ПРОЗА / Игорь БАХТИН. КАЛИНЦЕВ. Глава II из романа «Предновогодние хлопоты»
Игорь БАХТИН

Игорь БАХТИН. КАЛИНЦЕВ. Глава II из романа «Предновогодние хлопоты»

23.06.2020
1171
1

Продолжение, начало на сайте от 26.02.2020

https://denliteraturi.ru/article/4742

Игорь БАХТИН

КАЛИНЦЕВ

Глава II из романа «Предновогодние хлопоты»

 

Толпа выдавила его из вагона и, увлекаемый суетливой и плотной массой людей, он был вынесен на платформу станции, где плотный людской поток стал быстро распадаться на множество ручейков и рассасываться. Пропустив спешащих людей, он закинул тяжёлую сумку за плечо и неторопливо зашагал к выходу, почувствовав, наконец, внезапно навалившуюся усталость.

Сегодняшний рабочий день был невероятно тяжёлым, однако пролетел на удивление быстро. За весь день выдалось только несколько коротких перерывов на быстрые перекуры и обед, на который ушло не более пятнадцати минут. Машины подкатывали к погрузочной платформе одна за другой, даже очередь скопилась, чего обычно не наблюдалось. Торговцы готовились к долгим новогодним праздникам основательно, запасаясь продуктами впрок, в надежде на ажиотажную предпраздничную торговлю.

Отгружали ходовые американские «ножки Буша» и куриные деликатесы из Америки, кур, утку, индейку из Франции, Китая и Бразилии, говядину из Польши, Аргентины и Украины, огромные туши свиней-мутантов из Дании, распиленные пополам, рыбу неисчислимых наименований, замороженную до состояния звонких сосулек, ящики с овощной заморозкой. День был ветреный и холодный, а в необъятном и сыром бетонном чреве хладокомбината, из которого выгружались все эти заморские яства, было ещё холоднее.

К пяти часам вечера, когда работали уже при свете прожекторов, а машин стало меньше, удавалось иногда передохнуть. В седьмом часу наступило затишье, и старший смены сообщил, что погрузок больше не будет, но посоветовал не расслабляться, так как этой ночью возможна разгрузка вагонов с мясом. Под «расслабляться» подразумевалось «не употреблять», хотя сам старший смены, по всему, уже успел основательно расслабиться. Грузчики не возражали ― ночная переработка оплачивалась.

Вскоре появился ещё один начальник и выдал зарплату. Калинцев получил в конверте двенадцать тысяч, расписавшись в ведомости за восемь с половиной. Чуть позже произошло ещё одно приятное событие. В их комнатушку вошёл солидный мужчина со смеющимися глазами, которого он не знал, и грузчики при его появлении дружно встали. С ним вошёл в комнату здоровяк с объёмистой сумкой в руке.

Начальственный гость, сам немалых габаритов, достал из куртки бумажник, вытащил из него тоненькую пачку долларов, пересчитал, слюнявя пальцы, и протянул их бригадиру со словами:

― Премия к Новому году. Всем по пятьдесят американских рублей ― «бугру» сотня. В пакете жратва и водяра. Разговейтесь немного, сегодня, кажись, Рождество католическое. Есть среди вас католики?

С немым вопросом на лицах, озираясь по сторонам в поисках незримых католиков, грузчики дружно зашумели: «Нету, нету», а молдаванин Самсон, туговатый на ухо, и оттого всегда говоривший громко, обиженно сказал: «Мы не алкоголики», вызвав неподдельный взрыв хохота. Рассмеялся и благотворитель, проговорив с лукавым выражением лица:

— Католики-не алкоголики, можете разговеться, только не очень, я ясно выражаюсь?

Грузчики, одновременно шумно выдохнув, расслабились и, кивая головами, загудели что-то невнятное.

— То-то, — ухмыльнулся благодетель и ушёл.

Бригадир выложил из пакета на стол две бутылки водки, колбасу, головку сыра, две баночки красной икры, банку грибов и огурчиков, две буханки бородинского хлеба, растворимый кофе и два блока сигарет «Пётр I».

Выложив всё это на стол, он с сожалением в лице цыкнул зубом, но глаза его при этом хитро блестели.

— Думал я, что хоть сегодня мы передохнём, но при таком закусе великий грех не промочить горло. За католиков-то, за братьев наших меньших, как не выпить. Да тут, собственно, и пить-то ― по напёрсточку. Так что, Витюля, вари твой знаменитый казацкий шулюм из гуманитарной куры, раз приходится сегодня тормозиться, ― сказал он.

Виктор, крепкий парень с редкими оспинками на обветренном лице и треснувшими губами, сказал:

— Дык, у меня уже всё давно готово. Только кура у нас сегодня французская, навару не даст, постноватый шулюм получится. У нас на Ставрополье шулюм готовят с баранинкой жирнючей. Но на нет и суда нет, будем есть куру.

Он почесал затылок и весело рассмеялся:

 — Кура! Чего это питерские хорошую птицу курицу курой-то обзывают? Вроде курвы выходит.

Рассмеялись питерские и непитерские. Непитерских было пятеро: два брата близнеца богатырского телосложения из Молдовы, русский парень из Узбекистана, недавно переехавший в Россию, ставропольчанин Виктор, занимающийся стряпнёй, и сам Калинцев.

 Бригадир, оглядывая стол, сказал:

— Не забыл традицию наш босс, подогрел Иван Лукич тружеников — жива старая школа. Ну, давайте, пока курва, кхе-кхе, французская варится, чуток глотнём для сугрева и перекусим.

 Водка закончилась быстро. Уже собирались послать гонца в магазин, но неожиданно случилось ещё одно явление в виде человека с пакетом в руке. Все стали дружно и шумно его обнимать и приветствовать, а он, не мешкая, достал из пакета три бутылки водки, стеклянную трёхлитровую банку, в которой плотно жались три гигантских огурца, не без помощи Девида Копперфильда, видимо, просунутые в неё, и шмат желтоватого сала. Это был грузчик, которого подменял Калинцев. Он три месяца не работал, восстанавливаясь после перелома ноги.

 Неожиданный приход коллеги создавал неопределённость в дальнейшей судьбе Калинцева. Он расстроился, но вида не подал. Несмотря на радужное настроение, царящее за столом, бригадир однако заметил его несколько поникший вид. Он наклонился к нему и тихо проговорил: «Не парься, Володя, не парься. Я тут с начальством перетёр уже. Двенадцатый апостол нам не помешает, сам знаешь, апостолы наши грешные частенько в запой уходят, работа-то у нас не мёд, нервная. После Нового года будешь работать постоянно — это железно. А с тебя, Володя, между прочим, причитается. Аттестацию ты у нас, брат, успешно прошёл, а вот прописочку-то ещё не получал, ― за тобой поляна. Накроешь, когда выйдешь на работу после Нового года. Между прочим, Володя, из-за твоей упёртости я попал на пятьдесят баксов.

Калинцев удивлённо поднял брови.

 — Объясняю. Мы тут на новеньких, — их тут много перебывало, да не все выжили, — спорим. Иуд и сачков мы, знаешь, не жалуем. Вешать на осинах не вешаем, но воспитать способны, — продолжил бригадир. — Ставки на тебя крутые были в этот раз — по пятьдесят баксов. А угадал тебя только один наш Витёк ставропольский, поставил на зеро, так сказать, стоял на том, что не свалишь ты с такой работёнки интеллигентской. Хотя весь коллектив считал, не обижайся, Володь, что ты стопроцентный ботаник, к тому же совсем не Шварценеггер. Больше недели никто тебе не давал. Думали, обматерит наш патлатый очкарик весь белый свет, плюнет и свалит к жёнушке на диван. Лично я тебе три дня всего определил. Знаешь, тут некоторые, хе-хе, даже думали, что ты с прибабахом: шепчешь чего-то всё время, улыбаешься, как дурик. Мы тут институтов, брат, не кончали, но на руки твои сразу обратили внимание: рука у тебя не рабочая — про потерянные пальцы не спрашиваю, такое с каждым может приключиться. Короче, пролетела бригада — наш интеллигент Володя выдюжил.

Калинцев разулыбался. Он вспомнил, что действительно, три месяца назад, в первые свои дни работы в бригаде, после очередного перекура ему казалось, что встать он уже не сможет, а если и встанет, то непременно упадёт ― такая тяжесть наваливалась от этих бесконечных погрузок-разгрузок. Но он принуждал себя вставать и улыбаться. Способ, который он применил для того, чтобы выдюжить, он заимствовал из недавно прочитанного им рассказа Варлама Шаламова «Выходной день». В нём автор, рассказывая о нечеловеческих лагерных тяготах, вспоминал верующего заключённого Замятина, который сам для себя, во спасение служил литургию Иоанна Златоуста, для самого же автора рассказа спасением были стихи чужие и любимые, которые бережно хранила его память. Он твердил их про себя, как спасительные молитвы.

 Никто, конечно, не знал, что поднимая очередной ящик с куриными деликатесами или с овощной заморозкой, Калинцев читает про себя стихи своих любимых поэтов. Отменная память доставала из кладовой десятки любимых стихотворений. Они бережно хранились в залежах горьких и трагичных, радостных и трогательных воспоминаний прежней счастливой и безмятежной жизни. Иногда он забывался, и губы его начинали беззвучно пришёптывать в унисон со звучавшими в голове стихами, а на лице появлялась тихая улыбка. И это удивительным образом помогало ему преодолевать тяготы однообразной тяжкой работы! Она в такие моменты становилась действием вторичным: положительные эмоции вытесняли рутинные мысли, отвлекали от работы. И он довольно скоро втянулся в работу, перестал подгонять время, как это было с ним вначале, когда он не мог дождаться конца смены; появился автоматизм, исчезла ненужная суетливость.

 Трудней было другое: с первого дня и долгое время он кожей ощущал напряжённость, настороженность, заметный пригляд за ним коллег по работе. Замечая этот настороженный пригляд, он, внутренне улыбаясь, думал, что вот так, наверное, наблюдали рабочие лесопилки за новичком Кристмасом в любимом его романе Фолкнера «Свет в августе». Это рассосалось не сразу, но, в конце концов, отношения с коллегами заметно умягчились, и он почувствовал перемену в атмосфере.

Но была и проверка на вшивость. Чувствовать себя сообщником незаконных действий было неприятно, но он жёстко был поставлен перед фактом, и ясно было, что его мгновенно отторгнут, если он хоть как-то в чём-то выразит своё несогласие или возмущение.

Однажды во время разгрузки вагонов он увидел, как здоровяк Самсон «уронил» коробку куриных окорочков в проём между грузовиком и железнодорожной платформой и совершенно спокойно пошёл за следующей коробкой, будто ничего и не произошло, ― метод видимо был проверенный. Узрев в первый раз «исчезающую» коробку, он невольно бросил взгляд на бригадира. Но тот, наблюдая за разгрузкой, конечно же, видел её, но вечная сигарета будто прилипла к углу его жёсткого рта, взгляд был спокоен. Ясно было и то, что эти коробки под вагонами не залёживались. Коробка кур или куриных окорочков из пяти вагонов-рефрижераторов — песчинка на пляже. Учитываемая, наверное, боссами крупных поставок в графе «что упало, то пропало», но и древний народный постулат «не пойман — не вор», конечно же, работал исправно, никто его не отменял.

Торговые воротилы знают, что воровство не искоренить, но от таких мизерных потерь их запредельные барыши абсолютно не страдают, хотя несомненно было и то, что пойманных на воровстве примерно наказали бы. Но ничего такого за время его работы в бригаде не произошло.

 Грузчики-старожилы часто вспоминали золотые дни до августовского дефолта 1998-го года. Тогда весь куриный ассортимент закупался в Америке по копеечным ценам, навар у воротил был прекрасный, продажи били рекорды, зарплату платили высокую и в валюте. Но после дефолта зарплаты резко скукожились, контроль и учёт усилился, но ящики, судя по наблюдениям Калинцева, продолжали исчезать и при новых экономических условиях. Иногда заводились разговоры о хозяевах этого бизнеса, и тут мнение бригады было единодушным: коммерсы — крысы и воры. Вагонами и пароходами покупают товар за бугром оптом и за бесценок, а народу втюхивают втридорога. О судьбе исчезающих коробок Калинцев мог строить только догадки, но, то ли чувствуя его негативный настрой к воровству, то ли по каким-то другим причинам, попыток присоединить его к преступной деятельности не последовало. И хотя по всему его приняли в коллектив, но полностью он к дому не пришёлся, ощущение, что он остаётся для всех белой костью, у него присутствовало. Такое статус-кво устраивало всех, в том числе и Калинцева, но он чувствовал, что долго здесь не задержится.

В комнату заглянул пошатывающийся учётчик и весело сказал:

— Отбой, богатыри. Можно уже не нормировать водяру, на сегодня привоз отменяется. Начальство вам выделило новогодний паёк, кое-какие куриные деликатесы. Самсон, иди получи.

Бригадир сказал Калинцеву, что он может ехать домой, пообещав связаться с ним после новогодних праздников. Когда разлили последнюю бутылку, Калинцев совсем не почувствовал опьянения, хотя давно уже столько не пил. То ли закуска была отличной: ставропольчанин Виктор каждому подал по глубокой миске горячего куриного бульона, заправленного картошкой, луком и большими кусками курицы, то ли он окреп от физической работы, то ли корм в коня пришёлся, как говорят в народе.

Но в метро его всё же немного сморило, что было немудрено: в вагоне была жуткая давка и духота. Присесть ему удалось уже на своей ветке, он закрыл отяжелевшие веки, перед глазами сумбурно побежали быстро сменяющиеся кадры прошедшего дня. Неумолимо тянуло в сон, но он, пересилив себя, попытался выстроить план на долгие новогодние каникулы и неожиданно подумал, что нужно не забыть поздравить с Новым годом соседа, по чьей протекции он стал работать на хладокомбинате. Ему ярко вспомнилось, при каких странных обстоятельствах он познакомился с ним.

 

Сосед этот появился в доме зимой прошлого года. Двор сразу принялся горячо обсуждать это событие. Этот «новый русский» ― так сразу негласно провали его во дворе ― откупил на третьем этаже парадной, в которой жил Калинцев, две двухкомнатные квартиры и объединил их в одну. Работа по переустройству квартиры кипела: с третьего этажа выносили хлам, оставшийся от прежних хозяев, выкидывали двери, батареи, демонтировали окна, место которых очень быстро заняли дорогие новомодные стеклопакеты «под дерево» с зеркальными стёклами. Над входной дверью в парадную появилась лампа-вспышка, она ярко вспыхивала на несколько секунд мертвенно-белым светом, когда кто-нибудь входил в подъезд, ― установленная видеокамера работала синхронно с лампой. Ремонт был закончен ударными темпами. После целую неделю завозили мебель, а у парадной появились две машины: «Мерседес» нового жильца с личным водителем и «Мазда» его жены.

В квартиру вселился сам этот «новый русский» ― красивый и породистый мужчина чуть старше пятидесяти, его жена, яркая брюнетка, выглядевшая гораздо моложе своего мужа, дочь лет шестнадцати — «вылитая» мать, такая же чернявая и большеглазая, и большая овчарка.

 Жильцы этого старого дома, построенного за несколько лет до революции, приняли новых соседей настороженно. Тихо судачили, ожидая от новых жильцов высокомерия, напыщенности и агрессивности: в их дом уже вселились несколько семей, разбогатевших в смутные времена развала страны, живших изолированно, высокомерно глядящих на островки жития обедневших питерцев, которых история к концу века выкинула на свою обочину. Однако новые жильцы не чурались соседей. Они здоровались с людьми приветливо, не было в них надменности, спеси и грубости и лёд охлаждения растопился, не успев окрепнуть.

Соседка Калинцева по этажу, Нина Суходольская — мать шестерых детей, из которых один ребёнок был лежачий инвалид, вечно бегающая в поисках денег, чтобы свести концы с концами, успела даже занять денег, и при этом весьма приличную сумму, у жены нового жильца.

Но вот водитель нового соседа Калинцева по парадной, молодой, лупастый и белобрысый парень лет двадцати пяти, пришелся, как говорится, не ко двору. Вначале он некрасиво «подвинул» от подъезда машину жившего здесь на первом этаже старожила дома пенсионера Силантьева, «копейка» которого парковалась на постоянном месте у окна его квартиры, наверное, со времён Московской Олимпиады. Это произошло следующим образом. Силантьев заехал во двор и увидел, что на его месте стоит «Мерседес», в котором сидит парень и читает журнал. Он не стал шуметь, а вежливо сказал парню, что это его место, здесь-де, под своим окном, он постоянно и давно ставит машину. Водитель, не выходя из машины, обозвал старика рухлядью, посоветовал больше не беспокоить его и зарубить у себя на носу, что с сегодняшнего дня на этом месте всегда будет стоять его машина.

Силантьев, старик хитроватый, тёртый и язвительный, выяснять отношения не стал, правильно оценил ситуацию, прикинулся шлангом, сообразив, что себе может дороже выйти качать права с таким наглецом. С издевательским видом поклонившись парню, он ёрнически произнёс: «Ничего не попишешь. Я подвинусь. Ваша взяла, господин хороший, буржуйскую власть нужно уважать».

Свою машину он стал ставить на новом месте, но каждый раз, встречая парня, кланялся ему низко и говорил с притворным благодушием: «Многие вам лета, уважаемый. Сибирского вам здравия, финансового благополучия и африканской половой силы». Тот, ощериваясь, кривил лицо и ничего не отвечал старику. Один раз только процедил сквозь зубы: «Добазаришься, старый пень».

Стычку старика с водителем видел почти весь двор. Было воскресенье, дети играли во дворе, многие вышли посидеть на лавочках; у велосипедного клуба, находящегося в этом же дворе, собрались юные велосипедисты. Следующая выходка парня заставила двор содрогнуться. Всеобщая любимица двора, добрейшая дворняга Найда, которую подкармливали все, посмела помочиться на колесо только что вымытого «Мерседеса». На её беду водитель был в машине. Добродушно повиливающая хвостом собака получила страшный пинок под зад. Как ошпаренная, визжа, она бежала со двора.

Какая-то старушка решила повоспитывать парня, но он, махнув на неё рукой, сплюнул и уселся в машину. Вскоре произошёл ещё один инцидент: на этого крутого водителя нарвался бомж, забредший во двор в поисках пустых бутылок и банок. Тот схватил бродягу за шиворот, вывел за арку и швырнул на асфальт. Мнение о водителе нового жильца сформировалось окончательно: дебил, опасный для окружающих тип. Простые обыватели, пережившие в родном городе вакханалию диких девяностых, до сих пор испытывали к таким типам страх и неприязнь.

Единственным человеком во дворе, который сам наехал на беспардонного наглеца, была соседка Калинцевых бесстрашная Нина Суходольская и, что удивительно, он спасовал перед ней. Как-то в воскресный день, когда вся линия перед парадной была заставлена машинами, водитель припарковался чуть ли не вплотную к входной двери. Нина не смогла проехать в парадную с громоздкой инвалидной коляской. Она постучала в окно машины и, когда водитель открыл его, грубовато отрубила:

— Ты чего тут расколбасился, как у себя дома? Смотри, покарябаем твою красавицу, и гроша ты с нас не выжмешь, даже и не надейся на это. У нас деньги обычно кончаются к ужину, понял, чавеле?

Парень с удивлением глянул на женщину, на ребёнка в инвалидной коляске, и молча сдвинулся на полметра правее.

Непредвиденная стычка с этим наглецом стала для Калинцева поводом для знакомства с новым соседом. Была прекрасная сухая погода, весь день светило солнце, вечер был тёплым, безветренным, и он собрался прогуляться с внуком. На прогулку они всегда брали свою старенькую собачонку Линду. Обычно они гуляли по Конногвардейскому бульвару или по Мойке, иногда ходили к Адмиралтейству.

 Когда он, выходя из парадной, потянул на себя тяжёлую входную дверь, то лицом к лицу оказался с этим парнем. По простой житейской логике тому бы пропустить такую громоздкую компанию: справа от Калинцева стоял его внук, слева повизгивала от нетерпения собака, однако этого не произошло. Парень раздражённо процедил:

— Чё ты встал, в натуре, как истукан? Дай пройти, ботаник.

Калинцев опешил от неожиданности, но тут же вспыхнул:

— Придержи-ка коней, агроном. Хамить будешь в своём колхозе. Отвали с прохода.

— Чё ты вякнул?! — наглец протянул руку с раскрытой пятернёй к его лицу, но Калинцев резко ударил его по руке, отбросив её в сторону.

— То, что ты слышал, деточка. Руки мыть нужно. Отвалил в сторону, я сказал!

— Ну, ты достал! Достал ты меня! Давай, давай, выходи, поговорим, — тип сделал шаг назад, но видно было, что он озадачен и такого оборота событий совсем не ожидал.

Калинцев чуть заколебался. Он не испугался и уступать не собирался, была у него и уличная боевая закваска и семь лет занятий боксом, но рядом был ребёнок, собачонка, и завяжись драка, кто-то мог пострадать…

— Ну чё, зассал? — хохотнул нервно парень.

Кинув ему быстрое: «Не убегай никуда, дурилка», Калинцев нагнулся к внуку и сказал ему негромко:

— Возьми Линдочку, и пройдите на детскую площадку.

Алёша послушно взял поводок, посмотрел уничтожающе на хама и, поджав губки, звонко заступился за деда:

— А ты, дядя, дурак, не кричи на моего деда.

Алёша не успел уйти: кто-то сзади тронул Калинцева за плечо, отодвинул его, произнеся вежливо: «Пардон», — и тут же громко и гневно выкрикнул:

— Это ещё что такое, Антон? Опять? Дай людям пройти, дубина! Кому сказано?! И в машину! В машину, я сказал!

Калинцев с удивлением глянул на мужчину в дорогом костюме. Ему было чуть за пятьдесят, под короткой стрижкой ― почти под «ноль», на макушке отчётливо вырисовывалась намечающаяся лысина. Модную бороду, больше похожую на двухнедельную щетинку, обильно посеребрила седина, в парадной запахло терпким парфюмом.

 Бросив презрительный взгляд на Калинцева и недовольный на мужчину, поигрывая желваками, парень круто повернулся и, подойдя к машине, отвернувшись, закурил

― Я сказал ― в машину! ― требовательно и резко повторил мужчина, и водитель, раздражённо глянув на него, сел в машину.

Мужчина протянул руку Калинцеву:

— Марголин Дмитрий Яковлевич, ваш новый сосед с третьего этажа, я вас несколько раз видел…

Калинцев механически пожал руку, негромко представившись. Он ещё был взволнован: напряжение от стычки не прошло. Сосед же, внимательно глядя в его покрасневшее лицо, сказал:

— Бога ради простите.

 Калинцев взял за руку Алёшу.

— Вас-то за что? Извините, мне надо идти.

Сосед придержал его за локоть.

 — Я приношу вам извинения за своего водителя, он сам, по всему, не способен извинятся. Черт знает, что за человек! В элементарных ситуациях, когда этого совсем не требуется, лезет напролом, прёт буром, и, спрашивается, зачем? Я ему много раз говорил, что он нарвётся, я это прогнозировал. И, честно говоря, рад, что он, наконец, встретил отпор. Хотя (мужчина понизил голос, наклонился к уху Калинцева)… объяснение этим его бзикам у меня лично есть, думаю, что это связанно с тем, что ему пришлось побывать в Чечне... но не буду об этом говорить. Короче психика искривлена, не все от этого отходят быстро. Надеюсь, что он придёт в себя, успокоится... но при этом он водитель экстра-класса, хорошо разбирается в машинах, не пьет и не загуливает…

Калинцев смотрел на соседа с нескрываемым недоумением, неприятно озадаченный тем, что человек, с которым он говорит первый раз в жизни, так пространно отчитывается за своего хама водителя, а тот вдруг осёкся, стушевался, пробормотав:

 ― Впрочем, извините ещё раз.

 Они стояли близко друг от друга, и Калинцев наконец почувствовал, что от него довольно сильно разит спиртным

 «Фарисейство какое-то. Развезло господина. На разговоры с народом потянуло буржуя. С какой стати я должен выслушивать эти психоаналитические речи о плохом парне и хорошем водителе? Бред какой-то! Чечня, не Чечня — нужно, наверное, человеком оставаться?» — думал он с раздражением и, глядя усмешливо в глаза соседа, сказал:

— Так он ненормальный ваш водитель? Тогда это многое объясняет. Будь я на вашем месте, прямо сегодня его и уволил бы, водителей хороших и в здравом уме немало. В следующий раз этот доблестный герой войны может изувечить какого-нибудь человека, который за себя постоять не в силах, вы и тогда станете говорить в его оправдание, что он хороший водитель? Его вообще-то пора к психиатру сводить, может, ещё вылечить можно. Впрочем, случай очень, очень запущенный.

 Брови мужчины взлетели вверх, он вспыхнул, пристально глянул на Калинцева, но тут же обмяк, сокрушённо качнул головой, нервно ослабив узел галстука.

— Я не хотел вас обидеть. Знаете, я сегодня праздную день рождения, немного расслабился. Гости только что разошлись, вышел из дома в радужном состоянии, а тут… опять двадцать пять ― Антон! Всегда он должен всё испортить, повезло мне с родственником. Всё верно, всё верно. Согласен, достоинство и отвага против наглости, да? Да, да — это всегда побеждает. Это так, это так...

Калинцев поскучнел лицом, дёрнулся.

― Я вас поздравляю…

― Ещё минуту, Владимир, ― пьяненькая расслабленность соседа куда-то улетучилась, перед ним было совершенно трезвое лицо, с пытливым и серьёзным лицом. — А вы машину водите? — прозвучал неожиданный вопрос.

Калинцев неохотно ответил, что водительский стаж у него более двадцати лет, но он уже несколько лет не водил машину. Марголин, глядя на его изуродованную кисть, произнёс неопределённо и задумчиво:

— Это ничего. Это дело наживное. Водитель с таким стажем, сев за руль, быстро входит в форму. Это не праздное любопытство, скоро мне, видимо, придётся искать нового водителя. Идеально было бы жить с водителем в одном доме. На пенсию, по всему, вам ещё рановато, вы работаете?

Калинцев про себя ехидно отметил: «Вот они бизнесмены! Никогда не забывают о выгоде».

Как-то соседу ловко удалось его разговорить, хотя он совсем не жаждал сейчас общения. Пришлось сказать, что он не питерец, по профессии музыкант, эту стезю забросил, в данный момент временно не работает. А когда Марголин узнал, что он из Сухуми, то очень обрадовался, заговорил о том, что Сухуми для него знаковое место — там он познакомился со своей женой, что у него масса хороших друзей в Абхазии. Ещё раз извинившись, он сказал:

― Предполагаю, что вы с семьёй оказались в Питере после известных событий августа 1992 года — это печально. Мне ехать надо, Владимир, рад был знакомству с вами. Ещё увидимся… А с работой я вам обязательно помогу.

Калинцев не придал этому разговору большого значения, решив, что через час этот подвыпивший, чужой ему человек, барин, живущий в совсем другом измерении, человек из касты победителей, забудет об этом разговоре, но уже на следующий день Марголин позвонил в дверь, оставил свою визитку и попросил позвонить ему после обеда. Калинцев позвонил, и сосед предложил ему работу. Денежная сторона предложения устраивала, и он согласился, правда, добираться до нового места работы было сложновато: хладокомбинат находился за городом, сначала нужно было доехать на метро до станции Рыбацкое, а после на автобусе до посёлка, где и находился хладокомбинат.

Когда он вошёл в отдел кадров и смущённо сказал: «Я от Марголина», ему не стали задавать никаких вопросов, выдали спецодежду, объяснили, что ему придётся делать, и он приступил к работе; понятно было, что слово Марголина имеет здесь вес. К работе он приступил с тяжёлым сердцем. После короткого собеседования его определили в учётчики. Во время погрузок и разгрузок он должен был контролировать этот процесс, вести учёт, проверять накладные, отчитываться перед начальством. Через пару часов такой работы душа его забастовала против «чернильного» труда. А когда на третий день работы в отделе кадров ему недвусмысленно намекнули, что было бы неплохо, если он станет докладывать о случаях хищения продукции, он затосковал окончательно. Никогда в своей жизни он не хотел заниматься руководящей, а уж тем более какой-то надзирательной работой. Даже за эти три дня он острейше прочувствовал со стороны бригады грузчиков неприкрытое отторжение и настороженность. В таких условиях работать ему расхотелось. Позже он узнал, что человек, прежде работавший в его должности, был избит грузчиками за наушничество, после чего уволился.

Тянуть он не стал и уже вечером зашёл в отдел кадров и сказал, что не справляется с этой работой, и попросил перевести его на любую другую работу, не связанную с бумажной волокитой. Это вызвало явное неудовольствие у начальства, ему сказали, что работая учётчиком, он имел шанс на продвижение по службе, но просьбу его удовлетворили. Так он оказался в бригаде грузчиков, значительно, между прочим, потеряв в зарплате. И работа эта оказалась временной, ему объяснили, что он занимает место находящегося в больнице грузчика.

Он позвонил Марголину и сказал ему об этом, на что тот, рассмеявшись, ответил: «Я в курсе. Мне уже звонил заместитель директора и рассказал, что мой протеже Владимир оказался настоящим аскетом и флагеллантом, отказался от руководящей тёплой должности и решил истязать себя. Но если тебе так будет лучше, то здесь и говорить не о чем — вольному воля. Я догадываюсь, отчего ты так поступил, по мне ― это тебе в «плюс». Имей в виду, что я думаю о другой, более достойной работе для тебя, держи в голове, что это работа временная. Скоро мне нужен будет водитель. Антона я переведу на другую машину — это решённое дело ближайшего времени».

«Ничего себе? — возмутился про себя Калинцев. — Меня не спрашивают, хочу ли я возить занудного вельможу. Привык повелевать. Важная шишка — мы уже с ним на «ты», оказывается».

Он не знал, что такое флагеллант, и спросил у всезнайки жены, а узнав, вспыхнул, разозлился, сказав рассмеявшейся Людмиле:

— Умники. Потаскали бы денёк-другой ледяные коробки, нафлагеллантились, сразу бы умничать перестали. Торгаши, черти хитроумные, стукачом меня сделать хотели. И кличку бы мне соответствующую дали бы ― Аскет, если бы я подписался в Павлики Морозовы.

Калинцев уходил на работу утром затемно, возвращался поздними вечерами, случались авральные недели с ночными выгрузками, когда по несколько дней он не приезжал домой. У грузчиков для таких случаев имелась тёплая комната с раскладушками, их бесплатно кормили в столовой, а за ночную переработку приплачивали. С Марголиным они не встречались, а водитель соседа не задирался, при встрече с Калинцевым отворачивался, кривя лицо и демонстративно сплёвывая в сторону.

 

В подземном переходе было пустынно, у стены стояли музыканты. Бледная девушка в шерстяном пончо, потёртых джинсах и стоптанных сапогах, с нечистыми длинными волосами, играла на флейте; её партнёр, такой же бледный и длинноволосый, с шерстяной лентой, перетягивающей лоб, и с серьгой в ухе, аккомпанировал ей на гитаре. Перед ними лежал открытый гитарный футляр, в котором блестела россыпь мелочи. Дуэт играл классическую босанову «Твоей улыбки тень».

Калинцев непроизвольно остановился. Дуэт был слабенький: девушка играла мелодию прямолинейно без мелизмов и ритмических джазовых вывертов, раз за разом повторяя мелодию, совершенно ничего в ней не меняя и не украшая. Гитарист аккомпанировал не лучшим образом: простыми аккордами без специфичных для джазовых мелодий замен, с одним и тем же ритмическим рисунком. В одном месте он настойчиво брал вместо мажорного минорный аккорд. Проиграв мелодию три раза, дуэт замедлил темп, девушка сыграла короткую простенькую каденцию, финальный аккорд на несколько секунд повис в бетонной пустоте перехода.

Калинцев пошевелил пальцами левой руки, мысленно проигрывая совсем другую каденцию, изящную, богатую полутонами и мелизмами. Музыканты застенчиво смотрели на него. Он вздрогнул, посмотрел на свою изуродованную правую руку, на которой не было мизинца и безымянного пальцев ― вместо первых фаланг торчали два скруглённых буро-красноватых обрубка, ― засмущался и полез в карман. Нагнувшись, положил в футляр пятьдесят рублей и поблагодарил музыкантов.

«Сухуми, Сухуми, Сухуми…» — завертелось у него в голове, ему стало вдруг жарко, болезненно застучало в висках. Он опять посмотрел на свою руку, думая: «Мог бы и без башки остаться. Зачем-то Господь тебя пожалел».

 

Сухуми. Август 1992-го года

Август 1992-го был жарким. Курортный сезон был в разгаре. Все было, как обычно: одуряюще пахли цветущие магнолии, цвели камелии, по ночам летали светлячки, в прибрежных кафе на жаровнях в раскалённом песке варили в маленьких турочках ароматный кофе, пляжи были забиты отдыхающими, вечерами в ресторанах не было мест, по набережной бродили толпы разморённых жарой отдыхающих. Казалось, за августом, как всегда, придет сентябрь, а с ним и всегдашний знаменитый «бархатный сезон», но этого не случилось. Сам сентябрь, конечно же, пришел, но с ним в духоту разомлевшего курортного города ворвались танки. Запах кофе, хачапури и вина на целый год изжил дым, стойкий запах пороха и смерти. Войну почему-то назвали «мандариновой», хотя враждующие стороны ими не кидались, а убивали друг друга из всех видов боевого оружия.

С началом войны семье пришлось укрываться в подвале своего дома и им повезло: дом находился в низине, мины и снаряды с рёвом пролетали прямо над ним. Домам соседей, расположенных на пригорке, повезло меньше: снаряды из орудий грузинской армии, расположившейся на левом берегу реки Гумиста, за которой был сам город Сухуми, — долетали до них. Раздел враждующих сторон как раз и проходил по этой реке.

Уже поспел инжир, висели тяжёлые грозди винограда, падала на землю переспевшая алыча, цвели магнолии и розы, но никто не собирал фрукты, не давил вино, не гнал чачу — у людей была теперь одна забота: спасти свои жизни.

Люди надеялись, что конфликт будет недолгим. Верили, что он вот-вот закончится, и Россия, большой осколок разваливающегося СССР, стукнув, наконец, решительно кулаком по столу, прекратит кровопролитие. Но, к сожалению, в 1992-ом году у новых властей России были дела поважней: шла жесточайшая подковёрная политическая борьба, был заведён механизм беспримерного по своим масштабам передела государственной собственности. Жадные и ловкие аферисты потирали потные руки, разрабатывая хитроумные воровские схемы прикарманивания ставшего вдруг бесхозным народного добра ― им было не до смятенного кровавыми событиями народа.

Пальцы Калинцев потерял в середине сентября, когда ночью вышел за водой. Набрав воды в пластиковую канистру, он собирался уже идти назад в подвал, когда услышал быстро нарастающий вой, и вслед за этим ночь осветила вспышка, и прогрохотал взрыв. Временно оглохнув, не почувствовав боли, он побежал к подвалу, неся в руке продырявленную осколками канистру, из которой струйками бежала вода. В горячке он не понял, что произошло, не было и той дикой боли, которая пришла после. Короткое недоумение от истошного вскрика тёщи: «Володечка!», и выражения ужаса на лицах жены, дочери и тестя закончилось, когда он глянул, наконец, на руку с висящими на лоскутах кожи пальцами. Его накрыло горячей пульсирующей волной боли, лица родных поплыли перед глазами. Соседка-медсестра сделала противошоковый укол, обработала рану, отрезала уже ненужные фаланги.

Ему не удалось проведать могилы родителей на левой стороне Гумисты, военные действия были в горячей фазе, и представилась неожиданная возможность уехать. С сердцем полным горечи, тоски и отчаяния уезжала семья из родного дома. Сборы были недолги, много с собой взять было невозможно: российские солдаты не разрешали этого. Весь багаж семьи уместился в семь сумок, взяли с собой, что смогли, самое необходимое: носильные вещи, белье. Денег было немного, у жены Калинцева были неплохие золотые украшения, взяли иконы, серебряные изделия, всё это довольно скоро перекочевало в питерские ломбарды. На грузовиках в сопровождении БТРа и танка их довезли до Адлера.

Пришлось бросить всё, что невозможно было увезти. В доме осталась музыкальная аппаратура, коллекция грампластинок и записей, любовно собираемая Калинцевым много лет, хорошая библиотека. Людмила не смогла сдержаться, взяла с собой несколько книг, самых любимых. Бросили инструменты, бытовую технику, ковры, посуду, которой так гордилась его жена. Машину, старую, но ухоженную «шестёрку», сразу экспроприировали ополченцы, заявив, что в военное время она им нужнее. Калинцев никогда не узнает судьбу своих музыкальных инструментов: ресторан, в котором он работал, находился далеко за городом на грузинской стороне, в нём остались неплохой усилитель, хорошая гитара. Тёща сходила к соседу абхазцу Хуте и сказала ему, чтобы он забрал из её дома всё, что ему нужно, пока это не забрали другие.

Дом! Как он скучал за нему! Последние годы перед войной он работал в лучших ресторанах Сухуми. Халтурные заработки были высокими, щедро сорили деньгами широко гуляющие местные хлебосолы: нувориши, торгаши, цеховики, предприимчивые аферисты, воры, ответственные советские работники, местная знать — «уважаемые» люди города.

Вдвоём с тестем они пристроили просторную веранду с разноцветными стёклами, заднюю часть дома сломали и увеличили площадь, достроив новые стены, построили баню и новую кухню в отдельном строении. Вдоль веранды жена Калинцева высадила плетучую розу, называемую здесь «огонёк». Роза, прижившись, разрослась, оплела веранду и цвела алыми сочными гроздьями, восхищая проходивших по улице отдыхающих из расположенного совсем рядом дома отдыха «Мимозовая Роща».

Под старой алычой, оплетённой виноградом «изабелла», из года в год дававшего хороший урожай, Калинцев соорудил крепкие скамьи со спинками и стол. Вдоль забора из металлической сетки высадили кусты вечнозелёного лавра, того самого, который в российских городах продают расфасованным в пакетики и многие люди представить себе не могут, что эти деревца растут в субтропиках, как в России какой-нибудь простецкий ивняк, на который  никто не обращает внимания, а если вдруг лаврушка (как её нежно здесь зовут) будет нужна хозяйке, она не идёт за ней в магазин, а просто подходит и срывает листья с куста.

Ещё был сад, ухоженный и плодоносящий. Весной он оживал. Одуряюще зацветали мандарины, апельсины и лимон, цвёл гранат; с толстенькими и сочными цветами, будто вылепленными из алого воска, цвели экзотические фейхоа и мушмула; яблоки, груши, алыча, слива. 15 цветущих соток — феерическое зрелище — картина торжества природы и жизни! За овощами на рынок ходить не приходилось — кормил огород; княжеством Людмилы был цветник, которому она отдавала всё своё свободное время.

 

На выходе из перехода Калинцев остановился у павильона с видеопродукцией, кассетами и дисками. Покупать он ничего не собирался, но ноги сами остановились: старые привязанности не пропадают вдруг.

Продавец, молоденький парнишка с крашеными ярко-жёлтыми волосами, с серьгой в ухе, немного понаблюдав за ним, дежурно спросил:

— Вам помочь?

Калинцев отрицательно покачал головой, усмехаясь внутренне: «Чем же ты помочь мне можешь, мальчик?».

Продавец, помолчав, напомнил о себе:

— Есть свежие записи Хулио Иглесиаса и Шуфутинского.

«Неужели я уже стал похож на почитателя Шуфутинского? Юноша видимо считает себя величайшим психологом. Моментально определяет статус и привязанности покупателей на какой-то свой особый проницательный лад. И откуда все эти нынешние продавцы выдрали эту противную и пошлую фразу: «Вам помочь?». Как же она меня раздражает! Не поверит он мне, если я скажу ему, что даже бесплатно не возьму диски этих, так называемых нынешних звёзд. Сейчас он, уверен, станет упорно навязывать мне всякую бездарную дребедень, предлагая именно то, что вызывает у меня отторжение и неприятие», ― вежливо улыбаясь, саркастически думал Калинцев.

— Дружище, давай горячего испанского мачо с приятным для русского уха именем Хулио оставим на растерзание восторженным дамочкам бальзаковского возраста, а Шуфутинского отдадим пацанам, у которых наколки сделаны не в салонах тату. Я ещё посмотрю. У вас такой замечательный ассортимент. Не возражаешь? ― сказал он.

Парень скис. Вздохнув, сел на стул.

Калинцев рассматривал витрину, которая ломилась от ничего не значащих для него незнакомых имён. Группы с идиотскими названиями вроде «Ногу свело» «Мумий Тролль», «Несчастный случай», «Чай вдвоём», ни о чём ему не говорили. Не меньше было и известных фамилий популярных советских исполнителей, перекочевавших без потерь из советского времени во времена демократические, тут же присоседились разные бесфамильные певицы и певцы, расплодившиеся, как грибы после дождя усилиями ловких и предприимчивых продюсеров.

На душе потеплело, когда он перешёл к обширному стенду с записями «динозавров» рока и джаза, которые были ему дороги в его прошлой и благополучной жизни. Он собрался уходить, но затосковавший и заскучавший продавец, мимо павильона которого, пробегали равнодушные люди, опять подал голос:

— Выбрали что-нибудь? Из новенького советую вам взять Розенбаума или Михаила Звездинского с хитом «Поручик Голицын», очень хорошие певцы.

Калинцев разозлился: «Вот же доставала глупенький! За кого ж ты меня, парень, принимаешь? Протестировать тебя что ли, как когда-то я тестировал кассиров пригородных электричек? Хотя, заранее предвижу результаты этого тестирования».

После окончания музучилища его распределили в музыкальную школу, до которой приходилось добираться электричкой. Ездить было выгоднее, покупая месячный проездной билет, что он и делал. В билет кассир вписывал фамилию пассажира, не спрашивая документов, и Калинцев с совершенно серьёзным лицом из месяца в месяц, называл пожилым кассирам фамилии своих кумиров, именитых западных музыкантов. Кассиры удивлялись странным фамилиям, но вписывали их в проездной. За короткое время он побывал Джоном Ленноном и Элвисом Пресли, Джимми Хендриксом и Блекмором, Эриком Клептоном и Ринго Старом, ни разу не проколовшись.

Поправив очки, он с благодушным выражением лица сказал продавцу:

— Знаешь, я меломан и коллекционер со стажем и не могу пройти мимо музыкальных магазинов, не остановившись. Обычно весь свежак мне присылают из столицы друзья, которые имеют доступ к самым последним новинкам. Но и в Питере я иногда покупаю, если что-нибудь засветится стоящее на витринах. Позавчера звонил в Москву и мне сказали, что вышли записи новых исполнителей, весьма куртуазного направления. Обещали скоро прислать, ну я и остановился, подумав: чем Северная столица хуже Первопрестольной? Может и у нас уже зашевелились предприимчивые менеджеры?

Продавец слушал его, раскрыв рот.

— Да вы назовите, что вас интересует. У нас обновление товара каждые три дня. Я запишу, хозяин найдёт всё, что вас интересует… ― пробормотал он.

«Несмышлёныш ты мой. Я назову, назову, ты сам напросился. Начну, пожалуй, с известных всему миру советских футболистов», — усмехаясь про себя, решил Калинцев и поднял удивлённо брови.

— Ах, вот так даже?! Каждые три дня? Круто. Хотелось бы что-нибудь новенькое получить. Так, записывай: Эдуард Стрельцов…

Продавец, почесывая затылок, медленно записывал в тетрадь.

― Галимзян Хусаинов…

Так и подмывало назвать фамилию легендарного советского вратаря Льва Яшина, но он поосторожничал: можно было проколоться, уж слишком громкое было это имя. С футболистов он перешёл на писателей.

— Маркес Гарсиа Габриэлович…

— Чё-то знакомое имя, ― сопя, сказал продавец.

— Ещё бы! Шикарный диск «Десять лет одиночества». Миллионные тиражи. На битловском «Aplle» пишется.

— Пока не было, — продавец почему-то обиженно поджал губы.

Записал парень и «музыкантов» Сашу Чёрного, Пастернака, Марию Кюри-Склодовскую и Михаила Врубеля. Писал он медленно, переспрашивая, шевеля губами. Калинцев чуть не назвал фамилию Кастанеды, но вовремя сообразил, что эту фамилию парень мог знать: слишком громко это скандальное имя пропагандировалось среди продвинутой молодёжи интересующейся «расширением сознания». Парень оживился только тогда, когда он назвал имя Альфонс Доде. Непонятные ассоциации, в которых ключевым словом было, наверное, слово «альфонс», вызвали у него пошловатую ухмылку. Он хмыкнул:

— Из этой серии есть Боря Моисеев, Сергей Пенкин и этот беззубый, как его… Шура.

Калинцев еле сдержался, чтобы не расхохотаться. Он подмигнул парню.

— Какие люди в Голливуде! Мы-то с тобой ведь мужики с нормальной ориентацией, не наши это артисты, брат. Ну, пожалуй, всё. Дня через три зайти?

Парень почесал затылок.

― Лучше через неделю. Хозяин обязательно достанет эти записи.

— Договорились, — улыбнулся Калинцев. — Кстати, с наступающим тебя, дружище.

— Спасибо, и вас тоже, — ответил парень и повернулся к подошедшему покупателю, спросившему громко:

— «Ногу свело» есть?

— А как же! — расцвёл продавец.

Отходя от павильона, Калинцев тихо шептал: «Ногу свело, зубы свинтило, живот скрючило, уши завернулись винтом, стошнило портвейном».

Но уже через минуту ему стало стыдно за этот бесцеремонный «развод» парнишки. «В конце концов, в чём его вина?— размышлял он. — Изо дня в день, уже почти десять лет идёт промывка мозгов, людей оболванивали и сбивали с толка. За это время выросло ещё одно «потерянное поколение». Вот что у нас точно лучше всего могут делать, так это плодить потерянные поколения! Время, в котором жили наши отцы, в котором рос я и мои ровесники, изо дня в день представляли и представляют временем изуверским, страшным, тираническим, серым, «совковым»; людей из прошлого рисуют убогими, неприхотливыми рабами. В неприготовленные для мышления головёнки впихивают всякую белиберду, прославляя пошлость, убогость успевших заскочить на подножку демократического экспресса, давящего, не раздумывая, всех, кто живёт иначе, чем они ― счастливчики, сделавшие «правильный» выбор. Вот и результат: не знают ребята ничего о гениях прошлого, о великих гуманистах, зато знают, что сказала вчера какая-нибудь телевизионная дива или хамоватый радиоведущий и, о Боже, верят сказанному бреду, часто зловредному! Мы читали писателей, которых я называл этому парню, худо-бедно историю знали, и не только свою, и от кино не отставали, об искусстве спорили. Страну любили, но при этом оставались детьми своего века, ходили с длинными патлами, слушали джаз, рок, авангард, обсуждали премьеры отличных фильмов маститых режиссёров, и наших и забугорных, были в курсе политических, культурных, спортивных дел в мире, болели за страну всегда, когда она участвовала в каких-нибудь соревнованиях, конкурсах. И теперь вот такие парнишки-выкидыши попадают в мир торгашей. Образование? — Куча коммерческих институтов, выпускающих менеджеров, которые, не устроившись работать по специальности, идут продавцами, курьерами. Зато появилась клика «хозяев», которые вполне обходятся калькулятором вместо образования. Они пополняют товарами свои магазины по принципу экономической целесообразности, а продавцу нужно только знать что-то общее о продаваемом товаре и постараться его сбыть. В принципе, паренёк этот может завтра уйти от своего хозяина и пойти работать в другой магазин, где торгуют холодильниками, парфюмерией или бельём, и там тоже не нужно быть эрудитом, надо уметь улыбаться и иметь понятие о предмете продаж. Вечером можно пойти «культурно» обогатиться: сходить в клуб, хозяин которого также озабочен экономической целесообразностью не только активного сбыта горячительных напитков, но и тем, какие музыканты и артисты будут у него выступать, на кого прёт общая масса народа. А артисты и их продюсеры озабоченны гонорарами и потому в массе своей присутствует усреднённость. Артисты веселят публику самым ходовым товаром: пошлыми хитами быстрого приготовления, в которых вместо стихов — тексты, а вместо музыки — ритм, вводящий в транс. Как там мой любимый Маяковский говорил: «Капитал — его препохабие»? Экономическая загибаловка души и сердца, и ложный, кривой посыл мировоззрения, ведущий в тупик. Да и вообще, пандемонизмом неким попахивает, верует народ чёрт знает во что, преклоняется перед нетопырями и бесенятами всех мастей. А хотят-то господа властители одного: вывести покорное, бездуховное, нерефлексирующее жвачное стадо. Зачистка мозгов повсеместна, стирание прежних нравственных и поведенческих установок. И получается ведь у них, получается взращивать бездумноголового потребителя. Прямо опять же по Маяковскому:

Думалось: в хорах архангелова хорала

Бог, ограбленный, идёт карать;

а улица присела и заорала:

«Идёмте жрать!».

 

На Невском проспекте он не сразу почувствовал холод. С жадностью закурив, шёл бодрым шагом, любуясь ярким праздничным нарядом парадной артерии города. Шумел плотный поток машин, подъезжающие автобусы и троллейбусы народ брал штурмом. Оценив обстановку, он решил идти пешком — до площади Труда отсюда было не больше получаса быстрой ходьбы. Оказалось, что прогуливаться в тонкой куртке и совсем не зимних туфлях холодновато.

«Придётся всё же сесть в троллейбус. Потерплю давку», — решил он и перешёл проспект.

Подошёл троллейбус. Он стал в очередь к дверям и, подталкиваемый напористой толпой, втиснулся вовнутрь. Сзади поднажали и продавили его к середине. У него сразу запотели очки, некоторое время он ничего не видел. Какая-то старушка больно толкнула его в бок, проскрипев: «Сумку снимать надо с плеча. Понаехало тут лимиты». «Почему она решила, что я лимита? Ведь это словечко давно из употребления исчезло и совсем не актуально в теперешние-то времена», ― удивился он, пытаясь выпрямиться — его сдавили с обеих сторон.

На подъезде к следующей остановке за его спиной раздался голос с грузинским акцентом:

― Друг, выходишь, нет?

Калинцев вытянулся, подался вправо, чтобы дать спросившему пройти. Протискиваясь, тот посмотрел ему в лицо, улыбнулся:

— Слушай, как в бане здесь, да? Совсем дышать невозможно?

Это был гладко выбритый кавказец в ондатровой шапке, бросилось в глаза отсутствие мочки уха. Он продвинулся к двери, Калинцев смотрел ему вслед. Голос был знакомый, он почти уверился в том, что это непременно должен быть грузин или мингрел и, судя по говору, сухумчанин. Двери троллейбуса захлопнулись, пригнув голову, Калинцев смотрел в окно, но ничего не увидел, мелькали лишь расплывчатые силуэты за запотевшими окнами набиравшего скорость троллейбуса.

«Где-то я его видел. Хотя, может, и ошибаюсь. Среди грузин так много похожих лиц», — думал он, пытаясь прогнуть спину назад: сзади на него навалилась задремавшая, необъятных размеров женщина, от которой несло потом и спиртным.

 

Дато

Калинцев действительно был знаком с этим человеком, известным сухумским вором-карманником по кличке «Кефаль». Кличка эта закрепилась за ним за его ловкость и, так сказать, рыбью скользкость. Работал он практически без ошибок, и ему довольно долгое время удавалось успешно ускользать от милиции. Звали его Дато Габуния. Учился он «ремеслу» с детства, учителями у него были профессионалы своего дела.

В Питере он осел в начале 1995-ого года. Незадолго до «мандариновой» войны он всё же залетел в тюрьму и досиживал свой срок в городе Рустави. В августе девяносто второго, когда ему оставалось сидеть ещё пару лет, тюремное начальство предложило ему повоевать за свободу Грузии, и он без раздумий согласился — на свободе всё лучше, чем в зоне, а воевать — это как жизнь покажет.

В Сухуми полуворовская шарага вошла с оружием в руках быстро, но победоносной войны, увы, не получилось. Осесть в родном городе Дато и его соратникам пришлось на целый год: абхазы не сложили оружия, не задрожали от страха при виде наспех созданной грузинской гвардии, и, в конце концов, не без помощи России прогнали их из республики.

Дато бежал вместе со всеми. Развесёлая жизнь с пьянками, наркотиками, грабежами, насилием и карточной игрой закончилась. Он оказался в переполненном беженцами Тбилиси, где его промысел совсем не приветствовался, да и толку от воровства было мало: народ здесь обнищал до крайности. Дато не представлял свою жизнь без денег, сколько он себя помнил, он всегда был при них, а уж голодать, ходить в старье и тем более работать — это был совсем не его стиль жизни.

Он добрался до Питера, где по слухам, обживалось множество его земляков, а жизнь была посытней и повольготней. В городе, в самом деле, оказалось немало его земляков из Абхазии, приехавших сюда за лучшей долей. Пристраивались кто как мог, в основном это была торговля: кавказцы умеют торговать, хорошо знают, что торговля быстро возвращает затраты. Кому-то удалось устроиться работать по специальности, у кого-то были родственники в Питере, кто-то таксовал, люди с деньгами открывали свои дела. Многие его земляки промышляли «очисткой» чужих машин, карманов и квартир. Большая часть этого землячества давно «сидела» на наркоте, краденые автомобильные магнитофоны, телефоны, деньги из похищенных барсеток уходили на дозу.

А 1995-ый год для Питера, как и для всей страны, был годом, проходящим под знаком готтентотской морали. При общей прострации власти, которая сама лихорадочно занялась воровством, город наводнили «тамбовцы», «казанцы», чеченцы, дагестанцы. Шёл кровавый и жестокий передел собственности, в банды и сообщества сбивались по этническому и земляческому принципу. Оглядевшись, Дато мудро решил остаться в стороне. Коллективные противоправные действия были ему не по душе: во-первых, за групповые действия давали большие срока, во-вторых, подчиняться строгим правилам сообщества ― а он был вольной птицей, из тех, кто терпеть не мог «ходить в табуне» и сибаритом, ― он не желал. Себя он считал мастером своего дела, испытывал некую гордость за свою профессию, считая её элитным видом криминала и даже некоторым родом искусства. Он был одним из последних могикан этого дела. Правда, его способ добычи пропитания при новейших современных и наглых способах отъёма денег у граждан и государства выглядел, конечно, диким анахронизмом, но ничего другого делать Дато не умел.

Впрочем, его «специальность» всегда становится востребованной в смутные времена истории. Странным образом в раздрайные времена неожиданно всегда возрождаются давно забытые виды жизни: на вокзалах и улицах появляются бездомные детки; у мусорных баков вырастают фигуры заросших, грязных бомжей; города наполняются массами приезжего люда; ширится бесчисленное количество «толкучек», на которых идёт мен и продажа домашней утвари, всего, что имеет хоть какою-то нужность; появляются воровские «малины», воры-карманники, конспиративные бордели, проститутки на панелях, наркотические притоны; говорливые политические выскочки, которые всегда на виду; новая жирующая «знать» бароны, графы; вооружённые грабители, бандиты; «кидалы» всех мастей, уличные рулетки, «напёрсточники», гадалки, экстрасенсы, «потомственные» колдуны и лекари; юродивые и «святые», сектанты, язычники, сатанисты; липовые финансовые учреждения — зло пробуждается от спячки, выползает из подвалов и отхожих мест. Безвластие — прекрасный бульон для него.

Дато был хитёр, ловок, изворотлив и артистичен. Как рыба в воде чувствовал он себя на рынках, ярмарках, праздниках — везде, где собирались большие массы людей. Здесь он легко находил свой «корм» в карманах и сумках праздношатающихся и легко ускользал от милиции, оправдывая своё прозвище.

В транспорте он работал редко — это был особый вид работы, более рискованный: могли скрутить и без милиции сами люди, да и денег больших простые люди в общественном транспорте не возили. Он работал в транспорте лишь тогда, когда его дела шли из рук вон плохо.

«Отдохнуть» на нарах ему довелось два раза: первый раз по молодости его взял с поличным знаменитый в городе майор Квициния. Сыщик от бога, этот майор, переодеваясь в гражданскую одежду, ездил в общественном транспорте, безошибочно выявлял карманников, очищая на некоторое время город от их присутствия. К отсидке внутренне Дато был готов, зная, что без неё авторитета полного не получить, эта отсидка была в какой-то мере для него полезной — он был принят в сообщество, добился популярности и авторитетности, правда, потерял мочку уха: откусил один «коллега» во время жестокой разборки.

Второй раз, незадолго до «мандариновой войны», он попал на нары «за одному бабу», как он сам объяснил сокамерникам, которые на свой вечный вопрос новобранцам: «За что посадили?» обычно с усмешкой ждут от новенького один тот же банальный и вечный ответ: «Да ни за что, суки, посадили!».

Дело, конечно, было не только в «одному бабу», но французское выражение «шерше ля фам» стало в этот раз исходной точкой неприятных для Дато последствий: именно роман с дородной и пылкой москвичкой, женщиной не первой молодости, закончился для него дурным эпилогом.

Пару дней он безумно сорил деньгами на свою пассию, широко гуляя в кабаках. Поистратившись, занял денег у друзей, но и эти деньги быстро убежали, а на профессиональной ниве ему в эти дни не везло: в сумках отдыхающих были суммы, совершенно ничтожные для вора, привыкшего жить широко, да и «столичная штучка» успела ему уже изрядно надоесть. Он поостыл и в очередную ночь любви выгреб из её сумочки крупную сумму денег, драгоценности и ускользнул из постели обессиленной матроны, крепко спавшей после горячих любовных утех и неумеренного приёма горячительных напитков, посчитав, ничтоже сумняшеся, что за полученное удовольствие дама обязана заплатить.

Такой финал курортных романов случался здесь нередко. Дамочки-самочки приезжали на курорт не без денег и не только позагорать и укрепить здоровье, а местные ушлые и горячие «хлопцы» хладнокровно и с удовольствием околпачивали приезжих дурочек. Некоторые наивные дамы обращались в милицию, но дождаться какого-то результата в деле им практически никогда не удавалось: отпуск скоротечен, а оставаться и ждать, когда выловят вора, дело нерентабельное. Замужним же женщинам, попавшим в такие истории, афишировать свои проколы было и вовсе не с руки.

Пострадавшие дамы уезжали, а их заявления зависали безо всякой перспективы на успех. Милиция не занималась этими делами, тянула время, отписывалась заверениями о том, что активно ищет преступников, но своих земляков мужчин им было жалко, здесь существовало негласное и единое мнение: белые «сучки» приезжают сюда развлечься, вешаются на наших мужиков, вот и нарываются.

Ограбленная Дато дамочка, однако, хотя и была мужней женой, громко расшумелась, сразу же написала заявление в милицию. Итог расследования мог бы быть обычным для этих мест, но в этот раз всё вышло иначе. Ее муж, большой начальник в МВД СССР, был старше своей супруги лет на двадцать, борьба с преступным миром отнимала у него много времени и сил, и он периодически отпускал супругу на «вольные хлеба». Не удовлетворившись только заявлением в милицию, женщина, знавшая эту систему не понаслышке — всё-таки жена милиционера, — позвонила мужу. Тот связался со своим другом в КГБ республики Абхазии и уже через два дня Дато коротал ночи и дни в изоляторе. Правда, драгоценностей и денег у него уже не было: накануне ареста он всё проиграл в карты.

В Питере Дато обжился быстро. Деньги здесь у людей водились и без «работы» он не остался. Напряжённость создавала частая проверка документов бдительной милицией. Трения с ней решались деньгами, но дыру в его бюджете противоправные действия стражей порядка создавали немалую. Дато жил в Питере без регистрации, его собственный паспорт, изъятый при аресте в Сухуми, был утерян. Нынешний паспорт, ещё советский, с тбилисской пропиской, он украл, но кавказец на фотографии выглядел родным братом Дато и номер проходил.

Но однажды ему несказанно повезло. Он вырезал из сумки бумажник с деньгами, паспортом и водительским удостоверением. И мог с восторгом воскликнуть: «Все люди братья, все мы от Адама!», потому что владелец паспорта и прав, гражданин армянской национальности Адамян Нерсес, оказался такого же возраста, как и он, был, опять же, похож на него, и к тому же, о счастье! ― в паспорте стоял штамп с питерской пропиской. Теперь милиционерам после проверки документов оставалось только козырять карманнику и уголовнику со стажем.

Прикопив деньжат, он купил приличную на вид «копейку», хозяин выписал ему доверенность и он спокойно на ней ездил. По вечерам он выезжал на проспекты города не для наживы, а для знакомства с женщинами. Денег он с приглянувшихся дам за проезд не брал, играя роль галантного кавалера, и такие знакомства частенько заканчивались недолгими связями. Он мог себе сказать, что на этом этапе его жизнь удалась. Через некоторое время он разрешил и жилищную проблему, сойдясь с сорокалетней разведённой женщиной. Она жила с дочерью в изолированной двухкомнатной квартире на улице Галерной, с ванной и туалетом. Когда-то здесь была коммуналка, но после смерти соседа женщине удалось приватизировать его комнату.

Новой своей сожительнице Дато говорил, что был женат на питерской женщине, от которой у него есть ребёнок. Сам он, мол, свободный предприниматель, занимается мелким посредническим бизнесом, имеет с этого небольшой, но надёжный процент.

Как это ни странно, жили они с Надей, так звали его подругу, мирно и без ссор. Муж Надежды, пьяница и дебошир, погиб в пьяной драке и дочь ей приходилось поднимать одной. Дато надо было где-то обретаться, и он дорожил этой связью, старался вести себя достойно. В душе он жалел эту тихую, сохранившую стать и красоту женщину. Он покупал в дом продукты, одежду Наде и её дочери, оплачивал коммунальные услуги, баловал сожительницу парфюмерией, шампанским, сладостями и фруктами. По мужской части он был вполне дееспособен, с ним Надя опять почувствовала себя женщиной, — прежний её муж года за два до смерти перестал выполнять супружеские обязанности: кроме стакана его ничего уже не интересовало.

 

Выйдя из троллейбуса, Дато отошёл от остановки и открыл бумажник, умыкнутый из сумки Калинцева. В нём сиротливо приютились купюра в пятьдесят долларов и две российские пятисотенные купюры. Бумажник он швырнул в урну, деньги небрежно сунул в задний карман брюк. Растирая ухо без мочки ― оно у него быстро замерзало на морозе, — он, бормоча по-грузински: «Вуай ме! Как эта зима уже, я её маму, меня достала! Как люди здесь живут вообще?! Когда она кончится? Она никогда не кончится, да?» — направился к дверям кафе погреться и пропустить пару стаканчиков коньяка.

 

Выпитое Калинцевым немалое количество спиртного давало о себе знать пересохшим горлом и жаждой. Он купил в ларьке «Сникерс» для внука и раскошелился на бутылку пива, оплатив всё мелочью из кармана.

Тяжёлая сумка оттягивала плечо, он снял её и поставил на скамейку, решив передохнуть. Окидывая рассеянным взглядом пустынный и тихий Конногвардейский бульвар, он с удовольствием выпил пиво быстрыми и жадными глотками, а когда взялся за ремень сумки, то увидел в ней, наконец, косой разрез, из которого торчала подкладка. Уже понимая, что бумажника там не будет, но, внутренне ещё надеясь на чудо, он сунул руку в разрез: пятьдесят долларов и тысяча рублей, в которых были его пот, мозоли и долгие часы изнурительной тяжкой работы, испарились! Он расслабленно присел на скамейку.

У него уже был подобный печальный опыт расставания с деньгами, когда ему разрезали сумку на одном из питерских рынков, с тех пор он по мудрому наущению тёщи всегда делил деньги на несколько частей и носил их в разных местах одежды.

Но в этот раз он пренебрёг осторожностью, видимо сказалось обильное возлияние. Зарплату он положил в нагрудный карман рубашки, а бумажник с неприкосновенной «заначкой», безрассудно засунул во внешнее отделение сумки. В раздутой от упаковок с грудками сумке он вырисовывался заманчиво и рельефно, как на рентгеновском снимке, что называется, сам просился в «добрые» руки.

Калинцев нервно закурил, и тут в голове ослепительной вспышкой полыхнуло: «Дато! Дато! «Кефаль!». Землячок-карманник! Он отчётливо вспомнил колоритного кавказца с грузинским акцентом в троллейбусе, его хрипловатый голос и ухо без мочки.

«Дато! Дато! Это мистика! Нашёл меня и где — в Питере! Кольнуло же, кольнуло в сердце, когда я его услышал! Интересно, он меня узнал или я так сильно изменился, что меня уже не узнать?» — думал он расстроено, быстро прикидывая, как ему теперь распределить оставшиеся деньги и продержаться на плаву за время долгих новогодних выходных. Он весь ушёл в свои невесёлые подсчёты и неожиданно мысли его скакнули туда в родной край на несколько лет назад.

 

Сухуми ― 1988 год

Это было в конце июля в самый разгар курортного сезона. Он тогда работал в загородном экзотическом ресторане Эшера, что по-абхазски означает пещера. Ресторан, в самом деле, находился в небольшом ущелье, посреди него протекала хилая речушка, стороны которой соединялись ажурным мостиком. Гости экзотического ресторана отдыхали в вырубленных в стенах ущелья гротах-кабинках. Музыканты ублажали публику со сцены-ракушки, также вырубленной в скалистой стене ущелья. Даже летом здесь было холодно, по скалам всегда стекали тонюсенькие водные ручейки, поэтому употребляли здесь, чтобы согреться, много.

В тот день здесь шиковал Дато Габуния. Калинцев и раньше видел его и знал о роде его деятельности: Сухуми ― городок небольшой, молва работает быстро. Дато тогда было лет сорок, он следил за собой, всегда хорошо одевался, смотрелся, как успешный коммерсант или ответственный советский работник, и подумать было нельзя, что это специалист по очистке чужих карманов. Дато комфортно расположился с двумя статными девицами, на голову выше его, в гроте напротив сцены для оркестрантов. Дато был в эйфории от такого подарка судьбы: две красавицы — вах-вах-вах! ― хохлушки ― кровь с молоком! Стол его был уставлен бутылками шампанского, официантки несколько раз за вечер меняли на его столе тарелки, поднося новые яства. Он швырял деньгами, постоянно заказывал модные тогда украинские песни «Черемшину» и «Червону руту», требуя, чтобы музыканты непременно объявляли, что эти песни звучат для девушек из солнечного Киева. Одна из девиц, подпив, стала пялить глаза на Калинцева и даже, улыбаясь многозначительно, поднимать фужер за него и смело подмаргивать. Одним словом, «клеилась» совсем откровенно, абсолютно не понимая, что это не приветствуется на Кавказе, если ты с мужчиной.

У такой масти, как ворюги и всякие блатные, даже когда они в сильном подпитии, всё всегда в порядке с «навигацией» — жизнь учит их «головой вертеть». Дато, естественно, быстро заметил манёвры киевлянки. Он отозвал Калинцева в сторону (видимо, по просьбе девицы), и предложил ему присоединиться к ним, а после ресторана продолжить вечер в его доме. Калинцев вежливо отказался, сказав, что ему непременно нужно быть дома. Дато такой ответ вполне удовлетворил: он вообще-то планировал, что этой ночью после таких трат он имеет полное право на то, чтобы его «обслужили» обе киевлянки.

Неизвестно, что сказал Дато влюбчивой девице после разговора с Калинцевым, но она «закипела» и в конце вечера принялась кидать в музыкантов бокалы и тарелки. Дато приходилось, улыбаясь, усмирять вулканизующую праведным гневом гостью из Киева. Калинцев уехал домой во втором часу ночи и он, конечно же, не знал, чем закончился для девушек их загул. А закончился он для них трагически. Но не в эту ночь, а чуть позже.

После «Эшеры» девушкам захотелось догулять, и Дато повёз их на Сухумскую гору, где на вершине, у самой телебашни был ресторан, в народе прозванный почему-то фуникулёром, хотя никакого фуникулёра на горе не было. Там произошло то, чего Дато совсем не ожидал, хотя всегда был готов к проявлениям людского коварства и ко всяким гнилым штучкам — девицы от него сбежали! Киевлянки «продинамили» хлебосольного, галантного и щедрого кавказского джигита и вора! Сбежали с какими-то модными молодыми ребятами из Ленинграда. Дато был в ярости. Самолюбие его было болезненно уязвлено: какие-то шалавы «кинули» его, «кинули» хитрого и ловкого вора, «кинули», как последнего фраера, и смылись с какими-то сопливыми пацанами! Обида крепко усугублялась ещё и тем, что основательно «пострадал» его бумажник.

Оставить этот акт позора без возмездия он не мог. Найти девиц в своём городе для него не составляло труда, помешать этому мог только их стремительный отъезд. Но, к своему несчастью, киевлянки совершенно не представляли себе, каковой может быть месть горячего кавказца, и самоуверенно остались в городе.

Куда идёт народ в жару на морском курорте? Дато быстро нашёл девиц на одном из пляжей. Мастер перевоплощений, он немного погоношился в притворно-фальшивом гневе, перед досмерти испугавшимися девицами, но плавно и с достоинством съехал к великодушию и благородству собственной натуры. После, мягко пожурив киевлянок, мол, так делать всё же некрасиво, шутливо развил тему: «чего-де по пьянке не бывает», притворился обиженным, но лояльным к шалостям джентльменом (чего обиду держать ― жизнь есть жизнь), и предложил закрепить «мировую» прямо сейчас бокалом шампанского и чашечкой кофе, в каком-нибудь близлежащем кафе на берегу моря и разойтись.

Дурочки клюнули на «халяву» ― жарко было в тот день, отчего же не выпить холодного шампанского? У пляжа Дато ждала нанятая им для поисков машина. Но когда они выехали на какие-то просёлки, девушки сообразили, что их дела плохи, и запротестовали. Дато вытащил пистолет и, надавав обеим девушкам пощёчин, пообещал пристрелить их прямо сейчас и выбросить в ущелье.

Он завёз девушек на горное пастбище. Вдвоем с водителем они избили, изнасиловали их и уехали, оставив киевлянок пастухам. Шестеро «голодных» пастухов и беззубый хозяин дома на этом горном плато пользовались девушками целый месяц, держа их в сарае со скотом, а после ночью вывели одичавших, оборванных, истерзанных и грязных, потерявших человеческий облик девушек на шоссе, где к утру их подобрала милицейская машина.

 

Калинцев устало потёр лоб. Он думал о деньгах, предстоящих тратах и неожиданно усмехнулся: «А ведь Дато в тот вечер в «Эшере», гуляя с отмороженными девицами из Киева, нашвырял нам почти тысячу рублей. Это, на всякий случай, пять зарплат простого советского инженера, а у нашего квинтета вышло по двести рублей на брата. Большой же круг во времени пришлось совершить части этих денег, чтобы вновь вернуться в карман ворюги. Удивительно! Столько лет прошло с тех пор, всё так круто изменилось: другая страна, я в городе Достоевского и Блока, а Дато чудесным образом оказывается здесь же, в одном троллейбусе со мной, чтобы вытащить мой бумажник! Вот вам и теория вероятностей, а скорее теория невероятностей. Деньги, правда, другие, тогда двести рублей были очень хорошими деньгами, магнитофон можно было купить на них. Прости уж, Дато, я не виноват в том, что не удалось тебе вернуть мою полную долю — инфляции и деноминации не я придумал. Да, город Достоевского, какой Петербург без него? Привораживающий к себе каменный исполин, в нём обязаны происходить мистические встречи. Иногда мне думается, что тени героев его книг, которые жили здесь, любили, страдали, бедствовали, молились, развратничали, умирали, совершали подлости и благородные поступки, ещё живут под сводами тёмных арок старых домов, ходят бестелесными тенями по его улицам в колышущейся сырой и туманной пелене...».

Он закурил, немного успокоился.

К соседней скамейке подходила, пошатываясь, молоденькая девчонка лет пятнадцати-шестнадцати с бутылкой пива в руке. Дойдя до скамейки, она плюхнулась на неё, выругавшись громко и грязно и, глотнув из бутылки, поставила её на снег. Ругаясь, она долго чиркала зажигалкой, пытаясь прикурить, швырнув, в конце концов, и сигарету, и зажигалку на землю, обессилено откинулась на спинку скамьи, закрыла глаза и затихла. Но неожиданно стала громко смеяться и раскачиваться на скамейке, кажется, она ничего не видела вокруг себя и была в полной прострации.

Калинцев хотел встать и уйти, но что-то, какая-то неясная мысль его удержала. В голове роились смутные ассоциации, связанные с Петербургом, этим бульваром, с пьяной девушкой, которая в этих неожиданных и неясных пока ассоциациях была привязана к этому пустынному бульвару, с какими-то личными смутными воспоминаниями из далёкого прошлого.

И в голове проявилось: «Петербург! Тени героев Достоевского! Конногвардейский бульвар, совсем рядом Николаевский мост и Васильевский остров. Не это ли место описывал Достоевский в «Преступлении и наказании»? Не здесь ли Родион Раскольников, идя по К-му бульвару к своему приятелю Разумихину, встретил пьяную девчонку и хотел её спасти от сексуально озабоченного прохиндея? В книге ясно указано, что Раскольников шёл по К-му бульвару, обычно пустынному в это время суток, на Васильевский остров, правда, в книге всё это летом происходило. Возможно, это и есть то самое место, описанное писателем в романе, а девчонка, как и Дато из моего прошлого, телепортировалась со страниц «Преступления и наказания» в наш век? Забавно, если это так, тогда вот-вот должен появиться и некий хлыщ, рыскающий в поисках лёгкой добычи, сластолюбивый любитель дармовщинки, а после может случиться и выход на сцену городового, то бишь, милиционера».

«Преступлением и наказанием» он когда-то зачитывался. Прочитал его не один раз, на каждой странице в старой, зачитанной до дыр книге всё было испещрено его карандашными пометками. Скосив глаза, он наблюдал за девушкой, и тут произошло нечто поразительное, не совсем, как в книге, но, по сути, в этом же роде. Со стороны площади Труда появился мужчина с бутылкой пива в руке. У скамейки, где сидела девушка, он замедлил шаг, остановился, сделал несколько глотков из бутылки, и, нагнувшись, что-то сказал ей. Она перестала раскачиваться, посмотрела на него, вздёрнувшись, откинулась на спинку скамейки и развратно и визгливо хохотнула тем пьяным женским смехом, которым хихикают над пошлостями. Мужчина присел с ней рядом. Через минуту он уже гладил её по волосам, что-то нашёптывая ей на ухо.

Калинцеву до зуда не терпелось пройти рядом и посмотреть на мужчину, он представлял себе, что этот хлыщ, любитель дармовщинки, непременно (как в книге!) должен быть с маленькими усиками и с холёным лицом, а девушке будет не больше лет шестнадцати и одета оно будет бедно и неряшливо.

Он встал, закинул сумку за плечо и неторопливо пошел по бульвару. Поравнявшись со скамейкой, он бросил быстрый взгляд на парочку. Мужчина поднял голову и игриво подмигнул ему. Был он без усов, с лицом серым, тусклым и неприметным, с проваленными щеками, на которых резко выделялись продольные морщины. Девчонка была в лёгкой курточке, простоволоса, в грязноватых джинсах.

Калинцев убыстрил шаг, вспоминая действие любимого романа и те размышления Раскольникова по поводу встреченной им пьяной девушки, и судеб девушек, ставших на гибельный путь пьянства и распутства.

«А наблюдательным же молодым человеком был Родион Романович Раскольников, — думал он, — дитя своей эпохи, житель имперского Петербурга, продвинутый студент того времени, измотанный нищетой, болезнями, одолеваемый бесплодной бесовской идеей-фикс — «крови по совести». Конечно, это было наблюдение самого Достоевского, наблюдение его острых глаз, его раздумий, но как жизненно и ярко было проговорено им устами Раскольникова рассуждение о том, что выходит из того, когда девочки начинают «шмыгать туда и сюда», что «это всегда у тех, которые у матерей честных живут и тихонько от них пошаливают». С коротким резюме: «Больница, вино, кабак, года через два-три калека...».

Он остановился, поставил сумку на снег, закурил, задумчиво продолжив внутренний свой разговор: «А дальше Фёдор Михайлович, как всегда, не смог удержаться и поведал нам, живущим в преддверие двадцать первого века, о том, как рассуждало общество в веке девятнадцатом о социально-нравственных проблемах. Тут он в своём амплуа, блеснул замечательным рассказчиком! Запомнилось мне вот это почему-то: «Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый день… куда-то… к чёрту, должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать. Процент! Славные, право, у них словечки: они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего. Вот если другое слово, ну тогда… было бы может быть спокойней… а что, если и Дунечка как-нибудь в процент попадёт!.. Не в тот, так в другой?..».

Он поднял сумку, пошёл, думая: «Уверен, что Фёдор Михайлович ни одну такую «девочку» видел в тогдашнем Петербурге, и повес сладострастных наблюдал, и студенческая жизнь ему была знакома — не с бухты-барахты же он писал свои произведения, сама жизнь живёт на его страницах. И об этих пресловутых процентах людей, выброшенных из жизни униженных и оскорблённых, задавленных бесправностью и нуждой, конечно же, в его время много рассуждали и писали в газетах. Как и сейчас, впрочем, и пишут и рассуждают о большом числе наркоманов, спивающихся молодых людях, малолетних проститутках, деградации общества, безразличии людей к друг другу, да обо всём пишут, только ничего не меняется со времён Фёдора Михайловича. Переводят в холодные цифры количество самоубийств среди подростков и убийств по пьяному делу, количество раздавленных колёсами обкуренных и пьяных водителей, выброшенных матерями детей, даже вывели, сколько и чего людям нужно, чтобы не сдохнуть. Цифры, цифры, цифры, а человека за ними как бы и нет: так, проценты, — «славное словечко», по определению Родиона Раскольникова, а люди, что тогда, что сейчас, поголовье, которое можно пересчитать и вывести процент — скольким жить, а скольких к чёрту! Статистика, а за ней и человека нет! Все вывернулись внутрь себя и озабочены только материальным. Остановившиеся время, в котором нет идеала, на который бы хотелось равняться, да что там идеала, покажите хотя бы человека, на которого сейчас можно было бы равняться. Где они, эти люди? Ну не на Зюганова же с Баркашовым равняться! И опять мой любимый Достоевский тут как тут, уже в «Идеальном муже», устами мальчишки Лобова говорит: «Я к тому, что в наш век в России не знаешь, кого уважать. Согласитесь, что это сильная болезнь века, когда не знаешь, кого уважать, не правда ли?». Правда, мальчик, правда, но болезнь века девятнадцатого — насморк по сравнению с болезнями конца нашего космического и компьютерного века, тут дело пахнет глобальным разложением, за дело взялся мировой капитал. Что-то меня потянуло на разговоры с самим собой... А ведь и ты сам, по всему, в процент какой-то попал. В процент неуспешных, обречённых сгинуть. Да, «процент» — в самом деле, славное словечко».

Он очнулся у арки дома, в котором жил. На стене дома появилась свежая надпись, её раньше здесь не было. Кривоватыми буквами, какой-то пацифист написал MAKE LOVE NOT WARE. Он, невольно улыбнулся, вспомнил, что и он с друзьями тоже писал когда-то этот лозунг хиппи на стенах.

Проход в грязной и тёмной арке был заужен мусорными баками, разбитыми диванами, шкафами, чугунными батареями, мешками со строительным мусором. Над парадной, когда он к ней подошёл, ярко вспыхнула вспышка — сработал датчик движения, и он подумал, что не за горами время, когда над каждой парадной этого дома будут вспыхивать такие же лампы; вместо старых облупившихся окон с простенькими занавесками и с пыльной геранью и алоэ на подоконниках появятся стеклопакеты, вход в обе арки перекроют, поставят охрану и шлагбаумы, увешают всё видеокамерами, а древние жильцы этого дома переедут в спальные районы и пригороды. Эти мысли у него возникли не на пустом месте: даже за то короткое время его проживания в этом старом доме, построенном перед революцией, в него уже вселилось много нового пёстрого и не бедного люда.

На его три коротких звонка за дверью раздался голос тёщи:

— Володечка, боже мой, Володечка? — И дверь сразу открылась, хотя он ещё ничего не ответил.

«Как она узнаёт своих, по запаху что ли? Ведь чужим она никогда не откроет, пока дотошно не расспросит пришельца», — невольно улыбнулся он, входя в прихожую.

Он снял с плеча сумку, поставил её на пол и, наклонившись, обнял маленькую сухонькую женщину, у ног которой пританцовывала собачонка.

— Здравствуйте, мама, — произнес он ласково, целуя тёщу в морщинистую щёку.

— Здравствуй, дорогой мой. Слава богу, наконец-то. Заждались мы тебя, — лицо её радостно сияло.

И тут из комнаты, шлёпая босыми ногами, стремительно вылетел мальчик в пижаме с красными пухлыми щёчками и с разбега прыгнул на руки к раскинувшему их для объятий Калинцеву.

Малыш крепко обхватил его ручонками за шею и прижался к нему горячим тельцем. Калинцев с повлажневшими глазами отодвинул ребёнка на вытянутые руки, посмотрел на его довольную рожицу и опять притянул его к себе. Потом опустил его на пол и, легонько шлёпнув, сказал:

— Простудишься, ну-ка сейчас же надеть тапочки! А я пока умоюсь и переоденусь.

— Володя, ты бы Линдочку пожалел, посмотри — у неё сейчас или хвост оторвется, или инфаркт шарахнет, — сказала тёща, улыбаясь.

Калинцев спохватился, поднял подрагивающую от радости Линду на руки, она быстро лизнула его в губы. Сказав ей несколько ласковых слов, он опустил её на пол.

Переодеваясь в лёгкий спортивный костюм, он крикнул тёще, которая гремела тарелками в кухне:

— А Людмилка где?

— Потом расскажу, не волнуйся, всё хорошо, — ответила она, высунувшись из кухни, — ты иди, умывайся.

— Ничего не случилось?— заволновался Калинцев.

— Всё хорошо, не волнуйся, сынок. Иди, иди, умывайся. Обязательно вымой руки с марганцовкой, я свежей навела.

Улыбаясь, Калинцев прошёл в ванную. Тёщу, женщину впечатлительную, в Питере охватило маниакальное состояние перманентной борьбы с миром микробов. Она всё хлорировала, каждый день делала влажную уборку непременно с дезинфицирующими средствами, а в ванной всегда теперь стояла бутылка с марганцовкой и она требовала, чтобы все в доме мыли руки с марганцовкой, ею же промывались фрукты и овощи. Это с ней произошло после того, как она насмотрелась по телевизору передач о СПИДе, гепатите и наркоманах. Но толчком к этой фобии прослужил случай, произошедший когда-то давно, в их первое утро в этой питерской квартире.

Как все пожилые люди она вставала очень рано. И в то памятное утро она встала как всегда ни свет ни заря, прошла на кухню и неожиданно разбудила всех истошным воплем. Вбежав на кухню, Калинцев с женой увидели, что она, закрыв рот ладонью, дрожа, стоит на табурете, а у мусорного ведра невозмутимо завтракает куском хлеба здоровенная крыса.

На вошедших людей и крики бедной женщины крыса не обращала никакого внимания. Калинцев прогнал её веником. Она нехотя спрыгнула, трусцой пробежала в прихожую и исчезла под обувной полкой, за которой обнаружилась дыра, ведущую в подвал. Начавшаяся борьба с грызунами не дала результата: не помогли ни крепкие цементные кляпы с битым стеклом, которыми заделывались крысиные ходы, ни приезды специалистов из санэпидемстанции. Крысы на некоторое время прекращали активное передвижение из подвала в квартиру, но через некоторое время всё начиналось снова.

Калинцев заглянул на кухню. Тёща накрывала на стол, было тепло, пахло обжитым человечьим жильём; ему стало хорошо и уютно, тревоги стремительно покидали его. Все треволнения, тяготы и суетность сегодняшнего дня теперь стали ему казаться мелочными и пустыми. Улыбаясь, он вспомнил слова О’Генри, сказавшего, что инстинкт тяги к дому есть у всех, даже у тех, чьим домом является скамейка в парке.

Из ванной он прошёл к внуку. Тот сидел на кровати, обхватив колени ручонками. Калинцев сел рядом, протянул ему конфету. Малыш развернул обёртку, откусил кусочек и, спохватившись, спросил:

— Деда, а ты хочешь?

— Спасибо, Алёша, не хочу. Ты ешь, ешь… — сказал он, чувствуя, как опять повлажнели его глаза, и думая: «Господи, как же сияют глаза у этих безвинных безгрешных созданий. Какая чистота и искренняя радость. Покажите мне взрослого с таким выражением лица? Не найти. Грехи прожитых лет, отчаяние и разочарования оставляют в глазах свои отпечатки, гасят их божественный свет».

Он погладил внука по русой головке, а мальчик, вдруг понизив голос, сказал:

— Деда, а крыска опять сегодня приходила. Бабушка Аня бросила в неё хваталкой, а потом хваталку в мусор выбросила.

Теща, которая бесшумно вошла в комнату, подтвердила:

— Приходила, зараза. Разгуливала нагло по кухне, как у себя дома. Скоро за стол с нами садиться будет. Кстати, пузо у неё по полу волочится. Еле ходит, скоро ей придётся в крысиный роддом отправляться.

Внук хихикнул. Калинцев поцеловал его в щёку:

— Завтра поговорим. Уже поздно, а ты не спишь, я теперь дома долго буду, ещё наговоримся, иди спать.

— Деда, а в зоопарк сходим?

— И в зоопарк, и в зоологический музей, и в Эрмитаж. И ещё мы обязаны с тобой сходить в квартиру-музей Достоевского, я давно собирался туда сходить, — ответил Калинцев, вставая, — а ты засыпай, засыпай.

— А кто такой Достоевский? Почему у него квартира — музей?

— Это очень хороший писатель, Алёша, я тебе непременно расскажу о нём. А сейчас спи, малыш…

Потушив свет, Калинцев прошёл на кухню. На столе дымилась тарелка с макаронами, в мисочке горкой высилась фасоль по-грузински, в солонке краснела аджика, на блюдце лежали влажные веточки кинзы и базилика. Тёща села напротив него, она смахивала со стола сухой ладошкой в старческих пигментных пятнах несуществующие крошки.

— А вы что — не будете есть, мама? — густо намазывая аджикой ломоть хлеба, спросил Калинцев.

— Пост сейчас, Володя, — тихо ответила тёща. — В Сухуми я не постилась. Вынуждено-то «поститься» доводилось часто: мы с мужем вначале скудно жили, денег ни на что не хватало, когда строиться стали. А вот поститься с тем, чтобы за душой ухаживать, некогда было: дом строили, работа, семья, дети, внуки, хозяйство немалое, да и не поощрялось это тогда. Так, в общем-то, соблюдала кое-что. Праздники знала ― Пасху, Рождество, Троицу, Крещение, молитвы кое-какие, в храм заходила. Жила, как все тогда жили, но на Бога я не роптала и не отрицала, как многие тогда, нет, никогда не отрицала. Как можно его отрицать, когда веришь, что под его небом живёшь? Но грешила и по мелочам и смертельные грехи на себя брала… аборты делала, Володечка, Господи, помилуй меня грешную. А сейчас вот, знаешь, так захотелось, так захотелось побольше знать, правильно пожить. Я же крещёная, а исповедовалась-то и причащалась за всю жизнь два раза всего, только в Петербурге и сподобилась. И церковь здесь рядом, да какая! — Николы Мирликийского Чудотворца. Алёша со мной ходит в храм, ему там очень нравится, батюшка такой хороший. Да и годы мои такие, что до еды я не особо охоча уже, чувствую себя хорошо: душа телу помогает, причащалась недавно. А ты ешь, ешь, мужчине на тяжкой работе никак без еды не сдюжить. Может, вина выпьешь? У нас есть немного, я на Андреевском рынке у мингрелок к Новому году купила, они там зеленью торгуют. Домашнее, сказали, из Зугдиди, мол, привезли.

— Нет, мама, не хочется, — ответил Калинцев и неожиданно рассмеялся.

— Ты что? — спросила Анна Никифоровна.

— Вспомнил. Вечная память Николаю Ивановичу, моему тестю дорогому и вашему мужу.

Анна Никифоровна вытерла повлажневшие глаза, перекрестилась.

— Что ж ты вспомнил, сынок?

— Вспомнил, какая вольная жизнь была, и какая чача у Александра Ивановича получалась крепкая и чистая, как он колдовал над своим самогонным аппаратом, придумывал фильтры всякие для очистки от смол виноградной амброзии, как он называл свою чачу. Помню, как-то однажды гнал он амброзию и тихо-тихо надегустировался по ходу её приготовления. Тут мимо нашей калитки участковый Вахтанг Сулукашвили проходил, а запах из двора шёл, как из винзавода, хоть закусывай, а тогда, между прочим, борьба за трезвый образ жизни шла в стране, и за самогоноварение посадить могли. Александр Иванович увидел его и кричит на всю улицу: «Вахтанг, дорогой, заходи во двор — только что такого свежачка выгнал!». А тот при форме, папка кожаная с гербом СССР под мышкой, подошёл к калитке и негромко так и строго говорит: «Тише, не кричи, кацо. Оставь, Саша, бутылку, вечером заберу».

— Сашенька, Сашенька мой. Холодно ему в питерской земле, — прошептала Анна Никифоровна.

Калинцев глянул на настенные часы, было начало двенадцатого:

— Так, где же Люда?

— Людочка пошла на работу. Уже шестой день, сразу после того как ты остался на долгую смену. Платить обещали очень хорошо, — ответила тёща, устало растирая виски.

— И что за работа такая. Ночная смена, торговля? С чего это она решилась?

— Нет, работа дневная. Приходила Надежда, ты ее, наверное, не знаешь, они с Людмилой раньше работали, банкеты обслуживали. Так, Господи помилуй её, рак у бедненькой нашли. Увольняться она будет со своей работы, после Нового года в больницу ложится. Вот она про Людку вспомнила и пригласила её работать, сейчас она её в курс дела введёт, обучит, а когда в больницу ляжет, Людмила одна будет работать. Деньги, говорила, платят хорошие, работа спокойная и надёжная, продукты домой носить можно. Ну, Люда подумала, подумала и согласилась. Она домой рано приходит, часиков в пять-шесть вечера, но сегодня в офисе, как это... кооперативная вечеринка…

— Корпоративная, — поправил тёщу с улыбкой Калинцев.

— Я и говорю, кооперативная, артистов пригласили, ну, гулянка, по-простому под Новый год. Ты не волнуйся, она в десять звонила, сказала, что их всех развезут по домам, как всё закончится.

— Анастасия, что, тоже на работе?

Тёща вздохнула:

— В ночь сегодня заступила. Сменщица заболела. Бедненькая! Только пришла из института, позвонил хозяин магазина и упросил Настеньку отработать за двойную оплату в ночь. Я её отговаривала, мол, перебьётся хозяин, а она: деньги не помешают перед праздником. Девочка и отдохнуть не смогла, часа четыре поспала только.

Калинцев недовольно поморщился.

— Хозяин! Человек должен быть сам себе хозяином. Чёрт бы их побрал, торгашей ненасытных. Круглогодичная, круглосуточная работа без выходных и праздников. Копейка к копейке, рубль к рублю, доллар к доллару, ни дня простоя на пути к светлому капиталистическому раю. Не дай боже остановится машина по деланью денег — вселенская катастрофа! Вселенская катастрофа! Всё делают, чтобы побыстрее весь мир к ней пришёл. А он уже приходит к ней, слетает с катушек.

Тёща вытерла заслезившиеся глаза.

— Пока Настёна спала, сириец, или шут его знает кто он там, тоже приходил. А я его попёрла, сказала, что звонить должны порядочные люди, прежде чем в дом приходить. А Настенька меня после отчитала за то, что я его прогнала, он же с ней в институте учится.

Калинцева передёрнуло:

— Моя дочь всё больше брюнетам нравится.

Тёща опустила голову, горестно вздохнула и ничего на это не сказала. Настя была её любимицей, обожаемой внучкой, она жалела её, звала её только Настенькой, доченькой или кисонькой. Калинцев посмотрел на неё и сразу пожалел, что так резко высказался. Он отставил в сторону тарелку, поблагодарил тёщу, как-то вдруг поникшую за ужин, и включил телевизор, где шло какое-то ток-шоу. Он переключил на канал, на котором показывали бокс, и стал смотреть поединок двух тяжёловесов, но мысли его скакали хаотично и он не мог собраться и сосредоточиться.

 

Настя

Однажды Настя не пришла домой, заставив всю семью переживать, обзванивать знакомых, больницы и милицию. Позвонила она утром из Тбилиси, сказала, что они с Зуриком любят друг друга и скоро поженятся. Людмила рыдала в два голоса с матерью, тесть горестно постанывал. Калинцев впал в ступор: он никак не мог поверить в случившееся. Внутренне понимая, что юность обязана пройти через «ослиный возраст», когда гормоны кипят и выключают инстинкт самосохранения, но поверить, что это произошло с его дочерью, его мозг отказывался.

В считанные минуты тёща выяснила, кто этот Зурик, возможный будущий зять. Шила в мешке не утаишь: слишком тесно и давно жили люди в этом тихом райском местечке. Оказалось, кое-кто знал, что Настя тайно встречается с этим парнем, Зурика знал и Калинцев. Парень как парень, всегда вежливо здоровался, в криминале не был замечен, учится на первом курсе Сухумского университета, из обеспеченной семьи, отец ― директор цитрусового совхоза, мать ― домохозяйка.

Калинцев не стал ждать каких-то новых вестей и решил сразу идти к родителям Зурика. Тёща по своим каналам успела навести справки об этой семье и предупредила его, что родители парня весьма высокомерные, заносчивые и необщительные люди. Живут замкнуто, мать особенно горделива и заносчива, кичится своим княжеским происхождением.

Калинцев подобную проблему предчувствовал: заносчивых «дворян-князей» в их местечке было предостаточно, наверное, каждый третий считал себя родовитым, гордился этим и выпендривался. Противостояние кланов Монтеки и Капулетти меркло перед страстями, которые иногда бурлили в этом разноплемённом южном городе.

Люди многих национальностей жили здесь уже долгое время в соседстве. Оно было, в общем-то, мирным и доброжелательным, но пресловутый национальный вопрос существовал и каждый понимал его здесь по-своему. Интернационализм воспринимался, скорее, как необходимое условие терпимости людей, обречённых жить в соседстве, а не постулатом, требующим строгого и обязательного выполнения. В округе, где жили Калинцевы, преобладающее абхазское большинство стремилось к объединению и к обособлению от других наций, нет-нет, да звучали в разговорах фразы о том, что это их земли издревле, что они здесь хозяева. Грузины и мингрелы, две очень близкие нации, говорящие на одном языке, хотя у мингрелов есть и свой язык, вроде бы диссонанса между собой не создавали, но и внутри них существовали национальные и клановые разногласия, конечно же, грузин был ближе грузину, а мингрел — мингрелу. Многочисленные армянские и греческие диаспоры тоже жили своими устоями. Роднились со своими соплеменниками, говорили между собой на своём языке и чтили свои национальные традиции. Высокомерие, впрочем, вылезало с любой из сторон: древний ветхий человек периодически проявлялся и начинал корчить рожи и обезьянничать.

И в этом горячем котле жили русские. Растили детей, учились, работали и в отличие от других наций, живших здесь, не проявляли никаких националистических воззрений, хотя и представляли здесь старшего брата в братской семье народов СССР, и немудрено: семьдесят лет из него вытравливали всё русское, включая веру, обычаи и традиции, придумав новые праздники и обряды.

Маленькие же нации, находясь в составе «братских» народов, настырно сохраняли своё национальное. Каждая пыталась сохранить свою неприметную автаркию, что помогало ей выстоять и выживать. Правды ради, нужно сказать, что и малым народам крепко досталось от «кремлёвских мечтателей».

Но пока устои власти казались незыблемыми, ничто не предвещало распада и уж тем более гражданских войн между разными народами, давно жившими бок о бок и худо-бедно притеревшимися другу к другу не по лозунгам и разнарядкам партии, а по обычной человеческой нужде: жить, рожать, растить детей, работать, сохраняться, быть терпимым и уважительным к чужой культуре, соседям и коллегам по работе. Но котёл этот уже давно и неприметно для большинства закипал. Рано или поздно пар должен был с убийственной силой вырваться из котла, под который мизантропы не переставали подкладывать дрова раздора, задраив выпускной клапан.

 

Родители Зурика приняли Калинцева сухо. Мать, красивая и дородная, начинающая седеть женщина, услышав новость, запричитала, забегала, схватившись за голову, муж остановил её и строго приказал выйти. Калинцеву он коротко сказал с сильным грузинским акцентом: «Будем справедливо разбираться».

Через неделю дочь вернулась. Приехала на такси одна, заплаканная, бледная и испуганная, Зурик не решился зайти вместе с ней. Два дня она не выходила из комнаты, а потом пришёл Зурик, просил у всех прощения, сбивчиво говорил что-то о любви, чувствах, будущей свадьбе. Но, когда он ушёл, Анна Никифоровна, обняла Людмилу и запричитала:

Ой, не будет он ей мужем, доченька, не будет! Испоганил жизнь моей лапушке Настюнечке, испоганил девчушечку нашу, проклятый! Гулёна он, на морде написано! Коли сам пришёл, а не его родители, князья долбанные, ясно, что они рогом упрутся, чтобы не было счастья у детей. Вот вам пример: Серёжа Миколадзе, напротив нас живёт.

Историю грузина Сергея Миколадзе здесь знали все. Добропорядочный семьянин, местный электрик был женат на русской женщине. Из-за этой женитьбы он рассорился со всеми своими знатными родичами. Ему уже было немало лет, за это время стали взрослыми трое его детей, а грузинские родственники до сих пор воротили от него нос.

И такую тоску навела Анна Никифоровна на всех, что зарыдали и Люда и тесть, а Калинцев, сглотнув подступивший к горлу комок, быстро вышел из комнаты. И мудрая тёща, с её чутким любящим сердцем, как в воду смотрела! Встретиться родители Зурика не спешили и Калинцев, пылая от возмущения, опять пошёл к ним. Отец Зурика, всё время «вилял», опуская глаза, а когда он его прямо спросил о свадьбе, завёл: мол, молодые они, такое бывает, сыну, мол, рано ещё жениться, учиться нужно.

Калинцев вспыхнул.

Моя дочь, возможно, ожидает ребёнка от вашего сына, а вы говорите, что ему ещё рано жениться? Мне это понимать нужно, как поворот от ворот?

На что отец Зураба, отведя глаза в сторону, ответил:

За дочкой лучше смотреть надо было.

Сами собой сжались кулаки, Калинцев затрясся и чуть не бросился на наглеца, но тот, словно почуяв это, отступил на шаг назад и произнес примиряюще:

Ладно, ладно, сосед, извини, что было, то было. Я сына не держу, любит — пусть любит. Мы ― Чонишвили, ещё не решили, как всё сделать. У нас родственников много, завтра-послезавтра соберемся, всё решим.

Но Калинцев уже всё решил за эти минуты. Он твердо знал, что только любовь — любовь взаимная, делает людей счастливыми, и никакие слова людей не ведающих, что это за штука такая ― любовь, не меняют этой формулы счастья. Он взял себя в руки и отчеканил на одном дыхании, зазвеневшим от гнева голосом:

Послушай, сосед, теперь, что я тебе скажу. Мне на ваши конференции и решения после твоих подлых слов наплевать, ваше княжеское благородное собрание для меня пустое место и ничего не значит. Родится ребёнок, мы воспитаем и вырастим его с любовью. А вот сыну твоему мне бы хотелось сказать, что он подлец. Он не знал, что Настя — чистая и неиспорченная девушка? Он думал, когда срывал цветок, что он ещё не распустился, что у неё есть родители и что у него у самого есть родители. Нагадить и в кусты — это, конечно, по-княжески. Я тебе твёрдо обещаю: никогда у ребёнка не будет фамилии Чонишвили. Я дам ему свою фамилию. За сим прощай, князь, извини за беспокойство, имел крайнее неудовольствие от знакомства с тобой!

Лицо соседа вытянулось, он побелел, смотрел он на Калинцева с нескрываемым удивлением, будто видит его в первый раз, а тот быстрым шагом вышел из комнаты.

В конце концов, всё утряслось: была грустноватая свадьба, как потом выяснилось, именно отец Зураба и стал инициатором этой свадьбы, хотя вся его родня была против брака, волю его сломить не смогли. Это был ноябрь 1991-го, времени до полной деструкции империи, когда кровавые осколки республик полетели в несчастных людей, не спрашивая их о национальной принадлежности, оставалось совсем немного.

Настя ушла жить в дом свекра. Он оказался хорошим человеком, нежно полюбил невестку, относился к ней, как к дочери, но вот свекровь её возненавидела. Ей всё было не так, доставалось и мужу, который тщетно пытался увещевать и образумить её. Она перевязывала голову чёрной косынкой и шла рыдать в спальню. Грузинки надевают чёрные платки в знак траура по умершим близким и носят их долгие годы, в семье Зураба пока не было недавно умерших, но его мать принципиально стала носить эту косынку, показывая всем, что она в трауре из-за женитьбы сына.

Институт Настя не бросила, ходила на занятия до последнего месяца беременности. Сдала последний экзамен летней сессии, приехала домой и у неё начались схватки. В полночь Калинцев стал дедом. Забирать из роддома Настю с мальчиком пришли всей семьёй, были люди и со стороны сватов, вместе с Шалвой, отцом Зурика, и самим Зурабом — не было только свекрови Насти. Досточтимая Нателла Константиновна так и не пересилила свои «княжеские» и националистические предрассудки, не смогла выйти из своего первобытного злобного ступора. Может быть, в дальнейшем она бы и примирилась с невесткой, и связующим звеном между ними стало бы новое чудесное создание, её внук, в котором текла и её кровь, но тут история, творимая политиками-живоглотами и мизантропами, жёстко и равнодушно внесла свои коррективы. Началась война.

Собственно, к этому шло давно. Массовые выступления и волнения среди абхазского населения с требованием вывода Абхазии из состава Грузинской ССР вспыхивали  в апреле 1957 года, в апреле 1967 года и самые крупные в мае и сентябре 1978 года, а также кровавые столкновения с жертвами случились совсем недавно, летом 1989 года. Какие-то высокопоставленные тбилисские родичи свата Калинцева Шалвы Георгиевича «просигналили» ему о том, что возможны кровавые события. Это был в общем-то секрет полишинеля, к началу лета 1992 года об этом не говорил разве что только немой.

Шалва Георгиевич сразу же пришёл к Калинцевым и предложил выбираться вместе с ним в Грузию, где у него было много родственников. Калинцев колебался, тёща склонялась к отъезду, но в Россию, а тесть и Люда были против отъезда, сомневались в целесообразности таких шагов. Логика их размышлений была такова: обязательно вмешается Россия и Запад. Мол, трения и раньше происходили, конфликтовали, но всё обходилось и сейчас должно обойтись. Дебаты на эту тему однажды оборвала самым решительным образом мудрая Анна Никифоровна, все замолкли и изумлённо уставились на хрупкую женщину, стукнувшую вдруг кулаком по столу и яростно произнесшую:

Какая Россия нам поможет?! Какой Запад?! Вы что, ополоумели?! Да если б Россия хотела, она б в 24 часа всё прекратила! Ей сейчас не до нас, там сейчас предатели Иуды правят, грабиловкой занимаются, а Запад тот всегда нас ненавидел, он сейчас руки от радости потирает, глядя на наш развал. Я девочкой маленькой была, своими глазами видела тот Запад, фашистов проклятых, как они людей в хате заперли с детьми, со стариками… одна девочка с кошечкой была, всё гладила котёнка… заперли, гады, и подожгли избу. Шашлык человеческий их радовал, смеялись, фотографировали, всю деревню согнали цирк смотреть. Мне это до сих пор снится. Не будет уже здесь прежней жизни, родные мои. Да и нигде прежней жизни теперь не будет ― миллионы людей теперь будут горе мыкать, и долго так будет, ребята, долго. Надо уезжать. Тебе, Володя, никто не забудет, что ты с грузинами породнился. Тебе это надо? А Настенька наша кто? Грузинская жена? Мы какой ей жизни хотим, молодой, красивой женщине? Господи, Господи, снасиловать могут и растерзать! Лучше кусок хлеба на столе, да голова целая, а мандарины и в магазине купить можно. Но и в Грузию нам выезжать не с руки… не приживёмся мы там, вы подумайте: Россия не Грузию — Абхазию поддержала, а мы русские. Так что кроме мачехи-родины нам ехать некуда, родные мои. Давайте думать, как нам это сделать.

Решили собираться и при первой возможности уезжать. Шалва Георгиевич умолял Настю с ребёнком ехать с ним, Настя отказалась. В конце концов, сват долго нянчился с Алёшей, обнимал и целовал его и, крепко обняв всех, со слезами на глазах уехал. Через несколько лет Калинцев встретил в Питере соседа и тот рассказал ему, что его зять Зураб, отец Алёши, воевал на стороне грузин, был взят в плен и при попытке бегства был застрелен.

На следующий день после отъезда Шалвы Георгиевича Калинцев пошёл к дому свата, который уезжая, оставил ему ключи, сказав, что в подвале осталось немало съестных припасов, которыми нужно воспользоваться. У дома свата он остолбенело остановился: ворота дома были сорваны с петель, мёртво чернели глазницы пустых окон и дверей, крыша обвалилась, стропила ещё дымились — прекрасный двухэтажный дом кто-то в порыве бессмысленной злобы и ненависти сжег. Два дня назад, когда он провожал свата, дом стоял целехонький. Вспомнилась ему недавняя полная боли речь тёщи и в душу вполз холодный и осмысленный страх. Страх был и до этого дня, но были и какие-то надежды, но сейчас он четко осознал, что с ними может произойти, если они не уедут. Думая о том, что люди, сжегшие этот прекрасный дом, никогда не забудут того, что он породнился с грузинами и в его внуке течёт кровь их врагов, он бегом вернулся домой. В этот раз никаких разногласий не было, семья стала собираться на историческую родину. Но уехать удалось только в начале зимы.

 

По коридору прошлёпали ножки внука. Потирая кулачками глаза, он появился в дверном проёме.

— Бабушка Аня, я кушать хочу, — застенчиво улыбнулся он.

— Ты же только что «сникерс» умял, — рассмеялся Калинцев.

— А я не весь съел, только половинку, а половинку под подушку положил на завтра, — на лице Алёши витала лукавая улыбка.

— Ну давай, прыгай за стол, голодающий Поволжья, — махнул рукой приглашающе Калинцев.

Алёша уселся за стол, и уже через пару минут с аппетитом поглощал картофельное пюре и сардельку. Поев, он прижался к деду и зашептал заговорщицки ему в ухо:

— Деда, поспи со мной сегодня, как раньше мы с тобой спали.

— Ну, пошли, дорогой, пошли, — согласился Калинцев.

Когда они улеглись на диване, он начал рассказывать ему историю Робинзона Крузо, но внук заснул быстро. Калинцев остался с ним. Лежал тихо, глядя в потолок. У противоположной стены тяжело вздыхала на своей раскладушке тёща, иногда она тихо вскрикивала. На некоторое время затихала, дыхание становилось ровным, но потом опять начинались вздохи, всхлипывания и вскрики.

«Что ей бедной снится? Может, муж покойный, а может, горящие дома её соседей. Жизнь пролетела, вот и старость, чужая квартира, чужой город. Сколько ещё Бог ей отпустит жизни? Кажется, никаких жизненных сил у неё не осталось, мысли о смерти всё время, наверное, рядом, а горечь от неустроенности дорогих ей людей, их бесправного существования неотступно следует за ней и забирает последние силы, — думалось Калинцеву. — Но сколько же в ней доброты, тепла и мудрости! Бок о бок прожил я с ней больше двадцати лет. Про тёщ столько анекдотов сложено, но к моей дорогой тёщеньке ни один анекдот не лепится. Хотя бы раз повысила на меня голос, никаких стычек ни разу, а ведь у меня по молодости характер совсем не сахарный был и ветра в голове многовато свистело. Вот на дочь она «наезжала» — это было. Люда даже обижалась, плакала, как-то сказала, что родная мамочка у неё не лучше злой свекрови. Но получала она втыки от своей матери всегда по существу, и втыки эти были всегда в виде конкретных претензий, правильных и справедливых. А вот от Людмилки мне досталось в начале женитьбы. К телеграфному столбу ревновала, и «скандальёзо гроссо» такие, бывало, устраивала на пустом месте! Ну, темперамент не придумаешь: в роду южные предки черкесы, донские и кубанские казаки, тёща моя говорила, что в Людмиле атомная бомба сидит, такой-де, тётка её Ефросинья была, плохо было тому, кто нарывался на её взрыв. А уж с нечистоплотными лжецами и наглецами вовсе не церемонилась моя Людмила — рубила правду в лицо, обычно во вред себе. Но уважали её все, тянулись к ней и дети в школе и соседи. Красавица моя! Сколько в ней достоинства, обаяния, благородства. Как я любуюсь её эмоциональными взрывами! Люда, Людочка, Милочка, говорунья моя, стала много курить, молчаливость появилась, не берёт в руки вязанье, перестала читать, не подходит к пианино. И смеётся редко и как-то устало, через силу. И пылинка горечи застряла в её прекрасных серых глазах. Я так за ней соскучился и хочу её…».

Он не мог заснуть, на сердце было горько и нехорошо. Помаявшись, он встал с дивана, укрыл одеялом Алёшу и пошёл на кухню. Теща, как чуткая собака, приподняла голову:

— Ты что, Володя?

— Спи, мама, спи. Я покурить, — ответил он шепотом.

Она тяжело вздохнула и затихла. На кухне он открыл форточку и, став у окна, закурил. На улице шёл снег, поддувал ветерок, раскачивались троллейбусные провода. Дорожный знак, висевший между домами, мотало ветром из стороны в сторону. Услышав звук открываемой входной двери, он с колотящимся сердцем выбежал в прихожую.

— Люлёк, здравствуй дорогая! — сделал он быстрый шаг к жене, намереваясь обнять и расцеловать, но она, отворачиваясь от него, отодвинула его со словами:

— Да погоди ты, Владимир красное солнышко в семейных трусах, дай пальто снять.

Он, крякнув, взял у неё пальто, повесил на вешалку, растерянно стал рядом, переминаясь с ноги на ногу. Людмила сняла сапоги, поставила их в угол, посмотрела на него странным бегающим взглядом, быстро опустила голову, произнеся тускло и отрешенно, будто и не было у них долгой разлуки:

— Иди спать, Калинцев, я дико устала, дико. Иди… — последнее слово она произнесла уже с заметным раздражением.

— Что-нибудь, случилось, Людочка?— тихо спросил он, зная по опыту, что если уж она называет его по фамилии, то хорошего можно не ожидать.

— Да угомонись ты. Ничего не случилось, — не глядя на него, она прошла мимо него на кухню. Только сейчас он почувствовал, что в прихожей витает лёгкий запах алкоголя. Он прошёл на кухню, сел на табурет напротив жены и закурил. Закурила и она, раздражённо бросив, хотя он ничего ей не сказал:

— И что? Что? Что за трагедия? Да, да выпила немного… пару бокалов шампанского. На халяву, говорят, и уксус сладкий. Что, нельзя? Иди, иди, ложись спать. Иди, Калинцев.

Он посмотрел на неё долгим изучающим взглядом, молча встал, прошёл в спальню, лёг на холодные простыни и укрылся одеялом. Сердце его стучало гулко и часто, в висках болезненно пульсировала кровь. Он лежал, подрагивая, его охватило нестерпимое желание. Он вслушивался в звуки и шорохи, волнуясь и напрягаясь. Скрипнула дверь ванной, послышался шум воды, он заволновался сильнее, нервно рассмеялся, прошептав: «Дрожу, как пацан перед первой в жизни ночью с женщиной».

Людмила повесила халат на спинку стула, постояла перед кроватью, вздохнула и легла спиной к нему на самый край кровати, от неё пахло лавандовым мылом.

У него перехватило дыхание, горячо дыша ей в шею, он придвинулся к ней, жадно стал целовать плечи, шею, подлез рукой под сорочку и крепко обнял горячее тело. Тоном, обещавшим бурю, Людмила тихо уронила: «Калинцев». Он этого не заметил, продолжал целовать, ласкал грудь.

— Да прекрати же, прекрати, прекрати… — почти прошипела она, отталкивая его, порывисто приподнялась и села на край кровати.

— Что? Что это за свинство? Я же тебе сказала, что устала! Устала, понимаешь? Неужели это правда, что все мужчины ничего не соображают, становятся похожи на уличных кобелей, когда тестостерон в крови переполняется? Я пахала с одиннадцати утра до часу ночи и ещё обязана удовлетворять мужа по праву самца? Прошу тебя, Калинцев, не лезь ко мне. Я не хочу.

— Люлёк, ну что ты гневаешься? — прошептал он ласково. — Мы же так долго не виделись. Что с тобой, Люда? Ты не соскучилась?

— Больше повторять не буду! — отрезала Людмила. — Если опять тебя на любовь потянет — уйду спать на диван к Алёше.

Он отодвинулся к стене, обиженно пробормотав:

— Хорошо, Люда, хорошо, буду сохранять выдержку и дисциплину.

Она опять легла к нему спиной. Он лежал, глядя в потолок, который периодически освещался быстро исчезающими световыми полосами от проезжающих за окном редких машин. Людмила лежала тихо, её дыхания не было слышно, но он был уверен, что она не спит.

Вместо желания его охватило какое-то отвращение к себе и обида. Он думал о том, что, наверное, произошло нечто неординарное: никогда раньше в голосе Людмилы не было такого отчаяния и какой-то раненности.

Заснуть он долго не мог, вставал, ходил курить на кухню, смотрел в окно, пытался читать, возвращался в спальню, тихо перелезал через жену, которая так и не изменила позы, лежала тихо, ровно дыша. В конце концов, он совершенно измученный, накапал в стакан пятьдесят капель корвалола, добавил к этому ещё пять таблеток валерианы, но и тут сон не пришёл. Он переворачивался с бока на бок, ложился на живот и на спину — всё было бесполезно.

Засыпать он стал, когда в комнату медленно вползала мглистая серость тягучего зимнего петербургского утра. Замелькали в уставшей голове расплывчатые картинки, наслаивающиеся друг на друга; мелькали бешено мчащиеся машины, лица хохочущих и строящих рожи людей, которых он никогда в жизни не видел, носились по небу лающие собаки, дельфины перелетали стаями через дома, Дато танцевал лезгинку, Пол Маккартни сопровождал эти картинки сумбурной игрой на белом рояле, звучала какая-то музыкальная какофоническая мешанина, чёрные цветы распускались и из них вылетали белые птицы и взрывались, разлетаясь на куски. Потом чёрно-белые картинки, медленно окрашиваясь, стали цветными.

Дыхание Калинцева выровнялось, лицо разгладилось, исчезло с него страдальческое выражение, отступили, наконец, все дневные тяготы и мысли, спасительный сон сжалился над ним. Душа его стремительно полетела назад в прошлое, в родные, милые сердцу места: он учуял сладкий запах цветущих магнолий.

Этот сон-воспоминание в различных вариациях приходил к нему часто. После пробуждения долго сохранялось тягучее, преследующее его состояние будто он реально побывал там, в потерянном навсегда гнезде, охватывало чувство грусти, одиночества и тихой радости. Он дал этому сну-фильму название «Полёт в потерянный рай». «Титрами» фильма было появление запаха магнолии — насыщенного, сладкого, дурманящего, а после этой прекрасной пахучей увертюры приходил и сам сон, где его полноценными действующими лицами были родные люди и запахи горячего южного лета, к которым он после пробуждения присовокупил прилагательные, характеризующие цвет запаха. В классификации запахов, которую он сочинил, запах цветка магнолии стал райским, роз ― алым, у камелий был розовый запах, у цветущего мандарина и нарцисса — жёлто-зелёный, девственным он называл едва уловимый запах белоснежных хрупких каллов — цветка который не любил грубых прикосновений человеческих рук.

Хотя воздух был насыщен множеством запахов, королевой ароматов тёплых южных ночей, без сомнения, была магнолия. Крупные белоснежные её цветы были хорошо видны светлыми звёздными ночами, над ними всегда кружились очарованные сладким дурманом ночные бабочки и всякая летающая многоцветная живность. После дождя листья магнолий, будто глянцем покрытые, сверкали малахитовой чистотой. Местные дети рвали эти большие плотные листы и, сшивая их края, делали себе юбчонки. Юбочки эти были похожи на набедренное одеяние каких-то африканских племен, из этих же листьев дети делали себе и короны. Ходило поверье-страшилка, что цветок магнолии обладает снотворным эффектом и если его на ночь оставить в спальне, то можно заснуть летаргическим сном. Правда это или выдумка никто не знал, но на ночь этот цветок в помещениях не оставляли.

Запах цветов сопровождал его в этом сне, когда он шёл к калитке дома, которая никогда не знала замков. С обратной её стороны имелась металлическая щеколда, нужно было только просунуть руку в щель и открыть её. Он открывал калитку, спускался по двум бетонным ступенькам во двор. В трёх шагах от калитки дверь в дом, за ней две комнаты — большая прихожая и спальня, в которой живут тесть с тещей, но только зимой. Большую часть времени они проводят в просторной летней кухне, которая состоит из двух небольших смежных комнат: самой кухни с газовой плитой и русской печью (газ здесь привозной в баллонах), русская печь служит резервным видом тепла. Через смежную дверь, занавешенную куском ткани, можно попасть во вторую комнатку, в которой стоит кровать и телевизор.

Из этой комнаты есть выход на заднюю сторону кухни, там вход в подвал, в котором стоит столитровая бочка для вина, хранятся соленья, варенья, крупы. Со двора в кухне есть еще одна дверь, за ней ванна, газовая колонка, душ и стиральная машина.

Он идёт к кухне. Тёща, услышав его шаги, появляется на пороге. Маленькая хрупкая женщина, всегда говорившая тихо, улыбаясь хорошей светлой улыбкой, говорит радостно: «Володечка! Здравствуй, дорогой мой. Кушать хочешь? Я только что кефали свежей нажарила, дядя Миша наловил». «Хочу», — говорит Калинцев, целуя её, она улыбается и быстро говорит: «Сейчас во дворе накрою, в беседке, в кухне жарко».

Из глубины кухни сквозь шипение масла на сковородках и бормотанье телевизора возникает голос — это тесть: «Аня, кто там к нам пришёл?». Тёща подмигивает Калинцеву: «Кто, кто… почтальон Печкин! Володя пришёл». ― «А-а-а, а я слышу, кто-то вроде пришёл, да не пойму кто», — говорит тесть.

Калинцев улыбается. Он хорошо знает, что тесть любит жаловаться, будто слаб на одно ухо, часто об этом говорит, но на самом деле слышит не хуже него. Тёща по этому поводу иногда замечает, что когда у соседей вино в стаканы наливают, он это прекрасно слышит, а когда ему говорят, чтоб за водой сходил, у него сразу уши закладывает.

«А где Люда?» — спрашивает Калинцев. «В веранде. Настеньку кормит», — отвечает тёща и начинает бегать с тарелками от кухни к беседке и обратно.

Он огибает дом, идёт вдоль веранды, густо оплетенной плетучей розой, этот сорт розы за ярко-алый цвет здесь зовут «огонёк». Роза в пышном и густом цвету. Куст горит небольшими яркими цветами. Вся эта масса цветов источает тончайший «невинный» запах. Калинцев не выдерживает и наклоняется к одному цветку. Утыкается носом прямо в его центр, втягивает в себя запах, замирая на несколько мгновений. Ему кажется, что цветок тихо хихикает, будто ему стало щекотно. Со стороны приходит ревнивый, сердитый и завистливый запах королевы-магнолии, он борется с запахом маленького алого цветка, старается его задавить, но победить не может. Жизнерадостный и молодой запах розы живёт рядом со своим домом-стволом, не стремясь уходить от него далеко. Его дом — его крепость.

Калинцев невольно сравнивает эти два запаха и представляет себе двух женщин на балу. Одна ― полногрудая красавица с белоснежной кожей только-только перешагнула рубеж тридцатилетия. Она ухожена, знает себе цену, на ней сверкают дорогие украшения, от неё исходит сладкий запах возбуждающий желание — это запах страсти, это белоснежно-райский запах магнолии, но это и запах неумолимого времени.

Рядом с ней стоит юная девочка с широко раскрытыми зелёными глазами. Она уже не подросток, но ещё и не совершеннолетняя девушка. У неё осиная талия, маленькая грудь едва обозначена, во вьющихся чёрных волосах заколот бутон алой розы. Она не знает ещё своей настоящей цены, не знает суровых тягот жизни и её непредсказуемых искривлений; глаза её смотрят в мир жадно, восхищённо и открыто. Опытные мужчины бросают на неё заинтересованные взгляды. Их ноздри подрагивают, они принюхиваются, когда проходят рядом с ней, лица при этом вытягиваются. Они улыбаются, представляя каким прекрасным цветком, совсем скоро, станет этот бутон.

Калинцев тихо входит в дверь веранды, от мух завешенную марлей. На стуле у трюмо сидит его Людмила. Он видит и жену, и её отображение в зеркале. Она сидит к нему вполоборота, улыбается. Сосок полной груди в полуоткрытом пухлом ротике Настеньки — ребёнок вот-вот заснет. Дочь пытается открыть глаза, но они закрываются пушистыми ресницами, сосок матери вываливается из её ротика и ребёнок засыпает.

Людмила некоторое время сидит неподвижно, улыбаясь, с нежностью глядя на ребёнка: она ещё не видит мужа. Наконец она прячет грудь в халат, осторожно встаёт со стула, видит мужа и протягивает ему Настеньку. Калинцев целует дочь, чуть касаясь её пухлой щёчки губами, кладёт её в кроватку, укрывает одеяльцем и поворачивается к жене.

Он делает к ней шаг, чтобы обнять, но пол шатается, уходит из-под его ног. Он пытается сохранить равновесие, дойти до Людмилы, но падает, бьётся головой об стены, кровать. Пол ходит, как вибростенд. Встав в очередной раз с пола, он не видит ни жены, ни дочери — их нигде нет. Он выбегает из комнаты ставит ногу на ступеньку, но нога проваливается в пустоту и он летит в чёрной ледяной пустоте и кричит, кричит, кричит: «Люда, Люда, Люда!..».

 

Калинцев открыл глаза, поморгал, недоуменно глядя в потолок. Он ещё находился в своём сне, мозг ещё путал явь и сон. Но вот бухнула пушка Петропавловской крепости, прошумел под окнами троллейбус, в казармах на другой стороне улицы прокричали солдаты, из кухни донёсся шум льющейся воды, звяканье посуды.

Уже двенадцать — вяло шевельнулось в голове.

 

Калинцева  Людмила

 

Когда она вошла в кабинет, Манихин не сразу оторвал взгляд от монитора, где разыгрывал очередную партию в покер. Она кашлянула в кулак, и он, подняв голову, посмотрел на неё с удивлением, которое тут же сменилось интересом. Взгляд его быстро обежал её всю, задержался на мгновенье на груди и замер на её раздосадованном, покрасневшем лице. Не сводя заблестевших глаз с лица Людмилы, он невольно привстал из-за стола, проговорив радушно:

— Присаживайтесь, пожалуйста.

Людмила внутренне поёжилась: ей совсем не понравился этот «медицинский осмотр». Присев, она положила на стол заявление. Манихин сел в кресло лишь после того, как присела она, думая: «Она с моей благоверной, разъевшейся коровой, наверное, ровесница и, судя по её прикиду, денег на дорогие крема, фитнес-клубы, массажистов, отдых в Италии и Тайланде и всяческие новомодные диеты у неё нет. Но у этой нимфы-поварёшки ни жиринки в фигуре, роскошная шея и от неё прямо-таки веет достоинством. И какая стать!» — он пробежал глазами по заявлению, отложил его в сторону, не сводя глаз с лица Людмилы, машинально хрустнул пальцами.

— Простите, Людмила…

— Александровна.

— Людмила Александровна, а вам приходилось работать в системе общественного питания?

— Я работала на этой ниве в нескольких учреждениях подобных вашему.

— Но это никак не отражено в вашей трудовой книжке. Ваш многолетний трудовой стаж в качестве учителя прервался в 1992 году, запись была сделана в Сухуми. Такое завидное постоянство вызывает уважение, но после следует полуторагодичный пробел, за ним запись о работе в течение двух лет в качестве педагога петербургской гимназии и на этом записи прерываются. Кадровик у нас бывший военный и привык незамедлительно доводить до начальства свои сомнения.

Людмила опустила голову, а когда её подняла, в глазах было страдание. Она понимала, что начальство вправе задавать такие вопросы, но ей показалось, что этот холёный и ухоженный мужчина с каким-то пристрастием задаёт их, будто пытается уличить её во лжи.

Манихин, ожидая ответа, жадно и нахально смотрел в эти яркие серые глаза.

— Я работала без оформления. Такие были условия у прежних работодателей, ― сказала она.

— Понятно. А регистрация в Петербурге у вас есть?

— Временная.

— Хорошо. Итак, по специальности вы преподаватель русского языка и литературы… образование в нашей фирме приветствуется, но это, знаете, как-то не соотносится с тем, что от вас здесь потребуется.

— Опасаетесь за здоровье пионеров капиталистического труда? Я уже всё объясняла кадровику, он отослал меня к вашему заму, а тот оказался таким же перестраховщиком, как и кадровик: смотрины закончили тем, что он послал меня к вам. Надеюсь, над вами нет вышестоящего начальства, к которому мне предстоит ещё идти? ― дерзко вымолвила Людмила с усмешкой.

Миролюбиво улыбаясь, Манихин сказал:

— Выше меня здесь только Господь Бог. Не обижайтесь, пожалуйста. Нас вполне устаивает наша кормилица Надежда Михайловна, но ей в связи с серьёзной болезнью требуется замена. Штат работников у нас немалый и продуктивность работы зависит и от нормального питания в том числе. До неё работали у нас две горе-работницы. Одна вела себя хамовато, к работе относилась халатно, вторая не продержалась и трёх дней, успев организовать коллективное расстройство желудков.

— Я не отравительница, если вас это интересует. И меня сюда привела Надежда Михайловна. Мы с ней прежде немного работали вместе в крупном бизнес-центре. Я думаю, что она за меня поручилась.

Манихин, улыбаясь, поставил размашистую подпись и, протягивая ей заявление, произнёс с радушной улыбкой:

— Добро пожаловать в дружный коллектив фирмы «Агробест».

Людмила взяла заявление, зло думая: «Было бы правильней сказать, в фирму сластолюбивых холёных кобелей».

Вяло пробормотав: «До свидания», она быстрым шагом пошла к двери, абсолютно уверенная, что директор сейчас с интересом рассматривает её.

Как только она вышла из кабинета, Манихин набрал номер своего заместителя, с которым был в приятельских отношениях.

— Привет, Пашуня. Прекрасная стряпуха замужем?

Павел рассмеялся.

— Пробрало! Я и сам повёлся. Товаристая тётка, да? Тонус-то я тебе поднял техосмотром, а? Замужем. Причём стаж замужества весьма велик: она геройски выполняет супружеские обязанности аж с восемнадцати лет.

— Сколько ей сейчас?

— Сорок третий пошёл ягодке. Самый, стало быть, смак, как говорится. Вить, а экстерьерчик-то каков! Ты заметил, какой экстерьерчик?

— Заметил, заметил… — раздражённо и скомкано бросил Манихин.

— Да ты уже, кажется, страдать начал, Ловелас Андреевич?!

— Да пошёл ты…

Павел, расхохотавшись, положил трубку на рычаг.

В этот же день в обед Манихин зашёл в столовую. Сюда он заходил редко, а перекусывал в неплохом уютном кафе недалеко от офиса. В столовой тихо звучала музыка, все места за столиками были заняты. Разбитная Надежда увидела мнущегося в дверях директора и весело крикнула:

— Какие люди в Голливуде! Виктор Андреевич, дорогой, добро пожаловать, проходите вперёд, здесь есть местечко. Директора мы всяко уважим и накормим.

Работники разулыбались: им нечасто приходилось видеть столь высокое начальство в столовой, а непринужденное обращение к нему Надежды их позабавило.

Немного стушевавшись, Манихин с непринуждённым видом пересёк зал и сел за столик прямо у стойки раздачи, за которой стояла Людмила. Улыбаясь, он негромко спросил у неё:

— Как вам на новом месте работается, Людмила Александровна?

Она с каменным лицом ответила быстро:

— Спасибо. Всё хорошо.

Зачем-то толкнув её в бок локтем, Надежда выскочила из-за стойки и подошла к Манихину.

— Виктор Андреевич, у нас вообще-то самообслуживание, но начальство мы с нашим превеликим обслужим. Есть супчик с курой, гуляш с гречей, два вида салатиков, сдоба, чай и кофе.

— Давайте кофе и сдобу, — Манихин смотрел на Людмилу, которая опустив голову, вытирала полотенцем тарелки.

Надежда обернулась мигом. Через минуту на столе стояла чашка кофе и булочка. Бросив на него быстрый взгляд, Людмила, рассмеявшись глазами, про себя постановила: «Как явно иногда в человеке может выступать сноб и позёр! Как манерно он поднимает кружку кофе, и как при этом невыносимо эффектно и барственно отставлен его холёный мизинчик с перстнем. Прямо-таки целое действо. Мизансцена наполнена довольно фальшивым и пошлым смыслом».

Не допив кофе и не притронувшись к булочке, Манихин через пару минут вышел из столовой. Как только он вышел, Надежда с интересом воззрилась на напарницу. Людмила глянула на неё недоумевающе.

— Что не так, Надя?

— Да ты, девка, кажись, приглянулась нашему пану директору! Ему недавно пятьдесят три стукнуло, а он всё кобелится. У него ажник слюнки текли, когда он на тебя пялился, — ответила Надежда.

Передёрнув плечами, Людмила скривилась. Оценивающе оглядев её, Надежда продолжила:

— Да, тут, в натуре, есть на что посмотреть, не то что на меня — больную и старую корову. Я тебе, подруга, кое-что доложить обязана про этого кобелька денежного. Виктор Андреевич ― бабник, тянет, вообще-то, на другое русское слово, но замнём для ясности. Он из породы мужиков, что как спирт загораются быстро и сильно, но и тухнут скоро, хотя... — она раздумчиво пожевала губами, — для теперешних хватких и деловых баб, которые свой куш задумали сорвать, это даже выгодный господин: на баб он не жлобится ― щедрый. Тут одна пигалица сисястая работала, менеджериха, он с ней три месяца прохороводился. Девка ― деревня деревней, но статная, кровь с молоком. От шалашовки этой он своей нестарой «Тойотой» откупился, а она после укатила к себе. Куда-то, то ли в Тверскую, то ли в Новгородскую губернию. Женат. А жёнушка! Видеть нужно. От таких матрон обычно и бегают налево. Стерва редкая и уродина, не к ночи будет помянута. Я, подруга, перед ней Софи Лорен.

— Откуда ж такие обильные секретные сведения, Надя, и к чему ты мне всё это рассказываешь? — усмехнулась Людмила.

— Слушай сюда, ― придвинулась к ней Надежда. ― Эта стервоза, супруга его, припёрлась как-то сюда, вечеринка у нас была по случаю дня рождения заместителя генерального. Ходила, как снежная королевна, морозила всех глазами, особенно баб. Наезжала, люди дождаться не могли, когда она свалит. Секретаршу ты его видела. Ты где-нибудь видела, чтобы у нынешнего начальства старушки-божьи одуванчики в секретарях ходили? Старушенцию эту его жена пристроила, для пригляда за муженьком, родственница она ейная. И, заметь, отказать жёнушке он не смог — это, как приказ сверху. До старушки у него всё больше профурсетки всякие работали длинноногие и сисястые. Ну, эти… модели, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Тьфу, блин, модели! Я раньше детям своим покупала модели в коробках, модели корабликов, планеров, машинок, самолётов. А тут теперь модели… для постели. Видела, какой у него стол в кабинете? Трёхспальный! Так что ты имей это в виду…

Людмила, вспыхнув, резко повернулась к ней.

— Что это я должна иметь в виду?

— Как что? Что кобелина он отвязанный, — весело осклабилась Надежда, но тут же, затушив весёлый тон, махнула рукой устало. — Да, ладно, подруга, не обижайся — это я так, для информации. Планёрка закончена. Знание — сила, говорят.

Манихин приходил в столовую ещё три раза. Брал салат или чай, сидел и поглядывал на Людмилу. Думая с ехидством: «Глазки будто сиропом закапал», она смело смотрела на него со смешанным чувством антипатии и интереса, отмечая, что он красив, но какой-то странной красотой. Осмысливая свои наблюдения, она заменила слово «красота» на «красивость», оно её показалось более уместным.

В этой его «красивости», в слегка вьющихся и густых, без единого седого тёмно-каштановых волосах (она даже предположила, что он красит их), в чистом лице, в абсолютно симметрично сидевших на лице больших чёрных глазах, которые выделялись на его белом, не бледном, а именно белом, без единой морщинки лице, было что-то притягивающее и одновременно отталкивающее. Чудилась ей в этом человеке какая-то похотливая червоточина и скрытое страдание, надломленность и усталость, потаённая тоска и тайна. Она невольно обратила внимание и на «паспорт» человеческого сердца — улыбку: глаза, когда он улыбался, «молчали». Связывая эти свои ощущения с возрастом Манихина, ей думалось, что уже пора было бы появиться у зрелого мужчины приметам неумолимого времени: морщинкам, гусиным лапкам у глаз, седине. Отсутствие отпечатков прожитых лет на этом лице создавало зримый диссонанс, но притягивало загадочностью, с одновременным в то же время неясным и непроходящим чувством отторжения. Почему-то в голове вертелось: Дориан Грей… Дориан Грей… Дориан Грей. Вспомнился ей и красавец Ставрогин из «Бесов» Достоевского, про которого писатель сказал, что «волосы его что-то уж очень черны, цвет лица что-то уж нежен и бел, казалось бы писаный красавец, а как будто и отвратителен». И ещё ей показалось, что он всё время о чём-то думает, даже когда говорит, а иногда будто отключается от действительности. Она поделилась этим наблюдением с Надеждой, а та заключила просто: «Так это у них у всех, у бизнесменов. Покоя голове нет. Круглые сутки мозги подсчитывают прибытки и убытки».

Острая на язык и практичная Надежда в третье посещение столовой Манихиным, улыбаясь, улучила момент и спросила его о насущном:

― Мы рады, Виктор Андреевич, что вам понравился наш сервис и блюда, может нам пора уже и зарплату повысить за наш ударный и качественный труд? Что-то давно прибавок и премий мы не видели.

На что Манихин, бесцветно улыбнувшись, ответил:

― То, что у вас здесь порядок и вкусно кормите, радует. Ну, а насчёт прибавки к зарплате всё в своё время, Надежда Михайловна, в своё время… Решим этот вопрос по итогам года.

 

Банкет по случаю наступающего Нового года состоялся за пять дней до него. Дед Мороз со Снегурочкой после того, как люди немного перекусили и выпили, устроили детские хороводы, провели викторину с отгадыванием загадок. После «зажигали» ёлку под крики: «Ёлочка, зажгись!»,  и когда настроение собравшихся достигло некоторой праздничной кондиции, Дед Мороз, у которого всё время отклеивалась борода, а на щеках рдел натуральный свекольный румянец, проявленный преждевременным и неумеренным принятием горячительных напитков, заявил:

— Ну а теперь, дамы и господа, я подойду к каждому столику и поздравлю каждого персонально.

В зале раздался дружный смех, выкрики: «Давай к нам, дедушка… к нам, к нам… и Снегурочку тащи…». Снегурочку, в потёртой голубой шубейке, подбитой ватой, призыв не вдохновил: со страдальческим лицом, прикрывая рот ладонью, она галопом рванула к двери в коридор, где находились туалеты. Дед Мороз, оставив свой посох у ёлки, принялся обходить столы, «механизированный» всевозможной электронной аппаратурой оркестр из двух человек грянул популярную мелодию молодой певицы Алсу «Иногда». В зале стало шумно, зазвенели стаканы, люди смеялись, громко говорили.

Надежда, пристально наблюдавшая за происходящим в зале, констатировала:

— Дедушка Мороз рановато начал на грудь принимать: до последнего столика может не добраться, свалится дедуля отдыхать под ёлочку.

Говоря это, она продолжала внимательно осматривать зал и результатами своих наблюдений осталась довольна, проговорив с удовлетворением:

— Темп празднования коллективом взят высокий. Нажрутся быстро, а это нам с тобой на руку, подруга, быстрее домой попадём.

И как бы между прочим, добавила:

― Шеф рановато что-то явился, обычно начальство задерживается.

Людмила промолчала. Она вытирала полотенцем тарелки, изредка поглядывая в зал. Манихин сегодня уже приходил, ещё тогда, когда они с Надеждой накрывали столы и наряжали ёлку. Настроение у него было хорошее, осмотром он остался доволен, похвалил их. Людмила про себя, со злостью отметила, что он больше смотрел на неё, чем на сервированные столы. Их глаза несколько раз встречались, и ей казалось, что они у него лучатся.

«Как у кота, — думалось ей, — вот-вот, кажется, замурлычет».

Неугомонная Надежда и в этот раз не упустила возможность поднять злободневную тему премий, спросив у него:

— Виктор Андреич, неужели нам всё же придётся нулевые года встречать с нулями в кармане? Как там обещанная премия наша поживает?

Манихин рассмеялся.

— Не волнуйтесь так, дорогая Надежда Михайловна, это вредно. Обещал — выполню. Будет вам премия. Чуть позже.

Уходя, он посмотрел на Людмилу каким-то странным взглядом, ей показалось, что он печален и улыбается как-то натянуто. Надежда с лукавым выражением лица сделала книксен, взявшись за концы фартука.

После торжественной части с выступлением главного экономиста об итогах года, состоялось награждение отличившихся работников подарками и дипломами, сам Манихин вручал сотрудникам конверты с премией. Фамилия Надежды не была названа. Она так разволновалась и разгневалась, что уже не могла с собой совладать. Яростно швырнув в сторону фартук, она прошипела:

— Ну, ваще? Что за дела? Что за лохотрон? Не, я пойду спрошу у этого генерального гада!

Людмила попыталась её удержать, убеждая, что это неудобно и нетактично, но Надежду это только ещё больше завело. Бросив:

— Неудобно? Миллионы хапать, торгашам долбанным удобно, а нам дулю? Я им сейчас такой банкет устрою, мало не покажется! — она энергичным шагом двинулась к столику, за которым сидело начальство.

Назад она вернулась с довольным лицом, сообщив с хитрым прищуром глаз:

— Сказал, что вручит персонально, мол, не хотел нас от работы отвлекать. Ну, девка, попала ты. Не отвяжется он от тебя. Ох, артист.

— Отвяжется, отвяжется… — желчно процедила Людмила. — Я сюда работать пришла, а не флиртовать. И что-то, Надюша, это всё такой противной дешёвкой попахивает. Меня от этого водевиля подташнивать начинает.

Надежда, помолчав, прыснула в кулак:

— Ну, котяра! Ну, кобелина настырный, как пацан себя ведёт. Извёлся, бедный.

Неожиданно погрустнев, она тихо сказала:

— А я своему бывшему не изменяла. Обеспечивала кандидату химических наук семейный уют, а он, оказалось, в натуре «химичил»: ни одной юбки козёл не пропускал. И набрёл-таки на то, что искал: нашёл себе козочку, она ему рога и обломала. Бегать ко мне стал — борща моего похлебать, плакался, что язву с фифой нажил. Просился назад. Не пустила я его. После у меня случился один прихлебатель... сволота. Вовремя я поймала взгляд этого хомяка слюнявого, когда он на дочку мою старшую пялился. Стоп машина! Швыранула его чемодан за дверь, доску разделочную взяла — прытко так выскочил за дверь, гад. Баста! Больше я не экспериментировала. Ты внимательно посмотри в зал, на этих так называемых мужчин. Какие-то они все обабившиеся, мужики наши столичные, пришибленные, усталые, будто на них пахали. Зады за столами у компьютеров просиживают, геморрой наживают. Раз в два года я к сестре на Украину езжу, в Горловку. После шахты мужики приходили, успевали ещё и на огороде поработать и по дому, после смены-то из преисподней! Потом за стол садились с соседями, песни пели допоздна, а утром, между прочим, опять к чертям под землю нужно было мужикам спускаться. А у нас? Супермаркет, нарезочка, рыбка, пивко, на диван и к телевизору, тьфу!

Она помолчала, пристально глядя в зал, вздохнув, добавила:

— Ты не смотри Людмила, что я такая бойкая на язык ― жизнь заставляет. Я баба хорошая и крепкая. Так, болтаю, накатывает иногда. Держусь, хохочу. Чтобы страх скрыть. А мне страшно, Люда, страшно! Как помру? Дети сиротами останутся. Операция-то у меня не шуточная — это не аппендицит вырезать. Да ещё облучать будут. Страшно, Людочка, страшно.

Она, не удержавшись, всхлипнула. Людмила порывисто обняла её, поцеловала в лоб.

— Всё хорошо будет, Наденька, ты непременно поправишься.

— Поправлюсь! Обязана поправиться. Не имею права девочек моих бросить так рано одних, — вытирая платком повлажневшие глаза, сказала Надежда.

Она достала из-под стойки початую бутылку шампанского, принесла два фужера:

— Давай, подруга, за женщин выпьем, чтобы дал нам Бог и нашим деткам счастья. Вот доля-то им выпала родиться при нынешнем бардаке!

Они выпили, потом ещё и вскоре опорожнили бутылку. После ходили в свою подсобку курить, периодически выглядывая в зал.

Тем временем градус свободы у публики шквально нарастал. В зале стало ещё шумнее, когда народ под музыку вывалился топтаться в центр зала. Веселье достигло своего апогея, когда кто-то из гостей заказал оркестру еврейский танец «семь сорок». Народ выплясывал с упоением и азартом. Люди делали какие-то странные па, плясали кто во что горазд, грузный мужчина даже пустился вприсядку. Ритмичная музыка с убыстряющимся темпом входила в противоречие с экзотическими дикарскими движениями танцующих.

Наблюдая за танцами, Надежда ехидно изрекла:

— Во, блин, маромои! Такое ощущение, что весь коллектив наш в иерусалимские казаки покрестился, даже охранник Василь, хохол чистопородный, гопака отплясывает вприсядку. Вот интересно мне, давно замечаю, как только заведут эту «семь сорок» или какой ещё кавказский танец, так все изгаляться начинают, а на мордах такое удовольствие, такое выкамаривать начинают! Бабы жирами трясут, будто из гарема только что сбежали, мужики гусями ходят, как говорил мой химик-муж — балет леблядиное озеро.

— Подспудные пласты язычества оживают под воздействием алкоголя и однообразной ритмичной музыки, — усмехнулась Людмила. — Мерещиться начинает яблонька со сладкими греховными плодами, смутные вавилонские грёзы туманят мозги. Хотя, это сейчас больше напоминает пляску святого Витта.

— Ага, — хмыкнула Надежда, — ещё по стакану хряпнут, появится змей искуситель и всех потянет запретные яблоки срывать. Посмотришь, что с народом будет дальше, когда медленный танец заведут. Я это уже не раз видела.

Танец закончился, но народ, оказалось, не наплясался, раздались крики: «Ещё, ещё, повторить, давай по новой!». Оркестр грянул опять. Но танцоры в этот раз, кажется, переоценили свои физические кондиции: танец довольно быстро смялся. Танцующие стали расходиться, дамы обмахивались платками, мужчины шли к столам с безумными глупыми улыбками на вспотевших красных лицах.

Оркестр ушёл на перекур, в зале зазвенели стаканы, люди «заправлялись», после потери калорий, отданных лихому танцу. Вернувшийся вскоре оркестр заиграл в лёгкой джазовой аранжировке в ритме боссановы битловскую «And I love her».

К стойке раздачи, за которой стояли Надежда и Людмила, подошёл улыбающийся Манихин. В руке он держал конверты.

— Уважаемые Надежда Михайловна и Людмила Александровна, поздравляю вас с наступающим Новым годом, желаю вам всяких благ, здоровья и счастья. Вы хорошо потрудились в этом году, мы ценим ваше отношение к работе и отменное мастерство. Надеюсь, что мы ещё вместе встретим в этом зале миллениум после вашего выздоровления, в чём я не сомневаюсь. Вот ваша премия, Надежда Михайловна, ― произнёс он и протянул конверт Надежде, которая просияв, удовлетворённо проворковала:

— Вот спасибо, Виктор Андреевич, вот спасибо. Уважили трудящихся.

Манихин повернулся к Людмиле.

— А это ваша премия, Людмила Александровна. Надеюсь, вы приживётесь в нашем дружном коллективе, и вам понравится у нас.

Людмила удивлённо подняла брови, а Манихин, помявшись, договорил:

— Да, да, вы только начали у нас работать, но праздник, как говорится, не хочется портить никому. Поэтому мы решили и вас наградить премией. Так сказать, авансом за грядущие трудовые свершения.

Смотрел он на неё ласково, с благодушно-спокойным выражением, он явно был навеселе.

Людмила замялась, но Надежда так толкнула её локтем в бок, что она, оторопев, механически поблагодарила Манихина кивком головы. Уходя, он весело произнёс:

— А вы бы, девчонки, поплясали что ли? Не киснете, веселитесь!

Когда он отошел, Надежда, торопливо открыв конверт, изумлённо воскликнула:

— Сто пятьдесят бакинских рублей! С чего вдруг такая щедрость?

Она повернулась к Людмиле.

― А тебе сколько?

Людмила, хмурясь, заглянула в конверт.

— Ну, что, что, сколько?— заторопила её Надежда.

— Пятьдесят… за грядущие трудовые свершения, понимаешь?

— Брось, на ловца и зверь бежит. Обычно эти жлобы дают только полташку, раз только сотню баксов дали. Расщедрились… Ясное дело, рисануться нужно было перед тобой красавцу нашему.

— Тебе бы свахой работать, так смогла угодить Дон Жуану нашему, ― усмехнулась Людмила, ― но бойтесь данайцев, дары приносящих, мудрость верная.

― Да ладно тебе, ― покраснев, пробормотала Надежда.

― Не нужно мне было деньги эти брать, ― продолжила Людмила. ― Не нужно. Да только растерялась я как-то. За будущие трудовые свершения… как ловко слова с подсмыслом может подбирать, царственный воздыхатель. Взяткой грязненькой попахивает.

Задумчиво глянув на конверт с деньгами, который всё это время непроизвольно комкала в руке, она просветлела лицом и протянула его Надежде.

— Есть решение. Тебе сейчас, как никогда деньги нужны будут, операция нешуточная ждёт тебя. Возьми, пожалуйста, Наденька, мне эти деньги карман будут жечь, как говорил один герой Василия Шукшина.

Надежда отпрянула от неё, замахала руками.

— За сердце твоё доброе, конечно же, спасибо тебе, Людочка, но ты в своём уме? Нашла о чём думать! Не переживай, эти господа нам всем должны. Они мелкими процентами возвращают нам долги, гады, чтобы мы с голоду не передохли. Будь проще, не обеднеют гайдарчата с чубайсятами, для них эти деньги карманная мелочь. А о поползновениях кобелька нашего я тебе по-простому скажу: сучка не захочет — кобель не вскочит. Он и сам отлипнет и остынет, когда от ворот поворот получит. А станет доставать — плюнешь и уйдёшь. Какие дела? Не рабовладельческий же у нас строй, а Манихин не султан наш в гареме, в конце концов.

— Верно. Да только иудины это сребреники, — задумчиво сказала Людмила.

— Но не вешаться же из-за этого?! Говорят: дают — бери, бьют — беги. С паршивой овцы хоть шерсти клок, — резонно заключила Надежда.

Музыканты по чьей-то просьбе опять заиграли «And I love her». Через весь зал к стойке с серьёзным лицом шёл Манихин. Сердце Людмилы застучало, к лицу прилила кровь, она опустила голову, стала вытирать тарелку, которую уже давно вытерла.

Остановившись у стойки, он, поклонившись, сказал:

— Людмила Александровна, разрешите пригласить вас на танец.

— Виктор Андреевич, извините, я пришла работать, а не танцевать.

— Сделайте милость, забудьте на пару минут о работе. У народа всё в порядке, он уже самообслуживается. Пойдёмте, пойдёмте танцевать, — он приложил руки к сердцу, глаза его масляно блестели.

Надежда неожиданно поддержала его:

— Иди потанцуй, Людмила. Я и сама бы не прочь поплясать, но с моей подагрой…

Людмила бросила на неё гневный и злой взгляд, Манихин выжидающе смотрел на неё.

— Я не при наряде, Виктор Андреевич,— сказала Людмила, а в голове пронеслось: «Это ни те слова, не те, не то ты говоришь, Люда. Что за ерунду ты городишь? Что значит: «не при наряде?» — была бы в вечернем платье, тогда с удовольствием? И каков смельчак, однако. Соглядатай-секретарша в зале, она непременно всё доложит его жене, а ему и море по колено, барин танцевать желает и на пересуды в коллективе ему плевать. Не всё ладно в его семье и в нём самом. Да и, судя по всему, кажется, для храбрости он уже принял больше, чем положено».

Манихин произнес напевно:

Такие ножки бы одеть

В цветной сафьян или в атлас.

Такой бы девушке сидеть

В карете обогнавшей нас…

Людмила неожиданно усмехнулась какой-то пошлой, не своей усмешкой и, думая: «Шаркун!» — сказала:

— Роберт Бернс, помнится, говорил в этом стихотворении о босоногой девушке. Я не подхожу под этот вариант. Я ― бабушка, и у меня уже внук есть...

— У золотой осени, Людмила Александровна, золотые краски. Идёмте, идёмте, танцевать...

Людмила не дала ему договорить, сняла фартук, швырнула его на стул и вышла из-за стойки.

— Приказ начальника — закон для подчиненных. Я к вашим услугам, Виктор Андреевич. Стрелять ― так стрелять, танцевать — так танцевать, веселиться — так веселиться, — сказала она и пошла к центру столовой, где жались друг к другу парочки.

Манихин пошёл за ней. Когда она повернулась к нему лицом, он поклонился, взял её за руку и обнял за талию. Танцевал он легко, в его парфюме доминировал запах ванили. Наклонившись к её уху, он говорил:

— Эта битловская мелодия всегда возвращает меня к временам моей юности. Всякий раз, когда я её слышу, перед глазами встаёт выпускной школьный бал, встреча рассвета над Волгой — я ведь родом из Астрахани, ― и я вижу Антона Сорокина, он был знаменитостью нашей школы, играл на гитаре, пианино, пел замечательно битловские песни, особенно хорошо у него вот эта выходила. Я тогда был влюблён… первая любовь, и как обычно это бывает, несчастная и безответная. В сильнейшем сплине я написал тогда к этой битловской песне свой текст. Помню, в нём были такие слова: «Забыл глаз дивный свет, нет в сердце боли. Была любовь и — нет, теперь я волен. Брожу один в саду, где мы встречались, ищу скамейку ту, где мы мечтали. Деревья в инее, луна искрится, ах, очи синие, мне вновь не спится...» ну, и дальше в таком же романтическом духе… Согласен, согласен, — торопливо проговорил он, хотя она ничего ему не сказала. — Да, наивно, но юность... она всегда наивна, она простительна, она прощает то, что, повзрослев, мы уже не можем простить. Слова у неё честные, прямые, она не оглядывается назад, жмёт на педали бесстрашно, смотрит в будущее без страха. Впрочем, я и сейчас смотрю в будущее с оптимизмом...

Подумав: «В своё будущее, ещё бы!» ― Людмила сказала:

― Как романтично.

Манихин, кажется, не услышал в её тоне поддёвки.

— Да, да, я остался оптимистом. Во мне осталась живая тяга к романтике, несмотря на заедающую повседневность настоящего. А может, именно поэтому и осталась эта тяга, что борюсь с проклятой повседневностью и стараюсь смотреть в будущее с оптимизмом, извините за пафос.

«Заедающая повседневность настоящего? Какое запутанное словосочетание придумал наш оптимист. Из-за этой-то проклятой «заедающей повседневности», видимо, чтобы не закиснуть, требуется периодически менять женщин: от делания денег, говорят, ужасно устают. Да и, по всему, дорогой наш Дориан Андреевич любитель приложиться к горлышку, и успел уже неплохо залить за воротник, а это, известно, подвигает к активным действиям», — улыбаясь дежурно, думала Людмила, вслух же произнесла, пожимая плечами:

— Настоящее, будущее, прошедшее ... настоящее и прошедшее, вероятно, наступят в будущем, как будущее наступило в прошедшем. Что мы считаем началом, часто — конец. А дойти до конца означает: начать сначала. Конец — отправная точка — сказал один хороший поэт...

Голос в голове проговорил укоризненно: «Людмила, что за рисовки? Зря ты козыряешь эрудицией, ты ж всего лишь поварёшка, ну и оставайся ею. Не то, не то, не то ты говоришь, не надо с ним сближаться, не теряй бдительности. Оставь, выкини лирику, дай ему понять, что ты делаешь всё из вежливости. Слушай Дориана, отвечай дежурно. Потерпи, оттопчись танец — это минуты».

Манихин отодвинулся, заглянул ей в лицо и воскликнул восхищённо:

— Элиот! Обожаю его. Люблю хорошую поэзию — это моя страсть, сам пописывал когда-то, да и сейчас иногда муза посещает. Как хорошо! Поэзия! У нас с вами обнаружились приятные точки соприкосновения. Это такая редкость в наше рациональное время. Да, простите, пожалуйста, совсем забыл, что вы преподаватель русского языка и литературы. Но почему такой странный кульбит, такая резкая смена профессии? Извините за назойливость, в хороших лицеях и гимназиях теперь, наверное, неплохо платят... хотя не знаю — детей у меня нет, но всё же почему вы по специальности не работаете, если не секрет?

Людмила пожала плечами.

— Проза жизни. Внук часто болел, нужно было поддержать дочь. Времена изменились, другие приоритеты. Самой читающей в мире стране неожиданно, чтобы выжить, пришлось идти в домработницы, няни, уборщицы, повара, в торговлю. А рулят в основном люди, которые и «Мойдодыра» не читали. Впрочем, они от этого абсолютно не страдают, они люди ловкие, пронырливые, наймут в подчинение людей образованных, слава Богу, они ещё не все вымерли, некоторые ухитрились выжить.

— Обо мне вы не думаете, надеюсь, что я из таких «рулящих»? Я как раз из тех самых «читающих», ― торопливо проговорил Манихин.

— Ничего я не думаю. Зачем мне что-то о вас знать, думать, кроме того, что вы мой начальник? Мне это абсолютно не интересно.

— Ради бога, Людмила, давайте сближаться — это позитивней. Умоляю вас, в такой прекрасный предпраздничный вечер и такая нудная тема! Мы не на политическом ток-шоу. Что вышло в стране — то вышло, сейчас не поправить. В конце концов: Богу — Богово, кесарю — кесарево… не я это вывел.

— А слесарю — слесарево, — грубо отрубила Людмила.

Манихин посмотрел на неё долгим и изучающим взглядом.

— Давайте о поэзии поговорим. Конечно же, обожаете Цветаеву?

— Вы не угадали. Женскую поэзию я не люблю вовсе. Люблю Уолта Уитмена, Пушкина, Тютчева, Заболоцкого.

— Мой бог! Опять совпадения! А давайте по музыке пройдёмся. Битлы? Мы же с вами из того времени, из времени их торжества?

Людмила, чуть не сказав: «Мы с мужем любим их», ответила:

— Не всё. Некоторые ранние вещи, альбом «Rubber soul», «Abbey road», почти все песни Джорджа Харрисона, но с не меньшим удовольствием слушаю и традиционный джаз, а также люблю Сен-Санса, Мусорского, Равеля, Дебюсси и Свиридова. Вам весь список огласить моих предпочтений? Вы составляете мой интеллектуальный портрет?

Он торопливо и извинительно проговорил:

— Бога ради, извините. Мне с вами очень и очень интересно ― это правда. И я начинаю думать, что в нашей фирме найдётся более подходящее место для вас. Готовить салаты могут многие, а люди с вашим кругозором просто обязаны заниматься достойной их работой. Я это говорю серьёзно.

Людмила рассмеялась и рубанула, что называется, «обухом по лбу»:

— Достойной? Не секретаршу ли вы свою хотите заменить мною? Но для этой работы интеллект не особенно нужен, говорят. К тому же мне уже доложили, что женскими кадрами здесь заведует ваша супруга.

— Чудненько! ФБР местного разлива замечательно работает, — прочистив горло, с лицом человека хлебнувшего уксуса, проговорил Манихин, явно растерявшись, но в руки взял себя быстро. — Это не соответствует действительности, Людмила Александровна, нашу бабулю мы трогать не будем. Ей скоро на пенсию, пусть она до неё доработает. Она отлично справляется со своими обязанностями. Нет, в самом деле, Людмила, я начинаю думать, что можно для вас найти…

Музыка смолкла. Пары остались на площадке. Людмила освободилась из рук Манихина, кивнула ему головой и быстро пошла к стойке. Он догнал её, а она чётко и ровно произнесла, не поворачиваясь к нему:

— Пожалуйста, Виктор Андреевич, я вас очень прошу, не нужно больше танцев, не приглашайте меня, я не буду больше танцевать... и думать об устройстве моей судьбы тоже не нужно ― она сама за нас думает.

Манихин промолчал. Подойдя к стойке, он скомкано промямлил:

— Вот... Надежда Михайловна, возвращаю вашу подругу в целости и сохранности…

К своему столику он шёл с мрачным выражением лица. Музыканты заиграли тягучую медленную мелодию. Певец плаксиво выводил: «Что случилось — я не знаю, я молчу, скрывая боль. Ты — чужая, ты жена чужая и не будешь ты моей…». Манихин наклонился к уху солиста: «Брат, слова спиши…». Певец, кивая ему и улыбаясь, продолжал петь. За столом Манихин залпом выпил стопку коньяка, закусывать не стал, Павел смотрел на него, чуть не смеясь. «What?» — зло уставился на него Манихин. «Nothing», — рассмеялся Павел.

Где-то далеко-далеко, у дальних берегов океана жизни Людмилы зарождался невидимый тайфун. Дыбилась чёрная и кипящая волна, пока ещё небольшая, но быстро набирающая силу и подминающая под себя всё новые и новые волны. Подгоняемая порывами ветра она неслась к берегу, увеличиваясь, ускоряясь, неся непредсказуемые разрушения и беды. На гребне этой волны между Манихиным и Людмилой зарождались незримые тайные отношения; похожие пока на пену, которую несёт на своём гребне эта волна.

Наблюдательные глаза, тем не менее, успели уже отметить в этой «пене» в общем-то не очень скрываемые потуги любвеобильного босса сблизиться с новой поварихой, а она уже выглядела в глазах работников фирмы его будущей пассией. Коллектив вовсю цинично обсуждал ситуацию, гадая, станет или не станет она очередной любовницей босса, и никто не сомневался, что эта крепость под напором красавчика директора рано или поздно падёт. Большая часть мужчин и все женщины были абсолютно уверены, что банальная развязка произойдёт уже совсем скоро, может быть даже в сегодняшний вечер.

Конечно же, никто не мог заглянуть внутрь ситуации, увидеть её изнанку, невидимую борьбу, узнать мысли участников неожиданно разворачивающегося на их глазах реалити-шоу, и уж, конечно же, никто не предполагал, что возможен вовсе ни банальный «happy end», а какое-то иное, возможно драматическое развитие событий. А под этой нарастающей волной, в её тёмных глубинах шла живая жизнь, борьба, бурление мыслей и страстей, непростой анализ, беспокойное, смутное и неосознанное ожидание неминуемой развязки.

Людмила прекрасно понимала, что нужно этому «дамскому негоднику», как она прозвала Манихина ещё до того, как услышала «агентурные данные» о нём от всезнающей Надежды. Её раздражали, тревожили и нервировали его назойливые появления в столовой, липкие взгляды, многозначительные переглядывания сотрудников, когда он приходил и садился у стойки; она чувствовала, что между ними рано или поздно должно произойти объяснение, что он не отступится и должен перейти к каким-то реальным действиям. Создавшееся положение вещей её не устраивало. Привыкшая со своим прямым характером не церемониться с наглецами, она была готова дать ему отвод в любых обстоятельствах. Она не боялась, зная, что может за себя постоять, но в то же время не могла избавиться от противного, периодически возникающего ощущения, что ей немного всё же льстит внимание к ней Манихина, выделившего из всего большого женского коллектива, среди множества молодых, хорошо одетых, красивых и, по всему, не очень-то строгих правил девушек, её, женщину, перешагнувшую порог сорокалетия. Спасаясь от мыслей, которые лезли ей в голову, она начинала думать о муже, и сердце её горчило, становилось стыдно, охватывало беспокойство. Всё это заканчивалось плохим настроением и раздражением.

Но после танца с Манихиным она неожиданно подумала, что не стоит обострять ситуацию. Ведь может статься, что заведи она первой разговор о его «неприличном» поведении, то сама может оказаться в щекотливом и дурацком положении: ничего ему не стоит вывернуться и спокойно сказать, мол, что это с вами, Людмила Александровна? Мне что — нельзя смотреть на людей, посещать столовую, разговаривать с сотрудниками, интересоваться их проблемами, испытывать симпатию или неприязнь?

Но и эта мысль породила в голове очередную неопределённость и сумятицу. И наконец, совершенно устав от непрекращающегося путаного потока тревожных мыслей, она вернулась к успокоительной формуле действий, которая показалось ей самой приемлемой, потому что не требовала объяснений лицом к лицу: она решила, что если поползновения продолжатся и усилятся, она просто бросит эту работу. Но и это решение успокоения ей не принесло: внутренний голос говорил, что это двуличие и трусость, что она пытается обмануть себя, а должна без виляний остановить «негодника», а дальше будь что будет. Какой-то скользкий червяк продолжал бродить в её голове, периодически возвращая её мысли к образу Манихина.

После первого дня работы (того, когда она была в кабинете Манихина), ей приснился страшный сон, в котором она убегала от него по бесконечным и мрачным коридорам. Он, со зловещей улыбкой гнался за ней с ножом в руке. Она падала, вскакивала и, оглядываясь, бежала. Он почти настигал её, но каждый раз ей удавалось ускользать от него. Коридоры кончились тупиком. Она в ужасе вжалась в стену, ожидая страшной развязки, но преследователь, отшвырнув нож, стал страстно целовать её в шею, губы, разорвав блузку, ласкал грудь, живот. Это было так страшно правдиво, сладко и противно, что она с криком проснулась, разбудив мать. От сна осталось тяжёлое беспокойство и головная боль, а наваждение от него оживало, когда в столовую приходил Манихин и молча пил кофе, поглядывая на неё.

С матерью в последние дни она почти не говорила, дерзила ей и та, вздыхая, молча, покорно сносила её грубость. Она часто вспоминала о муже и, думая о нём, почему-то начинала раздражаться. Какой-то чужой голос тихо ей внушал, что её Володя не смог встроиться в новые условия и никогда уже не встроится в них в силу своего характера, а значит, их оставшаяся жизнь пройдёт в вечной заботе и нищете. Она соглашалась с этим голосом, который ей говорил и говорил, что мужчины в ответе за свои семьи в любой ситуации и обязаны сделать невозможное, чтобы обеспечить достойный уровень жизни своих близких. Это были новые мысли, мысли, которых раньше не было.

Однажды сидя с сигаретой на кухне поздно ночью она, вдруг покраснев, подумала:

«Людмила, Людмила, Людмила!.. Что ж ты так маешься? Дело-то обычное — кобели они и в Африке кобели. Сколько их было в твоей жизни, тайных и открытых воздыхателей! Были скромные влюблённые, были наглые и настойчивые, были и быстро отлепляющиеся, но ты никогда не конструировала в голове никаких хитроумных обходных комбинаций! Отшивала всех этих «страдальцев» без колебаний, не испытывая сомнений в правильности своих действий. Все они для тебя были неживыми конструкциями вроде камня на дороге или зловонной ямы, которую нужно обойти и забыть. Вспомни, какую брезгливость ты испытывала к этим мужчинам, а особенно к тем, кто, зная твоего мужа, фарисейски здоровался с ним за руку, разговаривал с ним «по-соседски» и при этом совершал свои мерзостные поползновения, ты пылала лютой ненавистью, могла и глаза выдрать таким мерзавцам. Это так противно было осознавать, что они хотели зла тебе и твоей семье, желали вывалять твою семью в грязи и при этом получить физическое и моральное удовольствие, считая, что для них нет ничего недоступного. Никогда от тебя Володя не узнал об этих людях. Не от того ты молчала, что знала его ревнивый и вспыльчивый характер, а потому что женское чутьё тебе подсказывало, что такое мужчинам лучше не говорить, чтобы не вызывать у них навязчивых сомнений, душевной боли, неуравновешенности на долгие времена. Что ж ты сейчас-то маешься? Ведь ты такая же, как всегда, ничего в тебе не изменилось. К чёрту деньги, работу, нервотрёпку, в какие ещё тупики можно забрести в таком состоянии! Просто какое-то наваждение! Призрак этого новоявленного поклонника бродит рядом, он, как ночной лис, что кружит и кружит вокруг курятника. Нужно с этим кончать. Если я буду продолжать дежурно улыбаться, будто ничего не происходит, буду вежлива и предупредительна, как все работники этого зоопарка, ― он не отвяжется. Вывалить ему всю правду, расставить точки над i необходимо. По-всему, мне в этой шараге не работать. Но Надю подводить не буду. Доработаю до Нового года». Она так решила, но тягостный осадок остался, напряжение не ослабло.

Оркестр второй раз завёл модную песню. Певец гнусаво выпевал: «И вроде, всё как всегда: всё те же чашки-ложки, всё та же в кране вода, всё тот же стул без ножки, и всё о том же с утра щебечет канарейка, лишь у любви у нашей села батарейка!». Последняя фраза про батарейку повторялась в каждом куплете и, когда певец доходил до этого места, пьяно выплясывающий зал дружно, в первобытном экстазе, подхватывал: «Лишь у любви у нашей села батарейка».

Надежда куда-то сходила и принесла открытую бутылку шампанского и плитку шоколада. Она наполнила бокалы, разломила шоколад, подняла свой бокал.

— У нас тоже садится батарейка, нужно зарядиться. Давай за тебя выпьем, Людмилка, чтобы у вас всё наладилось, а главное, чтобы как-то бог вам помог с жильём. Я, честно говоря, с трудом представляю себе, как вы живёте. В вашем возрасте — и ни кола ни двора! Вспоминаю себя, как я мыкалась по углам, пока не выбила жильё. Давай, подруга, за тебя.

Людмила замешкалась: пить или не пить? Но чувствовала она себя хорошо и, махнув рукой, взяла бокал:

— Спасибо, Надя. Спасибо за добрые пожелания.

Она выпила, закусила шоколадом и теперь вдруг почувствовала, что опьянела.

— Слушай, а тот ваш дом в Сухуми… ты говорила, что там у вас ухоженный сад, всё чудесно плодоносит, его продать нельзя? Можно было бы эти деньги пустить на жильё в Питере, начать, скажем, с коммуналки, с комнаты, а там бы что-то и наладилось… ― сказала Надежда.

— Отец мой ездил в Сухуми, года через два после окончания «мандариновой» войны, ему нужно было трудовые книжки забрать для оформления пенсии. И ещё он лелеял надежду, что удастся что-то выручить за дом и сад, участок-то немалый. Садом, после того как мы уехали, пользовался какой-то бородач, из тех, кто воевал. Отец со слезами на глазах вошёл в свой двор, весной дело было, цвели мандарины, апельсины, каллы. Он хотел сорвать цветок, но откуда-то появился бородатый человек с автоматом и передернул затвор. Папа попытался ему объяснить, что это его дом, но тот не стал слушать. Сказал: надо было не сбегать, а родину защищать, мы, мол, головы свои здесь клали за свободу республики, а вы спрятались в России.

— Вот так вот! — возмутилась Надежда. — Мы, значит, за них впряглись, помогали им, спасали, а они нам дулю?! Старику такое говорить в его же доме! А садом-то вашим пользовался, как своим всё это время, наглец!

— В семье не без урода, — вяло ответила Людмила, пожимая плечами. ― Война обнажает, высвечивает нутро людей. Хотя, у меня о тех, кого я там знала, остались самые добрые воспоминания, но теперь там всё иначе. Многие до сих пор ходят в чёрном, держат траур по погибшим. Слишком много крови пролилось, мира там долго не будет.

— Давай допьём. Здесь осталось-то всего ничего, — Надежда опорожнила бутылку в бокалы.

Людмила не стала возражать. Они выпили, после чего Надежда, оглядев зал, произнесла с удовлетворением:

— Всё — финиш. Можно собираться домой.

В зале было тихо. Музыканты сидели за столом, закусывали и выпивали. Половина народа куда-то пропала. Оставшиеся в зале вяло сидели за столами; охранник спал, положив голову на стол; Дед Мороз громко похрапывал в дальнем конце зала, сидя на полу; Снегурочка плакала, что-то рассказывая немолодой женщине, периодически восклицая громко: «Нет, ну ты представляешь!? Каков козёл, а?!». Та её успокаивала, поглаживая по волосам, восклицая сквозь икоту: «О, как мне это знакомо, милая. Все мужчины сволочи!». Манихина и других руководителей в зале не было.

В зал вошёл его заместитель, захлопал в ладони.

— Господа, господа, приходите в себя. Автобус будет минут через пять, так что имеет смысл собраться с силами, одеться и выйти на воздух.

— Всё бросаем, и уходим, ― всполошилась. Надежда, ― утром приберёмся. Все места в автобусе займут. Давай, давай, Люда.

Она вытащила из-под стойки два больших пакета, сказала шёпотом:

— Трофеи. Там несколько палок колбасы, шпроты, сыр, апельсины, масло сливочное, сёмга копчёная. Ещё по бутылочке хорошей водочки.

— Надя, а это удобно? Выглядит как-то…

— Нормально выглядит. Деньги мне выделяли конкретно на этот банкет, а не на другие дни, сказали не экономить, часть продуктов я на рынке у частников брала, они чеки не дают. Завтра будет другой день и другая пища. Они веселились, пили, ели — мы работали, так что имеем право на дополнительное питание в связи с вредностью производства. Бери и не парься, так всегда было.

На улице народ недовольно шумел: автобус, поданный для развоза людей, не заводился. Водитель объявил, что будет ждать, когда ему пришлют помощь. Люди потянулись на обочину голосовать. Было не холодно, тихо, на чистом небе тускло помаргивала одинокая холодная звезда, снежок сыпал редкий и пушистый.

— Вот, не было печали! — воскликнула Надежда. — Давай ловить машину, подруга, нам в одну сторону. Скинемся и доедем, а что делать?

Людмила согласно кивнула головой.

— Надежда Михайловна, Людмила Александровна! Я могу вас подбросить, мне через весь город на Московский проспект, мы через Петроградку едем, довезём, ― раздался голос из приоткрытого окна мерседеса.

— Ой, Виктор Андреевич! — засуетилась Надежда. — Как кстати!

Она радостно двинулась к машине. Оглянувшись, остановилась, уставилась на Людмилу.

― Ты чего тормозишь? Пошли, не съедят нас.

— Ты поезжай, я доберусь. Найму машину.

— Поехали, поехали, не ломайся, нам же в одну сторону, — прошипела Надежда. — Не бойся. Будешь здесь с сумками стоять, мёрзнуть, ещё на какого-нибудь маньяка нарвёшься. Телевизор смотришь? Город оккупировали зомби.

— А я не боюсь, — ответила Людмила, и, подумав: «В самом деле, чего мне бояться?» — решительно пошла за Надеждой, которая шёпотом ей сказала, хохотнув: «На халяву, подруга, и уксус сладкий».

― Я заметила. Питерцы обожают халяву. Пётр Великий приучил, когда пиво дармовое народу выставлял, — фальшиво рассмеялась Людмила.

― Ладно тебе. Везде одинаково, дармовщинку-то кто не любит? ― отмахнулась Надежда

За рулем машины был личный водитель Манихина.

— Поехали, — скомандовал Манихин.

— Без проблем! — согласно кивнул головой водитель и резво взял с места.

Манихин, улыбаясь, повернулся к женщинам.

— Наработались, милые труженицы?

— Есть маленько, — ответила Надежда. — Но всё нормально прошло, народ расслабился — это иногда полезно.

Она хохотнула:

— Вот только завтра головки у многих сильно «бо-бо» будут.

— У нас народ стойкий. Это пока разминка перед посленовогодними истязаниями. Январь в России — испытание не для слабаков.

— Это точно, — согласилась Надежда. — Будь я министром, я б такие долгие зимние каникулы перенесла на майские праздники, чтобы люди могли бы на дачах в земле поковыряться с пользой для дела на свежем воздухе. А вы, Виктор Андреевич, куда-нибудь в Африку на каникулах или на острова тёплые развеяться полетите?

Манихин рассмеялся.

— Почему же непременно в Африку? В этот раз я планирую слетать в Астрахань, в родные пенаты, благо зимой там комаров нет. Хочется проведать родственников.

К изумлению Людмилы, неугомонная Надежда не прекратила допрос Манихина, бесцеремонно спросив:

— А супруга тоже с вами в Астрахань?

Манихин в этот раз ответил сухо:

— Вот она как раз-таки в Африку полетит с подругой. В Тунис собралась.

Воцарилось неловкое молчание. Водитель внимательно следил за дорогой, но ехал очень быстро: стрелка спидометра, как приклеенная, стояла в районе отметки 100. Двигателя почти не было слышно, в салоне было тепло, еле слышно работало радио. Людмила закрыла глаза, расслабленно откинула голову на подголовник, она чувствовала, что пьяна, но не испытывала никаких угрызений совести по этому поводу, её охватило странное спокойствие.

Манихин обернулся к Надежде.

— Вы там же? На Петроградке живёте?

— На Гатчинской.

— Знаешь такую улицу, Сергей? ― не поворачиваясь к водителю, спросил Манихин:

— Без проблем! — последовал ответ.

На Петроградской стороне по просьбе Надежды остановились у старого пятиэтажного здания. Она выбралась из машины со своими двумя неподъёмными сумками, поставила их на снег, стала благодарить Манихина, приоткрывшего окно.

— А вы на каком этаже живёте? В таких домах не всегда лифты есть, — спросил он у неё.

— Лифта нет, это точно, но это ничего — третий этаж не пятый, — ответила Надежда.

Манихин приказал водителю:

— Помоги женщине.

— Без проблем! — как мантру повторил водитель, выходя из машины. Надежда, послав воздушный поцелуй Людмиле, пошла, еле поспевая за длинноногим водителем.

Людмила, не сдержавшись, прыснула в кулак, Манихин быстро к ней обернулся с недоумённой улыбкой на лице.

— Что вас так развеселило, Людмила Александровна?

— Ваш водитель…

— И чем же?

— У него что — пластинку заело, он как кукушка кукует своё «без проблем!»? У него в самом деле нет проблем или это вы его так вышколили?

— Ах, вы об этом, — улыбнулся Манихин. — Присказка у него такая. Повезло мне с ним. Без вредных привычек парень, даже не курит, исполнительный, а это, знаете, редкость при нынешнем всеобщем разгильдяйстве. Пара водителей до Сергея просто безбашенными ребятами были.

— Хорошая оплата труда стимулирует исполнительность.

— Не скажите. Я и прежним водителям платил прилично, но они меня не раз и не два подводили. А где вы живёте?

— На Конногвардейском бульваре.

— Бывший бульвар Профсоюзов. Отличное место. Исторический центр. Рядом Исаакий, Адмиралтейство, Манеж, Сенатская. Нравится вам Питер?

Людмила скривилась.

— Жить нужно по возможности там, где ты родился, где прошло твое детство, среди близких людей и друзей. Питер, конечно же, город прекрасный, но я предпочла бы бывать в нём в качестве туристки.

— Простите, что коснулся этой болезненной для вас темы. Вы уехали из Сухуми до войны или вам пришлось увидеть войну своими глазами?

— Правильней было бы сказать бежали. Мне, извините, не хочется говорить на эту тему.

Манихин замолчал. Заговорил он через минуту:

— Понимаю. Я очень сочувствую людям, которые оказались на обочине новых времён, остро представляю себе, какие испытания выпали на долю тех, кого изгнали из родных мест, кто бежал, чтобы спасти близких и детей.

С того момента, как она села в машину, в ней быстро нарастало жгучее желание во всём противоречить, «обламывать» Манихина-барина, Манихина-хозяина жизни, Манихина-мужчину. И не только шампанское было виновно в таком настрое (хотя и это повлияло), росло и зудело противное ощущение того, что он подавляет её волю, обладает каким-то гипнотической властью не только начальника, но и мужчины, а она увязает, теряет сопротивляемость, уважение к себе, достоинство, и раз за разом делает ему уступки.

Краснея, она резала себя по-живому за то, что не смогла ему отказать в танце, за то, что села в его машину, за то, что взяла незаслуженную премию, за то, что, понимая суть всех телодвижений Манихина-воздыхателя, погасила в себе желание сразу поставить всё на свои места, сказать прямые слова, а сейчас ещё и беседует с ним. Она обзывала себя дурой, дрянью, дешёвкой, слизняком, флюгером, в ней нарастали злоба и протест, ласковый голос Манихина действовал на неё раздражающе.

«С какой стати я обязана терпеть такое положение вещей? Это трясина и ловушка. Он хитренько «прикармливает» меня, как дикое животное, чтобы усыпив его инстинкты, властно и царственно погладить по холке, стать всесильным хозяином. Если ты это понимаешь, чего боишься и разводишь антимонии? Чего насиловать себя — он чужой тебе человек, сколько их вокруг таких любителей «дармовщинки». Баста! Твой девиз «да-да», «нет-нет» и нет «неправды в чести». Надо же, сидит себе спокойненько, как охотник в засаде, в уютном кресле и терпеливо ожидает дичь. Патроны у вас отсырели, уважаемый Виктор Андреевич, от долгого сидения под мокрым кустом! Ведь знает, знает, подлец, что я замужем и, тем не менее, закидывает удочку с наживкой. А это подло и низко! Привык мерить всех под один аршин? Привык к победам? Пролетаешь!» ― пулемётной очередью простучало в голове, и её неожиданно «понесло». Она не пыталась себя сдерживать, почувствовав себя вдруг совершенно раскрепощённой.

— Это так прекрасно и благородно, что вы бедным людям сочувствуете — это радует и обнадёживает. Это так по-христиански. Да только, Виктор Андреевич, никогда вам не почувствовать меру горести людей, изгнанных из родного дома. Это только личным опытом познаётся. А сочувствие… это, конечно, прекрасно. Почему бы вам не попробовать в президенты баллотироваться, Виктор Андреевич? Мы бы непременно все за вас проголосовали. Это, кстати, могло бы стать неплохой предвыборной платформой: «Всем беженцам по квартире!». Учитывая, что беженцев-то в стране несколько миллионов, чем не электорат? Они проголосуют. Живут-то они, как птички божьи, что день пошлёт, тем и питаются. У нас народ доверчивый, он всегда за добрые обещания голосует. Поверили же в то, что мы жили в «тюрьме народов», что станем, наконец, жить в свободной стране…

— Отчего такой издевательский тон? — повернулся к ней Манихин. — Разве я виноват в том, что произошло со страной? Я, в самом деле, сочувствую этим людям и помогаю им в меру сил. Даю новые рабочие места, занимаюсь благотворительностью. У меня на расфасовке круп работает немало людей из республик, оказавшихся волею судьбы в Питере. По-всему, в моем лице, Людмила Александровна, вы видите злобного эксплуататора-капиталиста, это так и сквозит в вашем поведении. А я не успел ещё ничего плохого вам сделать и не собираюсь, разумеется. Я испытываю к вам добрые чувства. Вы красивая, эрудированная женщина, достойная лучшей жизни и я, честно говоря, удивлён тому, что вы опустили руки. Да, времена изменились, но жизнь продолжается, сменились лишь векторы движения. Сейчас нужно быть инициативным, пробивным, предлагать себя, действовать. А у вас есть всё, чтобы добиться успеха. Я, по-человечески, хочу вам помочь.

— По-вашему, сейчас достаточно одной эрудиции и знаний, чтобы стать успешным? Для этого нужно, наверное, что-то иное. Хозяевами жизни стали люди, совсем недавно снявшие малиновые пиджаки, спрятавшие свои персональные золотые пистолеты в сейфы. Уровень их интеллекта, да и не только их, но и многих нынешних больших персон, виден невооруженным взглядом, но это не мешает их успешности.

— Но не все же ходили в малиновых пиджаках с пистолетами в кармане! — возмущённо произнёс Манихин. — Я, например, школу с отличием закончил, потом вуз с красным дипломом, и тогда и сейчас меня ценили как отличного специалиста. Я пахал, добивался всего своей головой и своими силами. Есть разница между мной и «малиновыми пиджаками», вымогавшими раскалёнными утюгами деньги у торговцев?

— Да никакой! — по-живому резанула Людмила. — И вы, и они приняли правила игры. Правила, между прочим, довольно грязненькие. Суть их: ничего личного — это всего лишь бизнес. Никто вас не впустил бы в эту чёрную дверь, если бы вы не приняли этих правил. А «малиновые пиджаки» нашли временный выход из ситуации: они нанимают на работу эрудированных покорных менеджеров, платя им жалованье по своему усмотрению. Могут уволить запросто, могут урезать зарплату, да вы всё это и без меня прекрасно знаете. Вам никогда не приходило в голову, что большинство людей на службе у нынешних хозяев жизни, улыбаются им фальшиво и служат с ненавистью к ним? Их, поверьте, немало.

Манихин досадливо крякнул и не нашёлся, что ответить, прямой и язвительный тон Людмилы его покоробил. К непочтительному отношению к своей особе он не привык, женщины всегда были с ним предупредительны, почтительны и любезны. Народное мнение о власть имущих ему, конечно же, было хорошо известно, он не обольщался на этот счёт, но и особо не раздражался, считая, что иного не бывает, потому что плебс всегда завистлив, всегда и всем недоволен, вечно ропщет, скрывая в себе бунтовщика, и ничего тут не попишешь. И этот же бунтовщик, пробейся он к какой-либо кормушке, зубами уцепится за хлебное место, будет жадно и бесцеремонно хапать блага, оставаясь внутренне прежним иждивенцем. Но при показном благожелательном отношении к работающему люду жила нём внутренняя скрытная презрительность с примесью брезгливости к копошащимся «внизу под лестницей», своё же нынешнее положение он считал достойным его способностей и таланта. Нет, он не давал людям почувствовать, что барственно снисходит до них, но он был бесчувственен накопившейся за годы легкомысленной и лёгкой жизни особым снобистским видом бесчувственности. Она была ужасна тем, что он при случае всегда выражал людям сочувствие, причём с сопутствующими мимикой и тоном голоса, оставаясь внутри себя абсолютно холодным и безучастным к печали и боли других. Тайный сноб сроден мерзавцу, замышляющему подлость человеку, которому улыбается. Тайный сноб — мерзавец и мизантроп, совершающий подлость внутри себя не одному, а множеству людей, которые по его извращённому восприятию ниже его по всем статьям.

— Что делать, такие времена, такие правила игры — других пока нет, но возможность остаться хорошим человеком при любом раскладе, добиться успеха — всегда существует, согласитесь, Людмила Александровна, — сказал он после недолгой паузы и добавил, миролюбиво улыбаясь:

— Какая вы, однако, суровая нонконформистка! Как бурлит в вас революционность!

— Господи! О чём вы? Да у нас полстраны не принимает нынешний порядок, вернее беспорядок, ― Сталина стали поминать добрым словом! Но нынешние властители сделают всё для оболванивания, чтобы плодились немые, бессильные конформисты, не знающие, что такое «дать сдачи», лишенные права высказывать свой протест против власти кучки богачей-отщепенцев. Всё схвачено, за всё заплачено. И, конечно же, эта кучка предателей прекрасно осознаёт наличие ненависти к ним со стороны ободранного ими народа, но они долго ещё будут на коне — такой куш просто так не отдают. Но я не революционерка. Я против кровавых диктаторов, революций и призывов к битве за всеобщее равенство, потому что знаю, что революции создают законы и формы жизни противные людям и уравнивают их в нищете, прежде всего духовной. Моему роду досталось на кровавые орехи от комиссаров в пыльных шлемах. Некоторые в лагерях сгинули, других расстреляли. И войну я видела не в кино, своими глазами видела убитых, рыдания женщин в чёрных платках, окровавленных солдат. А теперешнюю революцию нам сверху спустили под благими посулами, которые хорошо известно куда ведут. Хорошо еще, что не убили нас, а просто великодушно списали за ненужностью. Некоторым повезло меньше. Трогательное великодушие ― расстрелять обойму в воздух за спиной бегущего в страхе безоружного человека.

Манихин озадаченно крякнул и посмотрел на Людмилу долгим испытующим взглядом.

— Мне нравится ваша прямота. С вами можно говорить. Меня ужасно раздражают «виляльщики хвостами».

Людмила не успела ответить, пришёл водитель, завёл машину, посмотрел выжидающе на Манихина.

— Через мост лейтенанта Шмидта к площади Труда, — бросил Манихин.

Людмила, опередив водителя, негромко, но ясно сказала, рассмеявшись:

— Без проблем!

Водитель обернулся к ней, улыбаясь, кивнул головой:

— Эт, точно. Без проблем!

На этот раз и Манихин рассмеялся от души. Водитель глянул на него недоумевающе.

— Поехали, поехали, Серёжа, — ласково сказал Манихин и прибавил громкость радио. Френсис Гойа играл классическую тему «Облака» знаменитого французского гитариста Джанго Рейнхарта. Людмила хорошо знала эту мелодию. Когда-то Володя долго разучивал эту тему на гитаре, бесчисленное количество раз перематывая магнитофонную запись. Он рассказывал ей о биографии этого гитариста, цыгана по национальности, у которого была искалечена левая рука из-за пожара, рассказывал о том, с кем он играл, как повлиял стиль его игры на других гитаристов, на развитие джаза.

Она закрыла глаза. Ей вдруг вспомнилось, что как-то в запальчивости дочь, уже в Питере, сказала отцу, что он опускается и опрощается, что необходимо иметь в наше время тщеславие, что это теперь полезная вещь для продвижения по жизни. Настя тогда разошлась, раскричалась, конечно же, не по злобе, а из-за любви и жалости к отцу, Она говорила, что отец не видит, какие лохи (она так и сказала ― лохи!) блещут на эстраде, какие бездари в обойме.

«В конце концов, нужно пересилить себя, — говорила она, — ты папа лучше многих, ты очень талантливый. И у тебя положение получше, чем у Джанго Рейнхарта, у которого пальцев не хватало на левой руке, но он продолжил играть. Ты же спокойно можешь, как Пол Маккартни, перекинуть гитару на правую руку и забыть про искалеченную левую, медиатор-то тебе есть чем держать. Многие гитаристы левши так играют. Нечего гробить себя на физической работе, папочка, нужно показать себя, делать то, что у тебя хорошо получается».

Калинцев слушал дочь с горящими глазами, и на лице его было выражение такой любви, такой нежности! Он ничего не сказал Насте, но когда она выговорилась, крепко обнял её, прижал к себе и долго держал в объятиях, а в его глазах и в глазах дочери стояли слёзы. Людмила, у которой в тот момент тоже навернулись слёзы на глаза, подумала о том, что здесь и сейчас на её глазах происходил и действовал сильнейший катарсис.

Она открыла глаза. Они подъезжали к Неве, справа дремал тихий заснеженный Румянцевский сад, слева молчала скованная льдом Нева, а за ней сияла набережная с цепью сверкающих дворцов.

— Живу рядом, а у сфинксов была много, много лет назад ещё в советские времена, ― сказала Людмила задумчиво то, о чём подумала.

Манихин тут же приказал водителю:

— Развернись!

Людмила не успела возразить, а водитель, кажется, понял причину смеха босса и Людмилы, он в этот раз не сказал своё магическое «без проблем». Глянув в зеркало, и убедившись, что сзади нет машин, он лихо развернулся и остановился у ступеней, ведущих к замёрзшей реке. Людмила растерянно молчала.

— У вас появилась такая возможность постоять у сфинксов. Без проблем, как любит говорить мой водитель, — повернулся к ней Манихин. — Я, кстати, последний раз стоял здесь после выпускного институтского бала. Бог мой, как это было давно! Так что, идём к этим дивным каменным созданиям?

Он смотрел на неё выжидающе. Она замялась, но подумав, что ей не помешает проветриться, ответила, тряхнув головой:

— Что ж, сфинксы так сфинксы.

Манихин подал ей руку, помогая выйти из машины. Она подошла к постаменту, задрав голову, замерла, разглядывая мифическое каменное существо, спина которого была покрыта снежной попоной, приложила руку к холодной каменной глыбе, и через мгновенье ей стало казаться, что из глубины камня исходит еле заметный тёплый ток. Ей подумалось, что за века, которые сфинксы простояли на родине под палящим солнцем пустыни, в их чреве скопилось это тепло и оно до сих пор живо внутри них. Манихин стоял рядом молча.

Она погладила камень и тихо произнесла:

Волшба ли ночи белой приманила

Вас маревом в полон полярных див,

Два зверя-дива из стовратных Фив?

Вас бледная ль Изида полонила?

Какая тайна вас окаменила

Жестоких уст смеющийся извив?

Полночных волн немеркнущий разлив

Вам радостней ли звёзд Святого Нила?

Она запнулась. Пристально глянув на улыбающегося Манихина, подумала: «Чёрт бы тебя побрал, Дориан Ставрогин! Что за наваждение? Красив, красив. Красив какой-то странной, загадочной красотой. Как подходит такой типаж сейчас к этому петербургскому пейзажу. Зимняя ночь, сфинксы, берег Невы. Ему надеть на голову чёрный цилиндр, дать в руку трость, набросить на плечи плащ-разлетайку а ля Онегин…».

Манихин молчал, ожидая, что она продолжит стихотворение Вячеслава Иванова, но поняв, что продолжения не будет, улыбаясь, продолжил распевно:

Так в час, когда томят нас две зари

И шепчутся лучами, дея чары,

И в небесах меняют алтари, —

Как два серпа, подъемля две тиары

Друг другу в очи — дивы иль цари —

Глядите вы, улыбчивы и яры.

Людмила внимательно смотрела на него, думая: «И как же в этом хитреце уживается любовь к высокому слогу, тонкость, холодность расчётливого банкира, умеющего делать деньги, и то, что рассказывала про него Надежда, эта его пресловутая романтичность и липкая похотливость? И ещё какой-то надлом присутствует при внешней уверенности, даже браваде, какая-то несчастность в нём мне видится. И, кажется, насчёт Дориана Грея и Ставрогина моя фантазия будет не полной, надо в этот коктейль добавить ещё и чуточку может быть и Свидригайлова… этого, пожалуй, даже больше в нём. Ты с огнём играешь, Людмила».

— Давайте спустимся к воде, — сказала она.

Манихин кивнул головой. Людмила осторожно ступила на скользкую ступень, чуть не упав, и он быстро протянул ей руку, произнеся с тревогой:

― Людмила Александровна, осторожней, скользко.

Глаза их встретились, Манихин стоял с протянутой рукой. Она осторожно спустились на площадку. Манихин не сразу отпустил её руку, задержав на мгновенье в своей, рука его была горяча. Он стал рядом с ней.

На Неве лёд бугрился торосами, Людмила жадно рассматривала великолепную панораму Дворцовой набережной, думая о том, что сейчас в эту прекрасную зимнюю ночь в уютных квартирах засыпают люди великого города, который для неё никогда не станет родным. Вспомнила с горькой нежностью, как она шла с работы из своей школы по родной, не асфальтированной улице в тени высоких эвкалиптов, и не было ни одного человека, который бы, улыбаясь, не поздоровался с ней, и она им улыбалась, здоровалась — она всех их знала по именам. Некоторые останавливались, чтобы перекинуться с ней парой слов, дети звонко и весело кричали: «Здрасте, Людмила Александровна!», старики почтительно склоняли головы: учитель в этих краях был величиной уважаемой.

Манихин молчал. Людмилу охватила зыбкая тревожность, она со злобой на себя думала: «Людка, что же ты чудишь? Сколько всего уже нарешала умного, а ведёшь себя, как дура. Ты ведь сама привораживаешь его, этого сластолюбца. Что ты делаешь! Оставляешь ему надежду, ведь этот хитрец уже наверняка решил, что ты ведёшь политику, тянешь время, набивая себе цену. Людка, Людка… надо было бы наоборот ― отваживать его, ведь ты это решила. Куда тебя занесло? Это опасно. Нет, уже пора сделать что-то определённое — это плохо, очень плохо создавать иллюзии».

И тут другой голос, уже ей знакомый, вкрадчиво и настойчиво прошептал: «Брось, какие иллюзии? Всё просто — он мужик, ему нужна ты — женщина, он готов пойти на всё ради обладания предметом своих вожделений. Спроси у него в лоб, чем он оплатит за обладание тобой, это же так интересно, как такие господа оценивают желанную женщину, какую цену готов заплатить этот красивый и удачливый господин за обладание тобой уже, увы, не юной девочкой, а ты узнаешь свою, ха-ха-ха, цену в условиях рыночных отношений. Овечья шкура жмёт до определённого срока: он расколется. Бизнесменам больше привычны деловые разговоры. А после и покончишь со всем этим, дашь ему под дых и побольней. Поблагодаришь за интересную информацию и сделаешь дяде ручкой, раз уж ты решила делать ему больно ― делай. Чтобы ему это было нелегко пережить. Пусть хотя бы раз испытает горечь поражения, а то зажился «без проблем»».

Она повернулась к Манихину с мрачным лицом, наморщенным лбом и плотно сжатыми губами. Неожиданно огрубевшим и чужим голосом, пытаясь усмехнуться, она произнесла:

— Мы с вами не дети, Виктор Андреевич, — так ведь?

На его лице обозначились удивление. В глазах метнулась растерянность, а вслед за ней оживление. Она не дала ему ответить, продолжила, повторив:

— Не дети, ― голос её окреп, она стала говорить отчётливо и строго, ― и я не девочка, мне совершенно ясно, что вам… нужно. Так давайте же расставим точки над i, только прошу вас без всяких романтических побочных сюжетных линий, я думаю, что самый правильный расклад для прояснения отношений людей в любой ситуации — это формула «да, да — нет, нет». Середины здесь быть не может. Итак…

— Людмила… Людмила Александровна! — горячо перебил её Манихин. — Да, да, мы не дети и моё «да» заключается в том, что я встретил, наконец, женщину своей мечты, женщину которую искал всю жизнь. А боль моя в том, что я кожей чувствую ваше «нет», и ещё страшней то, что я, скорей всего, никогда не услышу ваше такое желанное для меня «да».

«Ах, ах! Брехло! Наконец-то! Решился! Поймал момент. Только об этом и думал Дориан Ставрогин, решил, что я сдаюсь», — хохотнул голосок в голове, и она неторопливо проговорила:

— Красиво. Скажете же ― боль! Красиво, но необдуманно громко! Странный способ добиваться расположения женщины через жалость к себе — это у юношей обычно или у стариков. Или ваша «заедающая повседневность настоящего» так уж сильно вас одолела сегодня? Этот метод эмпирически вами проверен и испробован? Зачем это? У вас же есть более надёжное средство для реального обольщения большинства нынешних женщин. Вы богаты, независимы, что является решающим фактором в этом приятном деле. Из-за одного этого только многие женщины будут готовы сказать вам своё «да», так что вас не за что жалеть, к тому же, чего скрывать, — вы мужчина импозантный, не стары и не дурны собой…

— Людмила! Я вас люблю! Люблю! — выдохнул неожиданно Манихин, прикладывая руки к груди.

— Вы меня озадачили, вы это серьёзно? С чего бы это вдруг, мы только что говорили, что мы не дети. Причём здесь любовь? Мне сейчас почему-то думается, что вы меня и всерьёз-то не принимаете как человека. Думали, наверное, что я как все притворяюсь, играю в игру, поддерживаю флирт, и вот-вот, поломавшись, скажу «да»?

«Дура, дура, — прекращай этот балаган, руби сук и уходи, — проговорил усталый голос в голове». — «Так его, так, самца лукавого!» — перебил другой голос, весёлый, радостной и твёрдый.

— Людмила, я наслаждаюсь вашим обществом, вашей дерзостью, шармом вашим, умом, глазами вашими живыми, откровенностью, прямотой и образованностью. Дело ни в моих пристрастиях и привычках — это чудо, что я встретил вас. И я, поверьте, страдаю! Да, да, да — не усмехайтесь, я страдаю так, как страдал только раз в жизни, в пору своей зелёной юности, когда был безответно влюблён. Я помню, как я был ошарашен мыслью, что в моём сердце нашлось место чужому человеку, который неожиданно стал мне дороже моих родителей, человеку, за которого я готов был отдать жизнь! Это была любовь творческая, созидательная, бескорыстная, я желал счастья своей любимой. Этого чувства, состояния души никогда больше у меня не возникало к другим женщинам, но оно — то состояние, всегда жило во мне, я его берёг и оно осталось светлым отблеском давнего счастья. Да, я грешен! Грешен, конечно. Женщин в моей жизни было немало, но чувств, подобных тем моим чувствам юности, ни к одной из них не испытывал. Я и женился не по любви, а по наитию, глупости. Много лет живу с женщиной, которую не люблю, впрочем, она скорей всего испытывает ко мне те же чувства. У нас с ней разные постели, разные привязанности, мне пора уже давно было разрубить этот узел, всё к этому идёт, так жить нельзя. И вот я, наконец, встретил свою Даму, — произнёс Манихин пылко, на одном дыхании.

— Мне кажется, Виктор Андреевич, всё гораздо проще. Такие состояния мужчины объясняет наша поговорка: седина в бороду — бес в ребро, хотя я не претендую на роль ясновидца, — сказала Людмила.

Голова у неё кружилась, она не ожидала такого порыва со стороны Манихина, это его «люблю» даже откликнулось в ней неким подобием жалости к нему, но и любопытство в ней между тем разгорелось.

— Это, правда, выглядит смешно. Было бы честней и современней прямо сказать, чтобы не тянуть резину: вы мне нравитесь, мне хочется, чтобы вы стали моей любовницей, или сразу сделать какие-то стандартные в таких ситуациях физические действия: обнять, пригласить в ресторан, чтобы провести время с комфортом. Но это всё не то, для других женщин, не для вас. Говорю вам честно: во мне ожили чувства, столько точек соприкосновения я увидел в вас. Всё было в моей жизни не так, всё было не то. Я прожил не свою жизнь, ни тех ласкал, ни с теми горевал, ни с теми откровенничал. Промелькнула жизнь, молнией промелькнула, всё было не то, не то… я откровенно с вами говорю, этого со мной давно не было, ― торопливо говорил Манихин.

— А хотите, Виктор Андреевич, я все ваши так горячо пробудившиеся чистейшие чувства и помыслы одним махом испоганю, или не знаю, может это вас даже вдохновит, — нетерпеливым жестом остановила его она с пошлым смешком.

Манихин испуганно поднял руки к лицу, закрыл ладонью рот, пристально глядя на неё.

— Так вот, Виктор Андреевич, что если я вам дам своё «да», но это будет «да» практическое? Думаю, став победителем, вы быстро успокоитесь. Любовь всегда желает победы, победы полной, а не полупобеды, и уж точно не желает поражений и готова на жертвы. Вот я вас спрашиваю: какая мне цена в ваших глазах, во что вы оценили бы свою победу?

— Людмила! — схватившись за голову, вскричал Манихин.

— Что-то не так? Я, право, соглашусь, если цена меня устроит. А что? Вы не из этих, не из «малиновых пиджаков». Образованны, тактичны, интеллигентны, богаты, ценитель тонкой поэзии. Мы можем сойтись, нам будет интересно... возможно, но цена ― в ней всё дело. Назовите же свою цену, без новогодних скидок, — сказала Людмила серьёзным тоном.

— Людмила, я всё брошу к вашим ногам. Ради вас я готов на всё, но не нужно так, не нужно! — опустил голову Манихин.

— Вот! Значит, высокие чувства всё же остывают, когда диалог вступает в практическую плоскость с банальной калькуляцией? Не расстраивайтесь сильно, я много не запрошу. Но объясните мне, что значит это театральное «брошу всё к вашим ногам?» Это звучит как фраза из водевиля или из мыльной оперы. Особенно это «всё». Мне интересно, каким может быть это «всё» в практическом определении.

Манихин почти простонал:

— Так говорите же, чего вы хотите!

— Это хорошо, это правдивей и реалистичней.

— Я хочу сделать для вас всё, что вы попросите, и надеюсь втайне, что время нас сблизит. Я не хочу вас терять.

— Но я вам сделку предлагаю. Разве может сделка сблизить людей? — усмехнулась Людмила. — Вы же сами мне говорили, что женились не по любви, прожили с этой женщиной долго и не сблизились. Это была ошибка? Или была какая-то корысть, сделка с совестью, стечение обстоятельств, впрочем, что сюда ни приплюсуй, выйдет, что не было главного — любви. Какое уж в таких случаях сближение? Ненавистью и злобой может закончиться жизнь неразлучников. И вот я появилась... откуда вы можете знать, что я не очередная ваша «ошибка»... пять дней меня знаете...

— Я люблю вас, это другое, другое, Людмила.

— Ладно, ладно. Другое — так другое. Я немного попрошу. Думаю, что это для вас пустяки. Мне малого хочется, самого насущного. В общих чертах, хотелось бы стать независимой леди, иметь свою квартиру, быть финансово обеспеченной, не помешает хорошая машина. Это не меркантилизм и не жадность ― это практичность, и я хорошо понимаю, что мне придётся кое с чем расстаться в прежней жизни, двери того мира для меня закроются навсегда. — Людмила с ужасом осознавала, что завязает в опасных словесных дебрях, но остановиться не могла — её несло на рифы, корабль терял управление.

— Бог мой, Людмила! — произнёс срывающимся голосом Манихин. — Да не издеваетесь ли вы надо мной? Вы открытая, прямая, бесстрашная и умная женщина, такой я вас увидел, но вдруг эта торговля — это вы или не вы? Попахивает фальшью, какой-то странной игрой, будто это и не вы вовсе, а совсем другая женщина.

— Откуда вы знаете, какая я настоящая?! Понимаю, понимаю! — воскликнула Людмила фальшиво-весёлым голосом. — Вам бы хотелось, чтобы всё было по «любви!». Люблю я — обязана любить она? Вас оскорбила моя практичность? Или вы уже подсчитали расходы и они для вас удручающе велики?

«Людмила, Людмила, Людмила… ты увязаешь, ты себя позоришь, опускаешься — это душевное самоубийство, это опасно для души, ты никогда этого не забудешь и не простишь себе; наступит отрезвление, и ты будешь страдать, так страдать, что жизнь твоя станет адом», — проговорил в ней голос, другой же рассмеялся: «Иди до конца! Чего бояться? Это просто игра. Тебе с ним детей не крестить». Второй голос был противным и чужим. У неё возникло ощущение, будто этот голос, она уже где-то слышала, и он прорывается из какого-то неясного шума, из невнятного гомона большой массы людей.

— Да нет же, нет! Ради вас я выполню все ваши желания, безо всяких подсчётов и условий, если вы и правда говорите со мной откровенно и серьёзно, — скомканно и глухо пробормотал Манихин.

— Больно, что вы во мне ошиблись, да? Вы думали, что меня гордую, достойную женщину придётся уламывать долго, и победа в таком случае будет во много раз слаще, да? А она оказалась ничуть ни лучше всех ваших прежних пассий, оказалась просто жадной бабой, — устало произнесла Людмила.

— Прекратите, Людмила. Если вы решили таким образом поставить меня на место — это тоже прекрасно, потому что я не ошибся в вас, думая, что вы честный и прямой человек. А если это откровенный деловой разговор, что ж, и такая развязка для меня будет приятной. Я тоже деловой человек, для меня наступит время надежд, терять я вас не хочу. Я выполню всё, что вы хотите. Я боюсь вас потерять, и готов ждать вашего расположения ко мне. Но у меня всё же есть вопросы. Вы, я знаю, замужем… у вас семья, как с этим быть?

— Ну, это уже не ваша забота, вы ведь тоже пока не изменили уклад своей жизни…

— Это решено — я расстаюсь с женой.

— Со своими проблемами я разберусь сама. Что ж, сейчас самое время, как говорится, скрепить наше соглашение крепким рукопожатием, — сказала Людмила, с ужасом осознавая, что всё вышло не так, как она планировала, что вышло всё отвратительно безобразно, что она выставила себя базарной, мерзкой и наглой товаркой.

Глаза Манихина неожиданно сверкнули холодной усмешкой, лицо его медленно каменело, отворачиваясь от нее, он холодно бросил:

— Пойдёмте к машине, Людмила Александровна, вы простудитесь.

От этого нового тона Манихина Людмилу будто током ударило. «Раскусил!» ― вздрогнула она, почувствовав себя вдруг нашкодившей девчонкой, которой мудрый и взрослый человек не стал читать нотаций за её проказы, чтобы не трепать себе нервы.

— Пойдёмте, — ответила Людмила, слабым голосом, чувствуя, как краснеет.

На ступенях она опять чуть не упала. Манихин среагировал мгновенно, подхватил её, резко привлёк к себе, они смотрели в глаза друг другу, его лицо было бледным, он крепко держал Людмилу за талию. Она хотела сказать: «Спасибо за помощь», но вместо этого расслабленно произнесла: «И? Что дальше?».

Манихин привлёк её к себе, обмякшую, безвольную. В голове апатично мелькнуло: «Доигралась…». Он целовал её нежно в губы, шею, опять в губы, целовал глаза.

Она не оттолкнула его резко, не стала вырываться, не возмутилась, он сам опустил руки, лежащие на её спине. Ноги не слушались её, она стояла окаменело, безвольно опустив голову. Манихин молчал. Когда она подняла голову, на её лице блуждала странная глупая и жалкая улыбка.

— Простите за порыв, Людмила, — Манихин отвёл в сторону глаза.

С этой же глупой улыбкой Людмила поднялась по ступеням. До площади Труда они не вымолвили ни слова, когда водитель остановил машину напротив Николаевского Дворца, и она взялась за ручку двери, Манихин быстро вышел из машины, чтобы ей помочь. Он поддержал её за локоть. Она не смотрела на него, как-то по-старушечьи сгорбившись, тихо проговорила: «Спасибо», но он не дал ей уйти, остановил за руку, а у неё не было сил высвободить её. Голос его дрожал:

— Я не могу понять сейчас, где явь, а где реальность, но я ничего в своих намерениях, которые я вам высказал, менять не собираюсь, я ещё сильней, чем прежде, желаю вас видеть и быть вашим рабом. Но хочу, чтобы всё было по-взрослому. Позвоните мне и скажите: «да» или «нет». Я хочу знать ответ до Нового года — это для меня важно. Если вы не позвоните, я буду считать, что получил отказ. Всего доброго, Людмила. Вот моя визитка.

Как-то легко и непринуждённо он сунул визитку в карман её пальто и крикнул, оборачиваясь к машине:

— Сергей, помоги даме донести сумки.

Водитель быстро вышел из машины, хотел взять сумку, но Людмила испуганно запротестовала:

— Нет, нет, я сама.

Она быстро перешла через трамвайные рельсы, пока шла, на глаза навернулись слёзы. У ворот дома они уже лились рекой. Сев на выступ на цоколе дома, она поставила сумку у ног, суетливо достала носовой платок, вместе с которым вынула визитку Манихина. Недоуменно рассмотрев её, отшвырнула в сторону. Её вдруг бросило в жар: она вспомнила, как Манихин целовал её в губы. Задрожав от омерзения, она в бессильной ярости стала вытирать платком губы, будто хотела уничтожить какие-то следы, после, обмякнув, отшвырнула и платок, обхватила голову руками, и, раскачиваясь, с горестным выражением в лице прошептала: «Что же ты наделала, Людмила? Как ты теперь будешь жить, как Володе в глаза смотреть будешь? Как целовать его будешь? Ты предала его и свою семью. Всех предала».

Она впала в транс, продолжая раскачиваться, что-то бормотала бессвязное, а после отупело замерла. Очнулась от того, что кто-то тронул её за плечо, перед ней стоял старик с крохотной собачкой на руках, в старомодном, великоватом ему пальто с широкими накладными карманами. Слабым голосом он сказал: «Холодно, доченька. Заболеешь, не сиди на камне».

Людмила оторопело глянула на него, встала и пошла к арочному проходу во двор.

— Сумки забыла, дочка, — крикнул ей вслед старик.

Она вернулась. С жалкой улыбкой, окинув взглядом сгорбленную фигуру старика, она, улыбнулась, торопливо порывшись в наплечной сумке, достала конверт с премией и сунула его в карман старика со словами: «С наступающим, дедушка!». Старик ничего не успел ответить, она взяла сумки и как сонная, пошатываясь, побрела по заснеженному тротуару.

У входной двери квартиры, достав из кармана ключи, она не донесла предательски задрожавшую руку с ключом к замку. «Что я ему скажу? Как в глаза смотреть буду?» — прошептала Людмила и ознобная тоска взяла её за горло, да так хищно и зло сдавила, что она, задыхаясь, почувствовала настоящую боль, приглушённо вскрикнула и опять заплакала. Её подмывало выть и кричать, она испугалась, что и вправду сейчас закричит и переполошит соседей и родных за дверью.

Бросив пакет у двери, Людмила выбежала во двор. Пытаясь закурить, она уронила две сигареты в снег — руки тряслись. Наконец, смогла, закурила. Жадно затягиваясь и подрагивая то ли от холода, то ли от внутреннего нервного озноба, она подняла глаза к небу. Одинокая тусклая звездочка помигивала на сером небе. «Тебе холодно одной? — спросила Людмила. — И мне холодно, звёздочка, но не морозец виноват: я сама себя заледенила, заморозила сердце чёрной водой предательства и обмана. Жить придётся в ледниковом периоде, в мире, где царствует ядерная зима. Мне нужно идти, меня любят и ждут, а я их всех предала. Как с этим жить, звёздочка? Но идти нужно, нужно, я не должна волновать маму, дочь и внука… А Володя… хорошо бы, чтобы он был ещё на работе, как я буду смотреть в его любящие глаза?. Да-да, нет-нет — это был мой девиз, универсальный ключ, открывающий дверь правды. Злой ветер захлопнул дверь, а ключ я потеряла. Сердце замёрзло, кровь стынет… как с этим теперь жить? Володя, Володя, Володя…».

Людмила дрожала. Поскуливая по щенячьи, она тихо плакала.

 

Манихин

 

Водитель, глянув на Манихина, провожающего взглядом удаляющуюся фигуру Людмилы, включил поворотник, собираясь тронуться.

― Погоди, ― тронул его за плечо Манихин.

Когда Людмила исчезла из поля зрения, он откинулся головой на подголовник и закрыл глаза. Водитель, поглядывая на него, терпеливо ждал приказаний. Не открывая глаз, Манихин раздражённо сказал:

― Чего стоим? Поехали, поехали.

— Без проблем… ― побормотал водитель удивлённо и плавно тронулся, сразу же набирая скорость.

― Проблем, Сергей, как раз таки выше крыши, ― Манихин открыл глаза и закурил. — Проблем, брат, хватает, — повторил он, жадно затягиваясь и думая: «Завела ты меня, Людочка, южная краса, завела. В кошки-мышки решила со мной поиграть, не простая ты штучка, но сладкая ягодка, сладкая. Стишки-стишочки, Иванов с Элиотом ― приятный интеллектуальный десерт, закуска к обеду. Чёрт возьми, грядёт интереснейший роман».

Не докурив сигарету, он выбросил её в окно и опять закрыл глаза, в голове возник облик Элеоноры.

«Хорошо было бы, чтобы эта дура спала. Взяла моду ждать меня, чтобы с высокомерным видом воткнуть мне пару заноз, а после с чувством исполненного долга лечь спать, корова дойная. Морда на блин стала похожа, будто насосом её накачали. Да и секретарша, кошёлка старая, конечно же уже отзвонилась и доложила про танец. Пошли все к черту! Плевать! Ах, Людочка, Людочка. Хороша Людочка, губки сладкие, как сочная малина. Немного, Витенька, осталось ждать. Позвонит?» — думал он.

Он, поёрзал в кресле, замер, будто ожидая ответа, и ответ явился — положительный и чёткий: «Куда она денется, хитрая разведчица! Да позвонит, позвонит. Ах, кошечка, любит коготочки выпускать, но это, чёрт подери, оказывается так приятно! С характером кошечка, но и практичная… как разведку-то провела блестяще! Но это и неплохо ― с такими легче иметь дело, чёрт возьми».

Почувствовав, как его охватывает сладостная истома, он разволновался. Чувствуя, как гулко забилось сердце, он открыл глаза, с наслаждением до хруста потянулся.

― Мы где? ― спросил он у водителя

— У Балтийского вокзала.

Манихин опять закурил, думая: «Сейчас самое время принять стопочку хорошего коньячку, но дома он не пойдёт, ядом покажется. Элеонора, прежде чем лечь спать, непременно «плюнет» мне в рюмку. Да и Людмилка раззадорила меня, нужен исход. Воздержание вредно».

Он достал из кармана телефон, несколько секунд задумчиво смотрел в окно, потом быстро набрал номер. Ждать пришлось долго, и он зло пробормотал:

― Давай, бери, бери трубку, дура.

Когда же, наконец, сонный женский голос спросил:

― Кто?

Он ответил, ухмыльнувшись:

― Конь в пальто. Просыпайся, просыпайся, девушка, труба зовёт.

— Да кто это, чёрт бы вас побрал? ― голос в трубке стал раздражённым.

— А говорила, что незабываемые впечатления оставляют тебе наши встречи, — опять ухмыльнулся Манихин. Ухмылка изменяла его лицо, на щеках проваливались две морщины, губы злобно искривились.

― Виктор?! Ты с ума сошёл! Ты на часы давно смотрел? ― голос оставался раздражённым, но стал спокойней.

— У тебя двадцать минут, чтобы подмарафетиться и одеться, ― отчеканил он.

— Витя! ― голос стал жалобным.

— Двадцать минут! ― сказал, как отрезал, Манихин.

— Ты столько времени не объявлялся, это так неожиданно…

— Могла бы и догадаться, что я человек занятой, а уж декабрь, как всегда, месяц для бизнеса самый трудный, люди в это время на работе сгорают. Я дико скучал по тебе, вот прорвался, хочу тебя видеть, очень хочу, понимаешь? Давай, давай, одевайся, Оксана, не то я поднимусь к тебе на этаж и начну звонить в дверь. На то и ночь, Окся, чтобы проводить её в удовольствии. Мы едем в клуб. Ты куда хочешь: в «Метро» или в «Golden dolls», Оксанка?

В телефоне повисла долгая пауза. Манихин смотрел в окно, с окаменелого его лица не сходил злобный оскал, это было лицо человека совсем не похожего на него. Он не увидел, как водитель тяжело вздохнув, бросил на него быстрый и усталый взгляд и тут же отвёл его. Если бы Манихин мог читать мысли людей, то ему совсем бы не понравилось то, что сейчас подумал его водитель, а мысль эта была короткая, но верная: «Котяра демократическая, привык тырить чужую сметанку».

Манихин, не дождавшись ответа, зло бросил в трубку:

― Ну чё, ломаться будем? У тебя кто-то есть сейчас?

— Никого у меня нет, ― голос девушки стал тихим.

— Так одевайся, лапуся, я так скучаю. Одевайся, одевайся, одевайся, радость моя, ― почти пропел Манихин, но лицо его при этом оставалось злобным.

— Хорошо, хорошо, Витя, я только душ приму, ― ответила девушка.

Манихин выключил телефон, не глядя на водителя, сказав:

― Давай-ка на Кубинскую улицу промотнёмся быстренько. Там человечка возьмём и двинем в «Golden dolls»? Знаешь, где это?

― Нет, не знаю, Виктор Андреевич.

― Это рядом с античным сарайчиком, портиком Руска.

― А улица какая?

― Это Невский проспект. Эх, молодёжь, ничего-то вы не знаете о родном городе.

Манихин посмотрел на серьёзное лицо водителя, и неожиданно для себя заинтересованно спросил:

― А ты вообще женат, Сергей? Или живёшь, как ваш кумир Гребенщиков поёт: «…некоторые женятся, а некоторые так»? Более пошлых слов я не слышал. Что за бред!

— Мне кажется, что он просто прикалывается. Я другую музыку слушаю.

— Что ж, насчёт того, что прикалывается, пожалуй, соглашусь с тобой — сейчас все прикалываются, не без помощи конопляного помощника. Это помогает прикалываться и деньги клепать на фанатах-лохах. А что слушаешь?

— Рок тяжёлый. Динозавров рока старых и блюзовиков: Цоя, «Алису», Шевчука.

— Я тоже когда-то любил «Пёпл», «Цеппелинов», Хендрикса. Так ты женат, говоришь? Дети?

Лицо водителя просветлело:

— У меня их трое. Пацаны. Двойня и грудничок ещё.

— И с этим, значит, у тебя без проблем, — почему-то недовольным тоном произнёс Манихин.

— Точно. С этим абсолютно никаких проблем, — ответил водитель, оборачиваясь к нему. На миг их глаза встретились, и Манихину в этом взгляде почудился какой-то скрытый посыл. У него возникло ощущение, будто он перешёл некую границу в разговоре с этим молодым человеком, и его тактично остановили, но твёрдо намекнули, что тема исчерпана. И ещё почему-то ему вспомнилась сильно покоробившая его фраза Людмилы ― «люди служат хозяину с ненавистью». Он отвернулся к окну и закрыл глаза,— говорить с водителем ему расхотелось.

 

* * *

Юный Витенька Манихин, приехал в Ленинград из Астрахани с рюкзаком сушёной воблы и чемоданом, в котором была банка чёрной икры, костюм и учебники. Рыбные деликатесы предназначались сводной сестре отца, которая давно жила в Ленинграде. Сестра была замужем за ответственным партийным работником, экономистом по профессии. Жили они в «сталинке» на Варшавской улице, в трёхкомнатной квартире, недалеко от гостиницы «Россия», детей у них не было. Тётя Вера с астраханской роднёй почти не поддерживала отношений, но когда Вите пришло время поступать в институт, отец созвонился с ней и попросил помочь в первое время сыну. Она согласие дала, но отец после разговора с сестрой сказал сыну в свойственной ему простой и грубоватой манере: «Ты там, Витька, аккуратней в их царских хоромах: смотри не разбей чего-нибудь. Верка, она всегда жадобой была, а как пожила в царицах, так совсем, кажись, скурвилась. Денег не проси, выкарабкивайся сам — всем лучше будет. Если поступишь, сразу уходи в общежитие. Мы с матерью будем помогать тебе, чем сможем».

Отец был прав. Дни, проведённые в квартире тётки во время сдачи экзаменов, оставили у Виктора тягостное впечатление из-за её скаредности, подозрительности и мелочности. Скрашивал ситуацию, деликатнейший муж тётки, армянин по национальности. Это был очень тихий, молчаливый, добрый и мудрый человек.

Несколько раз он, провожая Витю до дверей, засовывал ему в карман деньги и немалые для тех времён, при этом, оглядываясь, прикладывал к губам палец, давая этим понять, что всё должно оставаться между ними. Николай Геворкович и в дальнейшем помогал ему деньгами и делом и всегда тайком от супруги, из-за чего у Манихина сложилось впечатление, что он подкаблучник.

Витя собирался поступать на физмат, силы для этого у него были: в школе он чуть-чуть не дотянул до золотой медали. С физикой и математикой у него всё было в порядке: несколько раз он становился победителем школьных олимпиад, но когда он рассказал о своих планах Николаю Геворковичу, то получил неожиданный и ненавязчивый практический совет. Без нажима, со свойственной ему деликатностью, тот посоветовал ему идти на экономический. Сказал, что физика — наука, требующая больших временных затрат для достижения положительных результатов, а работа учителем в школе бесперспективна и плохо оплачиваема.

Немного поколебавшись, Витя так и сделал. С отличными оценками он сдал экзамены, получил комнату в общежитии, в которой разместились трое студентов, и началась его студенческая жизнь. До Ленинграда он не знал женщин, хотя страстно и болезненно этого желал. Нет, он, конечно, «зажимался» с девушками на танцах, целовался, но до постели не доходило. Всего через неделю после начала его студенческой жизни «это» у него случилось, и немудрено: на белолицего, черноволосого и остроумного красавца, сыпавшего наизусть стихами известных и модных поэтов, девушки буквально вешались. Успех он имел в основном у «отвязанных» девиц, уже вкусивших порочных удовольствий. Клевали на него и немолодые преподавательницы, и чтобы добиться «любви», заваливали его на зачётах, «пересдать» зачёты в квартирах преподавательниц Витя не отказывался.

Целый семестр он находился в эйфории от своих любовных побед, но при скромном студенческом питании бурная постельная жизнь отнимала много сил, времени, здоровья, что повлияло на результаты учёбы. К первой сессии он совсем оказался не готов. Её он сдал «дохленько», призадумался и немного поутих, «сбросил скорость» на вираже.

От сладостных утех он отказываться не думал, но решил быть разборчивей в выборе подруг, пора жадно кидаться на любую девицу согласную на близость миновала. К этому его подтолкнуло и неприятное обстоятельство: пришлось обращаться к венерологу, при этом он совершенно не мог предположить, от кого он получил «награду».

Его заинтересовали девушки хороших правил, он был удачлив и на этой стезе. Не забывал он и некоторых своих старых распутных и развратных подружек, с которыми практиковался поначалу. Подолгу он ни с кем не оставался. Не одной, холодно оставленной и обманутой им девушке, пришлось пролить горькие слёзы по своей сломанной жизни. А Витенька черствел быстро. Привык к веселью и к женскому обожанию, к простоте интимных отношений, к быстрым сменам подруг. Никогда не приходила ему в голову простая мысль, что он губит свою жизнь, и тем более не приходило ему в голову, что он губитель душ девушек, попавших в его сети. Вектор пути он сменить не пытался, набирая в душевный рюкзак тяжёлые камни будущих огорчений.

Приезжая на каникулы, Витя не рассиживался с родителями, все вечера и ночи проводил на гулянках (он уже мог безошибочно находить компании, где всё заканчивалось простейшим спариванием), днём отсыпался. Как-то отец сказал ему, глядя в стол:

Сынок, не туда ты идёшь, истаскаешься, ничего от тебя не останется жене и детям. Тяжко будет, когда привыкнешь баб менять, всё на твоих детях отразится, если ещё Бог тебе их даст. Сам несчастным станешь и жене счастья не дашь. Станешь не мужчиной, а «мужчинкой», как сосед наш дядя Паша. Ты ведь знаешь, что он жёнам своим счёт потерял, а на старости лет остался один, без детей и жены. Болеет, воды стакан некому подать.

Витя сделал вид, что соглашается с отцом, но менять своих привычек он не собирался.

Почти то же самое сказал ему Николай Геворкович, когда он окончил институт. По этому случаю они сидели с ним в кафе, говорили о планах Вити на будущее.

«Нужно сберегать себя для жизни, — говорил ему тогда Николай Геворкович, — не растрачивать бездумно легкомысленно свет и энергию сердца, дабы не посадить душевные аккумуляторы. В жизни так иногда случается, что человек постепенно из живого предмета, отбрасывающего тень, сам становится тенью. Тень будет выполнять прежние функции этого человека, а самого человека-предмета уже не будет. Совершенно очевидно, что тень не может стать предметом, она существует тогда, когда есть предмет. Материализоваться же из тени обратно в предмет задача архитрудная, путь назад болезнен, а иногда может стать невыполнимым. Такие люди глубоко несчастны и часто, истратив жизненные силы, не могут вернуться к свету, стать вновь предметом — вернуться к свету единственная возможность для них вновь стать человеком, осветить свою совесть, осознать низость теневой жизни. Великий Цезарь брал к себе на службу людей, которые краснели, ему нужны были люди совестливые. И ещё: о женитьбе. Время подойдёт, и ты, наверное, создашь семью. От ошибок никто не застрахован, тут участвуют двое, и не всегда удаётся заглянуть в душу человека, которого ты раньше не знал. Появляется вдруг человек-женщина, мужчина очаровывается, он боготворит её, не хочет ничего видеть кроме её достоинств и слушать никого обычно не будет. Не делай скоропалительных действий, Виктор, постарайся всё взвесить, осмыслить, проанализировать, дать воде отстояться. Без любви семьи быть не может, семья — это маленькое государство, в котором функции защиты от врагов и несчастий выполняет любовь. Только она гарантирует полноценное счастье. И ещё скажу: бери жену от своего круга, с ней добивайся благосостояния, и всё получится. Знаешь, правильно говорят: по себе дерево руби, по себе жену бери. Я знал много семей, которые создавались по расчёту, поверь мне, Виктор, семьи эти были недолговечны, а дети в таких семьях несчастливы».

Метафорический смысл сказанного Николаем Геворковичем Витя прекрасно понял, но счёл это обычным морализаторством старших. Себя он давно уверил в том, что молодость дана для того, чтобы получать от жизни удовольствия.

На Николая Геворковича вскоре он сильно обиделся. Он слёзно просил его помочь ему «откосить» от армии, тот обещал, но потом сказал, что ничего не выходит. Николай Геворкович вполне мог разрешить эту проблему, по крайне мере, пристроить его в какую-нибудь питерскую или близкую к городу воинскую часть для него не составляло труда, но он не предпринял никаких действий в этом направлении. Мудрый старик угадал, что его протеже катится по наклонной, слишком уж явные негативные и заметные изменения произошли в этом юноше за годы учёбы в Ленинграде — это уже был не тот стеснительный астраханский паренёк, который пять лет назад входил в его дом. Николай Геворкович наивно решил, что служба в армии может пойти Виктору на пользу.

Однако служба в стройбате не изменила ни настроя, ни привычек Виктора. Пролетела она легко, комфортно, даже с приятными адюльтерами. Он был в фаворе у высокого начальства, занимался экономическими и бухгалтерскими вопросами, ему предлагали остаться в армии на хороших условиях.

Вернувшись в Астрахань, он устроился работать экономистом на рыбозавод, а месяца через два затосковал, возненавидев и работу, и свой провинциальный жаркий город с кусачими комарами. Он позвонил Николаю Геворковичу и тот сразу же радушно пригласил его в Ленинград.

В этот приезд в Ленинград Виктор с удивлением увидел, что Николай Геворкович вовсе не подкаблучник, как он о нём всегда думал. Когда встал вопрос о прописке, Виктор оказался свидетелем сцены, в которой он жёстко и чётко обрубил стенания жены (та была категорически против прописки Виктора в их квартире), и прописал его в своей квартире. Правда, с тех пор и до самой своей смерти тётка Вера с ним почти не говорила. Она умерла раньше мужа. Сам Николай Геворкович пережил свою жену на три года.

Виктор ладил с Николаем Геворковичем, тот питал к нему отцовские чувства, видимо оттого, что у него не было детей. По его протекции Виктор попал на работу в банк, где дела его пошли прекрасно, он стремительно продвигался по карьерной лестнице. Умирая, Николай Геворкович завещал ему свою квартиру.

Однажды Витя, тогда уже Виктор Андреевич, был приглашён на банкет по случаю юбилея большого начальника в банковской системе. Там он познакомился с дочерью этого начальника, пухленькой чернявой Элеонорой. Эту ночь она провела в его постели. Всё было буднично: уснули за полночь, проснулись поздно, милая беседа за завтраком, поцелуй в щёку на прощанье, такси у подъезда. Ночь, проведённая с Элеонорой, не оставила у него особенных приятных впечатлений: симпатичная, милая, немного полновата, чего он не любил в женщинах, не очень опытная в любовных утехах, даже холодноватая, средне эрудированная, «нахватанная» в общих вопросах городская девушка. Он быстро забыл об этом мимолетном эпизоде своей биографии. Вскоре он увлёкся горячей южанкой, связь с которой захватила его.

Но Элеонора его не забыла. Как-то она позвонила ему и сказала, что ей удалось достать два билета на концерт американской звезды Билли Джоэла. Манихин и сам хотел попасть на этот концерт, но не смог достать билет. Он согласился. Но после концерта он не изъявил желания пригласить даму к себе, отвёз её домой, а она, по всему, ожидала совсем другого развития событий.

Дня через два после совещания, которое проводил отец Элеоноры, он был приглашён в его кабинет. Шеф приказал секретарше принести кофе и не тревожить его. Манихин догадался, что с папой поговорила Элеонора, и интуиция его не обманула. Самуил Абрамович сказал прямо, что он отлично понимает, что сейчас не Средневековье, нравы упростились, и ничего тут не попишешь — такой, мол, век. И, тем не менее, мужчине, особенно, когда он достигает зрелости, неплохо было бы начать прогнозировать своё будущее, подумать о продолжении рода, о женитьбе.

Манихин, с раздражением думая: «Фригидная дочурка поплакалась папане в жилетку», хотел было возразить, что ничего серьёзного не планировалось ни со стороны Элеоноры, ни с его стороны, но Самуил Абрамович не дал ему говорить, предложив послушать его и не перебивать.

Манихин, в общем-то, не особо задумывался о своём будущем, ему казалось, что всё идёт отлично: у него прекрасное жильё, есть машина, отличная работа с неплохим заработком, обжитой быт, хорошие связи, небосклон казался ему безоблачным, о женитьбе думать совсем не хотелось. Политикой он не интересовался, жил в своё удовольствие, а звоночки в стране были уже тревожные. Разрушение страны шло полным ходом. Позади были смерти стариков-динозавров Брежнева, Антропова, Черненко, у руля стал амёбообразный демагог, застрельщик перестройки Горбачёв. Он ослаблял гайки ещё пока крепкой конструкции страны, она опасно потрескивала. Кое-где уже сочилась кровь.

В 1988 году в Карабахе и Сумгаите силы злобы толкнули неустойчивые костяшки домино национальных разногласий, и вся извилистая их колона на огромной территории империи стала падать, увлекая за собой её народы. За Ферганой полилась кровь в Баку, Тбилиси, Вильнюсе, Абхазии. Крах СССР был близок.

Самуил Абрамович разложил перед ним «карты». Пасьянс был пессимистичный, жестокий и правдивый. Всё изложенное его будущим тестем вскоре сбылось: распад СССР, приватизация, залоговые аукционы, передел госсобственности, движение капиталов, свободное обращение валюты, невероятные по своим масштабам афёры. Самуил Абрамович предрекал будущий бардак, приход тяжёлых неопределенных времён, открыл, что ему предлагают очень высокую должность, и будь они в родственных отношениях, перед ним бы открылись великолепные перспективы. Манихин сказал, что непременно подумает об этом, на что Самуил Абрамович желчно и жёстко «посоветовал» ему долго не думать.

Вышел Манихин из его кабинета сильно уязвлённым посяганием на его свободу, злобой на Элеонору и чётким осознанием того, что вляпался в неприятности: Самуил Абрамович был крут и слов на ветер не бросал, а работу Виктору Андреевичу терять не хотелось.

Он задумался. Итог размышлений оказался не утешительным: он простой наёмный экономист, занимает довольно высокую должность, но дальнейшие перспективы роста в свете прогнозов Самуила Абрамовича довольно туманны.

Ничего особенного для того, чтобы достичь ещё каких-то должностных высот он не предпринимал, нынешнего своего положения достиг за счёт отличных знаний, хватки, быстрой реакции. Всё как-то само собой катилось тихо и без потрясений, но карьерный рост, кажется, достиг своего пика, для продвижения выше действовали другие силы, с которыми он не контактировал, это был другой уровень — уровень Самуила Абрамовича и ему подобных... Думая о том, что может случиться с ним, если произойдёт то, что предрекал Самуил Абрамович, он стал осознавать, что легко может скатиться вниз по служебной лестнице, стать послушным винтиком в руках могущественных людей, прорвавшихся к власти и меняющих правила игры. Видел он, что и сейчас наверху в системе всё крепко схвачено людьми со связями, а путь туда ему, «безродному» астраханцу, был, в принципе, заказан.

Авантюрной жилки у него не было, он был просто хорошим профессиональным работником, в системе, которая обеспечивала ему спокойную, сытую жизнь, по натуре он был гедонистом и безыдейным трутнем. Для его кредо отлично подходили слова героя «Человека подполья» Достоевского: «Свету ли провалиться или мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить».

После тягостных раздумий он впервые четко увидел своё будущее в чёрных тонах и запаниковал. Принятое им решение было решением слабого, беспринципного и зломудрого человека. Слов отца и Николая Геворковича о жизни с нелюбимой женщиной он не вспомнил, испугался за своё будущее, которое не представлял без финансового благополучия, испугался и Самуила Абрамовича, зная в каких высоких сферах вращается тот. Он сказал «да». Решив про себя: пользы будет гораздо больше, чем вреда, от меня не убудет, а жить продолжу в своё удовольствие, ради счастья дочери, тесть не станет вмешиваться в семейную жизнь. Это было безвольное и самонадеянное решение войти в чужую семью, о которой ничего не знаешь, связать свою жизнь с нелюбимой и даже вызывающей отторжение женщиной.

«Скромная» свадьба в гостинице «Прибалтийской» приспела скоро. На ней не было его родителей, он их не пригласил, боясь опозориться перед высоким обществом. Элеонора переехала жить к нему, тесть подарил им загородный дом в Зеленогорске. Он своих слов на ветер не бросал, вскоре он стал руководить коммерческим банком, владел им по сути, но выражение «владелец» тогда ещё не входило в словарь новых выражений. Впрочем, вскоре всё стремительно стало меняться. Беззаконие совершалось открыто и цинично. Старая система трещала по швам: на смену контролю приходили бесконтрольность, рвачество, деловая и звериная инициативность с наплевательским отношением к закону, со срастанием с дикими ордами преступных группировок, с разработкой всё новых и новых аферных схем. В этом вареве варился и Манихин. Он быстро ухватывал методы и тонкости работы в новых экономических условиях. Банк официально занимался инвестициями в сельское хозяйство, но не брезговал и различными левыми делишками. Ему ничего не стоило разобраться в хитроумных механизмах работы банка, очень быстро он стал правой рукой тестя.

Но тихо «шалить» он продолжал. Измены его были вскоре обнаружены, начались громкие скандалы со слезами и истериками супруги. До определенного момента ему удавалось тушить семейные пожары, отцу супруга долго ничего не говорила. Разборки с женой бесили Виктора, он не чувствовал к ней даже элементарного уважения, супружеское ложе подолгу оставалось холодным, Элеонора быстро дурнела и полнела, ей пришлось перенести две операции, она постоянно ходила к врачам.

Тесть мечтал о внуках, но Элеонора не беременела, она лечилась в немецких и голландских клиниках, прогноз был неутешительный. После многих попыток привести «шалуна» в чувство, потеряв терпение, она стала требовать от отца, чтобы он призвал мужа к порядку. Тесть посоветовал ему одуматься, вынес последнее предупреждение, пообещав ему в случае невыполнения его наказа большие неприятности.

Манихин злобно затаился. Он привык жить сладко, с тех пор, как он вошёл в семью тестя, он забыл, что такое финансовые проблемы. Расставаться с такой жизнью он не желал, но и отлично понимал, что его могущественный тесть может легко стереть в его в порошок. Это было правдой, с какими «верными» клиентами имеет дело его мудрый тесть, он хорошо знал. И он темнил, темнил, темнил, ненавидя и тестя и его дочь.

Смерть тестя развязала ему руки. Элеонора после смерти отца неожиданно быстро постарела, почти перестала скандалить, спали они теперь врозь.

Кое-чему от своего тестя Манихин научился, да и связями нужными оброс за время работы в банке. Когда в 1998 году всё полетело кубарем, ему удалось сберечь свои деньги, банк он продал полезному человеку, с которым поддерживал деловые отношения, и поскольку имел связи с сельхозпроизводителями и с людьми, завязанными в этом бизнесе, открыл свою фирму «Агробест».

                                                                                          (Продолжение следует)

Комментарии

Комментарий #25027 24.06.2020 в 06:52

С интересом слежу за развитием событий в "Предновогодних хлопотах". "День Литературы" - всё время радует новыми открытиями, новыми мирами! Этот "День" не бывает будним, всегда праздник духа... Так и в "Предновогодних хлопотах": сопереживаешь, видишь, соощущаешь, погружаешься в авторский мир, в его отчётливую картинку, вроде бы до боли знакомую - и всё же с особым, авторским углом зрения. Великое это искусство, взять человеческое имя - и вдохнуть в него жизнь, характер, заставить заиграть красками индивидуальности. И.Бахтин - мастер детально прорисованного реализма, жизнеотражатель, он умеет передать и вкус и запах бытовой сценки, подать привычную, казалось бы, ситуацию, притчей. Остаётся ждать продолжения - ведь "Предновогодние хлопоты" уже втянули нас в свой бег, и непременно нужно узнать - чем это завершиться! А. Леонидов (Филиппов), г. Уфа