп варили, и кашу, и плов. Воду кипятили, бельё стирали. Универсальный солдатский инструмент.

– Бельё стирали? – поморщилась Маша.

– А ты думала, в войну были специальные тазы? Чем богаты, тем и рады. Давай помогу.

Он налил в казан масла – много, щедро, чтобы покрыло дно.

– Первое правило фронтового плова: не жалей жира. Война – дело голодное, калории нужны. Второе правило: мясо режь крупно, чтобы чувствовалось.

Маша нарезала баранину – неловко, толстыми кусками. Паша не поправлял. Только смотрел, как её пальцы – красивые, ухоженные, без колец – справляются с жилистым мясом.

– Твоему избраннику, Машенька, красавица моя, очень понравится этот рецепт, – сказал он.

– Какому избраннику? – не поднимая глаз, спросила Маша.

– Ну, который будет. Будет обязательно.

– Вы думаете?

– Уверен.

Маша отложила нож, вытерла руки о полотенце.

– Павел Иванович, – сказала она. – Ну, может, скажете наконец, зачем на самом деле меня пригласили?

– Плов готовить, – не моргнув глазом, ответил Паша. – Ты слушай дальше. Как зарумянится мясо – добавляй лук. Тоже крупно, не мельчи. Лук в плове должен чувствоваться.

– Дядя Паша…

– Потом морковь, соломкой. И заливай водой, чтоб покрыло. И пусть кипит, пока мясо не начнёт от костей отставать.

– Дядя Паша, – Маша повысила голос. – Я серьёзно.

– И я серьёзно, – Паша помешал в казане, попробовал на соль. – Видишь, как масло сверкает? Это хорошо. А вот теперь засыпай рис. Равномерно, слоем. И залей кипятком – чтоб на палец выше риса.

Маша засыпала рис. Застыла, глядя, как крупинки оседают на дно.

– Верхний слой, когда впитает воду, нужно продырявить в нескольких местах, – продолжал Паша. – Чтобы пар выходил. И потом – чеснок. Целую головку…

Целуете головку?!

– Что у вас, молодых, в голове?! Цéлую головку, цéлую головку чеснока… – ужесточил Кещупов ударение в слове, – не очищая, вдави в рис. Она вберёт в себя горечь, если какая осталась. И жир. И запах.

– Так всё-таки, – Маша повернулась к нему, уперев руки в бока. – Зачем вы меня вызвали, дядя Паша? Не плов же готовить.

– А ты что, девушка по вызову? – усмехнулся Паша.

Маша смотрела прямо ему в глаза. Долго, не отводя взгляда.

– Для вас, дядя Паша, – да.

Паша поперхнулся. Отвёл глаза – в казан, в рис, в чеснок, который плавал в маслянистой жидкости.

– Часты ли выезды на убийства? – спросил он, меняя тему.

Маша не сразу ответила.

– Да, – сказала она. Голос её звучал ровно. – Почитай, каждую неделю. Особенно в трущобах, на окраинах. Там, дядя Паша, режут друг друга, как кур на птицефабрике.

– Ну вот, – Паша выключил огонь, накрыл казан крышкой. – Лапушка моя, красавица наша…

Он выдержал паузу. Собрался с силами.

– Вот этот ноутбук ты должна «найти» на первом же «жмуре», на который тебя вызовут. Как будешь оформлять очередного в его квартире – в списке изъятых вещей обозначь вот этот.

Он достал из-под стола старенький «Асус» – тот самый, который потом (мы же помним?) листал Крахмалов, как якобы ноут покойного Перистого.

– Что? – Маша не поняла. – Павел Иванович, что вы сказали?

– Ты слышала.

Маша стояла, не двигаясь. Потом медленно, очень медленно её лицо начало меняться. Исчезла девичья мягкость, исчезла улыбка, исчезло всё, кроме одного – пустоты. И из этой пустоты поднималось что-то тёмное, багровое, невыносимое.

– Вы… – прошептала она. – Вы хотите, чтобы я…

– Чтобы ты подложила ноутбук на место преступления, – закончил Паша. – Да.

Она вся пошла пунцовыми пятнами. Шея, щёки, лоб – всё залилось краской стыда и ярости.

– Вы, – повторила она. – Вы, которому я…

– Война, Маша, – сказал Паша, не глядя на неё. – Война есть война.

– Какая война?! – закричала она. – Какая, мать вашу, война? Вы меня просите подлог совершить! Вы меня толкаете на преступление!

– На справедливость, – поправил Паша.

– На подлог, – отрезала Маша. – Который вы придумали вместе со своей…

Она не договорила. Схватила ноутбук со стола, прижала к груди.

– Я не за какие деньги это не сделаю! – чеканила она, глядя в глаза Кетчупу. – Ни под каким давлением я этого не сделаю!

– Маша…

– Я это сделаю только для одного человека, Паша! – крикнула она, перебивая. – Для тебя! Поздравляю, ты нашёл ахиллесову розовую пяточку! Только я не грек, и ты не герой! Я – девчонка, которую ты спас от насильников на платформе! А теперь толкаешь под статью!

– Маша, что ты такое говоришь? – Паша попытался шагнуть к ней, но ноги не слушались. – Ты не понимаешь…

– Паша, я люблю тебя, – сказала Маша, как ледорубом в темечко ткнула. Вот что чувствовал Лев Троцкий в последние секунды своей жизни!

Тишина стала вязкой, как смола.

Она сказала это. Такое – навеки погребённое, никогда не произносимое, задушенное в себе ещё в тот миг, когда поняла, что он смотрит не на неё. Что он смотрит сквозь неё – на ту, другую. На вампиршу. На чудовище. На Эльвину.

И только теперь, когда он ударил её подлостью, предательством, ударом в спину, – правда вырвалась наружу. Как гной из нарыва. Как кровь из раны.

– Я люблю тебя, – повторила Маша. Спокойно, уже без истерики. – И теперь я в игре. Назад дороги нет. Гордись, что ты единственный, который мог сломать мне жизнь, – и ты это сделал!

– Вон отсюда! – заорал Паша, вскакивая. – Вон! И никогда не возвращайся! И ничего не делай, слышишь?! Никаких ноутбуков никуда не подкладывай!

– Нет уж, – Маша отступила к двери, прижимая «Асус» к груди. – Я теперь в игре. И когда меня посадят за ваши с Рисковой фокусы, знай – ты своими руками упёк за решётку глупую девчонку, которая любит тебя больше жизни и честного имени!

– Отдай!

Паша кинулся к ней, но куда ему – старому, больному, инвалиду с геморроем и осколком в животе – угнаться за чемпионкой спринта? Маша рванула к выходу, хлопнула дверью. Её шаги прогрохотали по лестнице – и стихли.

Паша остался один.

Казан дымился на плите. Плов доходил, набирал вкус – но есть его было некому.

– Дурак, – сказал Паша пустой кухне. – Старый, глупый, конченый дурак.

Он сел на табурет со специальной, геморройной выемкой, уронил голову на руки. Плечи его тряслись – то ли от рыданий, то ли от смеха, то ли от того и другого вместе.

Муртаза спрыгнул с подоконника. Подошёл к Паше, потёрся о его ноги. И замурлыкал – тихо, успокаивающе, по-кошачьи мудро.

– Она ушла, – сказал Паша коту. – Она любит меня. А я послал её на подлог.

Кот не ответил. Только ткнулся носом в его ладонь.

Паша погладил Муртазу. Вздохнул.

– Надо возвращать ноутбук, – сказал он. – Пока она не натворила дел. Пока не вписала его в протокол. Пока не доказала, что любит меня больше, чем закон.

Он встал, накинул плащ.

– Иди, – сказал коту. – Я сам.

Муртаза не пошёл. Он запрыгнул на подоконник и уставился в окно – туда, где между домами мелькнула знакомая фигура в лейтенантской форме. Фигура, которая запрыгнула в красный спорткар так, будто за ней гнались черти.

Паша выбежал на улицу. Но Маши уже не было.

Только дождь. Только фонари. Только холодный ветер, который бил в лицо и не давал дышать.

– Маша! – закричал он в темноту. – Маша, вернись!

Но город ответил молчанием.

И только кот на подоконнике, глядя вниз, чихнул – громко, осуждающе.

«Я же тебя предупреждал, – сказал его взгляд. – Не влюбляйся. Ни в кого. Особенно в тех, кто умеет любить».

Паша вернулся в квартиру. Посмотрел на плов, который остывал на выключенной плите. Который так и не попробовали.

– Холодный, – сказал он. – Всё холодное.

Он сел на мягкий, из числа заботливо подобранных Эльвиной обновок, диван, обхватил кота.

…Несколько дней спустя он так же сел на мягкое – но только к Маше в автомобиль. Маша молчала всю дорогу до машины. Села за руль, завела двигатель, но не тронулась с места.

– Павел Иванович, – сказала она. – Вы мне скажите. Это… это правильно? То, что мы делаем?

Паша посмотрел на неё. Молодо-зелено, с горячим сердцем и смутным, но таким острым чувством справедливости, которое когда-нибудь её обязательно сломает.

– А ты сама как думаешь? – спросил он.

– Я не знаю, – честно сказала Маша. – Гробов – негодяй. Это точно. Его банк душит малый бизнес, люди по всей области на него жалуются. Если он не получит деньги Кромешнева – никто не заплачет. Но… шантаж, фальшивый блогер, мёртвый наркоман… Это же всё неправда. Всё, что мы ему рассказали, – неправда.

– Правда, – сказал Паша. – Врут только детали. Суть – правда. Гробов действительно хотел получить активы. И он действительно способен на подлости. Просто в этот раз он не успел.

– А Крахмалов? Его сын?

Паша отвернулся к окну.

– Его сын – его проблема, – сказал он. – Не наша.

– Но мы использовали… – Маша запнулась. – Мы использовали его любовь к сыну. Мы заставили его бояться. Мы…

– Он боялся не за себя, – перебил Паша. – Он боялся за карьеру. За репутацию. За то, что соседи узнают, что его сын – «неправильный». Это не любовь, Маша. Это страх перед общественным мнением. Разницу чувствуешь?

Маша молчала.

– Поехали, – сказал Паша. – Работа не ждёт.

Она включила передачу, выжала сцепление.

– Павел Иванович, – сказала она, не глядя на него. – А вы верите в то, что делаете?

Паша подумал. Вспомнил Эльвину на балконе. Её слёзы. Её голос: «Не такой ценой». Вспомнил, как сам тогда, на одуванчиковом поле, смотрел на неё – маленькую, смеющуюся, золотую от пыльцы.

– Нет, – сказал он. – Но иногда выбирать не приходится.

Маша кивнула и нажала на газ.

Двухместный изящный спорткар выехал на шоссе и растворился в потоке машин. А в зеркале заднего вида в полнеба маячило стеклянное здание бизнес-центра. Холодное. Мёртвое. Как морг.

В кабинете Пия Иннокентиевича Крахмалова погас свет. Охранник обошёл этаж, проверил замки.

На столе, среди бумаг о банкротстве, осталась лежать одна фотография. Дмитрий. И Корзухин. И поцелуй.

Крахмалов не стал её прятать. Бросил на открытом месте, где могли увидеть совершенно случайные люди, вроде этого охранника.

Забыл? Или не захотел помнить?

А может, и не забыл. А может, и захотел.

 

7.

Паша получил уведомление от Эльвины на следующий день после того, как Крахмалов подписал акт приёма-передачи. Основное «тело долга» пароходства было у Гробова и его «Фобос-банка», но Крахмалов сказал Рисковой предсказуемое, срежиссированное:

– Я потеряю работу, я сяду в тюрьму, меня пристрелят, что угодно – но Гробов ничего не получит! Все получат, а он нет. Я лично за этим прослежу.

Он не просто выплатил «Агаве» весь долг покойного Кромешнева, он торопился это сделать. Сам понукал и ускорял процедуру, как мог: даже если бы его сменили на посту – Гробов должен был бы явиться на пустое место…

– За что же такая немилость к уважаемому Мартину Мартыновичу? – хищно, раздувая тонкие, чувственные ноздри, ухмыльнулась Эльвина.

– А это мне лучше знать! – огрызнулся Крахмалов. – Как пишут юристы, «на почве личной неприязни». Те, кто считали меня кассовым аппаратом, машиной – должны, наконец, понять, что я тоже человек…

Буквально в тот же день Рискова вызвала Пашу.

– Твоя доля, – сказала она, протягивая пухлый конверт, убийственно напоминавший конверт, в котором Гробов дарил ему жуткий талисман. Все такие конверты делают в одной типографии. И она – в аду…

 Пальцы Эли были сухими, холодными, но Паша заметил: не такими ледяными, как раньше.

– Четыреста тысяч.

– Это много, – сказал Паша, не беря конверт.

– Это мало, – ответила Эльвина. – Ты заслужил больше.

– Я не о том. Я о том, что для меня это много. А для того, кому я это отдам, – капля в море.

Эльвина подняла бровь. В её глазах мелькнуло что-то похожее на удивление – или на уважение.

– Значит, ты уже решил, кому отдать?

– Давно, – сказал Паша. – Ещё когда копал досье на Кромешнева. У него есть сестра. Инвалид. У неё сын-подросток с ДЦП. Он их обобрал до нитки и бросил. Даже на похороны родителей поддержать их не пришёл.

– Я знаю, – тихо сказала Эльвина. – Я тоже копала.

Паша посмотрел на неё долгим взглядом.

– И что ты решила?

Эльвина не ответила. Только отодвинула конверт к краю стола.

– Если хочешь, съезди к ней, помоги. – сказала она. – Она живёт за городом, в Поварово. Я дам адрес…

Поварово встретило Пашу запахом сухой травы и собачьего навоза. Частный сектор, покосившиеся заборы, огороды, которые уже никто не обрабатывает. Дом Кромешневой стоял в конце улицы – белая мазанка с голубыми наличниками, когда-то нарядная, теперь облупившаяся и печальная.

Паша приехал на такси. Вышел, поправил галстук, посмотрел на небо – низкое, серое, будто вот-вот заплачет. Кто? Он или небо? Или оба?

Тут он увидел «Ларгус» с полицейскими номерами. За рулём – Альба Настырев. А Маша на пассажирском сидении: вылезла из машины, поправляя китель. Увидела Пашу – и рассмеялась.

– Павел Иванович! Вы тоже?

– Я тоже, – сказал Паша, демонстрируя конверт, как декларацию о намерениях. – Робины Гуды, мать их. Забираем деньги у богатых, чтобы…

Он не договорил.

– Мы с вами, как дети лейтенанта Шмидта, – улыбнулась Маша, и глаза её искристо смеялись. – Только наоборот. Остапы Бендеры наоборот.

– Это как? – не понял Паша.

– Которые не отнимают, а отдают, – пояснила Маша. – Редкая порода. В Красную книгу заносить пора.

Они вошли во двор вместе. Калитка скрипела, как живая. На крыльце стояла женщина – лет пятидесяти, худая, с лицом, которое когда-то было красивым, а теперь превратилось в маску боли. Опиралась на лыжную палку. Рядом, в инвалидной коляске, сидел парень лет шестнадцати – тонкий, бледный, с руками, которые жили своей, отдельной от тела жизнью. Руки играли в телефоне, но лицо каменно не отражало игры. Парень был очень похож на покойного «Стефана». Чертами лица – но не контурами. Потому что «Стефан» казался пышкой, с пылу, с жару, а этот сухарём. Но засушенным из того же теста…

– Вы к кому? – спросила женщина, щурясь.

– К вам, – сказал Паша. – Мы от… от брата вашего. Степана Ильича.

Женщина вздрогнула. Побледнела ещё сильнее.

– Степан умер, – сказала она. – Он давно заставил меня подписать все отказные бумаги… Даже на квартиру наших папы и мамы… Он всё забрал себе. Он ненавидел меня. Я ничего от него не жду.

– А вы и не ждите, – сказал Паша. – Это не от него. Это от нас.

Он протянул конверт. Женщина не взяла. Смотрела на него, как на сумасшедшего.

– Там четыреста тысяч, – сказал Паша. – Не Бог весть что, но на первое время…

Маша протянула свой конверт.

– А здесь ещё триста, – сказала она. – Всё, что мы получили после распродажи имущества вашего брата…

– Вы с ума сошли, – прошептала женщина. – Я вас не знаю. Я…

– Ей не нужны ваши гроши, – внезапно пропела из-за спин «Робинов Гудов» Эльвина, своим обычным заносчивым тоном.

– Наталья Ильинична только что получила сорок миллионов, основное тело капитала покойного брата...

 – Но как?

– Я перевела. Он был должен мне и Гробову. Гробов обломился, я нет. Потом я посчитала, что в свою очередь должна этой женщине...

Рискова стояла, как над землёй парила, гордая и неземная, в светлом пальто, с непроницаемым лицом, но Паша заметил: она не зажмурилась, когда солнце падало прямо на её лицо, – и она не отворачивалась. Только щурилась, как обычный человек.

– Эльвина Игоревна? – Наталья Ильинична попятилась. – Вы… зачем?

– Я перевела деньги на ваш счёт, – сказала Эльвина. – Сорок миллионов. Основное тело капитала вашего брата.

Тишина стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом.

– Как? – прошептала Наталья Ильинична. – Это… это невозможно. Он был должен. Все говорили – ничего не останется. Кредиторы…

– Кредиторы получили своё, – перебила Эльвина. – Гробов – особенно. Он получил то, что заслужил. Хрен! Хрен он получил по своим векселям!  А я получила то, что хотела.

– И вы… вы отдаёте это мне?

– Я перевела, – сказала Эльвина. – Не отдаю. Перевела. Это уже ваше. Карточку проверьте. Уведомление на телефоне прочтите.

Наталья Ильинична опустилась на колени. Прямо в грязь, прямо в траву, не чувствуя ни унижения, ни стыда. Схватила руку Эльвины, прижалась губами к пальцам.

– Спасибо, – бормотала она. – Спасибо, спасибо…

– Оставьте, – сказала Эльвина. Голос её был жёстким, но Паша услышал в нём что-то другое. Что-то, похожее на боль. – Оставьте, я сказала.

Она выдернула руку. Отступила на шаг.

– Я это делаю не ради вас, Наталья Ильинична. Не ради вашего сына. Не ради справедливости.

– А ради кого же? – спросила Маша. Тихим, девичьим голосом, в котором Паша услышал то, что сам боялся спросить.

Эльвина молчала долго. Смотрела в небо, на тучи, на солнце, которое пыталось пробиться сквозь серую пелену.

– Ради одного человека, – сказала она наконец. – Вам, Наталья Ильинична, совсем незнакомого. В глазах которого я хочу выглядеть… человеком.

Паша замер.

Он не обернулся. Не посмотрел на неё. Но почувствовал – кожей, спиной, затылком – как она смотрит на него.

– Вы про… – начала Маша.

– Не надо имён, – перебила Эльвина. – Не надо объяснений. Пусть это останется… маленьким чудом. Маленьким и очень глупым чудом.

Она повернулась и пошла к своему лимузину. Обычно она гоняла сама за рулём, но теперь её ждал водитель. Noblesse oblige – «положение обязывает». Паша смотрел ей вслед. На её плечи. На её походку – не такую стремительную, как раньше, а чуть усталую, почти человеческую.

– Человеком?! – повторил он недоумённым шёпотом.

– Человеком, – сказала Маша, и в голосе её было восхищение пополам с ужасом.

Кого она имела в виду? Павла Ивановича или Машу? Интрига осталась подвешенной – «пятьдесят на пятьдесят»…

Паша вернулся домой поздно. Муртаза спал на диване, разметавшись звёздочкой. Кот даже не пошевелился, когда хозяин сел рядом, уронил голову на спинку.

– Четыреста тысяч, – сказал Паша коту. – Она мне дала четыреста тысяч. А сама перевела сорок миллионов. Понимаешь, Муртаза?

Кот не ответил.

– Не ради денег, – сказал Паша. – Не ради власти. А ради того, чтобы… в чьих-то глазах… выглядеть человеком. Моих или Машки? Машки, наверное, она ей как дочь… У Эльвины нет детей, вот и усыновила… Всем нужно кого-то любить… Ну, согласись, не меня же!

Он встал, подошёл к балконной двери. Распахнул её – настежь, чтобы ночной воздух ворвался в комнату, выдул спёртость, выдул запах табака и коньяка. И впустил бы летучую желанную гостью – если бы та соблаговолила прилететь…

Но кроме акварельно размазанных в мелкой дождевой крапи шаров жёлтых фонарей, в воздухе ничего не витало. Никого не было.

Или было.

Или только что было.

– Дурак, – сказал Паша в темноту. – Старый, глупый, конченый дурак. Влюбился в вампиршу. И теперь сам не знаю, кто из нас кого больше заразил.

Он засмеялся – тихо, без истерики, так, как смеются люди, которые поняли что-то важное и уже не могут делать вид, что ничего не случилось.

А в лесопарке завыли собаки. Или не собаки. Или волки. Или просто ветер. Паша закрыл балконную дверь, лёг на диван, пододвинулся к коту.

– Ладно, – сказал он. – Прорвёмся.

Муртаза вздохнул – тяжело, по-человечески, «с кем поведёшься, от того и наберёшься», – и положил голову ему на колени…
 

 

«СЛОВО МОГИЛЫ»
 

1.

…Её называли «Бриллиант в грубой огранке» и «Новый голос поколения, которому нечего сказать, но есть что показать». Продажный критик модного глянцевого журнала «City Lights», изрядно «подмасленный» киностудией, захлебывался слюной восторга: «Лина Вальс (настоящее имя – Полина Войкова) в своей дебютной роли в «Хрустальном моторе» не играет – она проживает на экране каждую секунду. Её героиня – это атомный взрыв в тишине библиотеки. Браво!».

Следом громыхнул «Ночной эшафот» – мрачный нуар с её участием, где Лина сыграла роковую певицу в кожаном плаще. Рецензия из «Chic&Fame» гласила: «Вальс не просто раздевается на экране – она раздевает душу зрителя своими фирменными полуулыбками. Платиновый блонд и стальные нервы. Плакать будете вы, а не она. Лучшая злодейка десятилетия»…

Плакать будут они. Да, плакать будут они. Если не найдут.

Побег был спектаклем, достойным её таланта. Через грязный чёрный ход кухни отеля «Ройал Плаза», мимо ошалевших поварят и здоровенного шеф-повара, который растерянно выпустил изо рта на плитку пола сигарету, когда мимо него, шелестя кожей рокерской куртки, проскользнула она.

Она – Лина Вальс, чьё лицо сейчас украшало обложку каждого второго гламурного издания в ларьках «Союзпечати».

Он – Рома, якобы «скульптор», «по легенде», а так-то, скорее всего, аферист, жиголо, альфонс… Но в то же время – её тайна, её «глоток воздуха» в душном мире софитов…

Они выбрались из удушливого комфорта под стать друг другу: оба в тяжёлых кожаных куртках, усеянных металлическими заклёпками, в обтягивающих чёрных штанах. Словно бы два рокера, сбежавших с концерта «Metallica» прямиком в сказку. Рома ловко оседлал чёрный «Harley-Davidson», Лина обхватила его руками, прижавшись щекой к спине. Мотор взревел, разорвав тишину служебного двора отеля, гулкого как колодец, и скучного, как смерть. И байк, будто чёрная молния, растворился в ночных огнях проспекта. Они уехали за приключением, и сперва думали – что ненадолго, на несколько часов.

Но они исчезли. Растворились. Испарились.

Прошло три дня. Телефон Лины молчал, как рыба. Ассистенты на студии «Мосфильм-Голд» кусали локти: срыв съёмок нового блокбастера грозил миллионными убытками. Полиция развела руками: «Молодые люди, возможно, просто хотят побыть одни. Заявление о пропаже подавать рано». Продюсеры рвали на себе волосы.

Тогда и наняли – его.

Паша Кещупов по кличке «Кетчуп» сидел в прокуренном офисе, который сам иронично называл «Детективное агентство «старый хрыч». Кудреватая островками былой растительности лысина, покрытая каплями пота, мятая рубашка, вылезшая из брюк, и застарелый запах лекарств, которыми он глушил букет профессиональных болезней: радикулит, гастрит и вечную тоску по ушедшей молодости. Ужин всегда романтический – со свечами: геморройными.

Почему он «Кетчуп»? «Не только фамилия» – объяснял он. Ранение, контузия, руки стали дрожать, пальцы стали неверными… Так и появилась «склонность», заливая соусом очередное блюдо «запятнать мундир», но только в прямом смысле слова: пятном. В сущности, трагическая склонность, но выглядела она смешно…

А потом всё прошло – мундиры, коллеги-задиры… Осталась только привычка пачкаться соусами, но она больше никого не волновала на предмет «корпоративной репутации». Нынче он одинок, болен, дряхл, и сейчас перед ним на столе лежала тонкая папка с единственным фото: Лина и Рома на байке, выезжающие из-под венецианской арки отеля.

– Ну, голуби, – проскрипел Паша, опираясь в два кулака об затекшую поясницу. – Спрятались, значит, от мира. От славы, от денег, от «глянца»… Кто-то за таким охотится, ни себя, ни людей не щадя, а вы вот сбежали…

Паша закрыл глаза, мысленно переносясь взглядом на стартовое место беглецов. Он проводил следствие «по Станиславскому»: всегда старался вживаться в шкуру подследственного. Вот и теперь он не смотрел на карту пробок или отчёты с камер наблюдения. Он смотрел на фото юных прекрасных влюблённых лиц. На то, как жадно они вцепились друг в друга.

– Вы, детки, хотели уйти от всех. Значит, вам нужна пустота. Тишина. Место, где камер нет, людей нет, а есть только ветер и… – Кетчуп ткнул пальцем в карту, висящую на стене, туда, где кончались жирные линии трасс и начиналась паутина просёлков. – Вы уехали туда, куда нормальный человек на ночь глядя не попрётся. Самый малолюдный маршрут, самая глухая дорога. Да, именно так я и выбрал бы на вашем месте… Лет сорок назад… Или пятьдесят… Когда я был примерно вашего возраста… Вы устремились туда, где даже мобильник сдохнет от тоски по роумингу, не отвечающему взаимностью. «Вне зоны доступа»…

Паша «Кетчуп» открыл усталые глаза, налил себе усталого (по второму разу заваренного) чаю, щедро плеснув туда лимонной кислоты из бутылочки, напоминающей кетчуп (только жёлтой), и осклабился рекламой зубного протезирования.

Ну что, красавица, – прошептал он фотографии Лины. – Посмотрим, куда тебя завела твоя романтика.

 

2.

«Шевроле Ланос» Кетчупа, притворявшийся таким же старым, как и его владелец (что, конечно, было ложью), прозван был в народе «огурчиком» за характерную форму и явно намекающий цвет кузова. Он неторопливо застучал-заскучал по ночной трассе. Он такой же упрямый, как и его владелец. И кресло водителя тут специальное: с дырой посреди, как унитаз. Паркуясь, Паша прикрывал эту дыру ковриком. Ему было очень стыдно, но с его стадией геморроя ему нельзя было сидеть: только стоять или лежать. Или на таком вот кресле, пятую точку не тревожащем, размещаться…

Строго говоря, автомобиль был новеньким, но об этом знали немногие. Паша искусственно состарил его: налепил на корпус аппликации как бы ржавчины, а на лобовое стекло – аппликацию, имитирующую трещину.

– Зачем ты хорошую «точилу» испоганил? – недоумевала Эльвина Рискова, оглядывая проделки друга детства.

– Чтобы быть менее заметным…

– По-твоему, запомнить старую колымагу свидетелям труднее, чем новенькую иномарку?

– Да. У бедных есть одно полезное свойство: невидимость. Это действительно, волшебство: стань бедным, и тебя все перестанут замечать, даже когда ты рядом…

Маршрут Е-66. Буква «E» – шестая в алфавите. То есть трасса 666… Хм! Самая глухая трасса, уходящая на северо-запад. Полицейские действительно проехали здесь вчера днём. Кетчупу слили запись с их видеорегистратора знакомые из ГИБДД – за старые заслуги и бутылку хорошего коньяка. На экране видавшего виды планшета, прилепленного на соплях к панели приборов, мелькали дневные кадры: унылое шоссе, столбы, лесополоса.

Кетчуп же поехал не днём, не в рабочее время, в какое старались уложиться полицаи. Он поехал сейчас, в «час вампиров», в «час быка», и смотрел на дорогу своими глазами, сверяя с дневной картинкой на видеозаписи. Ночь преображала всё: лес становился чёрной стеной, угрюмые, жёлтые, как само безумие, фонари зыбко и студенисто выхватывали из темноты одинокие лоскуты икорно-чёрного крупенистого асфальта. Но Кетчуп искал не просто различия. Он искал то, что полицейская камера, настроенная на яркий солнечный свет, не могла бы зафиксировать никоим образом. Тени. Отблески. Присутствие кое-чего там, где его быть не должно.

И он нашёл.

На двадцать седьмом километре записи была лишь густая стена кустов, разросшийся бурьян и покосившийся столб с обрывками проводов. Довольно заброшенная и «беспонтовая» придорожная лесополоса, безликая и скучная, в пыли, каких тысячи, каких одну от другой «ни в жисть» не отличишь.

В реальности же, в свете фар «Ланоса», на этом месте горел неон.

Ярко-розовый, почти хирургический свет вырывал из тьмы аккуратное двухэтажное здание с мансардой. Внизу горела вывеска: «МОТЕЛЬ «ТИХАЯ ГАВАНЬ» • КАФЕ • ЗАПРАВКА 24/7». Рядом с будто бы игрушечной, до того новенькой, нетронутой колонкой стояли две блестящие фуры. Над входом в кафе мерцала синим неоном пивная кружка. Всё чисто, уютно, призывно.

Кетчуп резко затормозил, едва не въехав в кювет. Он перевёл взгляд с ночной картинки на дневную запись, где зияла чёрная дыра кустов.

– Ах ты ж, мать твою… – выдохнул он, чувствуя, как зачесался шрам на животе (всегда к неприятностям). – Мотель-оборотень…

Он вспомнил. Лет двадцать назад по области прошёл слушок об исчезновениях на дальних трассах. Люди пропадали бесследно, машины находили пустыми. Тогда один старый опер, уже одной ногой в могиле, бормотал что-то про «придорожных упырей», которые ставят свои капканы на живых. Про места, которые «проступают» из ниоткуда, из пазухи подпространства, из квантовой «коробки Шрёдингера», ночью, а днём бесследно растворяются в пейзаже. Они проступают из небытия, чтобы заманить усталого путника теплом, светом и обещанием отдыха.

Тогда всё списали на старческий маразм…

А теперь Кетчуп сидел в ржавом «Ланосе» и смотрел на этот маразм во всей красе и во плоти. Пропахшей плотоядностью.

Мотель был слишком... настоящим. Слишком ярким. Слишком манящим для такого глухого места. Обычно здесь либо придорожный клоповник с облупившейся краской, либо ничего. А тут – архитектурный изыск, да ещё с фурами на стоянке.

– А фуры-то, – прищурился Кетчуп, вглядываясь. – Номера московские, свеженькие. Только вот водил что-то не видать. И моторы не гудят. Холодные, небось, как и их водители...

Он выключил фары, заглушил двигатель. Тишина навалилась мгновенно, лишь где-то вдалеке ухала ночная птица. Неон мотеля горел призывно, но ни одна тень не мелькала в окнах.

Кетчуп полез в бардачок такого же дряхлого, как он сам, авто, нащупал там густо обмотанную изолентой рукоять трофейного револьвера-«бульдога». Табельного оружия пенсионеру больше не полагалось, но этот мелкий калибром ствол Паша держал при себе всегда. Отделка рукояти красного дерева давно отвалилась, и Паша «перебинтовал» её синей, как у электриков, изолентой. И всегда держал на ней руку. Особенно «на делах».

– Ну, Линочка Вальс, Ромочка-скульптор, – прошептал он, открывая дверь. – Если вы тут... Если вы ещё тут... я вас вытащу.

Он ступил на пыльную обочину. Воздух вокруг пневматически сгрудился странно спёртым, не пахло ни бензином от несуществующей заправки, ни едой из кафе. Пахло сырой землёй и ещё чем-то сладковатым, приторным, как переспелые фрукты, начинающие гнить. Так пахнут могилы при эксгумации – вспомнил Кетчуп из прежнего следовательского опыта.

Хромая (ревматическое колено невовремя разболелось) и держа руку в кармане на револьвере, он направился к светящемуся неоном зданию, которое днём было всего лишь густым кустарником.

Внутри за его спиной в якобы старом «Огурчике» тихо пискнула рация, оставленная на сиденье, и захрипела голосом диспетчера: «...всем постам, ориентировка... пропала без вести актриса... Вальс Лина...». Это заморочки полицейских, Паша их на всякий случай слушал, но его они, по большому счёту, не касаются… Как вы себе представляете вызов полицейского патруля в логово вурдалаков?! Окончится такой вызов тем, что отвезут вызывальщика в психбольницу… Ибо «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам»

 

3.

Паша «Кетчуп» замер у панорамного окна, надев для верности лупоглазые большие очки в советской роговой оправе. В них он напоминал учителя математики в «очень средней» школе. Панорамное остекление кафе упырей было толстым, тонированным, но сквозь него просматривалось нутро придорожной забегаловки.

За стойкой скучал бармен. Молодой парень, на вид лет двадцати пяти, в чистой белой рубашке с бабочкой. Слишком чистой для третьего часа ночи в придорожной дыре. Он протирал стакан, и делал это с какой-то неестественной, кукольной грацией. Тряпка ходила кругами по стеклу уже минуты три, а стакан не становился чище. И не заменялся другим. Как будто парня заклинило…

Чуть поодаль женщина в форменном фартуке с лейблом кафетерия на груди мыла пол. Швабра двигалась так же монотонно, взад-вперёд, взад-вперёд, по одной и той же траектории, будто заезженная пластинка. Она не мыла пол: она изображала, что моет пол, причём довольно небрежно, в расчёте, что долго на неё любоваться никто не станет…

Кетчуп прищурился, поправил очки и всмотрелся в их хари.

Бармен улыбался. Улыбка была широкой, приветливой, но что-то в ней не сходилось. Губы растягивались слишком сильно, открывая дёсны, а за ними – ряд мелких, острых, как иглы, зубов. Человеческие зубы так не растут. И кожа на скуле – Паша готов был поклясться – имела синеватый оттенок, какой бывает у утопленников, пролежавших в воде дня три. Ухо было каким-то... надорванным, что ли? Будто его мыши погрызли.

Уборщица поправила волосы, и Паша увидел её кисть. Пальцы заканчивались не ногтями, а жёлтыми ороговевшими когтями, похожими на птичьи. Она нагнулась за ведром, и халат на секунду задрался, оголив щиколотку. А там... Паша сглотнул. Там кожа слезала лоскутами, как старая краска со стены, открывая серую, неприятно блестящую плоть-чешую.

– Так вот ты какой, придорожный капкан вурдалаков! – присвистнул Паша чуть слышно. В голосе его, несмотря на всю жуть ситуации, прорезались нотки почти романтического восторга. Ну надо же! За столько лет до пенсии, несмотря на горы переваренных уголовных дел, трупов, ментовского цинизма – такого ещё не видел. И вот тебе, пожалуйста. Сказка наяву. Лешие, блин, упыри... Чего только не повидал Кетчуп за годы выслуги, а вот есть же новые впечатления для усталого от жизни старика!

– Ну, голуби, – прошептал Паша, пятясь от окна. – Держитесь. Ваш Кетчуп уже в очереди вами отовариваться...

Он бесшумно, стараясь не хрустеть под каблуками ортопедической обуви гравием, вернулся к своему «Огурчику». Открыл багажник. Там, под слоем ветоши, запасным колесом и старой телогрейкой, лежал «он».

Чехол. Из толстой дублёной кожи песочного цвета, с тяжёлыми латунными пряжками и потёртыми ремешками. Паша бережно, почти с нежностью, расстегнул пряжки.

Внутри, на бархатной ворсистой подложке, нежился обрез. Когда-то это было африканское охотничье ружьё для охоты на слонов – легендарный двухствольный «слонобой» калибра 600 Nitro Express. Теперь стволы были варварски спилены почти до самого цевья, приклад обрублен, оставив лишь неудобный огрызок, непригодный для упора в плечо. Выглядело это оружие как реликвия Гражданской войны, пережившая кузню деревенского умельца. Но Паша знал цену этой архаичной с виду железяке.

В разламывающийся блок стволов вставлялись патроны. Каждый патрон был по ширине с два пальца. Тяжёлая латунная гильза, внутри – двести грамм свинца, летящие со скоростью доброго снаряда. Почти снаряд…

– Табельный «Макар», конечно, вещь, – пробормотал Паша, заряжая обрез и засовывая запасные Nitro из патронташа во внутренний карман куртки. – Пробьешь в упыре дырку, он поскулит, может, даже заматерится, а потом заживёт на нём всё, как на собаке. А вот такой гостинец...

Он щёлкнул, закрывая стволы. Металлический лязг прозвучал в ночной тишине неестественно громко.

Кетчуп вспомнил своих старых учителей. Его, когда он сам был ещё молодым опером, учили старики-затейники, съевшие и собаку, и слона, и пуд соли на следственном деле.

«Теперь они все давно в земле… – грустно и ностальгически подумал Кетчуп. – Теперь я сам уже их старше… Вот ведь жизнь…».

И один из них, дед Щербаков (как сейчас помнил Паша), царствие ему небесное, как-то под утро после пьянки рассказывал именно про это. Про то, как в двадцатых годах в Саратовской губернии отлавливали упыриное гнездо. Говорил, что у вурдалаков – особая регенерация, человеку только завидовать. Сделай им в голове дырку, через день затянется, как ряской на болоте… Обычная пуля для них – что слону дробина. Больно, конечно, но не более того. А вот если жахнуть из крупного калибра, разорвать их проклятую плоть в клочья – тут уж никакая регенерация не поможет. Раскидает по углам шматками, не срастёшься.

– Спасибо, дед, за науку, – шепнул Паша в темноту, передёрнув плечами, словно чувствуя призрачное похлопывание покойного наставника по спине.

Он захлопнул багажник, сунул обрез под мышку, прикрыв полой плаща, и, припадая на больную ногу, заковылял обратно к мотелю-оборотню. Теперь он знал, куда идти. И знал, чем встречать.

Стеклянная дверь кафе была призывно распахнута, изнутри лился тёплый жёлтый свет и пахло... Паша принюхался. Кофе? Свежей выпечкой? Нет. Тот самый сладковато-приторный запах гниющих фруктов, только теперь к нему примешивался запах сырого мяса и застарелой крови.

Кетчуп перешагнул порог, и дверь за его спиной с тихим шипением закрылась сама собой…

 

4.

Внутри оказалось хуже, чем снаружи.

Свет в кафе горел ярко, люминесцентно-больнично, но был мёртвым. Он не согревал, не создавал уюта, лишь выхолащивал цвета, превращая красное в серое, а живое – в плоскую картинку. Кетчуп насчитал четверых. Бармен за стойкой, уборщица с ведром (те двое, что были в окне), и ещё пара личностей-околичностей: мужик в кепке, сидевший за дальним столиком с газетой, которую он держал нечитаемо-перевёрнутой, и дородная «буфетчица» у стойки с пирожками, от которых разило тухлятиной, замаскированной ванилином.

И пятый. Паша боковым зрением уловил движение в щёлке приоткрытой двери подсобки. Кто-то маленький, юркий, крысиный-бусиный, с блестящими глазами, наблюдал оттуда, не высовываясь.

«Классика, – подумал Кетчуп, старательно изображая усталого путника, который просто хочет согреться. – Окружают, гады. Час быка – самое время для такой нечисти».

Он прошёл к стойке, тяжело опустился на высокий барный табурет. Подушка кожаная – мягкая, но геморрой всё равно кольнул с обидой: мол, хозяин, не забывай про меня, мы с тобой неразлучны!  Больная нога противно заныла. Плащ Кетчуп снимать не стал – так и сел, держа руку в кармане, где лежал «бульдог». Чехол «слонобоя» он демонстративно положил на барную стойку перед собой. Пусть видят. Пусть гадают.

– Налей-ка, сынок, чего покрепче, – хрипло бросил Кетчуп бармену, потирая лицо ладонью, будто пытаясь соскрести усталость. То была не усталость дня, хоть и суматошного, а годами копившаяся усталость жизни, археологический прах минувших лет.

 – Плесни, с дороги. Задубел весь.

Бармен улыбнулся. Рот растянулся до ушей, показав те самые игольчатые зубы. Пашу передёрнуло внутренне, но внешне он лишь шумно выдохнул и полез в карман за папиросами.

– Коньячку? – голос бармена был мягким, вкрадчивым, как патока. – Или, может, чайку с травами? У нас травки свои, лесные... крепко спать будешь.

– Наливай, что имеешь, – отрезал Кетчуп, прикусив старомодную ментовскую папиросу в бумажной гильзе, и чиркая зажигалкой. – Без фокусов.

Бармен плеснул в стакан мутноватую жидкость. Пахло сивухой, но Паша лишь пригубил для вида – вода водой, только горчит.

И началось.

Они двигались. Медленно, как тени, как сгустки тьмы, перетекающие по углам зала. Уборщица оставила ведро и сделала шаг к стойке. Мужик с газетой отложил её и повернул голову – слишком резко, с хрустом шейных позвонков. Буфетчица вышла из-за прилавка с пирожками и встала у него за спиной, метрах в трёх.

Круг сжимался.

Кетчуп чувствовал их взгляды – голодные, липкие, как смола. Чувствовал, как воздух вокруг становится плотнее, холоднее. Но стоило ему пошевелить рукой в кармане, едва заметно надавив на рукоять «бульдога», как тени вздрагивали и отступали на шаг. Отходили к стенам, к углам, снова превращаясь в полупрозрачные марева. Их реально пугала сама мысль о том, что у этого старого, неряшливого человека может быть оружие. Смерти им бояться не приходилось, а вот боли они явно боялись…

Потому их движения были танцем. Кошмарный, тягучий танец мертвецов, как в дурном сне. То ближе, то дальше. То смыкают круг, то размыкают.

А Кетчуп говорил. Говорил, не умолкая, заполняя пространство словами, не давая тишине сгуститься окончательно. Они не должны чувствовать страх. Если почуют страх – набросятся. А бесстрашие сбивает их с толку. Бесстрашие как бы говорит им: у этого парня есть туз в рукаве…

– ...езжу вот, ищу. Работа у меня такая, понимаешь? Людей искать. Живых или мёртвых – без разницы, лишь бы отчитаться. – Он полез во внутренний карман, и все пятеро (даже тот, в подсобке) синхронно дёрнулись. Кетчуп усмехнулся и медленно, очень медленно вытащил фотографию. – Видел таких?

Он бросил снимок на стойку. Лина и Рома, счастливые, на фоне того самого отеля. Живые. Тёплые. Настоящие.

Бармен скосил глаза на фото. Зрачки его, и без того странно расширенные, стали абсолютно чёрными, залив всю радужку. Так яйцо растекается по сковороде – пришло в голову Кетчупу. – Чёрное тухлое яйцо… Студенисто, но широко…

Упырь нервно облизнулся – язык оказался длинным, раздвоенным на конце, как у змеи.

– Не видел, – выдохнул он почти беззвучно. – Никого не было. Трасса пустая.

– Врёшь, – спокойно сказал Кетчуп.

Он медленно, с какой-то даже показной ленцой, как умеют только старые «опера», расстегнул пряжки на кожаном чехле. Из-под седины виска предательски скатилась капелька пота – одиноко свидетельствуя, что Кетчуп напряжён. Да и лязг металла прозвучал в мёртвой тишине кафе, как скрежет зубов из Преисподней. Тени у стен вжались в них сильнее.

Паша достал обрез. Положил перед собой на стойку. Стволы смотрели куда-то в район живота клыкастого трупного бармена, который перестал улыбаться. Упыри – людоеды, но ничто человеческое (включая и само людоедство) им не чуждо. Вурдалак не полезет геройствовать. От животного в нём то, что «напасть или убежать» у него «пятьдесят на пятьдесят», безо всякой гордыни, без страха потерять лицо. Ибо нет лиц у вурдалаков, только хари…

А Кетчуп, не торопясь, большим пальцем налёг на предохранитель, отчётливо в придушенной тишине им щёлкнул. Звук показался компании упырей оглушительным.

– Знаешь, что это такое? – спросил Паша, поглаживая потёртое цевьё.

Бармен сглотнул. Кадык дёрнулся, и на шее ещё отчётливее проступила неживая синева гробовых пролежней.

– Ружьё... – по-детски наивно прошипел он.

– Это, милок кладбищенский, не ружьё, – Кетчуп ласково покачал головой, как добрый учитель, разочарованный тупым учеником, но не оставляющий надежды перевоспитать второгодника. – Это мясорубка. Видишь дырки? – Он постучал пальцем по срезу ствола. – Калибр шестьсот нитро. Для африканских слонов делали. Если таким в тушу мяса выстрелить, знаешь, что будет?

Бармен молчал. За его спиной тени в углах перестали даже шевелиться.

– Фарш будет, – ласково пояснил Кетчуп. – Котлеты. И не срастётся потом этот фарш, как ты ни регенерируй. Размажет по стенкам, и всё. Амба. Каюк нежити.

Тишина встала вертикально. Встала такая, что Паша слышал, как внутри у него урчит от голода (с обеда не перекусывал, да и обедал-то хот-догом в фастфуде).

– Так что давай ещё раз, – Паша скользким жестом пододвинул фотографию ближе к бармену. – Хорошенько подумай. Видел ты эту девушку или нет?

Бармен смотрел не на фото. На обрез. Потом глянул мельком на спокойное, усталое лицо Паши. Окинул взором, в том числе и мысленным его руку, лежащую на цевье. И, видимо, что-то понял. Что-то такое, что заставило его принять решение.

Он чуть заметно повёл головой. Сигнал.

Тени за спиной Кетчупа бесшумно исчезли. Уборщица, мужик с газетой, буфетчица – растворились во мраке углов, просочились в щели, в стены. Дверь подсобки приоткрылась шире, юркая фигурка метнулась внутрь, и оттуда, из-за кухонных дверей, вдруг дохнуло жаром.

И запахом.

Господи, какой там стоял запах! Кетчуп нюхал всякое за свою жизнь – разлагающиеся трупы, горелую плоть, кислоту на местах преступлений. Но этот запах был иным. Концентрированным ужасом. Сладковатым, жирным, приторным – там жарили мясо. Но это было не то мясо, которое подают в ресторанах. В щёлку приоткрытых дверей Паша успел увидеть мелькнувшее пламя, огромные котлы, крюки на стенах, с которых свисало что-то... что-то, к чему лучше было не приглядываться.

АДСКАЯ кухня. В прямом смысле слова.

Бармен смотрел на Пашу пустыми чёрными глазами и молчал.

– Там они? – тихо спросил Кетчуп, кивнув на кухню.

Бармен медленно, очень медленно кивнул.

– Живые?

Пауза. Слишком длинная пауза.

– Пока, – выдохнул бармен, и в этом слове было столько тоски и злобы, что Кетчуп понял: надо спешить.

 

5.

Паша слушал и не верил своим ушам. Бармен, эта ходячая мертвечина с игольчатыми зубами, заговорил с ним почти по-деловому. Рассудительно и хватко, с пониманием.

– У тебя два патрона-слонобоя, мент! – оскалился упырь, кивнув на двустволку, и принимая новый расклад, новую реальность. Его глаза теперь уже не скрываясь, горели чёрным огнём, но в голосе прорезались, просочились липкой кислотой осязаемого страха «за себя, любимого», уважительные нотки.

– Нас тут семеро... Ты понимаешь, что живым не выйдешь?

Паша усмехнулся в прокуренные усы. Рука на цевье даже не дрогнула.

– Ну, а если вас останется вместо семерых пятеро – разве не грустно? – Он постучал пальцем по стволу. – И если ты станешь фаршем первый – какое тебе дело до остальных?!

Бармен замер. Признал разумность тезиса. Кто знает, сколько они живут?! Может, этот ещё в средние века спорил со схоластами феодальных университетов по всем правилам логики?!

Потом вурдалак моргнул. Чёрные сверла неживого взгляда на миг стали почти человеческими глазами – в них мелькнуло что-то похожее на взаимопонимание. К упырям конструктивность приходит через страх. С этими тварями, как ни странно, проще, рациональнее, чем с людьми! Упырь расчётлив, он непредсказуемого не выкинет.

– Верно говоришь... – протянул бармен, облизнув раздвоенным языком тонкие синие трупные губы. – И что предлагаешь? Чтобы ни нашим, ни вашим?

Кетчуп понял: лёд тронулся. Теперь главное – не спугнуть, не пережать. Торговаться с нежитью – всё равно что менять лошадей на переправе через Стикс. Один неверный шаг – и кони понесут прямиком в преисподнюю.

– Отпусти эту парочку, – Паша снова ткнул пальцем в фотографию Лины и Ромы, всё ещё лежащую на стойке.

Бармен скосил глаза на снимок. И вдруг... засмеялся. Тихим, шипящим смехом, от которого у Паши похолодело внутри.

– Парочку не могу, – прошипел он, наклоняясь через стойку. – Рома – наш. Никакой он не скульптор.

Кетчуп нахмурился.

– В смысле – ваш?

– Инкуб он, – бармен оскалился в улыбке, полной острых зубов. – Сучье отродье. Баб выманивает, как такса лисиц из норы. Специально с тем условием увозит, чтобы никто не знал, куда увёз. Нас кормить – его работа.

У Паши пересохло во рту. Вот оно что. Не просто романтическое бегство, а охота. Красивая девка-актриса – и парень-приманка, инкуб, специально подосланный, чтобы заманить свежее мясо в логово. И ведь повезло же тебе, взбалмошная чертовка! Повезло, что упыри оказались сытыми. Иначе лежала бы сейчас на разделочном столе, в той самой адской кухне... Или уже в утробах людоедов…

– Девку отдашь? – спросил Паша прямо, глядя бармену в глаза.

Тот задумался. На лице его, несмотря на явные признаки трупного разложения, читалась сложная внутренняя борьба. С одной стороны – свежатинка, молодая, красивая, кровиночка с иголочки. С другой – слонобой, наставленный в пузо, и старик, который явно умеет им пользоваться.

– Девку отдам, – наконец выдохнул бармен.

– Не врёшь?

Упырь вдруг выпрямился во весь рост. Лицо его стало торжественно-мрачным, как у священника на отпевании.

– Слушай, мент, – голос его зазвучал глухо, как из могилы. – Если бы на тебя наставили ствол и потребовали бы колбасу из холодильника, ты бы что выбрал? Отдать колбасы палку или пулю словить пузом?

Кетчуп хмыкнул. Аналогия, конечно, дикая, но по-своему точная.

– Умнее отдать колбасу... Колбаса – она что?! Каждый день в магазине, теперь вон и без очереди даже… А жизнь одна. Запасную даже и по блату, и с чёрного хода, не достанешь…

– Вот и я так думаю... – бармен устало провёл рукой по лицу, словно стирая с него остатки ненужного, липкого, пригоревшего к его паучьей натуре, человеческого излишества. – На ветчине, рагу с костями, мир клином не сошёлся... Мы её тебе из кладовки в машину отнесём и дадим уехать. Лады?

Паша молчал, переваривая.

– Только на всякий случай, – добавил упырь, понижая голос до шёпота, – завтра не думай нагрянуть с бригадой ван-хельсингов. Нас с нашим шапито тут завтра уже не будет. Имей в виду.

– А если врёшь? – прищурился Кетчуп.

Бармен посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом медленно, очень медленно, протянул руку ладонью вверх.

– Но тебя с ней отпустим, – сказал он торжественно. – Слово могилы.

Кетчуп вздрогнул. Про это ему рассказывали старые учителя. Слово могилы – самая страшная клятва у нежити. Нарушивший её превращается в прах, рассыпается, перестаёт существовать даже как проклятая тень. Для упырей это вернее любого оружия.

– Слово могилы, значит... – задумчиво повторил Паша. – Это я уважаю. Деловой базар…

Он медленно, не делая резких движений, отступил к дверям с обрезом. Спиной двигался на выход.

– Тащите девку, – сказал главный вурдалак. – Живую и невредимую.

– Ну как «невредимую»? – возразили ему. – Она же в паутине…

– Это консервант… – скорее Паше, чем своим, пояснил бармен, и в его голосе зазвучали нотки угодливости, какого-то лакейского желания нравиться тому, кто оказался сильнее, страшнее. – Паутинка наша только здоровья добавляет…

После чего бармен кивнул прощально, и исчез за дверью адской кухни. А Паша остался один в мёртвом свете люминесцентных ламп, сжимая в руке фотографию перепуганной актриски, которая даже не подозревала, на волосок от чего была. Теперь фото было уже не нужно. В автомобиль загрузили оригинал…

 

6.

Глубокая ночь давно перетекла в раннее утро, когда ложно-ржавый «Ланос» припарковался у служебного входа отеля «Ройал Плаза». Того самого, из которого сбежала влюблённая парочка.

Кетчуп заглушил двигатель и обессиленно откинулся на сиденье. Тело ломило, больная поясница ныла так, словно в неё вбили осиновый кол, а в глазах до сих пор маячили наваждением чёрные провалы глазниц упырей и отсветы адского пламени с той кухни.

На заднем сиденье, закутанная в его старый брезентовый солдатский плащ-палатку, спала Лина Вальс.

Перед тем как доставить её в отель, Паша потратил минут двадцать на парковке мотеля-оборотня, сдирая с неё коллагеновую паутину. Седые нити консерванта тянулись коконом: тонкая, почти невидимая, но липкая, как клей, сеточка. Упыри-пауки постарались на славу: девушка была спелёнута в плотный кокон, хорошо хоть дышать оставили.

Кетчуп отплёвывался, чертыхался, но счищал всё тщательно, до последней ниточки. Знал: оставь хоть чуть-чуть подольше в этой липи – и летаргия затянется на недели, может, на месяцы. А так, свободная от паутины, она должна была проспать ещё примерно сутки. Молодой организм, крепкий, здоровый – справится. Сон будет становиться час от часу всё более чутким и живым, пока она не очнётся сама.

Сейчас, глядя в зеркало заднего вида на спящую девушку, Паша подумал: «Красивая, чертовка. И даже не знает, что чуть не стала обедом для ходячих трупов».

Он вышел из машины, обошёл её, открыл заднюю дверцу. Лина даже не пошевелилась – только ресницы чуть дрогнули. Спала крепко, но уже не мёртвым сном консервы, а обычным, человеческим.

На лобби внизу, куда Паша с помощью носильщиков отеля (ему самому нельзя было поднимать тяжести) внёс бесчувственную девушку, поднялся переполох. Сонный портье сначала хотел вызвать охрану, но Кетчуп рявкнул так, что у того затряслись поджилки:

– Звони наверх! Своим, киношникам! Скажи, нашёл я их звёздочку! Живая, целая, только спит. И чтобы носилки приготовили!

Через десять минут прибежали двое служащих с каталкой, ещё через пять – появился взлохмаченный ассистент продюсера, которого подняли с постели среди ночи. Он смотрел на Пашу круглыми глазами, не веря своему счастью.

– Это... это правда она? – заикался ассистент, заглядывая в бледное, но живое лицо Лины.

– Она, она, – отмахнулся Кетчуп. – В постель её, пусть высыпается. К утру очухается. Кто-то через постель получает роли, а эта – жизнь…

Лина Вальс открыла глаза ровно через девятнадцать часов.

Солнце заглядывало свысока, заливая номер-люкс золотистым светом. Рядом суетились люди в белых халатах, кто-то мерил давление, кто-то светил фонариком в зрачки, а у изножья кровати толпились знакомые лица: продюсеры, агенты, гримёры, плачущая костюмерша.

– Где я? – голос был хриплым, но уже живым.

– Линочка! Солнце наше! – всплеснул руками главный продюсер, грузный мужчина с сигарой в зубах (он давно уже её не раскуривал, а просто жевал от волнения). – Вы не представляете, что мы пережили! Полиция, сыщики, чуть съёмки не сорвались!

Лина моргнула, приподнялась на подушках. В голове мешались обрывки снов – тёмный лес, страшные лица, липкая паутина, и старик с добрыми глазами, который везёт её куда-то сквозь ночь.

– Вы не поверите! – улыбнулась кинозвезда очаровательно и соблазнительно, поправляя спутанные волосы. – Что мне приснилось!

– Сны – дело такое... – покровительственно ответил главный продюсер, жевавший мёртвую сигару. – Главное, что вы живы и здоровы. Через три дня приступаем к съёмкам! А этого вашего... скульптора... мы заявили в розыск. Пусть ищут.

Лина нахмурилась, пытаясь вспомнить что-то важное про Рому. Но память упорно превращала его в размытое пятно, уступая место другим, более ярким образам.

В это время в холле отеля, у конторки портье, происходила совсем иная сцена. Второй продюсер, рангом пониже, суетливый человечек в дорогом костюме, но с глазами крысы, отсчитывал купюры.

– ...Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят тысяч... – бормотал он, нервно облизывая пальцы. – Получайте, Павел... э-э-э... как вас там по батюшке? Кетчуп, говорите? Странное прозвище...

Паша стоял напротив, засунув руки в карманы мятых брюк. Правда, от «Бриони», бутиковых, но мятых… На нём была та же рубашка, что и позапрошлой ночью, помятая, пропахшая бензином и сыростью. Пушистая лысина одувана блестела, заигрывая с хрустальными люстрами фойе.

– Просто Кетчуп, – буркнул он, принимая пачку денег. Не пересчитывая, сунул во внутренний карман куртки. – Сойдёт.

– Может, кофе? – засуетился продюсер. – Или чего покрепче? Мы тут, прямо тут, в ресторан при отеле...

– Не надо, – отрезал Паша. – Мне ехать пора. Дома кот некормленный… Чувствую, устроит мне истерику!

Он уже развернулся, чтобы уйти, когда продюсер окликнул его:

– Постойте! А тот парень? С которым она была? Рома? Говорят, вы его не нашли...

Кетчуп остановился. Не оборачиваясь, бросил через плечо:

– Не нашли. И не ищите. Пропал человек – и ладно. Меньше знаете – крепче спите.

Продюсер хотел спросить ещё что-то, но осекся под тяжёлым взглядом бывалого старика. А Паша уже вышел на улицу, щурясь на яркое солнце.

Его «огурчик» сиротливо ждал у ярко-жёлтым маркированного бордюра, зияя наведёнными на него, как порча, коррозией и вмятинами. Рядом встал дневной мусоровоз, и водитель, здоровенный мужик в оранжевом жилете, курил оттуда дымно, дёшево, что ощущалось по запаху табачного дыма, облокотившись на кабину.

– Здорово, отец, – кивнул он Паше. – Хорошая тачка. Не продаёшь?

– Себя продай, – огрызнулся Кетчуп, скрипуче (то ли шарнир скрипнул, то ли старые кости) открывая дверцу.

Такой грубый и резкий! Всегда таким был – потому в следственном управлении карьеры и не сделал…

Он сел, завёл двигатель. Мотор чихнул, кашлянул и заработал с привычным дребезжанием. Паша выехал со стоянки и, не оглядываясь на сверкающий стеклом и золотом отель, направился на трассу. Уже не 666, а самую что ни на есть обычную.

В кармане лежали семьдесят тысяч. В багажнике – слонобой, готовый к новым встречам. А в голове крутилась одна мысль: хорошо, что с инкубом этим разобрались. Слово могилы – оно крепкое. Жаль только, что Рома уже, наверное, вышел на поиски новой цыпочки…

Жаркий день… Где-то там, на севере, мотель-оборотень уже исчез, растворился в дымке городского сизоватого смога, чтобы через месяц появиться в другом месте, на другой трассе. Но это уже были не Пашины заботы.

Он включил приёмник. Оттуда зашипело, захрипело, а потом полилась старая песня:

А лес стоит стеной,

А в том лесу – разбойники

Пришли они за мной,

Все, как один – покойники…

Паша усмехнулся, прибавил громкость и нажал на газ. Игравший в ржавчину, как роль в кино, новенький «Ланос» весело покатил по пустынному шоссе, унося старого сыщика навстречу новым делам. Или просто домой – пить чай с лимонной кислотой, из пластиковой банки, напоминавшей формой кетчуп, и вспоминать эту ночь, которой, если честно, вообще не могло быть.

Но она была…

 

 

НАСЛЕДНИКИ АНТИКВАРА

 

1.

В каминном холле, игравшим тут роль гостиной, которую сам покойный Никита Гершелевич Оффенбах, не чуждый тюремной блатной романтики, любовно именовал «камерной залой», а полицейские про себя окрестили «склепом», пахло, как и положено в любовно отстроенном особняке-замке антиквара: воском, старой кожей и чем-то ещё – сладковатым, металлическим, тревожным. Высокие стрельчатые окна с витражами, изображавшими сцены охоты, пропускали тусклый предзакатный свет, который ложился кровавыми бликами на дубовый паркет.

Камин – разинутая пасть горгульи, чугунные подсвечники в виде летучих мышей, портреты мрачных «предков» (ни разу не родных этому местечковому баламуту, но удачно купленных на аукционе) – обстановка располагала к размышлениям о бренности бытия.

Посреди этого великолепия на старинном, патентованно-музейном персидском ковре с драконьим орнаментом, лежали двое.

Первый – сам хозяин, известный антиквар Никита Гершелевич Оффенбах, в халате «шёлкового барокко», с застывшим на мёртвом овосковевшем лице выражением крайнего удивления. Словно его в последний момент жизни всё-таки угораздило купить подделку там, где он гарантированно чаял подлинника.

Полицейские переговаривались чуть сварливо:

– Так и записывай: Никита Гершелевич Оффенбах, не композитор…

– Какой ещё композитор?!

– Ну, композитор такой был, Оффенбах…

– Ты меня не путай, композитор совсем по другому делу проходит…

– Старик, ты реально безнадёжен…

– Сам ты старик! Лет на десять меня старше, а туда же: мои диагнозы считать…

– А почему он, кстати, Оффенбах? Он был немец?!

– Какой он немец?! – возмутилась приходящая прислуга, пожилая горничная, безуспешно пытающаяся скрыть радость избавления от этого человека. – Говно он…

– Знаете, женщина, – строго сказал ей дознаватель – За антисемитизм у нас статья не отменена…

– Чего?! Я говорю, он антиквар был, барыга, спекулянт… Ну, то есть говно…

– По-вашему, это одно и то же?

– А то?!

Второй покойник был... проблемой. Серьёзной проблемой для протокола.

Молодой дознаватель, лейтенант Елистратов, бледный парень с ещё не просохшими печатями в служебном удостоверении, сидел на корточках рядом со вторым телом и рассматривал его с таким выражением лица, будто лишь сегодня узнал, что теория Дарвина – это розыгрыш.

– Товарищ Настырев... – позвал он осипшим голосом следователя, руководителя выездной группы. – Вы это... вы только гляньте…

– Да чего мне смотреть?! Жмуров я, что ли, в жизни не видел?!

Такого… может, и не видели…

Альберт Настырев, только что вошедший в залу, ставшую местом побоища, и уже прикидывающий, где здесь можно присесть с максимальным комфортом, нехотя, кряхтя, похмельно поскрипывая уставшими от ночной гулянки суставами, вяло подошёл. Глянул. И замер.

На полу, раскинув руки, лежал мужчина. Или то, что когда-то было мужчиной. Одет он был в старомодный чёрный сюртук, явно антикварный, с высокой стойкой, из-под которой виднелось жабо…

– Как это называется, Елис? Крутится в голове, забыл…

– Жабо.

– Да, точно! Настоящее кружевное жабо, тьфу ты! Вот ведь пидор!

– Хуже!

– Да что может быть хуже пидора?!

– А вы на зубы-то его гляньте…

Впрочем, удивляли не одни зубы. Всё это лицо… Оно было мертвенно-бледным, даже слишком бледным для покойника, с синеватым отливом. Чёрные волосы, гладко зачёсанные назад, блестели старомодной бриолиновой «лакировкой действительности».  Но главное, конечно – рот, а точнее, пасть. Губы, чуть приоткрытые, жутко обнажали неестественно длинные, острые клыки, которые при жизни явно не поместились бы в стандартной ротовой полости стандартного человека, соответствующего ГОСТу Homo sapiens…

– Первый раз такое вижу! – выдохнул Елистратов, нервно и вязко сглотнув. Как пел классик – «во рту скопилась пена, и горькая слюна»… – Приходилось слышать, конечно, бабушка рассказывала... что когда они умирают – у них проступает их истинное обличье... Но, честно говоря, думал – сказки всё это...

– Про вампиров? – уточнил второй полицейский, капитан Заруба, мужик опытный, видавший и самые распухшие трупы утопленников, и самые порубленные трупы жертв бытовухи с топорами, и самые усохшие трупы жертв, мумифицированных методом замуровывания в стенах…

Но сейчас и Заруба тоже слегка прифигел! Он подошёл ближе, наклонился, рассматривая клыки с профессиональным интересом патологоанатома-любителя.

– Ни хрена ж себе... Это что, органопластика, операция для извращенца?! Или действительно…

– Ага, – кивнул Елистратов. – Я тоже подумал. Мне тоже ни разу не приходилось сталкиваться... Редкая это, наверное, профессия. Или, может, субкультура? Готы там всякие... Стоматология дорогая...

Заруба хмыкнул и почесал затылок:

– А сердце у него есть? Осиновым колом, говорят, надо... А у нашего – глянь, рана в груди. Чем-то острым, похоже на...

Он покосился на Оффенбаха, у которого не зияло вообще никаких ран. Никаких следов насилия. Как будто «Оффенбах, не композитор», прилёг на ковёр поспать с устатку, и так и помер в блаженстве неведения…

– Вот сразу могу сказать, – козырял Елистратов, пытаясь доказать, что не зря учился в школе полиции, – не одним орудием убиты… Может, убийца и один был, но орудия точно разные!

– Да ты что?! – клоунничал Заруба. – У нас в Чечне, в войну, тоже один такой зоркий был, как ты…

– Да ну? – купился Елис, чуть зарубинев от удовольствия: чтобы сам Заруба тебя похвалил, нечасто бывает…

– Поймали нас «духи», заперли в гараже, и не кормят… День сидим, два, три… Голодно очень стало… Наш Вася, такой же, как ты, зоркий-зоркий, и говорит: гляньте, ребята, задней стены-то у гаража нет!

Смех, совершенно неуместный над двумя трупами – прокаркал и затих. Собравшиеся, как грифы-падальщики, над мёртвыми телами люди виновато глянули в угол каминной залы, где, прижимая то к одному уголку глаз, то к другому кружевной платочек, сидела на резной скамье некая Анжелика Оффенбах. Безутешная вдова. С идеальным макияжем, который каким-то чудом не потек ни от слёз, ни от вида двух покойников. Её огромные голубые глаза, подведённые так, что они казались ещё больше, наполнял ужас. Чарующие озёра настоящего, неподдельного ужаса.

– Я... я ничего не понимаю, – пролепетала она нежным и пьянящим голоском, похожим на звон разбитого хрусталя и шёпот шампанских пузырьков. – Я спустилась... услышала шум... а они... тут была борьба... Я так испугалась! Я не помню, как схватила это копьё… Первое попавшееся, со стены… А потом я сразу вызвала полицию! Кто этот... этот странный человек в старом костюме? Я его никогда не видела! Некет ничего мне о нём не рассказывал!

Никиту Гершелевича эта фигуристая смазливая экскортница звала в быту «Некет-брекет». Так мило… Слащаво… До тошноты…

Настырев перевёл тяжёлый взгляд с вампира на вдову, со вдовы на вампира, потом на Оффенбаха, потом на горгулью над камином, которая, кажется, скалилась как-то уж слишком многозначительно.

– А скажите-ка мне, голубушка, – начал он своим маслянистым баском, присаживаясь на край дубового стола, инкрустированного бронзой. – Ваш супруг, будучи антикваром, интересовался... ну, скажем так, нетрадиционными коллекциями? Предметами культа? Старинными легендами? Фольклором, так сказать, трансильванским?

Анжелика захлопала накладными ресницами.

– Ну... он собирал всё, что связано с историей. У него целый шкаф с книгами по демонологии... Но это же для работы! Для оценки! Там такие гравюры старинные, очень ценные! А при чём здесь...

– А при том, милая, – Настырев достал из кармана помятую пачку «Петра» и, спохватившись, убрал обратно, вспомнив, что в помещении, где за вентиляцию отвечают горгульи, скопированные с Норт-Дама, курить не стоит. Нотр-Дам в Париже потому, говорят, и сгорел…

– Как видите, Анжела, убиты двое. Один – ваш муж, антиквар и ценитель прекрасного. Второй – личность с ярко выраженными клыками и в костюме, который вышел из моды лет двести назад. Этот второй, судя по ранам, встретил свой конец от предмета, похожего на...

Обитая кованным железом стилизованная под средневековье дверь в готическую залу отворилась, пропуская низкорослого суетливого человечка в мятом халате поверх костюма и с чемоданчиком наперевес. Это явился, утирая рот салфеткой, долгожданный и мудрый, аки змий, судмедэксперт Лев Борисович Гольдман, которого даже коллеги за глаза звали просто «Брекфаст» за его привычку завтракать с аппетитом над вскрытыми трупами. «Специалист, подобный флюсу», вырванный из домашнего уюта и забот престарелой матушки, бодро просеменил к телам, по пути окинув взглядом горгулий и витражи.

– Ого! – только и сказал он, присаживаясь на корточки возле вампира. – А вот это уже интересно. Не каждый день такое в протокол попадает.

Гольдман надел очки, чисто еврейским жестом поправил их на носу и принялся методично ощупывать череп покойного, заглядывать в рот, трогать клыки специальным зондом. Минуты через две он поднялся, вытер лоб платком и изрёк:

– Подтверждаю. Это не стилизация, не стоматология и не субкультура. Анатомия иная. Клыки – не накладные, а настоящие, идут прямо из челюсти, с корнями. Костная структура черепа модифицирована под их крепление. Кровеносная система, судя по состоянию сосудов на шее, имела особенности. Так что, коллеги, перед нами экземпляр классического вампира. Карпатской, я бы сказал, ветви. Обратите внимание на цвет кожи – при жизни был бледен до синевы, сейчас, после смерти, проступила пигментация, характерная для ночных форм существования.

– Погиб от антикварного копья? – спросил Зарубин, кивая на стену, где в ряду старинного оружия зияла пустота. Рядом, прислонённое к камину, стояло, заляпанное в крови, то самое копьё с длинным древком и массивным стальным наконечником, перед своим решительным autodafé́ явно не одно столетие без толку провисевшее на стене как украшение.

Гольдман хмыкнул, подошёл к копью, внимательно осмотрел наконечник, постучал по древку костяшками пальцев, понюхал его и маслянисто-скабрезно, слюняво улыбнулся, будто порнографические открытки разглядывает:

– Не совсем, голубчик. Не совсем. Само-то копьё, в смысле наконечник, нашему prince de сroc, как слону дробина. Проткнуть можно, конечно! Мясо оно и есть мясо… Хотя, говорят, оно у вампиров невкусное, как у шакалов или кошек…

– А у людей?

– У людей похоже на свинину…

– Вы что, пробовали?!

– С ума сошли? – по-еврейски, вопросом на вопрос, ответил Гольдман. – Читал. Я же наш советский человек! Даже не обрезанный, если вас это интересует…

– Меня это нисколько не интересует, – заверил лейтенант.

– Ну, так revenons à nos moutons тогда, мой юный любознательный друг!

– Чиво?!

– «Вернёмся к нашим баранам» по-французски. Вампиру, даже такому изношенному и обветшавшему от распутства, как этот, для летального исхода нужно что-то посерьёзнее простого железа. Тут вот какая штука...

Он погладил древко, жестом, каким гладят любимую кошку.

– Древко, господа хорошие. Из белого дуба. Понимаете? Белого дуба!

Елистратов и Зарубин переглянулись.

– И что? – не понял лейтенант. – Дуб и дуб. Твёрдый. Ну, крепкий.

Гольдман всплеснул руками, чуть не выронив свой волшебный чемоданчик «доктора Смерти»:

– Ребятки, вы в детстве сказок не читали?! Белый дуб – лучше, чем осина! Осиновые колья на них делают только потому, что белого дуба под рукой нет, осина распространённее. Экономически дешевле! – он засмеялся дребезжащим смехом. – А белый дуб – самое то для истребления кровососов. И даже расчувствовался, занозливо заностальгировал: – Скажу как врач, у нас в медицинском был спецкурс по судебной танатологии нестандартных форм жизни. Да-да, не смейтесь, было такое в девяностые, когда всякая чертовщина полезла. Так вот, для вампиров белый дуб – стопроцентное поражение. Ещё берут иной раз колы из боярышника, из фруктовой древесины – вишня, яблоня, груша – тоже работает, но слабее. А белый дуб – самое лучшее. Или, с какой стороны посмотреть, – он подмигнул покойнику, – для кровососа – самое худшее, однозначно.

Полицейские переваривали информацию. Анжелика в углу замерла, сжимая платочек так, что её и без того фарфоровые пальчики совсем побелели.

– Погодите, доктор, – подал голос настырный Настырев, до сих пор молча наблюдавший за кривляньями доктора Смерти. – Вампира убило древко копья, а что убило Оффенбаха?!

– У него был приступ удушья, – без запинки ответил начитанный Гольдман, – на фоне острой подагры…

– Вы серьёзно?! Вы уверены?

– Ну, как вам сказать… Это было так давно… ещё в XIX веке, и не в самом конце… Год не помню, но…

– Док, – догадался Заруба, – не композитора Оффенбаха,

– Что?

– Вот этого Оффенбаха. Это у жмура такая фамилия…

– А-а! – доктор Смерть приступил к осмотру жмура.

– А вот тут начинается самое интересное. – Гольдман ловко отогнул стёганый златошитый ворот шёлкового халата и принялся водить лупой над шеей покойника. – Смотрите сюда. На шее два следа от укуса. Вот здесь и вот здесь. Видите?

Елистратов и Зарубин склонились, разглядывая две маленькие ранки, уже посиневшие по краям.

– Вампир, значит, впрыснул свой парализатор, как положено. У них в слюне особый фермент, обездвиживает жертву, чтобы та не дёргалась, пока он кровь пьёт. Но… – доктор поднял указательный палец, – выпить кровь он не успел. Кто-то помешал. Жена... То есть, простите, вдова, – он покосился на Анжелику, – помешала. Сорвала парню трапезу, так сказать.

Он указал на позу вампира:

– Видите, он лежит вытянувшись, руки раскинуты. Он уже наклонился над жертвой, вонзил клыки, начал впрыскивать фермент... И в этот момент получил удар копьём в спину. Сильный удар, поздравляю…

– Видите ли, я фитнес–тренер… – созналась Анжелика. – Целыми днями в спортзале…

– Оно и видно! Что и требовалось доказать: древко из белого дуба вошло аккурат между лопаток, пробило сердце. Мгновенная смерть для его вида. Кстати вам, кисуля, повезло необычайно… Будь у копья другое древко – вы бы его только разозлили…

– А Оффенбах? – занудно приставал со своим Настырев.

– А Оффенбах, – Гольдман вздохнул, ритуально выразив печаль мимикой и игрой хитрых глазок, – умер от остановки сердца. Парализатор у него в крови, я уверен, мы найдём. Но организм не выдержал. Сердце и так было слабое, возраст, стресс, а тут ещё и вампирский яд. Не каждый здоровый мужик выдержит, а уж пожилой антиквар... Несовместимо с жизнью, как говорится.

В зале повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей в канделябрах. Анжелика всхлипнула, но как-то неубедительно.

– И вот что ещё интересно с медицинской точки зрения, – продолжил Гольдман, явно войдя во вкус. – Вампир всё равно бы умер. Даже если бы его не убили копьём. Потому что пить кровь мертвецов им нельзя. Категорически. Это как для нас – жрать ботульную падаль... Летальный исход обеспечен. Так что, по сути, тот, кто его убил, – доктор кивнул в сторону Анжелики, – избавил его от мучительной агонии.

– Но вряд ли эта крошка догадывалась…

– В отличие от упырей, – неожиданно подал голос Елистратов, который, кажется, решил блеснуть эрудицией, почерпнутой из ночных просмотров ужастиков. – Упыри – это другое. Упыри – профессиональные трупоеды. Они живут в норах на кладбищах, для них это «шведский стол»… Подкапываются, как мыши под свежую могилку…

Гольдман удивлённо поднял бровь и посмотрел на лейтенанта с интересом:

– О! Молодой человек разбирается? Совершенно верно. Упыри – это другое. Там подвиды, классы. Вурдалаки вообще третье.

– Да? – оживился Заруба. Мало было в жизни, чего он не повидал, тем сильнее повод подивиться неведомому!

– Да, парни! – Гольдман явно обрадовался возможности прочитать лекцию. – Вампиры – это продукт грехопадения феодальной аристократии. Утончённые дети балов и замков, понимаете? Граф Дракула – классический представитель. Аристократия, декаданс, всё такое.

– А упыри?!

– Это другое! Упыри – продукт зверств деревенского кулака. Земляной, грязный грех зверства в человеке. Это избы, навоз, растерзанные путники на просёлочных дорогах. Совсем другая этиология, другая анатомия и другие методы уничтожения. Там и осина по-другому работает, и чеснок иначе.

– А вурдалаки? – спросил Елистратов, уже не скрывая любопытства.

– А эти – продукт греха болезненного любопытства, – Гольдман сделал страшные глаза. – Игрищ и опытов над трупами. Всяких докторов Франкенштейнов, только в фольклорном варианте. Знаете, когда гробокопатель не просто грабит могилы, а ещё и экспериментирует с покойниками, пытается их оживить или использовать для тёмных ритуалов. Это более редкая форма, но я бы сказал, более мерзкая. Там уже не просто жажда крови, там извращённый интеллект работает.

– А зомби, доктор? – подал голос Заруба, окончательно втянувшись в занятную классификацию. Век живи, век учись!

Гольдман махнул рукой:

– А зомби – вообще продукт индустриализации, капитализма. Это трупы-потребители. Бездумные, жрущие всё подряд, ходячие мертвецы, которыми управляют корпорации или колдуны-работодатели. Там уже не кровь пища, там плоть любая, мозги, даже фастфуд, лишь бы жрать и работать на кого-то. Современная, так сказать, форма разложения. Но к нашему случаю не относится.

Он ещё раз оглядел тела, довольно кивнул сам себе и захлопнул чемоданчик.

– В нашем случае это lamia classica, семейства полозубых, отряда рукокрылов… Весьма траченый жизнью экземпляр, хотя… Они ведь не живут, вот я глупость сморозил…

– Док, можно ближе к делу?

– Короче, картина преступления ясна. Вампир пришёл к Оффенбаху. Зачем – вопрос к следователям. Может, знакомы были по антикварным делам, может, родственные связи какие тёмные. Напал, укусил, парализовал. В этот момент в комнату вошла супруга, увидела мужа в лапах кровососа, схватила со стены первое, что под руку подвернулось – вот это копьё – и вонзила, как деревенская баба вилы в сено, в гостя-кровососа. Тот мгновенно отдал концы. Муж тоже, к сожалению, не выжил.

Все взгляды обратились к Анжелике. Та сидела, вжавшись в спинку скамьи, и была похожа на испуганную куклу.

– Я... я не знала... – прошептала она. – Я понятия не имела, что древко из белого дуба... Я просто схватила копьё... Первое, что под руку подвернулось... Я увидела, как он склонился над Некетом... эти зубы... Кровь… Оскал… Я так испугалась!

– Значит, повезло, – констатировал Гольдман с какой-то даже профессиональной слащавостью. – Чисто случайно, а попала в точку. И древко правильное, и удар точный. Хотя, если подумать, для неё, может, и не повезло. Муж-то мёртв.

Он сочувственно покачал головой и направился к двери.

– Я составлю заключение, ребятки. А вы уж там разбирайтесь с классификацией и мотивами. Дело, конечно, редкое, но на то мы и служим.

Когда дверь за ним закрылась, Настырев, до сих пор молча наблюдавший за Анжеликой, почесал затылок и негромко сказал:

– А скажите-ка мне, Анжелика Львовна... Почему вы схватили именно это оружие, а не, допустим, распятие с камина?

– Какое распятие?!

– А вон стоит… Как ни в чём не бывало…

– Я хватала первое, что подвернулось…

– Но ударили именно в спину, а не, допустим, по голове. Ловко у вас вышло. Очень ловко…

Анжелика подняла на него свои огромные гламурные глаза, и в них мелькнуло что-то, кроме ужаса. Боль и обида, как будто её, овдовевшую, делают виноватой в её же горе.

«Если она играет, – сознался Настырев сам себе, – то она замечательная актриса…».

 

2.

– …Паша, это дело пахнет не только кровью, а какой-то дешёвой опереттой…

Голос низкий, грудной, бархатный, с хрипотцой, уверенный. С частным сыщиком Пашей Кещуповым, всеми прозванным «Кетчупом» за фамилию и пятна соусов на чести мундира, разговаривала его, может, и не единственная, но уж точно основная нанимательница. Подруга детства Эльвина Рискова. Собственной персоной.

Рано утром она позвонила ему с предложением, от которого старый сыщик по традиции не мог отказаться: так уж у них повелось, в их странных отношениях…

– Паша, что-то там нечисто. Присмотри за полицаями. Я заплачу…

И вот она здесь. Холёная, красивая до стерильности, в тёмно-синем брючном костюме, который сидел на ней так, будто его сшили из ночного неба и того льна, что используется для печати долларовых купюр17. Волосы убраны в строгий пучок, ни одной выбившейся пряди. Глаза – серые, холодные, как балтийская вода в ноябре. Губы – тонкая полоса алой помады, которая никогда не стирается и не блекнет, даже в самых экстремальных ситуациях. Женщина, которая вся сделана из одних только нервов, но – стальных! Стальных, как тросы канатной дороги, нервов…

«Кажется, она влюблена в меня…» – самонадеянно мелькнуло в голове Кетчупа, когда он поймал взгляд Эльвины свет-Игоревны, направленный лучезарно и лазерно прямо на него.

Это мелькнуло и тут же было забычковано на сером бетоне-монолите жизненных сплошных разочарований тяжёлым сапогом здравого смысла.

«Идиот, – сказал себе Паше без слов. – Отставник, пенсионер с брюшком, лицо в мелких морщинах, как старая карта местности, где рыли котлованы. А ей, судя по виду, и сорок-то не дашь, – хотя Паша точно знал, что Эльвина разменяла пятый десяток и держится исключительно на злости, деньгах и ежедневных тренировках, которые выматывают больше, чем допросы с пристрастием. – Влюбилась она, как же. Держи карман шире».

– Эльвина Игоревна, – крякнул он, приподнимаясь. – Вы-то здесь каким ветром?

– Ветром расследования, Паша. Я же тебя наняла. Имею право знать, что происходит, – она плавно, как хищница, приблизилась к телам, даже не поморщившись от вида. Взглянула на Оффенбаха, на вампира, на копьё, прислонённое к камину. – Уже опознали?

– Так точно, – доложил Зарубин, вытягиваясь по стойке смирно. Перед такими женщинами даже опытные капитаны подбирают животы. – Труп принадлежит гражданину... хм... у него паспорт мальтийского ордена…

– Нормально, это такое же гражданство, как и любое другое. Только лучше18, – поучала Эльвина.

– Так вот, обладателю орденского паспорта князю Йопану Диадомею. Интурист. Из Восточной Европы. Документы при нём, старинного образца, но действующие. Виза открыта, регистрация в гостинице «Деймос»...

– Отличный отель мирового уровня! – Эльвина усмехнулась одними уголками губ. – Знаю. Шесть звёзд. Ах, Йопан, Йопан, как же ты себя не уберёг?!

– Вы его знали?!

– Ну, больше-то знала его мать… Славная была румынка, немного понимала по-русски, очень смеялась над выражением «Йопана мать»… Какой будет удар для старушки… А самого князя, так, слегка… Шапочное знакомство. Пару раз пересекались на светских раутах, в посольствах, на закрытых аукционах. Такой... колоритный тип. Всегда в старомодном, но с иголочки. Дамы от него млели, – она покосилась на Анжелику, которая при появлении новой шикарной женщины сжалась ещё сильнее. – А Оффенбаха я знала лучше. Старый клиент моей страховой фирмы. Несколько коллекций застраховал на приличные суммы.

– И что скажете, Эльвина Игоревна? – Кетчуп подошёл ближе, чувствуя исходящий от неё запах дорогих духов – терпких, холодных, с нотками чего-то древесного и опасного.

Эльвина помолчала, глядя на труп князя.

– Скажу, Паша, что тут дело нечисто. Йопан Диадомей... Я, конечно, не знала, что он вампир…

– Lamia classica, семейства полозубых, отряда рукокрылов… – угодливо, пытаясь заигрывать с красоткой, сказал вновь крутившийся тут Гольдман.

– Да, да, их от людей отличишь только в последний свой миг, или… Или в постели…

– Вы имеете в виду, женщина в постели?

– Ну, милый мой, сейчас нравы паскудные, не удивлюсь, если и мужчина… Йопан был отвратительно прилипчив, и как далеко простирались его межвидовые пристрастия, навскидку не скажу…

– Неужели вы не догадывались?

– Отчасти, немного… Ведь, если подумать, это многое объясняет. Его вечная бледность, привычка не есть на людях, страсть к антиквариату... Вампиры вообще этим промышляют традиционно, как цыгане барышничеством.

– Чем?

– Коневодством. Вампир тянется к старине, как цыган к лошади…

– Тем более что оба из Румынии…

– Да, тянется к корням, к вещам с историей. Неудивительно, что он вампир. Удивительно другое.

Она перевела взгляд на Оффенбаха.

– При всём богатстве выбора на улицах. При таком обилии бомжей и безработных, разного рода мигрантов, которых никто искать не будет. При таком количестве доступной еды, которая не кусается и не подаёт в суд. Вампир, переживший кайзера и Гитлера, переживший две мировые войны и, подозреваю, пару революций, – этот умный, хитрый, осторожный князь решил перекусить своим деловым партнёром? Выгодным человеком? Основным, может быть, источником доходов в России? – Рискова покачала головой. – Это очень странно, коллеги. Очень. Вампир-то он вампир, убийца и кровосос, никто не спорит, и судмедэксперт дал заключение. Но как-то он триста лет прожил не за счёт же глупости. Неужели он так оголодал, что накинулся на свой главный актив?

– Раз в год и кочерга стреляет! – сказал Гольдман.

– Не-е, херня какая-то, – задумчиво, с сомнением, но в целом отрицательно покачала Эльвина головой.

Кетчуп почесал затылок. Логика в словах подруги и шефини была железная. Даже более железная, чем бесполезный против вампиров наконечник копья-орудия-улики.

– А с другой стороны, – продолжила Эльвина, задумчиво разглядывая ранки на шее Оффенбаха. – У Никитки ведь реально... Два зуба в шею. Никаких иных следов насилия. Ни ножевых, ни огнестрела, ни удавки. Обычный убийца так бы не смог. Ну, сам посуди, Паша, как?! Убийца убивает ножом, пулей, удавкой – следы на трупе останутся, как ни крути.

– Вот и я говорю! – обрадовался Гольдман.

– И правильно, не молчите!  Вот тут два зуба. Укус. Укус как причина смерти. Это или вампир, или очень изощрённый психиатрический случай с человеком, который вообразил себя вампиром и наточил зубы до состояния клыков. Но Гольдман сказал – анатомия иная. Значит, вампир.

Рискова вздохнула, и в этом вздохе послышалась усталость директора страховой конторы, привыкшего раскладывать по полочкам невозможное.

– Так что, Паша, – она снова в упор и завораживающе смотрела на Кещупова, доверяя по-настоящему только ему, – версию, что князь Диадомей на триста первом году жизни просто «крышей поехал», тоже не исключай. Вампирская деменция, что ли? Старческий маразм, подкреплённый голодом? Всякое бывает. Но... – Она обвела всю следственную группу своими холодными глазами рептилии. – Но сердце мне подсказывает, что тут с этим антикварным копьём из белого дуба – слишком красиво нарисовалось, Паша. Слишком гладко, кругло нагадилось… В реальной жизни так правдоподобно не бывает. Реальность, в отличие от хорошо сработанного подлога, всегда заставляет в себе сомневаться… Как говаривал один мой знакомый, покойник…

– «Я слишком много знал». – подсказал Настырев.

– Нет, он говаривал – «в действительности всё не так, как на самом деле»…

– Эльвина, ты была знакома с Ежи Лецем?! – округлил глаза Кещупов.

– Ну, не только ж с тобой, – она пьяняще играла-постреливала глазками, – мой, разговорчивый, как устрица, грациозный, как тюлень…

– Но Ежи Лец умер в 1966 году!

– Ах, как это бестактно, напоминать женщине о её возрасте! – вспыхнула Эльвина гневом. А потом перевела взгляд, остававшийся холодным и насмешливым, на Анжелику, и та поёжилась, как от сквозняка.

– Паша, я страхую элиту. А элита, как ты понимаешь, бывает разная. Бывают нефтяные магнаты, бывают медийные лица, а бывают... те, кто живёт очень долго и очень не любит солнечный свет. Приходится изучать матчасть, чтобы правильно оценивать риски. У меня в штате есть консультант по нестандартным биологическим формам. Кандидат наук, между прочим, из МГУ. Так что я в курсе про белый дуб, боярышник и осину.

Она ещё раз окинула взором змеи готическую залу, два трупа, застывшую в ужасе Анжелику, растерянных полицейских и одного настороженного Кетчупа.

– Короче, Паша, работай. Я заплачу за результат. И, – она чуть наклонилась к нему, понизив голос так, чтобы слышал только он, – будь осторожен. Если здесь замешана она, – кивок в сторону вдовы, – то эта фитнес-няшка опаснее, чем кажется. Если она сделала это, не испачкав рук… Почти… То она стоящая девушка, не женщина, а клад!

Рискова развернулась каким-то угловатым, офицерским, не идущем к ней и её имиджу образом, и направилась к выходу, цокая каблучками по старинному паркету. У двери остановилась, бросила через плечо:

– Докладывай. И не вздумай геройствовать. Ты мне нужен живым.

Дверь закрылась. Кетчуп выдохнул.

«”Ты мне нужен живым”, – повторил он про себя. – А ведь могла бы и просто “до свидания” сказать. – Но тут же одёрнул себя: Старый дурак. Влюбилась она, как же. Просто ты её ценный сотрудник. Просто наёмный работник. Просто...».

– Альба, – спросил Кетчуп у Настырева, словно бы невзначай, оборачивая дело шуткой, – а Машу вы где потеряли?

– Она работает по другому делу! – отчеканил Альберт. В его голосе слышался вызов.

– Слушай… А у тебя с Машей… Ну… всё серьёзно?

– Серьёзнее не бывает…

– Вот и хорошо, – кивнул Кетчуп, – Я очень рад.

Прислушался к себе – не то, чтобы он был действительно рад, но хоть какая-то определённость…

И вот теперь, на месте преступления как рыба в воде, он поймал взгляд Зарубы, который смотрел на него с каким-то новым, уважительно-завистливым выражением.

– Чего вылупился? – буркнул Кетчуп. – Работаем.

Он говорил, как глава следственной группы, по привычке, по привычке его даже таким и принимали люди в погонах, но ведь он – давно списан в утиль… И, коли подумать, не имеет права командовать даже собственным галстуком… Который его и не слушается, постоянно попадая в разные соусы, стыд и позор…

Кетчуп вышел в коридор, достал свою моршанскую папиросу, закурил прямо под табличкой «Не курить» (горгульям на стенах было всё равно, ему теперь тоже) и уставился в лепной потолок с выпуклыми сюжетами какого-то инфернального борделя.

– Йопан, князь Диадомей… старинный род… – пробормотал он. – Феодальный пережиток, принц-кровосос, клиент страховой компании, деловой партнёр антиквара. И тут же дохнет, как последний новичок, от деревянного кола в спину. А вдова, вся в слезах, случайно попадает в яблочко. Слишком красиво, Эльвина права. Слишком гладко. Тут или заговор века, или... или она действительно просто испугалась и ткнула наугад.

Кещупов сутуло и снуло затянулся и выпустил дым в морду ближайшей каменной гаргулье.

– Не верю, – сказал он гаргулье. – Не верю я в такие совпадения. Тут кто-то очень умный очень глупо просчитался. Или, наоборот, очень умно всё подстроил. И этот кто-то – не вампир, который триста лет прожил. Этот кто-то живёт здесь и сейчас и очень хочет получить наследство Оффенбаха. Очень хочет.

Гаргулья молчала. Но Кетчупу показалось, что она согласно оскалилась.

 

3.

«Некет-брекет» в кругах девушек лёгкого поведения, а в миру Никита Гершелевич Оффенбах, позор фамилии, был человеком-загадкой, человеком-парадоксом и, если честно, человеком-плутом с большой буквы «П». В миру – уважаемый антиквар, оценщик бриллиантов с безупречным вкусом и нюхом на подделки, каких поискать. По факту – вечный Чичиков в мире яиц Фаберже, старых икон и редких монет. Он мог отличить артефакт семнадцатого века от подделки девятнадцатого с закрытыми глазами, на ощупь, но в большом бизнесе и в живой жизни за музейными стенами его с упорством коллекторов, волками за лосем преследовали неудачи.

Всю молодость Никита потратил на поиск «большого куша». Не ради денег даже – ради азарта, ради ощущения, что он, мальчик из провинциальной коммуналки, перехитрил саму судьбу. Но судьба, видимо, была занята и отмахивалась от него, как от надоедливой мухи.

В 25 лет, когда его сокурсники ходили на свидания и женились, Оффенбах «думал о будущем», не видя настоящего (во всех смыслах слова «настоящее»). В итоге он, пыхтя от вожделения разбогатеть по-быстрому, вложил всё, до копейки, в партию контрабандных икон, которые обещали ему быть «Рублёвским письмом».

Иконы оказались мастерской работой художников-реставраторов с ВДНХ, которых он сам же и нанял для «оценки». Кидалово вышло знатное. Оставшись без гроша, Никита месяц ночевал в мастерской приятеля-гробовщика, и с тех пор у него появилась привычка нервно улыбаться при виде похоронных процессий.

К 33 годам, в возрасте Христа, который к Оффенбаху было применять сущее святотатство, но ведь всем когда-то было 33, кроме тех, кто помер, не дожив, – он уже поднялся. Держал маленький, но честный (относительно) ломбард и считался толковым экспертом. И тут его нашел «клад» – коллекция бриллиантов, бежавших из России в 17-м году. Продавец был потомственным графом, говорил с таким акцентом, что Оффенбах прослезился. Бриллианты, конечно, оказались фианитами, а «граф» – бывшим актёром массовки. Опять «кидалово». Долги, кредиты, ночные звонки в дверь.

Сжав зубы и порвав жилы (в буквальном смысле – заработал грыжу на таскании антикварного дуба), Оффенбах снова выкарабкался. Он научился выживать: на шустрый тапок и таракан вёрткий! К 48 годам имел уже приличный магазин-салон в центре мегаполиса, набитый всклень антикварными сокровищами, и репутацию прожжённого лиса.

Но тут грянул новый бизнес-удар: партнёр, которому он доверял больше, чем себе (впрочем, себе Оффенбах не доверял никогда), оказался агентом полиции, который «внедрялся» в среду скупщиков краденого. Магазин опечатали, коллекцию изъяли «на экспертизу», а Оффенбах чудом избежал срока, откупившись половиной того, что нажил непосильным трудом.

И только после пятидесяти, седой как лунь, с лицом, изрезанным морщинами, похожий на старую, но очень хитрую черепаху, он вдруг выплыл. Открыл аукционный дом, вошёл в доверие к настоящим олигархам, стал своим в мире, где пахнет большими деньгами и старым пергаментом. Жизнь наконец пошла гладко. Деньги текли рекой, его боялись и уважали конкуренты, клиенты ловили каждое его слово.

Но было у этого богатого, прожжённого проходимца одно слабое место, одна брешь в броне, куда более уязвимая, чем поддельный антиквариат: почти полное незнание женщин.

Всю жизнь он гонялся за «большим кушем», за бриллиантами, за редкими безделушками, за деньгами. На женщин времени не хватало. Были, конечно, мимолётные связи, женщины лёгкого поведения в командировках, одна неудачная гражданская жена, которая сбежала – смешно сказать! – с коллекцией почтовых марок.

Но души, понимания, того, что называется «женщина рядом», – не было. Жизнь-то ушла совсем на другое! И в пятьдесят с хвостиком, когда всё уже было, а душа, оказывается, хотела простого человеческого тепла и красивой картинки, Оффенбах вдруг понял: пора.

И выбрал. Как наивный мальчик, который впервые пришёл в магазин игрушек и тычет пальцем в самую дорогую и блестящую куклу на витрине. Ему нужна была «самая красивая». На все деньги.

Он нашёл Анжелику. Ей было 26, ему 57. Она была фитнес-няшкой, мечтающей о красивой жизни, девушкой мечты с обложек, с идеальной кожей, накачанными ягодицами и пустыми, как новая свежеприобретённая витрина, глазами. Некет смотрел на неё и млел. Ему казалось, что он купил не просто тело, а молодость, статус, подтверждение того, что он, Никита Оффенбах, наконец-то всё сделал правильно.

Он не понимал, насколько он отвратителен и противен ей своими старческими пигментными пятнами на руках, которыми он гладил её по загорелой коже, дряблой шеей, вылезающей из воротничка дорогой рубашки, запахом лекарств и старческого тела, который не могли перебить никакие французские парфюмы.

Он дарил ей бриллианты (ведь он знал в них толк!), покупал машины, оплачивал личного тренера и бесконечные курсы по йоге. А она, лёжа с ним в постели, считала не овец, а дни до его смерти. И чем дольше длился этот брак, чем чаще она чувствовала его дряблую руку на своей талии, тем сильнее мечтала овдоветь.

Эти циники, прошедшие огонь, воду и медные трубы афер, иногда оказываются такими чокнутыми романтиками! Как смелый пожарный, бесстрашный в огне, может панически бояться водной пучины – так и циник циничен, чаще всего, лишь в своей сфере, своей стихии, а во всём остальном имеет мнение ребёнка, не умея разобраться с простейшей комбинацией незнакомой среды. Оффенбах, способный раскусить самую изощрённую подделку XVIII века за три секунды, купил самую дорогую и самую опасную подделку в своей жизни…

Жизнь людоеда связана ведь не только с тем, что он кушает людей, но и с тем, что сам постоянно рискует оказаться на их месте, сам может быть сожран. О первом людоеды рассказывают охотно, похваляясь, эпатируя скромных, бравируя брутальностью своей, о втором – стараются не говорить и не думать…

 

4.

Утро наступало для него теперь где-то около одиннадцати, да и то не всегда. Паша Кещупов перевернулся на другой бок, прислушался к своим суставам – те ответили недовольным ревматическим хрустом – и открыл глаза.

– В какой же прозе я живу! – приветствовал он сам себя в зеркале, когда, шаркая тапками, доковылял до ванной.

Зеркало было роскошным, богемским, антикварным, и отражало тоже не юношу: взлохмаченные седые патлы, мешки под глазами, щетина трёхдневной давности. Паша вздохнул, выдавил пасту на щётку и принялся чистить немногочисленные уцелевшие зубы. Процедура была привычной до тошноты: сначала чистка того, что осталось, потом – зубные протезы в стакане, потом – аккуратное водружение их на место.

– В детстве я думал, что старость – это мудрость, опыт, покой, – философствовал он вслух, обращаясь к своему отражению, которое теперь, со вставленными зубами, выглядело чуть бодрее. – А это... это просто ржавчина. Которая скрипит по утрам.

Из комнаты донёсся требовательный мяв. Кот Муртаза – мохнато-пушистый, наглый, перекормленный, с мордой невозмутимого даоса и повадками восточного деспота – сидел на кухне перед пустой миской и смотрел на Пашу с таким укором, будто тот задолжал ему за три месяца. Зарплату. Которая котам не полагается. Городские коты смолоду на пенсии – если в младенчестве не утопили…

– Иду, иду, бодхисатва, – проворчал Кетчуп безнужно-вычурно, ковыляя на кухню.

Муртаза не просто мяукал – он требовал. Он вёл полноценные переговоры: сначала ласково тёрся о ноги, потом, когда понял, что кормёжка задерживается, перешёл к ультиматумам, усевшись посреди кухни и оглашая пространство воплями, от которых, казалось, осыплется штукатурка.

– Цыц! – прикрикнул Паша, открывая холодильник.

Холодильник встретил его запахом пустоты и вчерашнего фастфуда. Коробка с картошкой фри, два засохших бургера, банка непременного (и непременно-острого) соуса и почему-то солёный огурец в одиночестве. А, понятно почему: рядом, такая же одинокая, стоит испитая бутылка водки, немного на донышке плещется ещё… Недолго им осталось – и водке, и огурцу, быть на этом свете…

Паша достал корм для кота – дешёвый, в мягкой упаковке, пахнущий химией, но Муртаза жрал такое за милую душу. Это был кот с извращённым вкусом: чем дешевле в магазине корма, тем аппетитнее они ему почему-то казались…

«Такой же чокнутый, как и его хозяин!» – думал Кетчуп. А потом добавлял уже вслух:

– На, подавись, обжора! – он вывалил содержимое пакетика в миску. Кот набросился так, будто не ел неделю, хотя миска была полна ещё вчера вечером.

Себе Паша соорудил завтрак из картошки фри, обильно политой острым соусом, и растворимого кофе, который уже час стоял в турке, но греть его по новой старику было лень. Он макал холодную картошку в соус, жевал, запивал кофе и смотрел на свою кухню.

Квартира была маленькой, но в последние два года набившаяся эклектикой роскоши до потолка. Они лежали стопками на полу, на подоконниках, на стульях, даже на холодильнике. Пахло бумажной пылью, старым табаком и кошачьим лотком, который следовало бы вычистить ещё вчера.

– Эх, Муртаза, – обратился он к коту, который, насытившись, жидким ртутным жестом, невероятным изгибом принялся вылизывать заднюю лапу. – Вот так и живём. Ты жрёшь химию, я жру вчерашнюю картошку. Красота.

Кот покосился на него жёлтым глазом и продолжил гигиенические процедуры.

Паша доел картошку, вытер жирные пальцы о штаны и поплёлся в ванную за лекарствами. Аптечка у него была внушительная: таблетки от давления, от сердца, от суставов, капли в глаза и, конечно, геморройные свечи – предмет особых шуток.

– Ржавчина обратно не заблестит! – усмехнулся он, глядя на упаковку. – Шлифуй, не шлифуй, всё равно получишь… Лекарства от старости не придумали, а свечи эти... ну, хотя бы сдерживают. Чтоб совсем не рассыпаться.

Он принял таблетки, запил водой из-под крана и тяжело опустился на специальную табуретку для геморройных. Муртаза, закончив с туалетом, запрыгнул к нему на колени и замурчал, требуя ласки. Паша машинально гладил рыжую шерсть и думал.

Думал о вчерашнем. О том, как Эльвина смотрела на него. О её руке поверх его артритной ладони. Абсурд. Полный абсурд.

– И ведь нравится она мне, – признался он коту. – Понимаешь, Муртаза? Нравится. А я для неё кто? Так, забавный пенсионер с кетчупом на лацкане.

Кот зевнул, показав острые клыки, и зажмурился.

– Ты прав, – вздохнул Паша. – Делай своё дело и не парься. А дело у меня – раскрывать дела. И тогда... тогда что? Тогда она получит свои деньги, а я останусь здесь, с тобой и с картошкой фри.

Он посмотрел в окно. За окном моросил дождь, по стеклу стекали капли, и мир казался серым и мокрым, как старая тряпка.

– А ведь мог бы сейчас лежать в тёплой постели, – мечтательно произнёс Паша. – В смысле, не с тобой, дурак, а с Эльвиной. Представляешь? Вампирша и пенсионер. Сюжет для театра абсурда...

Кот никак не прокомментировал эту фантазию, только сильнее зажмурился.

Паша посидел ещё немного, потом аккуратно переложил кота на другую табуретку и поднялся. Пора было собираться. Сегодня он обещал Зарубе заехать в полицейский участок, обсудить детали. И, может быть, по пути зайти в ботанический сад, приглядеться к туям, которые мечтал купить для палисадника отца в деревне.

– Ладно, Муртаза, – сказал он, натягивая свой неизменный серый плащ. – Я пошёл ловить преступников. А ты охраняй квартиру. И лоток – не переполняй. Я вернусь – уберу.

Кот даже ухом не повёл – дела государственной важности его не касались. Паша вышел на лестницу, запер дверь и остановился на минуту, глядя на облупившуюся краску подъездных стен.

– И правда, проза, – вздохнул он. – Сплошная проза. Но без этой прозы, наверное, и стихов бы не было.

И, кряхтя, побрёл вниз по лестнице – навстречу новому дню, новым расследованиям и, может быть, чему-то большему, чем просто холодная картошка на завтрак…

…В гостиной, залитой мягким светом дизайнерских светильников, пахло дорогим кофе и ванилью, лавандой, пачули, иланг-илангом, словом всем букетом парфюма безутешной вдовы.

– Ну вот зачем мы сюда опять приехали?! – нудел над ухом Кетчупа Настырев. – Скажут: баба-вдова понравилась, или кофе элитный пить… Настучат начальству… Тебе, Паша, всё равно, ты за штатом, а вот нам обвинение в домогательстве к свидетельнице совсем не нужно…

Чтобы избежать такого обвинения, Настырев вёл себя предельно вежливо и корректно. То есть молчал, тушевался и прятался за спиной частного сыщика Кещупова.

Анжелика Оффенбах принимала их в собственной дамской гостиной, оборудованной по её вкусу: без горгулий, без готики-шмотики, в обстановке нормальной, модерново-дизайновой, с белыми диванами и цветами в вазах. На вдове хорошо сидел по фигуре шёлковый халатик нежно-розового цвета, волосы небрежно распущены, макияж минимальный – она играла роль убитой горем гран-дамы из высшего света, которая еле держится, но держит себя в руках. Получалось неплохо.

Она, как в кино, жестом актрисы томно поправила идеальный локон платинового блонда, уложенный так, будто она только что вышла из салона, а не переживала допрос по поводу смерти мужа. Её глаза, подведённые так мастерски, что это было почти незаметно, смотрели на детектива с притворной обидой. Халат, соблазнительно облегающий, подчёркивал рельефный пресс и тонкие щиколотки – результат бесконечных часов в фитнес-клубе. Идеальный маникюр с длинными ногтями «миндаль» нервно теребил край кружевного носового платка.

В комнату вошли Зарубин и Елистратов. Капитан нёс в руках потрёпанную папку, лейтенант – пластиковую бутылочку воды, которую Анжелика даже не попросила, но жест вежливости никому ещё не мешал.

– Анжелика Львовна, – начал Зарубин, усаживаясь в кресло напротив. – Нам нужно ещё раз уточнить некоторые детали.

Анжелика театрально закатила глаза, но сдержалась. Играем страдалицу, играем.

– Я вам всё уже рассказала! – голос дрогнул, как натянутая струна. – Всё до мельчайших подробностей! Как я спустилась, как увидела этого... этого монстра над Никитой, как схватила копьё... Я же не хотела! Я защищалась! Это была самооборона!

– Мы понимаем, – мягко сказал Елистратов, протягивая стакан. – Выпейте воды.

Анжелика сделала глоток, внимательно глядя на полицейских поверх стакана. Что-то здесь не так. Слишком официально, слишком... настороженно.

– Или вы хотите пришить мне убийство вампира?! – вдруг взвизгнула она, забыв про роль страдалицы. Глаза её вспыхнули настоящей паникой.

– Анжелика Львовна! – Зарубин поднял руку, останавливая этот словесный поток. – Успокойтесь. Никто вам ничего не пришивает. Тем более – убийство вампира.

– Потому что статью за вампиризм в УК ещё никто не отменял! – выпалил Елис.

– Хотя она давно не использовалась… – наморщил лоб Настырев забавным детским припоминающим жестом – Слышь, Заруба, ты помнишь реальное дело по статье за вампиризм? Ну, чтобы там это… правоприменялось?

Заруба задумался, наморщил лоб, почесал затылок.

– Нет... – протянул он после долгой паузы. – Не помню. В моей практике не было. Вообще, говорят, последний раз эту статью применяли в девяностых, когда в Подмосковье целое гнездо вурдалаков накрыли. Но то вурдалаки, там другая квалификация была. А по вампирам... нет, не припомню.

– Вот видите, – Елистратов развёл руками. – А он уже полную выслугу в полиции выслужил, всё помнит, а таких дел не было. Редкая, выходит, статья. Почти музейная. Антикварная… Но – не отменённая. С правом всякого «хомо сапиенс» убить вампира на месте его преступления…

Анжелика выдохнула. Но облегчение длилось недолго. Что-то в их взглядах, в этой неловкости, в том, как они переглядывались, говорило: дело не в вампире.

– Тогда зачем вы пришли? – спросила она прямо. – Если я спасительница и героиня?

Зарубин кашлянул в кулак, Елистратов уставился в угол.

– Понимаете, Анжелика Львовна, – начал капитан, – нам нужно прояснить кое-какие моменты... насчёт...

– Насчёт чего?

Анжелика слушала этот странный диалог, чувствуя, как внутри закипает раздражение. Они что, издеваются? Пришли обсуждать какую-то древнюю статью, пока она тут...

– Господа полицейские! – звонко, пионерской речёвкой сказала она, вставая с дивана. Халатик эффектно распахнулся, демонстрируя идеальные ноги. – Я, конечно, рада, что вы тут обсуждаете юридические казусы, но может, перейдёте к делу? Зачем вы пришли на самом деле?

– Позвольте вам кое-что показать! – хищно улыбнулся старик Кещупов зубными протезами. Такой нестрашный дедушка, который… на самом деле очень-очень страшный… Гипнотизирующий выцветшим взглядом клиента дома престарелых: «Я всё знаю… Я насквозь тебя вижу…».

– Ну, покажите… – на шаг отступила Анжелика.

Кещупов взял с журнального столика пульт от смарт-ТВ, сперва нашёл канал «Магазин на диване», а потом использовал таймер, отмотав изображение канала на два с половиной часа назад…

Он это заранее отрепетировал. Он искал и нашёл нужную рекламную замануху.

Огромная плазменная панель Samsung на стене взорвалась идиотизмом рекламного бодрячества, жизнерадостной музыкой и закадровым голосом с интонациями ярмарочного зазывалы:

– Устали от обычных столовых приборов? Хотите почувствовать себя настоящим поваром-мясником? Представляем вам новинку – Samura Mo-V! Крупная вилка с двумя крепкими, заострёнными зубцами и удлинённой ручкой! Она создана для того, чтобы надёжно придерживать крупный кусок мяса во время приготовления или при раздаче блюда! Но это ещё не всё!

Анжелика поморщилась, словно от боли, и бросила быстрый взгляд на экран, где под бравурную музыку крутили блестящий металлический инструмент.

– Для настоящих профи у нас есть Samura Harakiri! – вещал голос. – Длинные, двухсотвосьмимиллиметровые, острые как бритва зубцы с лёгкостью вонзаются в плотное мясо и даже в большие фрагменты туши! Слышите? С лёгкостью вонзаются!

Крупным планом показали, как особая двузубая вилка, популярная у гриль-поваров, сочно и аппетитно входит в сочный кусок мякоти…

Так вот он, укус вампира! Два стальных острых зуба. Две точки прокола. Две лунки от двух клыков. По краям – почерневшие от яда, всё как положено при укусе вампира! Ведь укус вампира почти безболезнен и, как правило, не беспокоит спящих. Те, кто любит передачу «в мире животных», знают, что слюна вампиров содержит анестезирующие и антикоагулирующие ферменты, включая гликопротеин дракулин, которые обезболивают место укуса и препятствуют свёртыванию крови. И потому края ранки чернеют… Как в нашем случае…

– Паша, выключите это, пожалуйста, – голос Анжелики дрогнул, в нём исчезла вся сладость. – Это ужасно...

Но Кетчуп, заворожённый зрелищем, лишь подался вперёд, прищурив свои маленькие цепкие глазки. Диктор продолжал тараторить:

– При выборе двузубой вилки для мяса стоит обратить внимание на следующие параметры: материал – лучше выбирать нержавеющую сталь высокого качества, которая гарантирует стойкость к коррозии и кислотам. Рукоятка – должна быть сбалансированной и удобной. Особой популярностью пользуются цельнометаллические приборы – они самые долговечные! Конструкция рабочей части: у вилки должны быть длинные, прочные зубцы с заострёнными кончиками, чтобы легко накалывать и удерживать кусок...

Краска схлынула с холёного лица Анжелики. Её кожа, обычно сияющая здоровым загаром солярия, приобрела пепельно-серый оттенок. Глаза расширились, в них плеснулся такой неподдельный ужас, что даже стоящий у двери полицейский сержант поперхнулся.

– Извините... – прошептала она побелевшими губами, хватаясь за живот. – Мне... мне дурно. Это всё нервы, этот стресс... Я, наверное, отравилась чем-то. Можно мне выйти? Принять таблетку... в ванной.

Не дожидаясь ответа, она вскочила, стуча каблучками-шпильками по паркету, и выбежала из гостиной, едва не сбив с ног понятого.

Паша «Кетчуп» невозмутимо ткнул пальцем в кнопку паузы на пульте, заморозив на экране крупный план зловеще блестящей двузубой вилки.

– Задержите её, – лениво бросил он полицейским, кивнув в сторону двери.

Те ошарашенно переглянулись. Сержант, молодой парень с выпученными от удивления глазами, развёл руками:

– Товарищ Кещупов... то есть, Кетчуп... Но за что? Это же просто реклама. «Магазин на диване». Ну, вилки, ну, мясо... Мало ли что по телеку показывают? При чём здесь она?

Паша тяжело поднялся с дивана, поправил мятый пиджак, под которым угадывалось солидное брюшко, и хитро прищурился.

– Эх, молодёжь… – вздохнул он с превосходством бывалого сыщика. – Ничего-то вы не понимаете в женских нервах и в орудиях убийства. Смотрите сюда.

Он ткнул пальцем в экран телевизора.

– Samura Harakiri. Двести восемь миллиметров. Острейшие зубья. Цельнометаллическая. Сбалансированная рукоять. Легко вонзается в плотное мясо и большие фрагменты туши.

Полицейские уставились на экран, потом на дверь, за которой скрылась вдова.

– У неё просто сдали нервы, – пояснил Кетчуп, поглаживая живот. – Всего лишь нервы сдали от слишком сильного стресса. С чего бы такой молодой и наивной фитнес-няшке так падать в обморок от рекламы кухонной утвари? А? Если только эта реклама не показала ей точную копию того, что она позавчера держала в руках... по самую рукоятку. Догоняйте, орлы. Да поживее, пока она окно в ванной не открыла.

 

5.

Серое утро разливалось над особняком Оффенбаха промозглой дымкой. Сыщики уже третьи сутки обшаривали каждый сантиметр готической залы, но улик, кроме копья и двух трупов, так и не нашли. Зарубин стоял у крыльца, курил и мрачно смотрел на газон, где криминалисты с ленцой водили металлоискателем над клумбами – чисто для проформы.

– Товарищ Кещупов, – обратился он к Паше, который вышел на крыльцо погреть артритные колени. – Ну вот скажите, как нам эту вилку искать? Ищем мы иголку в стоге сена. Может, она уже в реке, может, в мусоропроводе, может, вообще переплавлена. А тут – частный сектор, сад гектар, пруд...

Кетчуп зевнул, прикрывая рот ладонью, и неторопливо достал папиросу.

– А вы не там ищете, капитан, – сказал он задумчиво, прикуривая от старой стальной, с наградной гравировкой, зажигалки. – Мы ищем двузубую вилку для мяса. Специалисты называют её разделочной или... транжирной.

– Транжирной? – переспросил подошедший Елистратов, который, кажется, уже привык, что Кетчуп сыплет терминами, как из рога изобилия. – Для транжир?!

– Нет, это от французского слова trancheur, что значит «резать», «рубить», – пояснил Паша с лёгкой гордостью эрудита. – Вилка, которую мы ищем, подходит для фиксации куска. Есть с неё неудобно, зубья длинные, острые. Ею мясо удерживают, пока ножом режут.

Помолчал, приложил к ситуации:

– Или пока яд впрыскивают, – добавил философски.

Зарубин выбросил окурок и раздавил его каблуком.

– Паша, это всё очень интересно, про транжирную, про французский. Но как искать? Где?

Кетчуп хмыкнул, поправил мятый воротник плаща, который делал его похожим скорее на актёра, играющего частного детектива в провинциальном театре, чем на настоящего сыщика.

– Психология, друзья мои, психология! – он поднял палец к небу, с которого начинал моросить дождь. – Если вы впервые решились на убийство, то понимаете, из кино набравшись, что нужно побыстрее избавиться от орудия преступления. Маньяки, конечно, коллекционируют, но наша фитнес-няшка не маньяк. Она начинающая. Дилетантка. Потому далеко с ним не поедет, чтобы нигде не засветить и самой не засветиться. Металлоискатели на вокзалах, камеры на дорогах, всюду видеофиксация – риск велик.

– И что? – Елистратов слушал, раскрыв рот.

– А то, что начинающий убийца спрячет орудие поблизости. Надёжнее всего закопать в землю. Так что наша вилка в саду возле дома. Где-то здесь, в радиусе ста метров.

Зарубин оглядел огромный участок с вековыми дубами, декоративными кустами и ровным английским газоном.

– Но если закапывать, – продолжил Кетчуп, – будут видны следы свежей вскопки. А у нас ничего не вскопано. Газон ровный, дорожки утрамбованы. Значит, вилка закопана там, где земля уже распахана, где копка не вызовет подозрений.

Он замолчал, давая слушателям возможность додумать самим. Елистратов наморщил лоб, Зарубин нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

– Ну? – не выдержал капитан.

– А вы посмотрите вокруг, – Кетчуп обвёл рукой сад. – Вон туи. Видите? Вокруг каждого деревца земля аккуратно взрыхлена, кружком. Это чтобы влага лучше сохранялась, сорняки не лезли. Если там закопать – никто и не заметит. Копнул поглубже в уже существующем круге, вилку бросил, присыпал, разровнял – и всё. Через день дождик прибьёт, и вообще следов не останется.

Зарубин посмотрел на ряд туй, тянущийся вдоль западной стены дома. Их было штук двадцать, аккуратных, пушистых, с идеальными приствольными кругами.

– Думаете, там?

– Уверен, – кивнул Кетчуп. – И не во всех подряд. В одной, дальней, может быть, у забора. Чтобы, если что, ночью подойти незаметно, со стороны улицы. Анжелика же умная девочка, соображает. Наверняка выбрала место, откуда из окна не видно, если кто случайно выглянет.

– Елистратов! – рявкнул Зарубин. – Тащи металлоискатель! И людей! Проверим каждую тую!

Через полчаса вокруг туй копошилась вся следственная группа. Криминалист водил прибором над землёй, Зарубин стоял рядом, нервно покусывая ус, а Елистратов с двумя оперативниками аккуратно, совочками, снимали верхний слой почвы у четвёртой туи от забора.

– Есть! – вдруг заорал криминалист. – Сигнал чёткий! Металл!

– Копайте! Копайте осторожно! – Зарубин подскочил к нему.

Лопаты замелькали быстрее. Через минуту из земли показался тусклый металлический блеск. Ещё пара взмахов – и на свет извлекли полиэтиленовый пакет, туго замотанный скотчем. Внутри сквозь мутную плёнку угадывались очертания вилки. Двузубой. С тёмными разводами на длинных острых зубцах.

– Есть! – выдохнул Зарубин. – Есть, мать его!

Криминалист, не веря своим глазам, развернул пакет прямо на месте, надел перчатки, достал лупу.

– Вот это чисто женское! – объяснял Кетчуп полицейским, сбившимся вокруг него кучкой. – Упаковать вилку в пакет! Спрашивается, зачем?! Нет, женщина обязательно так сделает: сперва в пакет замотает, и только потом закопает… А зачем – только женщины знают… Но никогда не рассказывают…

– Инстинкт аккуратности, – предположил один мент.

– Инстинкт хозяйственности, – добавил другой зевака.

– Товарищ капитан, – меж тем, докладывал криминалист. – На зубцах вилки – следы биологического происхождения. Кровь. И какой-то тёмный налёт. Похоже на органический яд. По предварительному – чёрная мамба.

Все обернулись к крыльцу, где стоял Паша Кетчуп, задумчиво рассматривающий облака.

– Ну, Паша! – Зарубин подбежал к нему, сияя, как начищенный самовар. – Ну, голова! Как ты?.. Откуда?.. Это же гениально просто!

Елистратов подскочил следом, тряся металлоискателем, как ребёнок – новой игрушкой.

– Павел Иванович! Да вы Шерлок Холмс! Нам бы без вас ещё месяц искать!

Кетчуп смущённо отмахнулся, спрятал руки в карманы плаща и даже слегка покраснел под слоем многодневной щетины.

– Да ладно вам, – пробурчал он, глядя в сторону. – Ничего особенного. С этими начинающими убийцами всегда просто бывает. Они же как на ладони. Для всякого, кто по телевизору детективы смотрел.

– Но вы-то не по телевизору, вы по жизни! – не унимался Зарубин. – Это ж надо – в точку! Прям в корнях у туи! Как чувствовали!

– Чувствовал, – усмехнулся Паша. – Нюх, знаете ли. Профессиональный. И немного психологии. Бабы они такие: хотят красиво, но надёжно. А красиво и надёжно одновременно не бывает. Поэтому всегда где-то прокол. Вот у неё – туя.

Он затянулся папиросой и добавил, ни к кому не обращаясь:

– Эх, Анжелика, Анжелика... Не надо было тебе детективы смотреть. Надо было учебник по криминалистике читать. Там бы прочитала, что вилку надо в пруду топить, а не в саду закапывать…

– Так пруда же нет поблизости! – заступился за преступный замысел лейтенант Еллис.

– Это девоньку и сгубило… – сочувственно нахмурил лоб Кетчуп. – Был бы пруд… Хотя, пруд должен быть большим! Она же не дура! Она понимает, что в маленьком пруду топить главный вещдок опасно… К большому водоёму надо ехать далеко, а она не захотела… Так, конечно, вода бы следы яда мамбы смыла… И следов меньше.

– И это бы её спасло?

– Нет. Орудие убийства идеально соответствует колотой ране, к тому же микроследы диффузии яда с металлом никто не отменял… Так что и из пруда вилка бы девочку сгубила.

– А вы бы и там нашли? – с азартом легавого спросил Елистратов.

– Нашёл бы, – вздохнул Кетчуп. – Только дольше. И мокрее. Хотя, когда двойная мокруха – куда уж мокрее-то?!

Он потушил папиросу о перила и, кряхтя, побрёл в дом – греться. А сзади ещё долго слышались восторженные возгласы оперативников, рассматривающих вещдок, и щёлканье фотоаппарата криминалиста.

– Ну, Кетчуп! – донеслось из сада. – Ну, даёт старик!

– А говорите – пенсионер! – вторил другой голос. – Таких пенсионеров поискать!

Паша улыбнулся в воротник своего хрестоматийного плаща…

 

6.

Этот разговор случился на нейтральной территории – в дешёвой забегаловке на окраине, куда Паша Кещупов захаживал лет двадцать. Пластиковые столы, запах жжёного масла, чай в мутных стаканах. Эльвина Рискова в этом интерьере смотрелась как бриллиант в навозной куче, но, кажется, её это нисколько не смущало.

Она сидела напротив, пододвинув к себе стакан с чаем, который даже не пробовала, и смотрела на Кетчупа поверх очков для чтения (в которых, он подозревал, вообще не было диоптрий – просто имидж).

– Паша, – начала она без предисловий. – Ты должен понять. Я вытаскиваю Анжелику не потому, что она мне дочь или сестра. Я вытаскиваю её, потому что это бизнес. Куш слишком жирный, чтобы его упускать.

Кетчуп молчал, размешивая сахар в стакане. Ложечка жалобно позвякивала о тонкое стекло.

– Ты обиделся, – констатировала Эльвина. – Я же вижу. Сидишь, как сыч, молчишь. Думаешь: «Предательница, продажная шкура, с ментами дружит, а сама преступниц покрывает».

– Я так не думаю, – буркнул Паша.

– Думаешь, думаешь, – отмахнулась она. – Но ты послушай. Деньги на дороге не валяются, и булки на деревьях не растут. Это жизнь, Паша. Жёсткая, несправедливая, но другой у нас нет. Я тридцать лет горбатилась, чтобы стать тем, кто я есть. Тридцать лет я вгрызалась в этот мир зубами, – она усмехнулась собственным словам, – иногда буквально. И когда на тебя падает такой жирный кусок, как наследство Оффенбаха, его надо брать. Зубами. Когтями. Любым способом.

Она подалась вперёд и вдруг игриво, почти невесомо коснулась пальчиком маленького засохшего соусного пятна на лацкане его поношенного серого пиджака.

– И твой кетчуп, – сказала она тихо, с какой-то странной нежностью в голосе. – Тоже.

Паша перехватил её руку. Не сильно, скорее удивлённо. Посмотрел на неё, на это пятно, которое вечно его преследовало (прозвище-то обязывает), и вдруг выдал:

– Культурный человек не тот, кто не прольёт соус на скатерть, а тот, кто не заметит, как это сделал другой.

Эльвина замерла. Потом откинула голову и рассмеялась – тем самым серебристым смехом, который Паша уже слышал не раз, но сейчас в нём не было хищных ноток. Только искреннее веселье.

– Чехов? – спросила она сквозь смех.

– Он самый, – кивнул Паша. – «Письма к Суворину». Цитировать его здесь, в этой дыре, – он обвёл рукой забегаловку, – конечно, святотатство, но уж как вышло.

– Очень уместно, мальчик мой! – Эльвина всё ещё улыбалась, но в глазах появилось что-то тёплое, почти человеческое. – Очень! Значит, ты не заметил, как я пролила соус? Или как я спасаю убийцу?

– Я заметил всё, – спокойно сказал Паша. – Но я старый, Эльвина. Старый, больной, уставший. И циничный, как... как старая шавка, которая видала всякое. Я тридцать лет в органах, и на пенсии не первый год, но до сих пор на подхвате. И знаешь, что я понял за эти годы?

– Что?

– Что законность – это буржуазная выдумка. В том смысле, что она работает, только если всем на неё плевать. Как только появляются деньги, власть, связи – законность становится резиновой. Тянется туда, куда её тянут.

Эльвина слушала внимательно, не перебивая.

– Я разочаровался в буржуазной законности, – повторил Паша. – И не считаю своим священным долгом следовать ей. В принципе, мне плевать. Пусть эта фитнес-няшка гуляет, если ей так повезло с тобой. Мне-то что?

Он замолчал, допил чай, поставил стакан на блюдце. Потом поднял глаза на Эльвину. Долго смотрел. Смотрел так, как, наверное, не смотрел ни на одну женщину за последние лет двадцать. Рискованный взгляд. Безумный взгляд для шестидесятилетнего мужика с больными суставами и скромной пенсией.

– Если это нужно для тебя, Элечка... – сказал он тихо, но твёрдо. – То пусть.

Элечка. Не Эльвина Игоревна. Не «вы». Просто Элечка.

Она замерла. В её холодных глазах что-то дрогнуло. Что-то, чему там, кажется, не положено было быть. Какая-то трещина в ледяной броне, которую она носила десятилетиями.

– Дурак ты, Паша, – сказала она вдруг совсем другим голосом – хрипловатым, без обычной насмешки. – Старый дурак.

И, вопреки всем своим страхам, вопреки своему статусу, возрасту и многолетней привычке никого не подпускать близко, она протянула руку через липкий пластиковый стол и накрыла его ладонь. Его артритную, узловатую, в старческой пигментации руку – своей холёной, с идеальным маникюром, тёплой и живой.

Паша замер. Боялся дышать. Боялся, что сейчас она отдёрнет руку, засмеётся, скажет: «Шутка, старик, расслабься».

Но она не отдёрнула.

– Ты даже не представляешь, – тихо сказала Эльвина, глядя куда-то в сторону, на грязное окно, за которым моросил дождь, – как давно я не слышала, чтобы меня называли просто по имени. Без «Игоревны», без подобострастия, без страха. Все эти годы я была для всех или «босс», или «сука», или «Эльвина Игоревна, разрешите обратиться». А ты... взял и ляпнул: «Элечка».

– Прости, – испугался Паша. – Если это неудобно...

– Не извиняйся, – перебила она, и в голосе звякнула сталь, но тут же смягчилась. – Не смей извиняться. Мне... приятно. Слышишь? Приятно.

Они сидели так минуту, две, пять. Рука Эльвины лежала поверх его ладони. В забегаловке гремела посудой усталая буфетчица, где-то играло радио, пахло подгоревшими пирожками. А для них двоих словно остановилось время.

– Я не знаю, что со мной происходит, – призналась вдруг Эльвина. – Я же хищница, Паша. Я бизнес-леди, я грызу глотки конкурентам, я... я не должна чувствовать. Ничего не должна. А тут...

– А тут я, – усмехнулся Кетчуп. – Нищий пенсионер, старый пёс, который уже и следа не возьмёт, только по нужде. Что во мне такого?

– Не знаю, – честно ответила Эльвина. – Может, именно это. Что ты ничего от меня не хочешь. Не просишь денег, не лезешь в душу, не пытаешься использовать. Ты просто... есть. И с тобой я могу быть собой. Даже такой... – она запнулась, – даже такой, какая я есть.

– Вампиршей? – тихо спросил Паша.

Эльвина вздрогнула, но руку не убрала.

– Это чересчур громко сказано… Но… Я научилась выживать. И теперь я здесь, в этом мире, и пытаюсь быть человеком. Иногда получается, иногда нет.

– А сейчас? – спросил Паша. – Сейчас получается?

Она посмотрела на него долгим, тёплым взглядом.

– Сейчас – да. С тобой – получается.

Она наклонилась через стол и поцеловала его в щёку. Губы были прохладными, но не ледяными. Живыми.

– Спасибо, что не побрезговал, – шепнула она. – Спасибо, что остался.

Паша сидел, боясь пошевелиться. В голове крутилась только одна мысль: «Я сошёл с ума. Или это сон. Или я уже умер и попал в рай, где за вредность дают не молоко, а сразу уж вампирш-миллионерш».

– Элечка, – сказал он охрипшим голосом. – Я, конечно, старый дурак. И, наверное, мне стоило бы бежать от тебя со всех ног. Но... не хочется.

– И не надо, – улыбнулась она. И в этой улыбке не было ни капли хищности. Только усталость, нежность и что-то очень похожее на надежду. – Оставайся, Паша. Оставайся. Я никому не дам тебя в обиду.

– А я тебя, – серьёзно ответил Кетчуп. – Хоть я и пенсионер, и клыков у меня нет, но если что – порву за тебя любого. Даже если это будет целый клан твоих родственников-кровососов.

Эльвина рассмеялась – легко, свободно, по-человечески.

– Договорились, – сказала она. – Ты – за меня, я – за тебя. А Анжелика пусть живёт. Ей ещё с наследством разбираться, а мне без неё никак. Но это уже бизнес, ты понимаешь?

– Понимаю, – кивнул Паша. – Бизнес отдельно, мы отдельно.

– Умница, – она сжала его руку на прощание. – Я позвоню. И, Паша...

– Что?

– Купи себе новый пиджак. А то на этом кетчупа уже больше, чем ткани.

Она встала, поправила пальто и вышла под дождь, оставив после себя запах дорогих духов и смутное ощущение чуда.

Кетчуп сидел ещё долго. Смотрел на пустой стакан, на своё отражение в грязном окне. Потом улыбнулся сам себе.

– Ну вот, – сказал он вслух. – Дожил… А что, бывает и хуже.

Буфетчица за стойкой покрутила пальцем у виска, но Паша только махнул рукой.

– Девушка! – крикнул он. – А дайте-ка мне ваш фирменный бифштекс с кровью! А то что-то я проголодался. Меняюсь, наверное… Tempora mutantur, et nos mutamur in illis… Nec semper in melius…

– Что, простите?!

– Это латынь, детка! «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... И не всегда к лучшему…».

Элечка бы поняла без перевода…

 

7.

Камера предварительного заключения поглотила Анжелику серым светом из зарешеченного окна, запахом хлорки и казённым одеялом, которое кололось хуже, чем совесть. Она сидела на краю жёсткой койки, обхватив плечи руками, и пыталась придумать, как теперь жить с этим дурацким фитнес-телом и идеальным макияжем в мире, где её считают убийцей. В женской колонии, куда её упекут на много лет… Говорят, что там паханши – лесбиянки… Бояться ли этого, или наоборот, считать своим последним шансом как-то выжить?!

Дверь лязгнула, и на пороге возникла Эльвина Рискова. Всё такая же холёная, безупречная, в сером раутовым пальто, словно она заглянула не в КПЗ, а на светский раут.

– Здравствуй, детка, – сказала Эльвина, присаживаясь на табурет напротив. Конвоир деликатно закрыл дверь, оставив их вдвоём. – Ну как ты тут? Не кормят, небось?

Анжелика подняла на неё глаза – огромные, остаточно-накрашенные, с разводами туши. Слёзы уже высохли, осталась только злость на весь мир и на себя.

– Эльвина Игоревна... – прошептала она. – Зачем вы пришли? Издеваться?

– Жалеть, – поправила Эльвина, доставая из сумочки тонкую пачку сигарет и зажигалку. – Курение убивает, но нам уже всё равно, верно? – она протянула сигарету Анжелике. Та взяла дрожащими пальцами.

– Я не курю... – сказала она, но прикурила. Закашлялась. – Всё пропало... Этот ваш Кетчуп... он как бульдог. Вцепился и не отпускает.

– А ты расскажи, – предложила Эльвина, выпуская струйку дыма в потолок. – Облегчи душу. Мне можешь – я не мент, не подслушивают. Просто интересно, как такая молоденькая девочка до такого додумалась.

Анжелика помолчала, глядя в одну точку. Потом заговорила – сначала тихо, потом всё увереннее:

– Я три года с этим старым хрычом прожила. Три года! Он меня как куклу купил – наряжал, показывал друзьям, а сам... сами понимаете. В постели – ноль, в жизни – пыль. Только и знал, что бриллианты перебирать да цену набивать. А я... я хотела жить! Хотела любви, молодости, нормального мужика, а не этот антикварный комод с одышкой и запахом старости...

Она затянулась, закашлялась снова, но продолжила:

– Я всё продумала. Сначала хотела, чтобы его змея укусила. Чёрная мамба. Я даже нашла человека, который мог достать яд африканской чёрной мамбы. Мысль была простая: уколоть чем-то острым, а сказать – змея укусила. Но куда потом змея делась? Её же стали бы искать…

– Уползла? – предположила Элечка-Бретелечка, вовлекаясь в игру. Она азартно шла по следу с этой маленькой хищницей, так же лисьи принюхиваясь к добыче.

– В нашем-то климате? – рассмеялась чёрная вдова. – Идиоты бы поверили, а эксперты... Нет, ненадёжно.

– А тут подвернулся этот... князь, – кивнула Эльвина.

– Да! Йопан этот! – Анжелика оживилась, глаза заблестели. – Он к Никите часто приходил, по делам. Я пару раз слышала их разговоры – про какие-то древности, про аукционы. А один раз я случайно зашла ночью на кухню, а он там стоит, в темноте, и такой... бледный, губы синие. Я сначала испугалась, а потом... ну, вы знаете, что он вампир. Я тогда и подумала: вот оно! Если его рядом с Никитой найдут, да ещё с укусом – все решат, что вампир и убил. А я – бедная вдова, которая защищалась.

– Логично, – согласилась Эльвина. – И как ты это провернула?

– Вилка, – просто сказала Анжелика. – Двузубая. Я её специально заказала, по интернету, из той же рекламы, что по телеку крутили. Зубья острые, как иголки. Я их ядом намазала – тем самым, от чёрной мамбы. Никита спал, я подошла, ткнула в шею – он даже не проснулся сразу. А через минуту сердце остановилось. Чисто, тихо, никакой крови.

– А вампир?

– А вампира я заманила. Сказала, что Никита хочет срочно переговорить, что нашёл какую-то древнюю реликвию, которая его заинтересует. Йопан примчался, как миленький. Я его встретила, провела в залу, а там уже Никита лежит. Йопан наклонился, стал рассматривать... А я сзади с копьём. И – бац! – прямо между лопаток. Он даже пикнуть не успел.

– Откуда ты знала про белый дуб?

– Ниоткуда! – Анжелика усмехнулась. – Повезло. Схватила первое, что под руку попало. Если б то копьё было с обычным древком, он бы, может, и выжил... Но не судьба.

Эльвина слушала, не перебивая, только дым пускала колечками. Потом хмыкнула:

– Лихо. Но, детка, есть одна проблема.

– Какая?

– Самое обидное, – Эльвина подалась вперёд, понизив голос, – если бы ты держалась первоначального плана, не усложняла, то всё бы проканало. Подумаешь, змея уползла и пропала. Ну, нашли бы странный укол, ну, списали бы на несчастный случай. Ты бы получила наследство и горя не знала. Но ты решила укрепить алиби, подставить вампира... И тут Паша Кетчуп со своим нюхом. Он же как старый пёс – чует, где мясо. И теперь твоё дело висит на волоске.

Анжелика всхлипнула, но слёз уже не было.

– И что мне делать? Адвокат говорит – всё плохо. Экспертиза, отпечатки...

– Адвокат у тебя кто? – перебила Эльвина.

– Петровский. Из коллегии.

– Говноед, – отрезала Эльвина. – Сопли жуёт, а дела не делает. Слушай сюда, девочка. Твоё дело мы развалим. Обещаю.

Анжелика подняла голову, не веря.

– Как?

– Оно всё держится на одной улике, – Эльвина щёлкнула замочком сумочки и медленно, с наслаждением, вытащила целлофановый пакет. Внутри, тускло поблёскивая, лежала та самая двузубая вилка. С тёмными разводами на зубьях.

Анжелика ахнула:

– Откуда вы знаете, Эльвина Игоревна?!

– А потому что вот твоя вилка, – Эльвина помахала пакетом перед её носом. – В камере хранения вещдоков, знаешь ли, не «сбербанк». Особенно когда у тебя там свои люди. И я позаботилась.

Анжелика смотрела на вилку, как на призрака. Потом перевела взгляд на Эльвину:

– Вы... вы хотите мне помочь? Но зачем?

– Благотворительность? – усмехнулась Эльвина. – Нет, детка. Я не Красный Крест. Дело мы твоё развалим, но не бесплатно, как ты понимаешь. Придётся 60 процентов имущества покойного супруга отписать мне. 40 тебе оставляю. Цени мою доброту!

Глаза Анжелики сузились. В них мелькнуло что-то хищное, совсем не соответствующее образу гламурной дурочки.

– Пятьдесят, – сказала она тихо, но твёрдо. И улыбнулась ангельской улыбкой. – По-моему, честно. Пополам.

Эльвина замерла на секунду, а потом расхохоталась – громко, искренне, с каким-то даже звериным удовольствием. Смех заполнил тесную камеру, отразился от стен.

– Ты мне нравишься, девка! – выдохнула она сквозь смех. – Сама такой в молодости была! Дерзкая, расчётливая, за своё глотку перегрызу. Будь по-твоему. Пятьдесят на пятьдесят. Но, – она подняла палец, – никаких фокусов. Попробуешь кинуть – пеняй на себя. Я тебя везде достану. И не только я. С моим Кетчупом ты уже познакомилась, по вкусу ли тебе его вкус?!

Анжелика кивнула, принимая условия. И тут же замерла.

Эльвина улыбалась, довольная сделкой, и в этой улыбке Анжелика вдруг заметила то, что заставило её кровь похолодеть. Из-под верхней губы Эльвины Игоревны, когда она смеялась, показались два длинных, острых клыка…

 

 

СМЕРТЬ ТРУБАДУРА: «ОТ ЛЮБВИ ДО НЕНАВИСТИ…»
 

Мы своё призванье не забудем:
Смех и радость мы приносим людям!
Нам Кремля заманчивые своды
Не заменят статуи Свободы…

Из КВН-репертуара 80-х
 

Паша Кещупов – он же «Кетчуп» для всех, кто приятельствовал с ним, не чураясь его старческой манерности и брезгливо-скверного характера, – вёл допрос. Сидел, как умел: на краешке седалища, переминаясь с пятки на носок и то и дело профилактически приподнимая свою «сверхсрочную тазобедренность» над жёстким стулом.

– Курить можно? – спросил он у нарядного (то есть из дежурного наряда) полицая, чего-то (вчерашний день?!) караулившего напротив. И, не дожидаясь ответа, засмолил о высокое пламя многоразовой стальной, с наградной гравировкой от МВД зажигалки старомодную, разлапистую, как самокрутка, моршанскую папиросу.

Дым подъел мутный луч потолочного люминесцентного мертвенного светильника, сворачиваясь в кольца, такие же пепельно–серые и усталые, как февраль в глазах у самого Кетчупа. Окно зарешечено ржавой, непростительно для казённого дома самодельной арматурой, стены глазурные, как пряник от масляной краски мерзкого оттенка, в народе прозванного «дизайнерский стиль «понос на льду».

– Как прекрасен этот мир без наркотиков! – насмешничал Паша Кетчуп, оглядывая в эти не на шутку завораживающие интерьеры…

Подозреваемого звали Глеб. Глеб Лихарев, двадцать семь лет, заводчанин, инженер-конструктор с красным дипломом, в данный момент – подозреваемый в убийстве: по пьяни или сгоряча забил до смерти человека в подземном переходе.

И не простого человека.

Того самого.

Портрет покойного уже висел, прикнопленный, на пробковой доске за спиной Кетчупа, где крепят обычно разного рода «трупоположения скорченные». Англосаксы зовут её «evidence board» («доской доказательств»), а русские менты, со свойственным им гробовым оптимизмом – «Доской Почёта».

На пластиковой кнопке, чёрно-белое фото с бородатой, чернявой, слюняво улыбающейся физиономией. На вид – необыкновенно доброй и открытой, располагающей.

– Разве эти глаза могут лгать?! – «тёрли» о них фанаты в прежние годы. «Я вам так рад» – говорят каждому встречному эти «очи чёрные» с неугасимыми искорками веселья… Искринками – икринками… Очки в толстой роговой оправе. Гитара на широком, в замысловатых и красочных хиппи-орнаментах, ремне через плечо. Значок «Make love, not war»19. Не ремень, а целая перевязь Портоса! Аркадий Макарчук. Для рок-н-ролльной молодости девяностых – просто «Гарик», «трубадур свободы», «голос поколения, которое потеряло всё, кроме надежды»:

Что такое лето?! Это бабы,

Бабы под бикинями на пляжах…

Кетчуп поругивал его песни. Но любил. И даже тихо, по-стариковски напевал их, когда никто не слышал. Правда, потом одёргивал себя...

А теперь их автора, легенду русского рока, забил кастетом до смерти сидевший напротив, жухлый, как лист глубокой осенью, ничем не примечательный и никому не известный парень…

– Марк Дэвид Чепмен20… – припомнил Кетчуп, и тут же застыдился этого безнужного, не ко времени воспоминания.

– В общем, дурака не валяй, – сказал подозреваемому в две красных линии перечёркнутый подтяжками поверх вспотевшей сорочки Паша. И люто мусолил при этом фильтр папироски во рту, как будто она во всём виновата: дымил, выдувая «дело-табак», как паровоз на сортировочной станции:

– Давай, излагай! Как было дело?

Глеб поднял глаза. Серые, глубоко запавшие, с красными прожилками. Он не спал третьи сутки, может, четвёртые. Или просто плакал.

– Я шёл с работы.

– Домой?

– У меня нет дома, – с вызовом тявкнула эта «мировая скорбь», – На временную фатеру. Вечером. Зашёл в задний проход…

–  Это ты сейчас в заднем проходе, сынок! – деловито поправил Кетчуп. – Застрял, и надолго… А на Центральном Рынке ты зашёл в подземный переход литеры «Бэ»… Так было дело?

– Ну, так…

– И дальше чего?!  – подталкивал снулую речь подозреваемого Паша.

– Да. Там всегда людно, но в тот день… народу почти не было. Может, потому что четверг и поздно уже.

– А причём тут четверг? – поднял Кетчуп пего-седеющие брови.

– А я откуда знаю? – огрызнулся Глеб.

– Но было поздно?

– Очень поздно. И ни души вокруг.

– А дальше?

Глеб сглотнул. Комок в горле прошёл медленно, неохотно, как кирпич через водопроводную трубу, цепляясь о жесть углами…

– Там был он. Стоял у стены. С гитарой. Я сначала подумал – ряженый, ну, знаете, клоуны всякие, уличные артисты. А потом присмотрелся.

– И?

– И узнал. Макарчук. Гарик. Тот самый. Я спросил: «Вы настоящий?». А он рассмеялся. Говорит: «Настоящий. Только старый уже для настоящего».

– Побирался? – удивлённо отстранился Кещупов.

– Нет, – Глеб мотнул головой, изумляясь нелепости предположения. – Сказал: «Просто захотел стать ближе к народу. Как в молодости. Ностальгия, понимаешь». И затянул что-то.

– Что именно?

– Ту, про империю. «Империя зла, живучая, как моль».

Кетчуп поморщился. Он знал эту песню наизусть. Знал все аккорды. Знал, как Гарик выводил эти слова – с придыханием, со страстью, с какой-то кошачьей, людоедской лаской, от которой по спине бежали мурашки, а в голове звенело: рушь, рушь, круши…

– Я сказал ему, – Глеб вдруг подался вперёд, локтями упёрся в неприятно-липкую, потому что дёшево-полированную, столешницу «полицай-стола», – что мы выросли на его песнях. Что я каждый вечер в общаге под гитару их пел, когда за своей девушкой ухаживал. Я тогда верил. Верил в свободу. В то, что всё можно сломать и построить заново.

– И он?

– Он обрадовался. Расплылся в улыбке. Сказал: «Давай, сынок, я тебе спою. Для тебя. Лично». Я так понимаю, он и пошёл в переход убедиться, что его по-прежнему помнят в народе… Ну, не за мелочью же на пиво… Там всегда в переходе кто-нибудь с гитарой бренькает, но обычно нищие… Жалкий промысел! А он решил, я так думаю, слиться с низами музыкальной богемы…

Кетчуп не перебивал. Дымок от папиросы густо тянулся вверх войлочной полосой: прямо как эффект «smoke/fog machines», театральной дымовой установки на незабвенных концертах Гарика Макарчука.

– И он пел, – плёл дальше Лихарев. – Пел про свободу, про то, что надо разрушить прогнившую империю, про то, что «мы сами построим свой храм на руинах». Долго пел. По-настоящему, как мы привыкли, как на кассетах, дисках, по радио… Один в один… Он без фонограммы всегда поёт. Я долго не верил, что это действительно он. Думал – похожий бродяга использует феноменальное сходство, чтобы побираться… Но – во-первых, он не побирался.

– А во-вторых? – Кетчуп понимал, что второе важнее первого.

– А во-вторых, он мне доказал. Реально. На все сто. Песнями. Его исполнение ни с кем не спутаешь, не подделаешь! А потом…

– Что – потом?

– Потом я стал его бить.

Глеб сказал это ровно, без ажиотации. Будто не убийство признавал, а в родном вузе сдавал экзамен по сопромату.

– У меня всегда кастет в кармане. Район неспокойный. На всякий случай ношу. С детства научили. Понимаете, я просто… вдруг понял, про него и про себя... Он мурлычет нам про свободу, а сам… у него же счета в швейцарских банках, дача в Майами, дочкины свадьбы на Мальдивах.

– Он миллионер, это точно, – покладисто, почти по-приятельски, играя в «доброго следователя», кивнул Кетчуп.

– Долларовый миллионер! – Глеб почти выкрикнул это слово, и голос его сорвался. – А я… у меня красный диплом! Лучший выпускник кафедры! Меня в пример ставили! Я на студенческих научных конференция гран-при брал три раза!  Я думал, придёт время – я квартиру куплю, семью заведу, детей… А мне – двадцать тысяч на заводе. Минималка. Потому что завод на грани закрытия. И жильё…

– Что с жильём? Ну не тяни резину, Глебушко, не клещами же мне из тебя вытягивать, у меня пальцы артритные… Уже не для клещей!

– Жили мы у родственников. А потом и оттуда… согнали.

– Почему согнали?

– Квартира понадобилась. У них сын женился, внуков захотелось.

– А вы – в никуда?

– В никуда, – тихо, как эхо, повторил Глеб. – Я бездомный, Павел Иванович. И навсегда останусь бездомным. Потому что ипотеку я не потяну, коммерческое жильё – тем более. У меня никогда не было даже спичечного коробка хрущёвки... И не будет уже никогда!  Я хотел гнездо. Свить. Для себя и для Ленки.

– Для твоей девушки? – догадался Кетчуп, да и немудрено было из контекста догадаться.

– Для невесты. Бывшей уже. Она ушла, когда мы на улице очутились. Не выдержала. И кто её винит? Не в подъезде же нам в семью играть, не в песочнице…

Глеб усмехнулся горько, с надрывом.

– А этот… в переход припёрся. Экзотики захотелось. Мол, хлебнуть, как в юности, как в 80-е, «воздуха свободы». Наивного, романтичного… Для него…

– Ты поэтому его бил?

– Я… поэтому… да…

– Слушай, – Кетчуп потушил папиросу в банке из-под шпрот, которую менты в этом «доме скорби» назначили «и.о. пепельницы». – Чёт-то уж больно просто. Я не понимаю пока связи между твоими несчастьями и Гариком...

– И не поймёшь, – рычаще-псино скалился Глеб. – Мент.

– А давай попробую, – Кетчуп не обиделся.

Он подался вперёд, опираясь на стол жилистыми, покрытыми пигментными пятнами, руками. Вблизи лицо гляделось потрескавшейся почвой солончака: каждая морщина – прожитый год, каждая складка – потерянная надежда. Ему не нужны были слова. Он по глазам преступника всё читал, как в книге… Опыт не пропьёшь – хотя старался…

 И Глеб, зачарованный этим гипнотическим взглядом, не отводил, как от удава, красных кроличьих зрачков…

 

***

Не то, чтобы это было непредсказуемо! Это давно назревало, и не раз, в более мягком виде, звучало уже, но тем утром она сказала это прямым текстом. Она сказала это, когда он ещё расхаживал в трусах, ещё не завязал непременный для белого воротничка, для «ИТР᾿а» галстук. Она сказала это с кровью, с надрывом, как будто сама себе клещами решительно драла давно болевший, нудевший, донимавший её зуб. Всего два слова – в ответ на обширное обоснование с финансовыми выкладками, почему именно вот сейчас именно вот они не могут поменять «никакую» входную дверь…

Всего два шипящих и клацающих затвором слова:

– Проклятая нищета…

Он замер перед мутным трюмо, которое помнило ещё хозяев – тех самых дальних родственников, что сжалились, пустили пожить. Даром. Без аренды. Высший гуманизм по нынешним временам. Но никто не подарит им это жильё. Никогда. И они оба это знают. Оба – на чемоданах. Каждое утро может стать тем самым, когда позвонят или просто приедут без звонка: «Освобождайте».

Ремонт в коридоре застыл на стадии содранных обоев – месяц назад кончился клейстер, а потом и охота. Да и какой смысл? Стены не их. Через месяц, через год – съезжать. Всё равно куда-то в другое, ещё более тесное, ещё более чужое.

– Посмотри на эту дверь, – она говорила с кухни, гремела посудой. – Сколько уже собираемся сменить! Дохлая фанера, пинком вышибить можно, и дует со всех щелей. Так и будем? А? Так и будем мёрзнуть?

Он промолчал. Знал, что любое слово – крючок, за которым последует долгая, выматывающая поклёвка. Расклёвывающая его поклёвка. И ещё знал другое: даже если бы у них были деньги на дверь – ставить её в чужую квартиру? Чтобы через год настоящие хозяева сказали «спасибо за подарок»? А ну как уже через месяц? Через неделю?!

– Прошлым летом опять сидели, как псы, в этой духоте. А Светка с Фирсовым – в Турции. В Турции, слышишь? У них дверь, между прочим, железная, «Корса» называется. И ремонт. И дети в секциях. И квартира своя. Своя, понимаешь?

– У них Фирсов полгода на вахте, – тихо сказал он. И сам понял, как жалко это звучит.

– А ты что? Ты не мужик? – она уже входила в раж, голос барражировал, набирая высоту. В этом раже была не только злость на него. Было что-то другое. Страх. Отчаяние женщины, у которой нет и не будет угла. Самки без логова. Которая понимает: завтра – чемодан, а куда – неизвестно.

– Тебе не платят там, на твоем сраном заводе? Иди туда, где платят! Если нет работы – найди!

– Да если б нашёл, разве я бы сидел на этой? – огрызнулся он, но тут же скис. – В гробу её видал, эту работу. Но работа – не грибы, чтобы её искать! Она или есть, или её нет.

И тут его прорвало. Накопившееся – месяцы унижений, годы жизни в чужом углу, бесконечное «пустили пожить», которое висело над головой, как дамоклов меч. И за которое ещё нужно благодарить, руки целовать – ах, какие они добрые! «Пожить пустили»! Он почти кричал, размахивая руками перед мутным трюмо:

– Почему узники в Бухенвальде худые, как скелеты?! Почему они там, в Бухенвальде, не нашли себе хорошей, высокооплачиваемой работы? Потому что ленились? Не хотели выходить из зоны комфорта?! Потому что плохо искали? Или, может быть, просто потому что для них такой работы там не было?! Да неужели ты думаешь, что человек, имея возможность жить лучше, не воспользуется ею?!

Он замолчал, тяжело дыша. И в тишине, которая наступила, было слышно, как за фанерной дверью кто-то прошёл по лестнице.

Женщина (архетип всех женщин на Земле) вышла к нему в халате, с полотенцем на плече. Смотрела не как жена – как надзиратель. Но в глазах – не только жестокость. Там была всё та же материнская, звериная, беспощадная нежность к тем, кто у всех матерей мира или ещё не родился или уже родился, но спит в соседней комнате. Это она – именно она – сорвала запретное яблоко, да ещё и Адама им попотчевала…

– Красиво говоришь, – сказала она тихо. – А толку? Твою мать, ну, когда это кончится?! Жизнь моя уже прошла наполовину… Твоя тоже! Сколько нам осталось-то, даже при хорошем здоровье?! И весь этот остаток мы будем жаться на чужой жилплощади, за фанерной сраной дверью?!

– Ты понимаешь, что работы для меня в этом мире нет?!

– Ну, охотно верю, красноречивый ты мой! Тогда убей кого-нибудь. Ограбь. Обмани. Разведи на бабки. Укради, – она говорила теперь уже спокойно, отстранённо, словно перечисляла подружкам способы приготовления яиц. Она, собственно, и готовила мужу яйца. В определённом смысле…

 – Но сделай так, чтобы в доме наконец были деньги. Я устала считать каждую копейку. Я хочу жить! Я жить хочу! По-человечески!!!

– Да что ты говоришь?! Побойся Бога!

Она усмехнулась коротко, по-бабьи жестко:

– А Бога нет.

Откуда она, сука, да ещё с такой уверенностью это знает?! У девочки заурядное техническое образование, сверх того полторы прочитанных книги, но, может быть, именно поэтому она каменно, гранитно убеждена, что она умнее Ньютона и Паскаля, Макса Планка и Анри Ампера… А как, скажите, простому и нищему инженеру спорить с той, кто умнее Ньютона и Ампера?!

И потому он доодевался молча. Уже в прихожей, когда натягивал «со страшным скрыпом башмаки», она бросила вдогонку, будто ключи от чужой квартиры, в которой деньги не лежат, метнула ему в спину:

– Без денег не возвращайся!

Он притворил дверь – ту самую, фанерную, проклятую. Чужую. Чужая жизнь взаймы, как пальто, снятое с трупа, жизнь «секонд хэнд», с чужого плеча, подержанная, «б/у»… Он спустился по заплёванной и заблёванной лестнице, прошел скученно заваленный скучным мусором двор, вышел на Проспект Октября, самую длинную улицу в Евразии, воспетую столь проникновенно (о, сколь проникновенно!) в песнях Гарика Макарчука. И впервые за всю жизнь, сметая мусор всех надежд, подумал ясно, без сантиментов:

«Я никогда не вернусь. Без денег – она не хочет. А если даже, паче чаяния, мне повезет с деньгами – то уже я не захочу туда возвращаться…».

Он не торопился. С кончиной выплат на заводе разладилась дисциплина, на опоздания и прогулы стали смотреть сквозь пальцы... Руководству очень хотелось, чтобы рабочие и инженеры просто однажды ушли – и с концами, и больше не возвращаясь… Тогда не встал бы вопрос о выплатах им при неизбежном после банкротства сокращении…

Мужчина (архетип всех мужчин на Земле) зашел в сквер, сел на скамейку. Солнце заспанно поднималось, трава вдыхалась с привкусом сырости. Люди спешили по своим делам. И каждый нёс в себе эту невидимую, незавидную планку – сколько он должен «получать» (слово «зарабатывать» в этом обществе звучит и смешно, и цинично), чтобы его дома любили…

Мужчина мог бы ограничится тем, что стандартно назвать Женщину-Еву стервой. Мог бы вынести приговор: «Озверела, баба кастрюлеголовая, баба-майдаун, ничего святого». Но в тишине утра, когда еще не проснулся ни один голос, кроме голоса правды, он понял другое.

Она – самка. Она чувствует. Не мозгами, как Макс Планк и Анри Ампер, для которых существование Бога не вызывало сомнений – впрочем, как и проблем с покупкой ими «ихних» буклей и камзолов.

– Три буквы тебе, Анри Ампер, на то, куда тебе идти со всеми твоими знаниями, лампочками, электромагнитным телеграфом и всей твоей логикой! Потому что она думает в принципе не так, как ты! Не просто слабее тебя, а совсем по другой системе мышления! Она думает вагиной, маткой и чревом! Чувствует, что от этого самца родит потомство на погибель. Что её детеныши лягут в голодный прах, что их косточки перегрызут бездомные псы. Совершенно независимо от того, много ли сбоку электромагнитных телеграфов Анри Ампера, или мало, или их вовсе нет! Ей не до телеграфов! Её материнский инстинкт, древний, как сама кровь, как биологическая жизнь: гонит её – гнать его – на преступление…

Не для себя. Для продолжения. Она готова продать его совесть (а уж тем более свою), она торгует его (как и своей) жизнью, и, как рыночная хабалка, торгуется за эти две жизни, то есть всё, что у обоих есть из товарного. Она готова превратить его в убийцу, и уж тем более самой в таковое превратиться – лишь бы маленькие пальцы их детей сжали в этой жизни что-то, кроме пустоты.

Вспомнился Редьярд Киплинг, кстати говоря, жуткий русофоб: «…Тигр Шер-Хан не боялся Отца Волка, но не решался схватиться с Матерью Волчицей, так как понимал, что она будет драться за детёнышей не на жизнь, а на смерть».

Это не эгоизм. Это возвышенный инстинкт, которому все мы обязаны жизнью. И от этого не легче. От этого – тошно до крика.

И тут он подумал о другом.

Он вспомнил всех этих пиджачных юношей и седых учительниц с коками на затылке и «продвинутой» этикой, девиц с бокалами на верандах и профессоров, сладко вещающих про «автономную мораль». Всех, кто так часто встречался ему и свистел (хотя завещано – «не свисти, денег не будет»): «Мы нравственны без всякого Бога! Мы сами – источник добра! Мораль не нуждается в небесном гаранте!».

Мужчина, архетип всех мужчин нас свете, в утреннем парке засмеялся – горько, беззвучно, одним горлом. Смех – как бурятское горловое пение, каково вам?!

– Что вы теперь скажете, – прошептал он – этой моей самке? Которая теперь не моя – я её вам дарю, и она теперь ваша, товарищи наставники! Этой волчице, которая оскалилась по-волчьи на пороге логова, куда она собирается принести волчат? Которая заботится о них – да, заботится, даже ценой своей жизни, и ей без разницы – хоть ценой нашей с ней смерти, хоть ценой мировой резни? Второе даже предпочтительнее первого, не находите? И вот эта самка шипит змеиным, выстраданным, кровавым: «Проклятая нищета!». А когда она говорит, что Бога нет, – круг безнадёжно замыкается. Любовь к своему отродью у миллионов самцов и самок оборачивается самыми чёрными замыслами по использованию чужого отродья. «Эксплуатации» – как безобидно и нестрашно, гладенько, обкатанно, без углов, овально обозвали это марксисты… Нет, ребята, слабенькое словцо для Матери-Волчицы, Ракши-Сатаны… 

Он сидел на скамейке, смотрел на дравшихся за корку, плесневелую и чёрствую, трёх воробьёв и вдруг вспомнил знаменитую цитату. Ту самую, из старой умной книжки, которую он когда-то цитировал на экзамене в своём университете, а экзаменаторы благодарно, с огромной симпатией улыбались ему, умнице, гордости курса:

«Капитал попирает все человеческие законы, при 300 процентах прибыли нет такого преступления, на которое он не рискнул бы, хотя бы под страхом виселицы»21.

Архетип всех мужчин на свете даже губами прошептал последние слова – по привычке, снова почувствовав себя студентом, которым так недавно был.

А потом горько усмехнулся, звучно, смачно, по-разбойничьи свистнул – так, что сидевшая рядом старушка, помойным голубям потатчица, тревожно заозиралась.

– Дураки вы, дураки, – сказал он тихо, обращаясь ко всему миру – Не капитал! А человек. С капиталом, без капитала этот человек – дело десятое. Капитал – это бумажки, цифры, проценты. А человек... Человек, хоть будь гол как сокол, безо всякого капитала, – на всё готов ради 300 процентов! Да человеку не нужны и триста. Ему хватит и трёх копеек за хлеб – и он пойдёт. Потому что за спиной – она. Зубы оскалила. Детей за пазухой греет. И шепчет, шипит, орёт: «Проклятая нищета!».

Если нищий – то пойдёт грабить даже охотнее богатого. У богатого есть что терять, кроме цепей, – у нищего нет и цепей. У нищего есть только этот инстинкт, древнее всех. И ты, товарищ Маркс, прав в одном – и ты сам этого, наверное, не понял до конца: человек рискнёт даже под страхом виселицы. Но не ради трёхсот процентов. Ради одного процента в шансах пожить красиво и ярко. Вернее, не сам выжить – ради того, чтобы его волчата сжали в кулацких кулачках не пустоту.

Он посмотрел на свои ладони. Чистые. Без крови.

– Пока, – добавил он одними губами.

Где ваша мораль, господа гуманисты, когда инстинкт говорит громче любого категорического императива? Когда она, мать, отправляет отца на убийство – и считает это святым делом? Вы скажете: «Не убий», а она ответит: «Детям есть нечего». Вы скажете: «Возлюби ближнего», а она покажет на вашего ближнего и скажет: «У него есть, а у меня нет – так отними». Вы прижмёте к сердцу Канта? А она расстегнет по-женски соблазнительный халатик – и там, у грудей, двое голодных ртов, которые не умеют читать, посему не читали Канта и, если дальше так пойдёт – никогда и не научатся его читать…

Нет, без Бога вы не удержите её. Без Бога, который сказал: «Не убий» и его же боятся все матери мира, – без этого страха, без этой вертикали, без древней скобы, которая держит звериное в человеке, – она порвёт вас в клочья. И себя порвёт. И детей порвёт. Но сделает по-своему.

Мужчина сидел так с полчаса. Потом достал телефон, машинально пролистал новости. И увидел…

Конец Карабаха! Новостные ленты пестрят жуткими подробностями. Турки вырезали всех армян. Цифры, названия, списки. А ведь его друзья, продукт и пережиток «дружбы народов» – там… Ну, теперь уже в прошлом времени, были там… Ваграм, с которым они в студенческие годы вместе пили дешёвое вино на защите диплома, и старый Георгий, учивший его шахматам, – оба были там. Оба уже, наверное, в списках. Их, как на этом видео, закинули в ковш бульдозера и повезли в посыпанную хлоркой яму… Которую потом заровняют без надгробия. Вы говорите об отдельных людях – а тут оптом! Был народ – и нет народа! А когда яму заровняют, утопчут – то как будто никогда и не было…

Мужчина прочитал жуткий, сочившийся кровью, заголовок. Перечитал. Потом встал, поправил галстук и холодно сказал, вслух, на холодное сентябрьское утро:

– Жаль.

И замер. Потому что – только «жаль»? Ещё бы пару лет назад он бы выл. Рвал на себе рубашку. Звонил бы, искал, метался, проклинал турецких изуверов до седьмого колена. Думал бы, скрипя зубами, – чем помочь?! А сейчас – вежливое, ничего не значащее «жаль», как будто у него в доме (доме, которого нет) сломался вентиль или заглох пылесос…

И пусть ещё скажут спасибо, даже за это скудное «жаль». Друзья, которые ни в чём не виноваты, но ничем не могут ему помочь. Тому, кто тоже им помочь ничем не может…

Мужчина – сейчас он был без имени, он был печатной матрицей всех мужчин на свете, понял простую, хоть и страшную, истину: «человек, сволочь, ко всему привыкает». Он привыкает, что миллионы жён напутствуют своих мужчин точно так же. «Убей, укради, обмани, но принеси». Он привыкает к тому, что война – это не боль, а строчка в ленте. Он привыкает к тому, что детеныши важнее правды, и что совесть – это лакшери-роскошь для сытых. Не слишком, впрочем, и ими востребованная…

Он встал. Посмотрел на свои ботинки, на облупленную скамейку, на небо, которое трупом синело над головой, мертво–равнодушное ко всем.

– А можно ли в этой системе взять ровно столько, сколько нужно для жизни – и не больше? Как Анри Ампер? Ну, чтобы не было совсем пусто, но уж и не слишком густо? А так, вровень с физиологической потребностью?

– Нет, – ответили хором трава и скамейка, и дерущиеся воробьи, и раскормленные чокнутыми бабушками помойные голуби-пачкуны. – В этой системе такой номер не пройдёт! Пока у тебя что-то лежит в кармане, на тебя идёт охота. Потому что у тех, кто на тебя охотится (а имя им легион), – «денег много не бывает».  И забрать у тебя все триста, лучше, чем сто, хотя, теоретически, можно и сто, а двести тебе оставить. Но тогда ведь ты не умрёшь, и вернёшься мстить, за своим вернёшься, с жаждой реванша… Да и без этого, в моменте, прибыль у них в три раза ниже, чем могла (должна!) была бы быть… От этого можно сойти с ума. И сходят.

Победитель получает всё. Проигравший – ничего. И даже «жаль» не остаётся.

Мужчина вышел из сквера и пошёл на работу, зарплата на которой так убийственно напоминала пересыхающий ручеёк в пустыне, запекаемой на сковородке солнцепёка. Решение не пришло. Или пришло, но он боялся назвать его по имени.

Вечером он, возможно, вернётся к фанерной двери. А может, не вернётся никогда.

Она сказала: «Без денег не возвращайся».

Он подумал: и не вернусь. Но не ради тебя, дура, а по другой причине: у меня никогда не будет, и не может быть, столько денег, чтобы выкупиться у этой системы обратно в люди…

 

Вошел начальник отделения в мятом, на запах – мятном, тёмных тонов, полицейском мундире с двухполосными, как тест на беременность, погонами поверх плеч, грузный, с мясистым лицом, но глаза умные, усталые. За ним – двое помоложе, в камуфляже без знаков различия.

– Павел Иванович, – начальник кивнул с уважительной улыбкой. – Сейчас кофе организуем. Вы как? С молоком? Без?

– Без, – ответил Кетчуп. – А сахару положите. Спасибо.

– А мне? – наглел Глеб.

– А ты обойдёшься! – рявкнул Кетчуп, удивляясь развязности молодых преступников – Дома попьёшь!

– Так у меня же нет дома…

– Вот там и попьёшь…

В руках у дежурного по отделению красовался поднос из тех, что бывают в дешёвых столовках: пластиковый, с бортиками. На подносе – четыре бумажных стаканчика. Коричневые, с белыми крышечками, из тех, что выдают в кофейных автоматах на заправках.

Дежурный взял один и протянул Кетчупу. При этом – важная мелочь – протянул двумя руками, как икону. И чуть наклонил голову.

– Осторожно, Пал Ваныч, горячий.

Полицаи пили не торопясь, стоя – стульев больше не было в комнате. Пили вместе с Кетчупом. Один ритм, как синхронное плавание: подносят к губам, отхлебывают, опускают. Старый следователь даже причмокнул, от удовольствия или по привычке.

Кетчуп заметил: крышечки на стаканчиках отличались. У начальника – зелёная, у молодых синие. А у него, у Кетчупа – самая дорогая, золотистая, чуть металлик. Такие, наверное, в другом автомате берут, или для особых случаев привозят.

«Отличили, – подумал Паша. – Не просто так. Могли бы дать простую. А дали золотую».

Он отхлебнул. Кофе был настоящий, не растворимый. Зерновой. С горчинкой.

– Ещё будете, Павел Иванович?

– Нет, спасибо. В самый раз.

– Тогда продолжаем?

Кетчуп вернулся к «понимающему диалогу» с глотавшему завистливые слюнки Глебом Лихаревым:

– Так, значит, ты на заводе работаешь?

– Работал. Пока его не обанкротили.

– Кто обанкротил?

– А кто их разберёт, мутная схема. Но в общем – рыночная экономика, мать её. Та самая, которую Гарик воспел вам в девяностых.

– Нам? А тебе?

– А меня тогда ещё на свете не было… Ещё и в планах не водилось родительских…

– Я-то был, – крякнул Кещупов, разминая затекший загривок. – Я помню.

– Ну, вот, именно эту: «Свобода, брат, – это когда выбор за тобой». Но он же не допел… Что пункт назначения у свободы – бомжатник…

– Ах, вот оно что? Обижен ты, значит, от людей умучен?

– Не то, чтобы… Вначале я, да… Я спрашивал людей: зачем вы так со мной? Что плохого я вам сделал?! Потом перестал спрашивать, потому что понял: «ничего личного, только бизнес».

Кетчуп кивал, кивал участливо, всё понимая лучше этого молокососа: таков зоологический закон: хочешь быть счастливым, найди тех, кого сделаешь несчастными. Не то, чтобы ты их ненавидел: тогда держался бы от них подальше. И не то, чтобы ты был к ним холодно-равнодушен: тогда оставил бы их в покое. Тех, на кого наплевать – не трогают…

Но тут-то нет! Тут любовь! Любовь к нам с вами, страшная, пищевкусовая любовь людоеда… Любовь, которая так трепетно и выражается в песнях самых талантливых каннибалов, окутывающих тебя феромонами самки богомола…

Вначале они сладко, медово поют про Арбат и часовых любви, а потом, брызжа слюной, визжат – «раздавите гадину!», когда ты вышел от голода каской стучать об асфальт… Да хоть бы головой! У них, насекомых-богомолов, «бог» – их Арбат и их тусовка, а ты им не соплеменник… Еда…

– И я вдруг увидел, – сорвался голос молодого инженера, – своих нерождённых детей!

– Прямо за спиной Гарика-музыканта, который не в добрый час решил «сходить в народ» для поправки пошатнувшегося вдохновения!  – кивал Кетчуп, не чуждый литературщинки и краснобайства.

– Да. Понимаете, это может быть, и странно… Но я люблю своих неродившихся детей. Которым некуда, не на что и незачем рождаться… А они стояли вокруг этого Гарика-Музыканта, молча, потому что некому научить их говорить, обречённые навсегда остаться маленькими, никогда не вырасти… Да и родители мои тоже…

– А что родители?

– Знаете ли вы, каково смотреть в глаза отца и матери, которые ничего не смогли тебе оставить и предоставить? А им каково смотреть в твои глаза?! Я не сумасшедший, я ведь понимаю, что не один Гарик в этом виноват, но… Но ведь под его песни всё это случилось! Он же без мыла лез… Лез в душу с экрана, из радио, все эти годы обеспечивал музыкальное сопровождение этому кошмару, из которого нельзя проснуться… Как это называется? Саундтрек для хоррора? Инструментальные композиции, которые были написаны композитором специально для этого фильма ужасов?

Кетчуп кивнул, приторно поддакивая, как бы в душу залезая:

– А ведь он, Гарик-то, долларовый миллионер! Ему хорошо нас свободе учить. Всегда хорошо. Экзотики захотелось – спустился в переход, гитару взял, улыбается…

– Вот-вот!

– Знаешь, дружок, и ты бы таким был! Я слишком хорошо понимаю природу человека, понимаю, что и ты пытался жульничать, просто твои жульничества не удались… А если бы удались, ты бы сейчас пел по-другому. Пел бы, как он… Человек так устроен, что личный успех на какую-то абстрактную идею справедливости может разменять только если успех оный от него отворотился…

– А вы, Павел Иванович, вы же тоже на нём росли, – догадался Глеб, вглядываясь в загадочное лицо Паши Кетчупа. – Вы же понимаете, что я чувствую… Под эти песни… всё развалили. Жизнь загнали в тупик. А кто разваливал? Те, кто эти песни пел. Кто на митинги ходил и орал: «Долой! Долой! Долой!». А теперь они бизнесмены, депутаты, миллионеры. Детей в Швейцарию отправили. А мы… мы остались здесь. В этой дыре. Мне плевать на тюрьму, плевать на пожизненное – потому что у меня уже и здесь пожизненное, безо всякой тюрьмы…

– И поэтому ты его убил?

– Я – поэтому, – твёрдо сказал Глеб.

Тишина повисла в допросной комнате такая плотная, что, казалось, её можно было пилить ножовкой.

Кетчуп закурил новую папиросу. Дым пополз уже не вверх, а стелился слоёно, серыми бесформенными зависями.

– А знаешь, – сказал Паша вдруг, пыхая живым огнём, – знаешь, в чём твоя беда, инженер?

– В чём?

– В том, что ты врёшь.

Глеб дёрнулся, как от пощёчины.

– В смысле – вру?

– В том самом смысле.

Кетчуп встал. Прошёлся по «хирургическому отделению» (как зовут допросную камеру полицаи-острословы), шаркая разношенными уставными мундирными туфлями, похожими на старые, днищем стёртые лодки. Остановился у пробковой доски, любовно, жестом давнего поклонника, погладил пальцем фотографию Гарика – ту самую, бородатую, очкастую, с гитарой…

– Талантливый был, стервец… Подкупающе талантливый… Скольких ведь подкупил, и не за деньги, а исключительно своим обаянием… Недюжинным обаянием обладал. К счастью, это теперь в прошлом…

– Что в прошлом?

– Всё…

И Кетчуп резко повернулся к Лихареву:

– Ты покрываешь кого-то, Глеб. Кого-то другого.

– Я… я не понимаю, – у парня перехватило дыхание.

– А ты подумай. Мы сняли отпечатки пальцев. И с кастета, и вокруг трупа, и на стенах в переходе.

– И что?

– Твоих там нет.

Глеб открыл рот. Закрыл. Открыл снова.

– Как – нет?! Я же… я же сам… я его бил!

– Не твои, – спокойно повторил Кетчуп и выпустил дым в потолок. – Бог их знает чьи, богатого коллекционера, матерого уголовника. Но не твои.

– Этого не может быть! – выкрикнул Глеб, и в голосе его зазвенела настоящая, неподдельная паника. – Я же… я же стоял над ним! Я же держал кастет! Я же…

– А если не так? – перебил Кетчуп. – Квантовая неопределённость, эффект Манделы? Если всё было не так – а кто теперь уже установит, как оно было? Не стоит держаться за прошлое, учат нас реформаторы! Его ведь нет, прошлого-то… История – не наука, а выдумка, кто во что горазд…

И Кетчуп подмигнул по-стариковски, лукаво и одновременно грустно, выцветшим, обесцвеченным от времени оком мудреца.

– Так что ваньку не валяй, горбатого не лепи. Ноги в руки – и вон отсюда. Пока я тебя не привлёк за дачу ложных показаний и отвлечение следствия от истинных подозреваемых.

Глеб замер. Лицо его вытянулось, побледнело, сделалось из серого – зелёным.

– Вы… вы меня отпускаете?

– Глухой, что ли? – Кетчуп вздохнул сокрушённо, как заслуженный педагог над неисправимым второгодником. – Я же русским языком сказал: вали, топай, срисуйся отсюда, пока я добрый.

– Но… но как же… – Глеб встал. Ноги его подкашивались. Он привалился к стене, бетонной, холодной, крашеной масляной краской тяжёлых тонов, и стоял так, раскачиваясь маятником, шаркая лопатками по стене, как фанерный щит под ветром. – Павел Иванович… я же признался… я же…

– Признался, – кивнул Кетчуп. – И это странно. Потому что не ты это сделал. Ты просто почему-то решил взять чужую вину на себя.

– Но… откуда вы знаете?

– Пальчики, – Кетчуп пошевелил для убедительности своими пальцами, артритно-гнутыми, с обкусанными заусенцами, со старыми и прокуренными ногтями цвета слоновой кости. – Отпечатки, сынок. Криминалистика – наука строгая...

Глеб постоял ещё секунду. Потом медленно, шатаясь, побрёл к двери.

На пороге обернулся.

– Вы очень рискуете, Павел Иванович… Я и не думал, что вы…

– Рискую, конечно, – перебил Паша. – Но ты же, наверное, слыхал стишок: «Дедушка старый, ему всё равно»?

– «Вынул гранату и кинул в окно»? – вымученно припомнил начало Глеб.

– В точку! Вон отсюда, засранец! Живи. И помни.

Дверь закрылась. Шаги затихли в коридоре – сначала громкие, потом всё тише, тише, пока не растворились в общем гуле страшного серого здания.

Кетчуп постоял у пробковой доски. Вторым гвоздиком, казённым, канцелярским, приколол с другого угла фотографию барда Макарчука, Гарика-музыканта. И она висела – а раньше как-то незаметно было – поверх других, таких же очкастых, слюнявых, бородатых. Трубадуры. Пророки.

– Все мы выросли на его песнях, – сказал Кетчуп тихо, не людям, а как бы обезличено, в пространство. За его спиной почтительно кашлянул, «кхекнул» оперативник, молодой, но уже усталый от жизни ипотечник. Кивнул. Другой – старший, с капитанскими погонами, брошенный женой алиментщик, – вздохнул согласно: молчание – знак согласия.

– Все! – повторил Кетчуп. И достал из кармана серого, с пуговичными клапанами плаща смятую, заслуженную, но давно отслуженную магнитофонную кассету, которую нынче и вставить-то некуда: перевелись такие магнитолы! Как быстро летит жизнь, а ведь когда-то на этой кассете, ещё на плёнку, был любовно переписан целый концерт Гарика.

Паша – старомодно, но точно для этой ситуации, повторился:

– Все мы выросли на его песнях… Но давайте чистосердечно признаемся: выросли мы неправильными.

Он положил кассету на стол. На этикетке зияло пятнышко кетчупа – островок, оранжевый, высохший, смотревшийся как запёкшаяся кровь. Кровь эпохи. Кровавые кассеты…

Никто не засмеялся.

За окном шёл снег – первый в этом году. И где-то в этом снегу, по заснеженным, грязным улицам брёл молодой инженер Глеб. Бездомный, безработный, одинокий, нищий, но – живой. И – свободный. Свободный, в числе прочего, от морока песен про свободу. И может быть – только может быть! – где-то впереди его ждало что-то, похожее на жизнь.

Может быть.

Правда, искушённый опытом Кетчуп в это не верил.

Но всё равно отпустил…

Дедушка старый – ему всё равно!

 

 

СЛАДКИЙ ИСХОД

 

Караоке-бар, при всей его элитной дороговизне, назывался дёшево и банально: «Голос». Его дразнили по-разному, и «Колосом», и «Волосом», но он был тем, чем был, без колосьев и волосьев: тёмное дерево, зеркальные шары, запах элитных коньяков и чужих растраченных, надежд. В углу, за столиком с зеркальной, матово поблескивающей от диско-шаров, гипнотически вращавшихся на потолке, столешницей, сидели четверо.

Две пары.

Маша и Альберт Настырев – молодые, почти ровесники, в гражданке, позволяющей расслабиться. Маша – в белых джинсах и шёлковой блузке, но с неизменной спицей-стилетом в тугом пучке русых волос. Настырев – в летних брюках и парусиновом пиджаке, который он надел, чтобы понравиться. Они смеялись, чокались, играли в счастье.

Паша и Эльвина – рядом, но отдельно. Паша – в костюме от «Бриони», с рубиновыми запонками на платине. Эльвина – в «воронёном» блейзере, с головой Нефертити, холодная, фарфоровая, с кровавыми рубинами в маленьких острых ушках.

Они глянули друг на друга взаимно завораживающими зрачками. И каждый знал, что эта ночь что-то решит. И сам воздух показался вдруг густым, как разогретый, расплавленный обратно янтарь вечности. Оживут ли живые существа, некогда застывшие в этом янтаре? Смесь дорогих духов, отборного табака и того специфического напряжения, которое витает в залах, где собираются люди, уставшие от собственных денег.

Павел Кещупов сидел в глубоком кожаном кресле, отстраненно вертя в пальцах тяжелый бокал с янтарным виски. Лед тихо позвякивал, словно отсчитывая секунды их взаимного неумения быть вместе.

А потом… Эльвина как-то внезапно оказалась у микрофона. Она не была похожа на диву караоке – в ней не было ни надрыва, ни излишнего блеска. Одежда подчеркивала в свете софитов ту холодную, почти античную грацию, которая всегда пугала Пашу. Агава прозревшая, Агава с той породистой, небрежной красотой, от которой у Паши ком подступал к горлу.

«Ну что она во мне нашла?» – в сотый раз подумал Кещупов, чувствуя, как внутри нарастает привычное зудящее раздражение.

Эльвина запела. А ведь он никогда не слышал, как она поёт! Смешно, но правда! Голос у нее был низкий, с легкой хрипотцой, от которой стены бара вибрировали. Она не смотрела на экран с бегущими строками. Она смотрела прямо на него – не мигая, в упор, с какой-то пугающей прямотой. её глаза, всегда глубокие, сейчас казались двумя светящимися колодцами, в которых тонули блики софитов. Это был гипноз. Наваждение.

«Призрачно всё, в этом мире, бушующем…».

Паша подумал, что эта фраза из песни обладает особым качеством: истинностью без пользы. Ненужной истинностью, как и большинство тавтологий. Призрачно? – Да. Всё? – Да. Но объяснить этим можно только то, что ничего нельзя объяснить…

Он чувствовал, как морок, подобный испытанному в ночном клубе у Гробова, тянет его на дно, заставляя забыть о том, что они с Эльвиной – два чужих атома, случайно столкнувшихся в вакууме.

Эльвина подошла ближе, не разрывая визуальной связи. Её зрачки расширились, поглощая свет. Она пела для него одного, и в этом был вызов – не нежность, а именно вызов. Она видела его насквозь, видела все его сомнения, его неуверенность, его страх перед этой пустой, ослепительной роскошью.

Вечный покой сердце вряд ли обрадует,

Вечный покой – для седых пирамид.

А для звезды, что сорвалась и падает,

Есть только миг, ослепительный миг.

Паша перевел взгляд на лед в бокале. Пирамиды. Он чувствовал себя одной из них – массивным, неподвижным, бессмысленным сооружением, обреченным хранить тайну, которой не существует. А она… она была той самой звездой. Непредсказуемой, опасной, срывающейся с орбиты.

Он поднял глаза. Эльвина закончила фразу, и в её взгляде на долю секунды мелькнуло что-то такое – пронзительное и отчаянное, – что у Паши сжалось сердце.

Последняя нота повисла в воздухе, дрожа, как тонкая струна. Кещупов медленно поставил бокал на стол. Звук соприкосновения стекла с мрамором показался ему выстрелом. В этот «ослепительный миг» он понял: все их рассуждения, все попытки выстроить логику отношений – лишь декорации.

 Истина была не в словах песни, а в том, как она смотрела на него сейчас, когда музыка стихла и в баре воцарилась тишина, тяжелая и густая, сущий предгрозовой воздух.

Эльвина опустила микрофон. Она не улыбалась. Она просто ждала, когда он признает свое поражение – перед ней, перед этой ночью, перед тем, что они оба были призраками, пытающимися обрести плоть в мире, который умел только красиво падать.

Казалось, что в кальянном дыму потолки бара опускаются, оседают, да и бархатный бас саксофона садится на плечи липким слоем.

– Это место помнит времена и получше! – улыбалась Эля. – Лучшие безумные вечеринки девяностых…

Бар, чтобы избежать однообразия, чередовал сольные номера своих, прямо скажем, не всегда голосистых гостей с жаркими танцами, для которых неизменно имелись на разогрев публики несколько молодых пар профессиональных танцоров. И такая пауза как раз наступила…

Алые и синие неоновые лучи разрезали искусственный дым, заставляя тела танцующих превращаться в скользкие, текучие силуэты. Девицы в блестках и парни с короткими крылатыми рукавами гавайских рубашек двигались в каком-то первобытном ритме – их бедра жили своей жизнью, руки сплетались, головы шарнирно, до жути, откидывались назад...

Эльвина смотрела, как в этом неоновом аду извиваются чужие, молодые, живые тела. Да, она выглядела на тридцать три, все ухищрения косметологии и деловая злость помогали дольше держать удар. Однако на танцпол сейчас вышли девочки лет по двадцать. Их пластика была агрессивной и не требующей разрешения.

Рисковой вдруг резко, до тошноты, захотелось туда. Забыть про контракты, про завтрашний ужин с кредиторами, про тянущую боль в пояснице.

– Я хочу танцевать, – сказала она. Голос прозвучал глухо, но властно.

Она взяла Пашу за руку, сжала его тонкое запястье, и её холодная рука легла, как когда-то оберег Гробова. Она потянула Кетчупа на себя. Этот жест был отработан годами: чуть наклонить голову, прикусить уголок губы, распахнуть глаза так, чтобы в их темной глубине утонуло любое сопротивление. Никто в целом мире не смог бы устоять перед её гипнотическим взглядом и очарованием.

Кроме Паши.

– Я хочу танцевать! – повторила она, теперь уже с капризными нотками. Капризной она могла быть только с ним – с остальными она была ледяной королевой. Но Паша всегда выбивал её из роли. Богатая взбалмошная женщина внутри неё требовала своего: «Пригласи меня, дурак! Обними за талию!».

Паша поднял на неё спокойные, чуть усталые глаза. Осторожно, но твердо высвободил руку.

– Извини, но у меня процедуры, – сказал он ровно, как автоответчик. Встал, поправил воротник пиджака и вышел в сторону мужского туалета. И тем словно бы вылил ушат холодной воды на всю компанию. Маша, сидевшая слева от Эльвины, подавилась мартини. Альба закашлялся. Даже бармен на минуту замер с бутылкой «Джин-фижн».

Эльвина проводила Пашу взглядом. Он шел ровно, почти не хромая, но она знала: там, под костюмом из бутика – живёт змея из рваной плоти, змея, забравшаяся ему под кожу десять лет назад под многострадальной Горловкой. Там жил и пульсировал шрам, который и нынче в иную ночь заставлял его просыпаться в поту и с криком.

– Не суди его строго! – чуть змеино улыбаясь, еле заметно торжествуя, сказала Мария. Она ждала этой секунды весь вечер. – Он ведь инвалид… Ему нельзя пропускать его процедуры…

Мария знала: Эльвина Игоревна не привыкла, мягко, очень мягко говоря, не привыкла, чтобы ей манкировали. А Паша только что ею манкировал. При всех.

Эльвина медленно повернула к ней голову. Её глаза сузились до тонких щелок – щелка снайпера, который взял цель на прицел.

– Много ты знаешь в этом мире людей, которые способны мне отказать? – спросила она почти шепотом.

Мария сделала глоток коктейля, не отводя взгляда.

– Ну, вот одного знаю… – пауза упала на стол, как тяжелая монета. – Теперь…

Она кивнула в сторону прозаической уборной.

Эльвина вдруг рассмеялась. Громко, неожиданно, запрокинув голову, обнажив идеальную шею со следами от двух зубов над ключицей. Смех её был горьковатым и настоящим – таким, каким она не смеялась ни на советах директоров, ни на презентациях.

– То, что для одного человека непреодолимая стена – для другого лёгкая занавеска. Главное – заклинания знать, и пройдёшь…

Она допила свой «Манхэттен», поднялась, одернула платье, блеснув голой спиной, и пошла к танцполу – одна. В сгустке синего дыма извивалось теперь одно-единственное тело. Женщина с распущенными волосами, в черном облегающем костюме, с закрытыми глазами двигалась так, будто никого вокруг не существует. Никогда не существовало.

За её завораживающими, плавными, змеиными движениями, ультразвуком, неразличимым уху, но вполне ощутимым электричеством по коже звучала таинственная тональность непреодолимого наваждения. Морок порока, порок морока… Глаза – огромные, магические, болотные – зажглись в темноте, как два фонаря.

Она танцевала не для зала. Для одного. Вот теперь она отомстит. Впрочем, не отомстит, а покажет своей приёмной дочери, как опасна самонадеянность.

Змея оказалась – никто не заметил, как – возле Альбы. Настырев смотрел на неё, как кролик на удава. Не мог отвести взгляд. Потом встал – сам не зная зачем – и пошёл за ней.

– Альберт! – окликнула Маша.

Он не услышал.

Эльвина, не оборачиваясь, протянула руку. Он взял её. И они исчезли в дверях с табличкой «Приват-танец».

Маша осталась сидеть. Бледная. С непроницаемым лицом.

– Что она делает? – прошептала она.

Тут вернулся Кещупов, и присел осторожно, как полагается при его диагнозе. Скромно молчал. Смотрел в свой стакан, будто думал там, на дне, отыскать in vino veritas22.

– Паша! – крикнула Маша тому, от кого привыкла получать ответы на самые загадочные вопросы. – Что она делает?!

– То, что хотела, – ответил он. – Показывает тебе, что ты не хозяйка. Ни себе, ни другим…

 

***

Эльвина вернулась через полчаса. Одна. Воротник расстёгнут, волосы растрёпаны, но не улыбается. Смотрит на Машу – долго, изучающе.

– Ты высосала его, тварь?! – выпалила Маша.

– Нет, – Эльвина усмехнулась – той усмешкой, которая жгла, как клеймо на кожу. – Он просто валяется там, пьяный и удовлетворённый, как никогда в жизни. Но это счастье ему – не ради него. А чтобы показать тебе, моя маленькая: никогда не верь мужчинам.

– Но ты же включила гипноз! – Маша вскочила. – Ты ввела его в транс, как змея, танцем и взглядом!

Эльвина смотрела на неё. И вдруг – лицо её изменилось. Исчезла холодная фарфоровость. Появились морщины, усталость, что-то древнее и очень печальное.

– Понимаешь, Машуль, – сказала она, и голос её дрогнул, – со всеми эти штуки проходят. А с Пашей Кетчупом – нет. Он какой-то особенный, из другого теста. Там включай – не включай змеиный глаз, он тот же увалень. Кстати, где он?

– Вышел курить. Сказал, что ему душно.

– Чего ему тут не курится?!

– Ты можешь объяснить, что происходит? Ну так объясни, мать, мать твою!

– Все прекрасно знают, – чопорно начала Эльвина, – что рукописи – горят. Но снова и снова с пафосом повторяют: «рукописи не горят». Все прекрасно знают, что герои умирают. Но снова и снова с пафосом повторяют: «герои не умирают». Вы отчётливо чувствуете, что вами правят вампиры, – но вы снова и снова повторяете «вампиров не существует». Это три примера того, как вы хотите объективную реальность подменить своим капризным – «ну я так хочу… ну, мам!».

В это время Паша нервно и потерянно курил на улице, прислонившись к фонарному столбу. Он не чувствовал ночной прохлады, только пустоту.

Он знал, что Эльвина что-то задумала. Знал, что она разрушает то, что сама создала. И не мог понять – зачем.

«Она не согласна сама с собой, – подумал он. – Никогда не была согласна. И никогда не будет».

Он вернулся в зал – и увидел их. Две женщины. Но не Евы! Две Лилит. Мать и дочь (не кровные – духовные). Они смотрели друг на друга, и между ними висело напряжение, которое можно было резать ножом.

– Паша, – сказала Эльвина. – Садись.

Он сел. Между ними.

 

***

Детский дом встретил некогда маленькую Машу Плотникову запахом казённого белья и равнодушия. Маше было семь, когда родители не вернулись с трассы – «лобовое», «скорая не успела», «девочку забирают родственники». Дальние. Почти чужие. Которым она была не нужна.

Её сдали. Оформили, подписали, сдали – как ненужную вещь.

– Ты теперь здесь, – сказала воспитательница, не глядя в глаза. – Привыкай.

Маша привыкла. К казённым кроватям, к общей столовой, к тому, что ласка – дефицит, а доброе слово – роскошь. Она была цепкой, амбициозной, училась на «отлично», потому что кто-то должен был заметить.

Заметили не сразу.

Эльвина приехала с «благотворительным визитом» – так это называлось в отчётах. Маша тогда не знала, что это такое – «благотворительность». Думала, богатые тёти приезжают посмотреть на бедных детей, чтобы потом плакать в лимузинах.

Эльвина не плакала. Она смотрела. Долго, внимательно, холодно. А потом спросила:

– Кто здесь лучше всех учится?

Маша подняла руку. Не потому, что хотела выделиться. Просто правда.

Эльвина посмотрела на неё – и что-то дрогнуло в её фарфоровом лице. Может быть, узнавание. Может быть, память о том, какой она сама была когда-то – цепкой, голодной, готовой на всё.

– Хочешь учиться дальше? – спросила Эльвина.

– Хочу, – ответила Маша, не понимая, о чём речь.

– Я помогу.

И помогла. Юридический факультет, репетиторы, стипендия, потом – жильё. Маша не знала, сколько это стоило. Не спрашивала. Знала только, что эта холодная, бледная женщина сделала для неё больше, чем все родственники вместе взятые.

– Почему вы мне помогаете? – спросила однажды Маша.

– Потому что у тебя есть характер, – ответила Эльвина. – А характер надо шлифовать, как алмаз. Иначе так и останется углём.

Маша знала тогда только одно: эта женщина – её мать. Не та, которая родила. Вторая и главная: та, которая вывела в люди.

Маша работала у Эльвины горничной – не потому, что та заставляла. Потому что сама хотела быть рядом. Пыль вытирала, бриллианты пересчитывала, ключи от шкафов носила на поясе, как в монастыре на послушании.

Она готова была умереть за Эльвину. И убить.

Когда на платформе «Дачная» трое в погонах схватили её за плечо, она молилась не Богу – она молилась, чтобы Эльвина узнала об этом. Чтобы отомстила.

Но Бог послал Пашу. Паша Кетчуп – старый, больной, смешной, в дурацком плаще и с револьвером, в котором не было серебряных пуль. Он блефовал. Он рисковал. Он спас её.

– Беги, ясноглазая, – сказал он тогда.

Она побежала. Но запомнила.

А потом он стал появляться снова. И снова. И снова. И то, что началось как благодарность, превратилось во что-то другое – в то, чему Маша боялась дать имя.

– Я обязана ей всем, – сказала Маша однажды Паше, когда они остались вдвоём. – Эльвине. Если бы не она, я была бы никем.

– Ты была бы собой, – ответил Паша. – Просто другой.

– Вы не понимаете. Она – моя семья. Моя мать…

И вот какая-то инфернальная жуть: теперь они сидели в караоке-баре – втроём, потеряв четвёртого и с какой-то чудовищной жестокостью, даже не вспоминая о нём, о том, что пришли сюда с Альбой… Паша – между двумя женщинами. Эльвина – слева, Маша – справа. И обе смотрели на него так, будто от этого взгляда зависела жизнь, и не только их, но и целого мира…

«Не мать, которая родила, – думала Маша, глядя на Эльвину. – А та, которая в люди вывела».

Но потом появился он. Второй человечный человек. И теперь делить его с той, кому обязана всем, – это как выбирать между правдой и жизнью.

Тяжёлые низкие бокалы для виски с алмазной огранкой стояли на чёрной глади столешницы, отражаясь в ней, как в ночном озере. Икра, крупная, черно-перламутровая, с магическим отливом, лежала горкой в хрустальной вазе на подушке из колотого льда, рядом – тарталетки с камчатским крабом тянулись вверх, к прокуренному потолку своими кремовыми шапочками. Корзиночка с трюфельными чипсами выглядела почти неприлично – слишком просто для такого вечера, но Эльвина настояла: «Я хочу хрустеть».

Бутылка рома прибыла отдельно. Не заказывали — прибыла.

Высокий, чуть согбенный официант лет пятидесяти с идеальным пробором появился у кабинки с тяжёлым серебряным подносом. На подносе, обёрнутая в белую льняную салфетку с монограммой заведения, стояла бутылка. Он поставил её на стол не спеша, с ритуалом, будто принёс на алтарь священную реликвию.

– «Santa Teresa 1796», – почти прошептал официант, поворачивая этикетку к Эльвине. – Солера. Выдержка не менее тридцати пяти лет. Специально доставлено из Венесуэлы. В знак уважения от хозяина заведения, госпожа Рискова. Ваш визит – честь для нас…

Бутылка была тяжёлой, матово-чёрной, с золотым вензелем и сургучной печатью на горлышке. Официант ловко срезал печать, вытянул длинную, засмоленную на конце пробку и замер, ожидая одобрения.

Эльвина чуть кивнула, и он псино подхватил команду, разлил ром в две толстостенные рюмки, которые внешне походили на старинное аптекарское стекло – пузатенькие, на низкой ножке, с такой тонкой гранью, что свет преломлялся в них, как в алмазной крошке.

 Янтарная жидкость пахла не спиртом – пахла карамелью, апельсиновой коркой, дубом и чем-то неуловимо сладким, вязким, как капли мёда на срезе сотов. Колыхание напитка тоже напоминало своей зыбкостью жидкий мёд – тягучий, почти маслянистый, с тёмно-золотистыми отблесками.

Рядом, на отдельной фарфоровой тарелке с синей каймой, лежали дольки лайма в сахарной пудре. Над ними догорала свеча в низком стеклянном стакане, пламя трепетало от переполненных децибелами волн долбящего, всепроникающего звука музыки.

– Выпей за меня, – сказала Эльвина.

Паша взял рюмку. На такое дело его подбить – прямо скажем, невелик труд, невелика и победа.  Вымахнул до донышка, отставил пустую «тару» на стол. Эльвина взяла его руку – ту самую, из которой он высвободился на процедуры свои – и властно положила себе на колено. Через тонкую ткань платья он чувствовал холод её тела.

– А теперь за меня, – не отставала Маша. И со своей стороны налила ему рому. И смотрела придирчиво, властно, такая похожая на свою приёмную мать, взявшая у Эли если не всё, то уж точно всё самое худшее…

Паша – между ними. Как между двух огней. Как между двух жизней.

Эльвина – слева, в «воронёном» костюме, с рубинами на платине. Холодная, фарфоровая, с головой Нефертити. Рядом с ней даже воздух становился плотнее, тяжелее, будто кто-то включил невидимый кондиционер на полную мощность.

Маша – справа, без мундира, «в гражданке», позволяющей расслабиться, в белых джинсах и шёлковой блузке. Молодая, горячая, живая. Жаркая. От неё пахло цветами и вызовом.

Посередине – Паша.

– Выпей за меня, – снова, и очень требовательно сказала Эльвина, пододвигая рюмку. И взгляд её обжигающе вещал: «А не то я прямо сейчас умру, и ты виноват будешь…».

Нет, разумеется, она так не сказала, и никогда бы так не сказала, – но она так глядела, съедая, проглатывая его совсем чёрным взглядом с того света…

Он снова выпил. Лишний уже ром обжёг горло, растёкся по пищеводу, заставил заныть старый осколок в животе.

– Ну, тогда уж и за меня! – Маша налила ему новую. – До дна, дядя Паша.

Он выпил. Двойная норма.

– За меня, – повторила Эльвина, не глядя на Машу.

– А теперь за меня, – не отставала та.

И так снова. И снова. И снова.

Они не смотрели друг на друга. Они смотрели только на него. Каждая – как удав на кролика. Каждая – с требованием, которое он не мог не выполнить.

Все трое знали: у него есть шанс остановиться.

Нужно просто отказать одной из двух. Но какой именно? Нельзя сказать «нет» Эльвине – потому что она не прощает. Нельзя сказать «нет» Маше – потому что она единственная, кто ещё верит в него.

Он не мог решить. И понимал, что сейчас умрёт.

Есть определённая доля элитного рома, за которой следует смерть. Паша к ней уже приближался. С каждым глотком – ближе. С каждым «за меня» чокнутых стерв, в мёртвом клинче закусившихся между собой – на шаг.

А потом две обезумевшие женщины, две обезумевшие демоницы Лилит поняли, почти одновременно: ему легче умереть, чем сделать выбор между ними. Он не может остановиться на одной из них. Им не поделить его. Они просто загнали его – и теперь убьют.

Ромом.

Сладкой, для многих желанной смертью.

Паша чувствовал, как покидает этот мир.

В глазах поплыло – не от рома, от видений. Там, за мутной пеленой, всплыли лица. Мёртвые. Обожжённые. С пулевыми отверстиями в черепах. Девять черепов. Девять детей. Девять раз, когда он говорил себе: «Я не могу выбрать, кого спасти».

Он выбрал всех. И никого.

Как и сейчас.

– Мне повезло больше, чем вам! – сказал Паша, обращаясь к тем, кого уже нет. Ко всем жертвам нечисти и жертвам фашизма, чья судьба страшнее, чем у жертв любой нечисти. Голос его был ровным, почти спокойным. – Не обижайтесь, мир несправедлив: я умираю сладкой смертью от рома…

Эльвина смотрела на него. На его покрасневшую шею, на мокрые глаза, на руки, которые дрожали, но продолжали подносить рюмку ко рту.

Она сдалась первой.

Сломалась.

– Твой! – сказала она, глядя на Машу. Коротко, сухо, малопонятно. Она и проигрывала – по-хозяйски. По собственному желанию – проигрывала, как приказывала, эта властная женщина, ни от кого не терпевшая возражений…

И отобрала у Паши рюмку. Разбила об стол. Осколки брызнули во все стороны, зазвенели по полу, как похоронный марш.

– Пусть он будет лучше твой, чем мёртвый.

Маша молчала. Смотрела на Эльвину долгим, изучающим взглядом – каким смотрят на врага, который вдруг сложил оружие.

– Соломоново решение23, – сказал Паша. Голос его заплетался, слова налезали друг на друга, но смысл оставался ясным. – Мудрое. Женское.

Он не чуял ни пространства, ни времени. Встал – шатаясь, держась за край стола, за спину стула, за воздух. И полез на эстраду.

– Утки! – заорал он в микрофон. – Спою вам про уток!

Кто-то засмеялся. Кто-то зааплодировал. Кто-то крикнул: «Дайте старику вокальнуть!».

Паша запел. Голос его был хриплым, он срывался, плакал, расползался гнилой ветошью по воздуху вокруг себя, словно дым, а не тело, но… Но держался.

– Я помню, давно учили меня отец мой и мать:

Лечить – так лечить, любить – так любить,

Гулять – так гулять, стрелять – так стрелять.

Но утки уже летят высоко,

Летать – так летать, я им помашу рукой…

Он пел, обливаясь пьяными слезами. Периодически падал с возвышения – спотыкался о собственные ноги, о кабель, о пустую бутылку. Но каждый раз кто-то подхватывал его – такие же пьяные, такие же потерянные, такие же живые люди – и ставил обратно на сцену.

Эльвина смотрела на него снизу вверх. Маша – тоже.

Они не ревновали. Не завидовали. Они смотрели на него – того, кого чуть не убили своей любовью.

– Он поёт, как жить, – сказала Эльвина.

– Он поёт, как умирать, – поправила Маша.

Песня кончилась. Тишина затянулась на секунду, на две, на три. А потом зал взорвался аплодисментами.

Кто-то из администрации, клоунски жеманясь, вручил Паше кубок. Пластиковый, позолоченный, с надписью «Гран-при караоке-бара «Голос». Такие тут каждый вечер дарят, а всё равно приятно…

– Первое место! – объявил ведущий. – Павел Иванович Кещупов! Какой прекрасной даме вы посвятите свою блестящую победу?

– Марилине! – пьяно сказал Кетчуп заплетающимся языком, и никто не понял, о ком он. А он тупо смотрел на кубок. Потом – на Эльвину. Потом – на Машу.

– Я выиграл, – сказал он, кося каждым глазом на разные стороны. – А чего – не понял…

Он сполз (в буквальном смысле слова) со сцены, сел на пол, прислонился к колонке. Призрак кота Муртазы, которого здесь не было, и быть не могло, витал в его алкогольной, белогорячечной галлюцинации на барной стойке и осуждающе чихал.

– Молчи, – сказал Паша коту. – Сам знаю.

Эльвина наклонилась к нему, поправила воротник.

– Идиот. Мы с тобой не прощаемся. Просто отдохни. От меня – отдохни, пока не надоест отдыхать…

– Могу ли я жить без тебя – вопрос… Как? И зачем?

– Если кто-то будет напрягать – звони, Лилит на связи… – с издёвкой, но сдерживая слёзы, сказала Эля. И приложила кулачок с отставленным мизинчиком к бриллиантовой серьге…

– Старый дурак, – добавила Маша, поправляя спицу-стилет в волосах. И с двух сторон подхватили его под руки. Общее достояние, так сказать, общее культурное наследие, если можно так выразиться…

Паша закрыл глаза. Где-то там, за мутной пеленой рома и усталости, он слышал, как они дышат. Обе. Рядом. Живые.

– Ладно, – сказал он. – Прорвёмся.

За окном караоке-бара выл ветер. Или не ветер. Или волки. Или просто ночь. Новый мир был таким, что весь, как один лес, выл по-волчьи…

Муртаза (настоящий, который ждал дома) чихнул. Громко, осуждающе, как будто говорил: «Я же тебя предупреждал. Не влюбляйся. Ни в кого. Особенно в тех, кто умеет любить».

Но Паша не слышал. Он спал. С дурацким кубком, венцом абсурда этой вселенской ночи в руке. И улыбался…

«Любовный треугольник, – думал Паша в этой сонной мути, чувствуя, как ром червиво доедает остатки его личности. – Это обычно «он» и две женщины. Или она и двое мужчин. А у нас – я и мать с дочерью. Не кровные... духовные. И это... это не ревность. Это предательство самой себя. Машка предаёт ту, кто вытащила её из детдома. А Эльвина предаёт себя, потому что отпускает. И никто не прав. И никто не виноват. И ответа нет. Потому что в жизни его вообще всегда нет».

Он хотел сказать это вслух, но не смог – язык не слушался. Только прошептал:

– Никто не прав... и никто не виноват...

Маша услышала, наклонилась.

– Что, Паша? – она победила, и он уже не «дядя Паша».

На кой чёрт ей такая победа – пусть сама думает, но чего хотела, то и получила…

– Ничего, – сказал «сомнительный приз Машеньки», привыкшей всего добиваться самой. – Жизнь... она такая... без ответов…

Уфа, 2024-26 гг.


1. «Ольховый царь» (нем. Der Erlkönig) – персонаж фольклора многих народов и герой одноимённой баллады Иоганна Вольфганга фон Гёте. Согласно европейским легенедам – зловещее существо, связанное с похищением детей. Гёте и Ганс Христиан Андерсен, поэт Жуковский обращались к этому образу. «Ольховый царь» предстаёт как злой лесной и болотный дух, связанный с гниющими пнями и тёмной магией.

2. Абсолютно чёрное тело – это физическая идеализация, которая поглощает всё падающее на неё электромагнитное излучение во всех диапазонах, независимо от спектрального состава, поляризации, температуры и угла падения.

3. «Мёртвые ездят быстро» – широко известная фраза из цикла о Дракуле. Встречается в романе Брэма Стокера «Дракула», стало названием рассказа американского писателя Кима Ньюмана о Дракуле, встречается и в произведениях Стивена Кинга.

4. С латыни выражение «Виа Долороза» переводится как «Путь скорби». В наши дни это название носит одна из улиц Старого города в Иерусалиме, которая начинается у Львиных ворот и ведет к Храму Гроба Господня. Так называется путь, которым прошел Иисус Христос перед тем, как был распят на Голгофе.

5. «Эффект зловещей долины» (от англ. uncanny valley) – это состояние, при котором человек испытывает неприятные эмоции, когда взаимодействует с созданиями, выглядящими почти как люди. Это могут быть роботы, персонажи фильмов, герои компьютерных игр, куклы, статуи и даже клоуны. Когда сходство объекта становится почти полным, но всё же неидеальным, резко возникает тревога или отвращение.

6. Обращение к собеседнику с требованием «Скажи „паляница“!» (укр. Скажи паляниця) представляет собой лингвистический шибболет, используемый на Украине как средство опознания является ли украинский язык для человека родным.

7. Это слова горничной Лизы из комедии «Горе от ума» (1824) А.С. Грибоедова (1795-1829).

8. Векррины – миниатюрные порционные закуски или десерты, которые подают в прозрачных бокалах, небольших стаканах или мини-баночках. Главная особенность формата – многослойность: каждый слой отличается вкусом, текстурой и цветом,

9. Фр. – «исповедание», демонстрация символа веры, подтверждение правоверности.

10. Вид фужера с конической чашей, специально для презентаций.

11. Латынь: Dura lex sed lex – «закон суров, но это закон».

12. Fiat iustitia, et pereat mundus – латинское словосочетание, означающее «Да свершится справедливость, даже если мир погибнет».

13. Фернандо, герцог Альба, известный как Великий герцог Альба и Железный герцог, – испанский государственный деятель и военачальник эпохи Контрреформации. Известен крайней, запредельной жестокостью.

14. Фасции – древний символ власти, который сыграл ключевую роль в истории фашизма, особенно в Италии. Это т.н. ликторские пучки – пучки вязовых или берёзовых прутьев, перетянутые красным шнуром, древнеримский символ могущества.

15. Газваген (нем. Gaswagen «газовый автомобиль»), также газенваген, «душегубка» – технология мобильных газовых камер.

16. (Фр.) «Идея фикс» (также встречается вариант написания «идефикс») – это навязчивая мысль, идея, которая полностью поглощает личность и подчиняет себе всю жизнь.

17. Волокна льна входят в состав бумаги, на которой печатаются долларовые купюры. В состав бумаги входит 25% льна и 75% хлопка. Дополнительно для прочности добавляются синтетические волокна.

18. Мальтийский орден – уникальное государство, которое не имеет собственной территории, но при этом предоставляет гражданство.  У него есть собственная конституция, валюта, и резиденции по всему миру.

19. Make love, not war (англ. – «Занимайтесь любовью, а не войной») – антивоенный лозунг, сперва приуроченный к войне во Вьетнаме. Означает сознательный отказ хиппи от оплаты военных расходов и его принципиальное уклонение от военной службы.

20. Марк Чепмен – убийца Джона Леннона, основателя и участника группы The Beatles.

21. «Капитал, – пишет Маркс, – боится отсутствия прибыли или слишком маленькой прибыли, как природа боится пустоты. Раз имеется в наличии подходящая прибыль, капитал делается смелым. Обеспечьте 10 процентов, и капитал согласен на всякое применение, при 20 процентах он становится оживленным, при 50 процентах положительно готов сломать себе голову, при 100 процентах он попирает все человеческие законы, при 300 процентах нет такого преступления, на которое он не рискнул бы, хотя бы под страхом виселицы».

22. Лат.: «Истина в вине». Крылатое выражение.

23. «Притча о двух матерях» – библейский сюжет из Ветхого Завета (Третья книга Царств, гл. 3, ст. 16-28), в котором царь Соломон разрешал спор двух женщин о том, кому принадлежит ребёнок. Сюжет: две женщины жили в одном доме и были соседями. Обе недавно родили ребёнка. Прошлой ночью одна из них задавила своего младенца и подложила его к другой женщине, а живого ребёнка взяла себе. Утром женщины стали спорить, каждая доказывала, что живой ребёнок её, а мёртвый – соседки. Так же спорили они и перед царём. Выслушав их, Соломон приказал принести меч и сказал: «Пусть будут довольны обе. Рассеките живого ребёнка пополам и отдайте каждой половину младенца». Одна из женщин, услышав его слова, изменилась в лице и взмолилась: «Отдайте ребёнка моей соседке, она его мать, только не убивайте его!». Другая же, напротив, согласилась с решением царя: «Рубите его, пусть не достанется ни ей, ни мне». Тогда Соломон приказал отдать ребёнка первой женщине: она его настоящая мать.

 

Комментарии