ПРОЗА / Игорь БАХТИН. МАРГОЛИН. Глава III из романа «Предновогодние хлопоты»
Игорь БАХТИН

Игорь БАХТИН. МАРГОЛИН. Глава III из романа «Предновогодние хлопоты»

08.09.2020
148
1

Продолжение, начало на сайте:

https://denliteraturi.ru/article/4742

https://denliteraturi.ru/article/5013

Игорь БАХТИН

МАРГОЛИН

Глава III из романа «Предновогодние хлопоты»

 

Антон спал с приоткрытым ртом. На его бледном лице застыл сгусток страдания. Он не проснулся, когда Марголин уселся в машину. Бросив на него быстрый и недовольный взгляд, подумал: «Всю ночь где-то оттягивался» и, устало откинувшись на кресло, буркнув раздражённо:

— Что стоим?

Антон дёрнулся. Сонно хлопнул ресницами, недоумевающе глянул на него. Насупившись, выровнял спинку кресла, лихо подал машину назад и развернулся. Посигналив старухе с клюкой, входящей во двор, он резво выскочил на проезжую часть, «моргая» фарами водителю старого «Москвича». Тот ехал по главной дороге, но престижной иномарке благоразумно уступил.

— Соображает дед, не камикадзе, — ухмыльнулся Антон.

— Рассказывай, что наплёл своим поганым языком Алёне, ― не открывая глаз, спросил Марголин.

— Доложили, ― бросил на него короткий взгляд Антон. ― Может человеку тёлка понравиться? Предложил в кафе сходить, расслабиться после трудового дня.

— Представляю себе эту картину. Ясно вижу деликатного и галантного джентльмена, поражённого в самое сердце глубоким и высоким чувством к прекрасной даме, изъясняющегося высоким слогом. Но только после сего пламенного признания потрясённая дама почему-то целый час рыдала и собралась увольняться. Женская половина офиса долго её успокаивала, пытались объяснить, что в природе полно имбецилов. Уверен, что утешительницы думали в это время о странном выборе их босса, держащего в личных водителях такого, м-мм, галантного молодого человека, ― в голосе Марголина зазвенели нотки раздражения.

— Дура. Дура, как все тёлки. Чё обижаться-то? Пару комплиментов ей сделал, про фигуру... и вообще, — ответил Антон, вскричав: ― Куда прёшь, козёл!

Слова эти относились к водителю «Жигулей», который попытался его обогнать и втиснуться в левый ряд.

— Порадовал девушку, стало быть, изящным водительским комплиментом? — голос Марголина становился подозрительно будничным.

— Не на цырлах же плясать перед каждой? Все они придуриваются. Типа: ой, я не такая — я жду трамвая. А любят они мужиков, которые знают, чего хотят, и как танки на них наезжают. Тоже мне — миледи. Дура, блин! Сырость развела. Я её за руки не тянул, не трогал.

— Эти полезные сведения о женщинах ты, надо понимать, от танкистов получил? У этой «дуры», к твоему сведению, два высших образования, за короткое время работы в компании зарекомендовала себя грамотным полезным специалистом, у неё прекрасные карьерные перспективы. И на так называемых «спонсоров», как некоторые её сверстницы, она не стала надеяться, добивается успеха своей головой, а не глазками красивыми. И, между прочим, не шикует, живёт в коммуналке с больной мамой и воспитывает малолетнего сына.

Антон насупился.

— Да и флаг ей в руки. Что здесь такого? Подумаешь, сказал, что дифференциал у неё в натуре потрясный…

― Хорошо ещё, что одобрительно не пошлёпал по дифференциалу, ― удручённо покачал головой Марголин, думая: «Чёрт, но нужно же быть таким поленом?».

Чувствуя, что он вот-вот «заведётся», ему неожиданно расхотелось разбираться с Антоном, нервничать не хотелось. Он замолчал. Некоторое время ехали молча, пока Антон не нарушил молчание, спросив:

― Куда едем-то?

― На правый берег, танкист, — сухо бросил Марголин.

Эта простая фраза подействовала на Антона оживляюще. Он, с интересом вытянувшись лицом, выдержал паузу, пожевал губами и спросил вкрадчиво-фальшивым тоном:

— На Стахановцев, что ли?

Лицо Марголина пошло красными пятнами. Он посмотрел на Антона с откровенной злобой.

— Слушай сюда, родственничек, внимательно. Ты что, специально напрашиваешься? Чего тебе надо, а?

― Да что я такого… ― попытался оправдаться Антон, лупатя глаза, но Марголин сорвался — не дал ему говорить.

― Закрой рот, провидец! Что за бабье любопытное злорадство в тоне? Прекращай вести себя по-свински, в который раз я это буду тебе говорить? Сколько раз я предупреждал о том, что в офисе, особенно в офисе, ты рта своего поганого не имеешь права открывать? Твоё дело пятое: в офис тебе нужно подниматься только за зарплатой, или когда мне это потребуется. У тебя склероз, слабоумие? Повторяю последний раз для обгоревших танкистов: свой длинный нос в офис не суй. Ждёшь у подъезда, для связи есть телефон. Телефон — знаешь, что это такое? С некоторых пор ты мне зачем-то пытаешься наиглупейшим образом показать свою независимость, да ещё и с неким высокомерием — это контрпродуктивно. Попытайся, наконец, понять, что все люди отчего-то и от кого-то зависят, в твоём конкретном случае ты ― наёмный рабочий и от тебя требуется выполнять то, что я требую. За это я плачу тебе жалование и премии, а то, что ты мой родственник, не является преференцией для тебя, это скорее налагает на тебя и на меня определённую степень доверительных отношений, в определённых обстоятельствах, разумеется. Но это не даёт тебе права игнорировать мои требования, и тем более выражать свой пофигизм с каким-то показным, до сих пор непонятным мне умыслом. Жалко мне твоего отца, другого водителя за разговоры в строю я бы давно в три шеи попёр. Никому я не позволяю меня нагружать и тебе не позволю. Нет, в самом деле, чёрт бы тебя побрал, Антон Марголин, если тебе надоело у меня работать, ты скажи прямо: меня мутит от такой работы, видеть не могу мерзкого и злого родственничка-начальника, такой напряг, что и жить не хочется. Я держать тебя не буду. Что ты всё выделываешься, строишь из себя крутого? Твоя крутизна крута только в той нише, где тебе это позволяют. Пора понять, что рано или поздно людям приходится делать выбор, будет хуже, если выбор приходится делать под давлением обстоятельств. Не лучше ли осмыслить свои действия прежде, чем непредвиденные обстоятельства наступят? Ты игнорируешь сигналы, которые посылает тебе жизнь, а она тебе уже много раз сигналила о близкой беде. Кличешь на себя беду, Антон. И это в общем-то странно, парень-то ты совсем неглупый. А может, Антон, тебя жалованье не устраивает? Так ты не стесняйся, скажи — это дело поправимое, я прибавлю. Или я что-то не так делаю, плохо к братику отношусь? Поправь меня по-братски, скажи, в чём я перед тобой провинился, я пойму. И, Антон, мне надоело повторять тебе элементарные вещи, надоело. Короче, вечно терпеть твои закидоны не буду. Не могу уже ― надоело. Всё! Ещё раз что-то подобное — расстанусь с тобой без скорби и печали, а дяде Саше я всё объясню, надеюсь, он меня поймёт. Но ты, на всякий случай, запомни: не вздумай пока дёргаться, надувать губки, обижаться, вставать в позы и писать заявление об уходе. Это ты сделаешь тогда, когда я захочу. Обещаю, без работы не останешься, водители в наших подразделениях нужны. А не захочешь остаться в моём ведомстве — вольному воля. Всё! Не обсуждается! И вообще... лучше молчи, я тебя очень прошу, молчи и сопи в две дырочки — твоё дело руль автомобиля. Чёрт бы тебя побрал! У меня голова болеть начинает. Зачем все эти слова? Отскакивают как мячик пинг-понговый от стола. Словно в пустоту наговорил вагон слов. Зачем мне это? ― выговорил в одном злом порыве Марголин,

Антон помолчал, пожевал губами и буднично спросил, будто не было возмущённого выплеска Марголина:

— В универсам будем заезжать?

— Чёрт! Да ты же провидец, мысли мои читаешь. Чего спрашивать-то? — чуть не сорвавшись на крик, вспыхнув, проговорил Марголин.

Бросив откровенно ненавидящий взгляд на Антона, он почувствовал неожиданную сосущую боль под левой лопаткой и, тяжело вздохнув, закрыл глаза, шепча про себя: «Баран! Идиот! Дрянь! Пацан сопливый! Неуч! Вот ведь сволочь какая! Удивительная сволочь. Что ж он так нарывается? Внутренним презрением ко мне так и сквозит от него, я это шкурой начинаю ощущать. От одной рожи его бараньей у меня давление начинает подскакивать. Достал, достал, подлец!».

Катализатором этой гневной, почти истеричной вспышки Марголина стала безобидная, по сути, фраза Антона: «На Стахановцев, что ли?». Но именно она, а ещё больше тон, каким она была произнесена, завели Марголина, воспламенив жгучее чувство униженности и досады, а всё это подпиталось ярко полыхнувшей злобой.

В этой простой фразе крылся подтекст понятный только им обоим, а в тоне, которым была она произнесена Антоном, Марголин ясно услышал плохо скрытую ехидно-презрительную ухмылку, которую он сразу же связал с осведомлённостью Антона о его тайной жизни.

На правой стороне Невы, на улице Стахановцев жила Валерия, любовница Марголина, и сейчас он ехал к ней. Антону довелось возить его к ней уже несколько раз, и женщину эту он даже однажды видел. По дороге к ней Марголин обычно загружался пакетами со всяческой снедью и напитками, а тащить всё это на четвёртый этаж с некоторых пор приходилось Антону. Прежде Марголин тщательно конспирировался и ездил к Валерии на такси. Но однажды он топорно и глупо прокололся, потерял бдительность и близко подпустил Антона к своей тайной жизни. Из-за этого он неожиданно стал заложником ситуации, породившей в нём неисчезающий страх разоблачения, изгрызающую глухую досаду, а временами и приступы злобы оттого, что теперь приходиться терпеть рядом с собой свидетеля своих грешков. Своё реноме серьёзного, правильного человека твёрдых нравственных правил, семьянина, он тщательно соблюдал, холил, оберегал, крепко заперев от чужих глаз непроветриваемое пространство своей второй, невидимой и низменной жизни.

В злополучный вечер своего прокола он основательно набрался на банкете, и у него возникло стихийное, навязчивое желание увидеть Валерию. Он с ней созвонился, она сказала, что будет рада его видеть. Вёз его в этот раз Антон, ему он брякнул, что едет в гости к друзьям. По дороге заезжали в универсам, где он солидно нагрузился пакетами с едой и напитками. У дома своей пассии он отошёл от машины, позвонил ей, сообщив, что сейчас поднимется. Но глянув на тяжёлые пакеты и представив, что придётся тащить их на четвёртый этаж, он, поразмыслив, попросил Антона помочь донести их, решив, что когда тот донесёт их до площадки четвёртого этажа, он его отпустит, а уже после его ухода позвонит в дверь Валерии.

Ему думалось, что это весьма хитроумный ход, хотя в голове слабо мигал маячок, предупреждающий о том, что он совершает оплошность. Он легкомысленно не послушался этого сигнала, а зря — в народе говорят, что у хитрого начала может быть скандальный конец.

Когда Антон опустил пакеты на площадку четвёртого этажа, дверь квартиры неожиданно распахнулась и в дверном проёме появилась улыбающаяся миловидная блондинка в коротком халатике, воскликнувшая: «Сил уж не было ждать тебя, Димуля!». Заметив стоящего в стороне Антона, она оторопело осеклась, забегала глазами, а Антон, озорно зыркнув на неё, сделал для себя мгновенный и единственно правильный вывод. Стушевавшийся Марголин, приказав ждать его в машине, вошёл в квартиру.

По дороге домой уже протрезвевший, пытаясь как-то сгладить ситуацию, он совершил ещё одну непоправимую глупость. После долгого молчания, чувствуя, как горят уши, давя в себе гордыню, он заговорил с Антоном, ощущая тошнотворную униженность. «Ты это... о сегодняшнем молчок, лады?» — проговорил он, придав тону сказанного беспечную непринуждённость. Не сводя глаз с дороги, Антон согласно кивнул головой: «Замётано». А дальше Марголин совсем «утопил лодку», брякнув зачем-то: «Иногда мужчинам нужна встряска. Ну, ты понимаешь?».

Язык мой — враг мой! Сказал и тут же, вспыхнув, пожалел о сказанном. Ответ Антона и тон, которым он был произнесён, больно его ужалили, ему показалось, что он при этом еле сдерживал наглую ухмылку. Ответ был прост и прям, и им Антон в этот миг как бы сравнял свой статус со статусом Марголина, по крайней мере, в вопросах интимного характера: «Да чего там. На то они и «мочалки». С кем не бывает. Не берите в голову, Дмитрий Яковлевич».

Марголину стало до слёз себя жалко. Вспыхнувшую злобу он подавил с трудом, тоскливо фиксируя: «Теперь с этим придётся жить». Противостояние между ним и Антоном наглядно обозначилось, он это остро прочувствовал. Хотя некоторое отчуждение брата к себе он ощущал ещё задолго до того, как тот узнал о его связи с Валерией.

Скрытое противодействие с его стороны он почувствовал почти сразу, как тот стал его водителем. Недолго, может всего недели три, Антон вёл себя дружелюбно и вежливо, а после стал замыкаться. Марголин со своим жизненным опытом и острой интуицией не мог этого не заметить, но понять, что происходит, не мог. Он не давил на Антона, не выказывал к нему барственности и высокомерия, работой его особо не перегружал, как это делали некоторые его знакомые друзья бизнесмены, гонявшие своих водителей на рынки, в магазины, на дачи, в школы за детьми. А если уж и случалась какая-то переработка, например, поздние посиделки в ресторанах, клубах, совещания, он щедро ему приплачивал, или вовсе отпускал, предпочитая вызывать в таких случаях такси, словом, относился к нему по-родственному. И тем не менее, явные токи неприязни от Антона он периодически, как чувствительный приёмник, улавливал: датчики интуиции у него были оголены, работали хорошо.

 

Антон

 

Антон отработал у него чуть более полугода. До него водителем был солидный мужчина с высшим образованием, исполнительный и вежливый, без вредных привычек. Когда он серьёзно заболел, Марголин сел за руль сам. Можно было, наверное, обойтись и без водителя, город он знал прекрасно, опыт вождения был у него немалый. Были времена, когда он часами находился за рулём, мотаясь по делам своего нарождающегося бизнеса, совмещая в одном лице должности директора, инженера, прораба, хозяйственника и экономиста, но теперь всё изменилось: бизнес разросся, у него были заместители, финансами занимались экономисты, объекты находились под бдительным оком инженеров и прорабов. Он управлял всей этой громоздкой машиной, держа руку на пульсе, стоял за дирижёрским пультом огромного «оркестра», правил «партитуру», давал указания «солистам»; в такой ситуации наличие наёмного водителя было просто необходимо. Это позволяло, не тратя силы и нервы на вождение, говорить по телефону, сидя на заднем сиденье, решать какие-то вопросы с нужными людьми, изучить документы, попить кофейку, глотнуть коньяка, поспать даже. Кроме всего, были корпоративные вечера, походы в рестораны, клубы, бары, фуршеты, всё с выпивкой, естественно, дальние поездки в область и на объекты. Напряжение сил, стрессы периодически давали о себе знать скачками давления, утомляемостью, уже и звоночки были неприятные в виде приступов стенокардии.

Свело его с Антоном скорбное событие: неожиданная смерть жены дяди. Это случилось как раз тогда, когда он остался без водителя. Младший брат отца, дядя Марголина, жил в Вырице в своём доме, совсем рядом с прекрасной рекой Оредеж. В этом доме он в детстве провёл четыре лета, окружённый любовью и заботой. Он это помнил и ценил. Братья дружили, встречались, отец часто ездил к брату в Вырицу, и брат появлялся в их ленинградской квартире не только на праздники. После смерти отца Марголин поддерживал связь с дядей, созванивался, помогал, если требовалось, продолжал называть его дядей Сашей, как повелось с детства.

Дядя Саша женился поздно, с женой нажил сына. Желанного мальчика назвали Антоном. Он родился, когда Марголину шёл тридцать первый год, в это время он разводился со своей первой женой и жил тогда уже отдельно от родителей. Рождение двоюродного брата не стало для него громким событием и не произвело особого впечатления, он жил тогда насыщенной жизнью молодого мужчины, полного сил и энергии. Когда Антон стал первоклассником, он уже был женат на Елене, и у него родилась дочь. Обильного общения не случалось, видел он двоюродного брата не часто, несколько раз, когда тот приезжал в Питер с дядей на дни рождения отца, ещё по каким-то праздничным поводам, провожал в армию.

От отца он слышал, что его двоюродный братец учился плохо, рос хулиганистым и дерзким парнем, у него были проблемы с милицией, покойный отец Марголина несколько раз даже принимал участие в разрешении разных проблем, связанных с какими-то его выходками, одна из которых (угон машины), чуть не привела его в колонию. В школе он смог осилить только восьмилетку, увлекался мотоциклами, отлично разбирался в технике. Призвался он в армию, когда на Кавказе полыхала кровавая буза и последние полгода его службы пришлись на боевые действия в Чечне. Вернулся он домой без единой царапины.

На похоронах жены дяди Саши Марголин был с Еленой и дочерью. Там он встретился с Антоном, которого не видел последние пару лет, от дяди он слышал, что тот обретается после армии в Питере. Он не почувствовал к нему ни отторжения, ни симпатии, ни интереса: парень как парень, крепкий физически, не очень общительный, молчаливый. Они почти не говорили ― атмосфера похорон к этому не располагала. Но после поминок дядя Саша уединился с ним, плакал, рассказывал, что его покойная жена очень любила Антона, и когда он попал в Чечню, каждый день ходила в храм, сильно переживала, а сердце у неё было слабое. Он смущённо просил пристроить сына на работу, по возможности рядом с собой, так, чтобы тот был под его приглядом, тогда бы, дескать, он мог бы узнавать о сыне, который месяцами ничего о себе не сообщает.

Автошколу Антон закончил ещё до армии. Отслужив, недолго пожил в Вырице, нигде не смог пристроиться и подался в Питер, где таксовал на отцовской «четвёрке». Он снимал комнату, к отцу в Вырицу не ездил, звонил редко. Дядя Саша скучал по нему и переживал, теперь, когда умерла жена, его ожидало горькое одиночество, сын должен был опять уехать в Питер, а семидесятилетний старик оставался один. Марголин предлагал ему переехать к ним, но он наотрез отказался.

Со слезами на глазах дядя просил его принять участие в судьбе сына, говорил о том, что когда он умрёт, у Антона единственным близким родственником останется только он, его двоюродный брат. Невнятно бормотал о том, что Антон парень сложный, а после армии стал психованным, но, мол, это можно понять: даром для психики молодого человека такие встряски, как война, не проходят, но он надеется, что со временем сын придёт в себя.

Место личного водителя в это время было вакантным, и когда Антон сел для пробы за руль «Мерседеса», Марголин был приятно удивлён: парень освоился с машиной буквально за пару часов, будто был знаком с этой техникой всегда. Водил он машину экстремально быстро, рискованно и нагловато, но молодой глаз, энергия и острое чутьё моментально оценивать ситуацию, ни разу его не подвели. Вначале Марголин дёргался от такого вождения, пытался остудить молодецкий норов Антона, но вскоре успокоился и даже стал думать, что может быть сейчас так и нужно водить машину, поскольку на дорогах процветает беспредел.

Но вскоре обрисовалась весьма неприятная проблема, не связанная с вождением машины. В общем-то флегматичный парень, обычно даже несколько погружённый в себя, мог неожиданно стать неуправляемым и агрессивным. В ситуациях совсем не требующих агрессии и применения силы он неожиданно становился взрывным, а на окрики и увещевания в такие минуты реагировал заторможено. После таких выплесков становился угрюмым, рассеянным и грубым, подолгу молчал, погружаясь в себя. В таких депрессивных состояниях он мог находиться довольно долго, а Марголин, хорошо чувствуя его «уход», терпеливо ожидал его «возвращения». Но случалось, что Антона иногда прорывало, и в такие минуты он становился необычайно говорливым. В такие моменты он был абсолютно прям и откровенен, удивляя Марголина своими нескладно выраженными прямыми мыслями и высказываниями.

На разговоры о Чечне вызвать его было нелегко, сам он о войне не заговаривал, но однажды всё же, в один из очередных «выплесков», произнёс на одном дыхании длинный и горячий монолог, видно было, что говорил о том, что наболело. Пафос спича был горячим и гневным. Не стесняясь в выражениях, он говорил о власти («вонючие козлы», было самым мягким эпитетом), говорил о том, что отсиживая свои жирные зады в мягких креслах, набивая карманы долларами, лопая икру, попивая водку и развратничая, власть бросила в жестокую мясорубку, в пекло ада как бесполезный и ненужный хлам молодых, не нюхавших пороха пацанов, наплевав на чуждый ему народ, на матерей и отцов этих пацанов.

С обидой и яростью говорил о том, что весь остальной народ, кого не коснулась эта война лично, продолжал жить как жил. Уткнувшись в телевизоры, дул пиво, смотрел сериалы, развлекуху, футбол. Люди ходили на работу, пьянствовали, развлекались в то время как там, в холодных горах, на чужой земле ожидали смерти в зинданах, мёрзли, болели, вшивели, гибли совсем ещё дети. Говорил о том, что когда всё бесславно и позорно закончилось и оставшиеся в живых калеки и изломанные, обезверившиеся мужчины вернулись домой никому не нужные кроме родных и близких, власть сделала вид, будто ничего не было. Закончил он свой монолог удручённым тоном: «И что же это за война такая, когда одни воюют, а другие живут себе припеваючи, будто ничего не происходит?! Что-то я такого в фильмах про Отечественную войну не видел. Скорей бы Сталин что ли новый народился…».

Марголин, конечно же, понимал, что психологическая травма тут налицо, он даже специально заглянул в литературу, где психиатрами описывались состояния и синдромы солдат прошедших ужасы войны. Он пытался вывести Антона на откровенные разговоры, ему хотелось услышать от него рассказ о каком-нибудь страшном эпизоде с той войны, в которой довелось поучаствовать его родственнику. Ему думалось, что психологическая травма возникает не от войны вообще (не все же солдаты с войны отправляются в психиатрические больницы?), а случиться она может от какого-то конкретного страшного эпизода, память о котором может намертво вклиниться в мозг инородным телом, жить в человеке, включаясь периодически, чтобы возвращать его в трепет и ужас страшного воспоминания. В такие-то мгновенья, возможно, и происходит опасная деструкция сознания, уход из реальности, «потеря берегов», думал он. Периодические всплески агрессии Антона убеждали его в мысли, что нечто подобное, о чём он размышлял, наверное, было с ним в действительности.

Однажды, когда Антон был в благодушном настроении, он прямо спросил его о причинах вспышек его агрессии. Антон пожал плечами, раздумчиво ответил, что иногда ничего с собой не может сделать («псих» на меня вдруг находит), и стал почему-то рассказывать о том, что человеческих потерь в его взводе всегда было меньше, чем в других подразделениях. И всё это благодаря их командиру, старшему лейтенанту Лепёхину, которого солдаты ласково звали Литёха-лепёха. Командир этот любил и берёг солдат, мог отстаивать своё мнение перед вышестоящим начальством, стоял горой за права своих подчинённых, за спины не прятался, печенье, по слову Антона, тайком не жрал. Был, что называется, «отцом родным».

Прервав свой рассказ, он ненадолго замолчал с улыбкой на лице. Задумался о чём-то своём и неожиданно, рассмеявшись, проговорил: «У него присказка такая была: «Бей первым, Фредди». Постоянно нам талдычил: «Война — не танцы на паркете. Всегда бей первым, Фредди, — живей будешь». Так нам вдолбил этот наказ, что бывало только к солдату подойдёт, ещё и рта не раскрыл, а тот ему с усмешечкой, прикалывается: «Бей первым, Фредди», а Литёха-лепёха и доволен, улыбается: «Молодец, правильно мыслишь, солдат». Хохмач, всех нас перекрестил в какого-то Фредди».

Помолчав, Антон с задумчивым выражением лица резюмировал: «Правильный мужик лейтенант Лепёхин. Таких мало. Сидорчук замешкался как-то, а тут граната прилетела, так Литёха на Кольку упал — пять осколков прихватил. Выжил. Ослеп только».

У слушавшего его с интересом Марголина мурашки побежали по спине, в голове непроизвольно отложилось: «граната прилетела», «пять осколков», «ослеп». «Вот они виды войны, ― подумал он тогда, ― настоящие виды смерти и жизни. И эти ужасы не раз и не два довелось пацану видеть, пришлось ходить со смертью в обнимку. А мы тут и, правда, за денежные знаки бились не на жизнь, а на смерть. И как же крепко этот мужественный, ослепший «за други своя» Литёха-лепёха вдолбил нужную матрицу неопытным пацанам. Так крепко, что у Антона она до сих пор срабатывает! Помню, был такой фильм датский: «Бей первым, Фредди». Советские граждане на него по два-три раза ходили поржать. Мы с Сашкой Суховым и Людочкой Аваковой смотрели его в «Ленинграде», там же мы два раза смотрели «О, счастливчик!», с бесподобным певцом и органистом Аланом Прайсом и молоденьким Макдауэлом».

Он впервые слышал, что Антон говорит о ком-то с любовью. На вопросы о пленных, зинданах, отрезанных головах он отвечал неохотно, но сказал как-то, что такие головы видел. Говорил о том, что страх плена был куда страшнее страха смерти, что все знали и слышали об отрезанных головах, зверствах и муках, которые выпадали на долю попавших в плен, рассказал и о том, как ему приходилось упаковывать в фольгу кровавое человеческое месиво.

Марголин совсем уверился в своих подозрениях относительно здоровья брата, согласившись с мыслью, что испытание, выпавшее на долю юного и неокрепшего человека, вполне могло нанести удар его психике. Сколько лет прошло с того времени, как сам он отслужил в армии, а нет-нет да снился ему иногда «страшный» сон, что его опять в неё забирают, сообщая, что он не дослужил. А ведь тогда было совсем другое время, под пулями не пришлось лежать в окопе, и служба после института была довольно комфортной. Да и короткое время, проведённое им в заключении, оставило в его памяти тяжёлый, болезненный и неизгладимый след. Он стал подумывать о том, чтобы состыковаться с хорошим психотерапевтом и упросить Антона начать ходить к нему, но посоветовавшись с женой, отбросил эту задумку. Мудрая Елена сказала, что Антон с его характером непременно обидится и может такую заботу о нём воспринять болезненно, пусть, мол, будет, как будет. Молодой ― Бог всё управит.

Удивляло Марголина и отношение Антона к женщинам. Он совершенно не угодничал перед ними, не кокетничал, не делал «влюблённых глаз», не сюсюкал, говорил с ними цинично, развязно и грубовато. В разговоре с ним он обычно называл женщин презрительно «тёлками», «мочалками», «биксами». Острый глаз Марголина не мог не отметить нынешнее «демократическое» опрощение нравов, развязность, корявость языка молодёжи, чрезмерное употребление мата, как нечто обычное. Замечал он и то, что нынешняя поросль девушек с какой-то странной жадной радостью принимает внимание мужчин, легко вступает с ними в разговоры, будто им только этого мужского внимания и не хватает. Удивительно изменилась у большинства нынешних девушек даже интонация речи. Они странно глиссандируя, повышали голос на концах фраз — это были совсем не русские акценты, так говорят русские, имеющие опыт разговорной речи на английском языке. Он сопоставлял времена, вспоминал, что во времена его молодости не так-то просто было «подъехать» к незнакомой девушке, к большинству, во всяком случае; наглость особо не приветствовалась. В лучшем случае нахал мог нарваться на строгий окорот или услышать что-нибудь нелицеприятное о донжуанах, ищущих знакомств на улице, да и «по фейсам», как тогда говорили, можно было схлопотать. Конечно, немало было и легкомысленных девиц, ищущих утех и развлечений, которые были лёгкой добычей в компаниях с музыкой и выпивкой, но всё же рамки дозволенности были жёстче.

 

Марголин вставил кассету в магнитофон, откинулся на кресло и закрыл глаза. Джанис Джоплин с какими-то немыслимыми обертонами в голосе колдовала над «Summertime» Гершвина.

Антон хмыкнул.

— Отстойный музыч. Баба или мороженого объелась или «дури» перекурила.

Марголин не открывая глаз, всё ещё злясь на Антона, ответил грубо:

— Насчёт «дури» ты близок к истине, доводилось этой, уже покойной, бабе кое-что и покруче употреблять, отчего и погибла. Но шлюхам, педикам, и всяким псевдоблатным шансонье, которых ты слушаешь по радио, до этой певицы далеко, как до Эвереста. И вообще, у тебя какие-то кумиры есть? Ты от кого-нибудь «тащишься»?

— Я с музыкой с детства не дружу. Отец водил меня в музшколу, месяца на три его (Антон хохотнул) хватило. А радио... раз оно есть, чего не послушать? — пожал он плечами.

— Яды тоже существуют, ты же их не пьёшь, — ядовито процедил Марголин. — И всё же, от кого «торчишь», Антон Александрович? Питерского бога Гребенщикова, небось, уважаешь?

— Не-е, я муру не слушаю. Мурлычет чего-то себе под нос, котяра бородатый, хрень какую-то балабонит. Голоса нет никакого, чё-то сам для себя бормочет. Лучше Цоя, Шевчука, Высоцкого или Талькова послушать.

Марголин внутренне усмехнулся музыкальным привязанностям Антона. Он с друзьями слушал Гребенщикова, ставшего знаковой фигурой в молодёжной среде ещё во времена его молодости, без отторжения и раздражения, многие песни ему нравились. Цоя же он и его окружение отторгали с момента восхождения его популярности, посчитав его песни простецкими, «пацанячьими», лишёнными изящности и шарма. Но сейчас он вдруг вспомнил, что его жене Цой всегда нравился, как-то она даже сказала, что в его простецких и незамысловатых на первый взгляд песнях живёт поэзия юношеского протеста, что он хорошо смог выразить настроение очередного потерянного поколения. Она даже находила в его стихах философский и духовный смысл. А в словах песни «Война» ― «…между Землей и Небом ― Война! И где бы ты ни был, что б ты ни делал — между Землей и Небом ― Война!» ― она увидела религиозный и библейский смысл. Вспоминала искушения Христа в пустыне и даже легенду о «Великом Инквизиторе» Достоевского, ту её часть, где Иван говорит о том, что учение Христа требует оставить «хлеб земной» ради «хлеба небесного» и сделать этот выбор в согласии со своей совестью; что для людей этот выбор невыносимая ноша и это и есть духовная война между Небом и Землёю, между Богом и Дьяволом. Он во время той беседы с женой рассмеялся, сказав, что вряд ли Цой читал «Братьев Карамазовых», а если даже и читал, то вряд ли углублялся в такие литературоведческие и метафизические тонкости. Елена ответила: «Высоколобым снобизмом попахивает, Димочка. Может и не читал, может и не углублялся, но ангел с небес опустился и поцеловал его в темечко».

Но она всегда хмурилась, поднимала недоумённо брови, слушая песни Гребенщикова, а однажды в машине, не выдержав, воскликнула раздражённо: «Пошлое карамельное декадентство чистой воды, чаще грязной, причём ужасно безграмотно сляпанное. Про рифму я промолчу, что называется «ботинки-полуботинки», и надо же, какую контрактуру себе придумал: БГ! Хорошо, что ещё титло не пририсовал между буквами — это уже верх гордыни! У меня такое чувство, что он дурачит людей, этот ваш питерский гений.

— Цоя, значит, слушаешь и Талькова? На вкус и цвет приятелей нет. Ну, хорошо, а ещё кто у тебя в фаворе? Какие-нибудь может быть политики, писатели, спортсмены, артисты входят в круг твоих интересов? ― спросил он.

— Все политики козлы, а наши — козлей всех. Их всех вашингтонский обком и «иерусалимские казаки» «строят». Нормальные писатели все давно умерли, пострелялись, перевешались, спились или скололись. Новые хрень всякую пишут, а артисты... вы фильм «Брат» смотрели?

— Нет, но слышал некоторые отзывы и, знаешь, немало отрицательных.

— Да ладно вам ― отрицательных! Не впилились в тему. Это кино стоит посмотреть. Там пацан классный Данила … правильный пацан, на таких Россия держится...

― Какой патриотический пафос! — усмехнулся Марголин.

Он открыл глаза.

― Будет время, посмотрю этот шедевр. Кстати, Антон, ты сегодня каким-то чудесным парфюмом благоухаешь. Что за праздник?

Антон объехал плотный сгусток машин, заехав при этом на встречную полосу, и остановился у светофора на красный свет впереди потока машин за стоп-линией.

— Это одеколон. Девчонка одна к Новому году подарила. «Доллар» называется. Запах прикольный, только выветривается быстро.

— Поздравляю. Запах... м-мм, в натуре прикольный, жаль, что выветривается быстро, — саркастически хмыкнул Марголин. — У тебя, значит, появилась дама сердца? Как у неё с дифференциалом и развалом схождения колёс, всё в порядке? Она учится, работает?

Антон, по всему, не заметил сарказма, ответил спокойно:

— С этим всё в порядке. Продавщицей припахивает в магазине: косметика, всякие женские штучки-дрючки.

— У вас уже было? — Марголин закурил, отвернулся к боковому окну.

— Бухнули, потанцевали, поржали и ко мне пошли, — будничным тоном произнёс Антон.

— А родители у девчонки этой есть? — Марголин нажал на слово «девчонка».

— Как водится. Не олигархи и не депутаты: маманя — парикмахер, батяня — водила. Маринка говорит, что достали они её уже по самое не могу. Семейный спорт ― бухают, дерутся.

— Жить будете вместе или так? — усмехнулся Марголин.

Антон молчал долго. Марголин докурил сигарету, ожидая ответа, опустил спинку кресла, вытянулся расслабленно.

— Посмотрим, — Антон говорил раздумчиво, — что-то я не готов ещё на такие подвиги. Хотя Маринка нормальная девчонка (девчонка, Маринка, ни «тёлка», ни «мочалка» и ни «бикса» в этот раз — отметил про себя Марголин невольно), тёлки-то сейчас какие-то жадные пошли, как та старуха в сказке, ну, у которой одно корыто было, а дед ей рыбку золотую словил. Все с ходу царицами хотят стать. У наших пацанов в роте у всех девчонки были перед армией. Две-три дождались, остальные скурвились, в разгон пошли. Кто с «чернотой» спутался, кому по клубам понравилось шастать, кто снаркоманился…

«Кстати насчёт жадности нынешних баб-с я с ним, пожалуй, соглашусь, — есть такая тенденция времён зарождения российской рыночной экономики конца двадцатого века. Но ведь и соблазнов стало больше, время «Запорожцев», «копеек» и «восьмёрок» ушло. Вчерашний «богач» в вишнёвой «девятке» и джинсах Wrangler нынче практически лузер. Кругом иномарки, джинсы любые запросто можно купить, сигаретами фирменными завалены витрины, пива завались, виски, клубы, секс-шопы уже. Хотя, «жадные», пожалуй, не совсем верная характеристика, ухватистей, скорей. С крепким хватательным рефлексом, как рекомендует нынешняя реклама: «Бери от жизни всё». Может отсюда проистекает отношение Антона к женщинам, часто попадал на таких, а сам жаден и скуп? В самом деле, плачу я ему хорошо, но он ничего себе не покупает из одежды, ходит в одном и том же, курит какую-то дешёвку «Родопи», «Приму». Копит, что ли? На что интересно?» — подумал Марголин, вслух же сказал:

— Что ж, это дело житейское. Такое всегда было. Меньше или больше стало неверных девиц, статистика нам не сообщает, но процент «скурвившихся», следуя твоей терминологии, всегда был, есть и будет, и он колеблется в разные стороны, в зависимости от нравственного состояния страны, политики властей и, м-мм, степени подпития, разумеется. Процент может подрастать в смутные времена истории, когда в стране всё идёт вкось и вкривь и падают «заборы». Сейчас, похоже, как раз такие времена. Но пива, колбасы и чипсов завались, нефть качаем, газ продаём, «бензоколонка Россия» работает, секс у нас, наконец, появился. Народ расслабился, не бузит, власть может спать спокойно под нежный шелест зелёной валюты — ей сейчас не до процентов, не до нравственности. Но, знаешь, и во времена моей юности слова популярной советской песни: «солдат вернётся, ты только жди» для многих девушек были совершенно пустым звуком. Меня моя девушка, к слову сказать, когда меня забрили, забыла через пару месяцев. Друг мне написал, что пустилась она во все тяжкие, а мы с ней так нежно ворковали, так миловались, о женитьбе даже говорили. Но делать выводы обо всех женщинах только на основе своего личного опыта и обид неверно и некорректно.

— И что, вам не обидно было? — быстро глянул Антон на Марголина.

— Обидно. Недолго, правда. Вокруг столько было красивых девушек. Молодость! В ней всё так скоротечно, разочарования и огорчения быстро проходят, а счастливых мгновений в ней всегда больше, чем разочарований. Всё горькое и обидное забывается легче, чем у людей поживших.

— Это у кого как. А вы в каких войсках служили?

— В стройбате.

— А-а-а, — разочарованно протянул Антон и замолчал.

Выражение его лица стало обиженно-печальным. Он смотрел на дорогу с наморщенным лбом, с какой-то напряжённой думой. У него была свежая стрижка, по лбу шла четкая, будто выведенная под линейку детская челка. Марголин невольно улыбнулся: вспомнил свою фотографию в восьмилетнем возрасте, где у него была точно такая же чёлка.

«Что-то детское в нём, — думал он, закрывая глаза. — И какой-то он совершенно не модный, не продвинутый. Совершенно не интересуется молодёжными веяниями, тусовочными фишками, сленгом городским, книг не читает, с музыкой на «вы». Мы таких как он в компанию в юности не брали, «колхозанами» звали. У них свои компашки были и, между прочим, нашей тусовке приходилось жёстко конфликтовать с ними и не всегда на словах. И кумиры у него: какой-то киношный Данила — правильный пацан. Былинный эпос: Данила ― Илья Муромец конца второго тысячелетия».

Из динамиков лились чудные звуки органа Хаммонд, звучала знаменитая тема «Whiter Shade Of Pale» в исполнении группы Procol Harum. Марголин чуть прибавил громкость.

— Не проскочи мимо цветочного магазина, — сказал он негромко.

— Да вот он справа, — Антон плавно притормозил и остановился.

Марголин посмотрел в окно, выходить не хотелось. Рядом с цветочным магазином на автобусной остановке зябли люди с мрачными лицами, шёл мокрый снег, пожилой мужчина поскользнулся, упал, никак не мог подняться, ему помогли.

Глядя в окно на эту тоскливо-неприглядную картину, он неожиданно подумал, что его роман с Валерией сильно затянулся, что всё теперь идёт накатом, инерционно, встречи стали редкими, костерок страсти тлеет, а не горит.

Антон выжидающе смотрел на него и он, будто очнувшись, мотнул головой и достал бумажник, но не успел ничего сказать. Опередив его, Антон спросил скучным голосом:

— Пять жёлтых роз и посвежей?

Марголин злобно глянул на него. Антон заёрзал в кресле, скорбно поджал губы, но в глазах его тлел смешок.

— Что? Что я опять не так сказал? ― проговорил он быстро и обижено, но Марголину показалось, что Антон внутри себя смеётся над ним.

— Копишь призовые баллы? Ну, ну… — Марголин сокрушённо и устало покачал головой. — Именно жёлтых и посвежей. И шевелись, пожалуйста.

Антон молча вышел из машины, распрямил плечи, повертев шеей, ёрнически процедил, копируя Марголина: «Контрпродуктивно! Я плачу тебе жалование и премии. То, что ты мой родственник, не является преференцией для тебя. Котяра ты, дядя Дима. Барин, блин! Такие вот коты, как ты, братик дорогой, и привели страну к бардаку».

Смачно сплюнув, он двинулся к запотевшим дверям цветочного магазина, добавив зло: «Деловой, блин, буржуин! Старпёр — бабий страдалец».

 

Марголин вставил в магнитофон кассету с записью диска битлов «Клуб одиноких сердец сержанта Пепера», закрыл глаза, расслабленно откинулся на сиденье, настраиваясь отвлечься, насладиться музыкой юности, но в голове творилась какая-то чехарда, мысли крутились, скакали, сталкивались, высекая пульсирующую боль. Покалывало сердце, охватила тревога.

 

Уходящий год был для него необыкновенно напряжённым и успешным. Совсем недавно он совершенно фантастическим образом выиграл конкурс на строительство лакомого куска автодороги. Это сулило отличный и долговременный финансовый успех, а его личный кусок «пирога» обещал быть весьма и весьма увесистым. Этого успеха могло бы и не быть, если бы не неожиданная встреча с одноклассником, довольно известным теперь человеком, с которым он не виделся со времени школьного выпускного вечера.

Ничем выдающимся в школе он себя не проявил, закончил её серым «середнячком», но к разрушительному финалу перестройки выскочил на орбиту, выбившись в успешного и удачливого предпринимателя. «Успехи» у него были громкие, скандальные и с криминальным душком. Они тогда нещадно полоскались в газетах и по телевидению. Но как говорится, «время лечит»: через некоторое время Кислинский Лёва, теперь Лев Борисович, стал владельцем газеты, которая когда-то гневно живописала его «подвиги» на путях рейдерского захвата чужой собственности и хитроумные мошеннические схемы ловкого комбинатора. Сейчас он жил на две столицы, был владельцем успешного московского коммерческого банка, в Питере был завязан в строительном и нефтяном деле и торговле. Пути, ведущие к таким денежным оазисам, Марголину были ведомы: пронырливость, деньги, связи, и не только в высоких политических и экономических сферах, но и в криминальном мирке. Ему и самому приходилось вариться в подобном киселе — такими были реалии времени.

Лёва внешне сильно изменился. Из когда-то стройного, патлатого, с роскошной курчавой шевелюрой парня он превратился в суетливого, лысого и говорливого, как-то странно усохшего господина с животиком-арбузиком и бегающими острыми глазками-бритвами. «Вихрь удовольствий и круглосуточная калькуляция развеяли чудесные Лёвины кудри», — подумал Марголин, пожимая его маленькую и потеющую ручку. После общих слов и вопросов о здоровье, семье, с улыбкой вспомнили школьные годы, учителей, одноклассников, немного коснулись дня сегодняшнего. Марголин коротко рассказал, что собирается участвовать в тендере, но уверенности в выигрыше у него нет, так как состав участников очень серьёзный, участвует, по всему, и криминалитет, ушлые подставные деятели — всё довольно мутно. Расстались, обменявшись телефонами, а через неделю Кислинский неожиданно позвонил и предложил встретиться. Сидели в ресторане, но не благодушествовали и не расслаблялись. Состоялся серьёзный разговор.

Лев Борисович привык извлекать пользу из любого дела, за которое брался. У него была железная хватка искушённого в боях за денежные знаки дельца, а в планах Марголина он узрел свою выгоду, и не только материальную, как оказалось позже. Резины он тянуть не стал и предложил ему свою помощь, разумеется, не «за так», а за долю в его деле, причём сослагательное наклонение им игнорировалось — слово «если» не проговаривалось. Лев Борисович безапелляционно заявил, что тендер они, как он выразился, «заберут». Этим «они», он как бы властно закреплял будущий успех совместного предприятия.

Такого оборота дела Марголин никак не ожидал, но выиграть хотелось очень, и он согласился. По своим каналам он успел узнать, что Кислинский в негласной, иерархической лестнице элиты города находится на верхних её ступенях, а значит, вполне может оказать реальное практическое содействие. Он согласился, но солоноватое послевкусие, ощущение того, что он продал первородство за чечевичную похлёбку, осталось. Впрочем, можно было и не расстраиваться: так все дела тогда делались.

Пожимая руку Лёве на выходе из ресторана, он неожиданно вспомнил, как в десятом классе купил у патлатого тогда одноклассника пластинку битлов «Rubber soul» за дикую по тем временам цену в 130 рублей, при этом Лёва не уступил не рубля, стоял на этой цене насмерть, как он его ни уламывал. Пришло воспоминание и о том, что через Лёву можно было достать настоящие джинсы «Wrangler», фирменные сигареты, опять же за немалые деньги.

Лёгкость, с которой Кислинскому удалось решить участь тендера в их пользу, поразила Марголина; совершенно ясно стало, что поработала крепкая, слаженная команда, хорошо ладящая с властью. Понятно было и другое: ситуация для него в корне менялась — серьёзные решения ему теперь придётся решать с Кислинским, а отношения будут жёсткими и рациональными, сам он будет теперь перед ним оголён, Кислинский из тени сможет незримо контролировать бизнес.

Это коробило, тщеславие страдало, но пути назад уже не было: за красивые глаза такие призы не выдают. Марголин это понимал изначально и страдал. У него было тягостное чувство, будто он впустил в свой дом прохожего, которого совсем не знал, и тот теперь стал членом его семьи.

Было ещё нечто тревожащее. Интуиция ему подсказывала, что Лёва многого не договаривал, часто говорил какими-то недомолвками. Несколько раз за совсем короткий срок их общения Марголину довелось слышать от него странные фразы. Быстро потирая свои маленькие, всегда холодные и влажные ручки, он, нервно почёсывая ногтем лобную залысину, воодушевлённо, с горящими глазами произносил: «Мы такие дела скоро закрутим, Дима! Такие дела — никому не снилось. Время работает на нас. Держись, брат, за нас, всё только начинается». Это «держись, брат, за нас» резало слух, наводило на мысли о какой-то корпорации могущественных людей, у которых «длинные руки». Интуиция редко подводила Марголина, он ожидал необычной развязки.

И она наступила, когда могущественный покровитель пригласил его на день рождения известного предпринимателя-миллионщика. Вечеринка проходила в особняке воротилы под Выборгом. Марголин встретил здесь множество людей, которых до этого видел только по телевизору. Дам на вечеринке не было, обслуживали вечер мужчины официанты. Хорошо «нюхавший» воздух Марголин быстро разобрался, что это сходка людей, собравшихся для решения каких-то своих насущных задач, а день рождения лишь повод, чтобы собраться вместе. Гости были примерно одного возраста с ним, говорили на «ты», пили мало. Верченый Лёва был здесь своим в доску. Дорогие костюмы и галстуки некоторых гостей, по всему, их стесняли, выдавая привычку к просторным костюмам спортивным, «автографы» на руках подтверждали это умозаключение Марголина. Хорошо высвечивалось почтительное отношение общества к улыбчивому гостю солидных габаритов, явно перешагнувшему порог пенсионного возраста.

В середине вечера Лёва с заговорщицким видом взял Марголина под руку и поднялся с ним на второй этаж. Там в уютном кабинете их ожидал этот старик, представившийся Григорием Абрамовичем. Кислинский в разговоре, усмехаясь, звал его панибратски дядей Гришей. После короткой беседы на отвлечённые темы Григорий Абрамович, строго и испытующе глядя на Марголина, сказал: «Собственно, молодой человек, не будем толочь воду в ступе. Наш уважаемый товарищ Лев Борисович рекомендовал вас как умного, деятельного и полезного, преданного делу товарища, характеризуя вас с положительной стороны. М-да, а мы мнение наших товарищей ценим».

В сказанном «доном Винченцо» ― как Марголин сразу про себя прозвал «дядю Гришу» ― он услышал постную лексику речей ответственных советских партийных работников. Какому делу он был «предан», Марголин не понял, но обратил внимание на это ― «мы» Григория Абрамовича. В голове мелькнуло: «Где-то я уже этого «дона» видел и слышал».

Бросив недоуменный взгляд на Кислинского, он, рассмеявшись, спросил: «Опять в партию?» — «Не в ту, слава Богу, тьфу, тьфу, не в ту, — снисходительно улыбнулся Григорий Абрамович.

Пожевав губами, он посмотрел долгим испытующим взглядом на Лёву, будто ожидал от него какого-то знака, и Марголину, внимательно наблюдавшему за их лицами, неожиданно показалось, что хозяин здесь не этот представительный старик, а вертлявый Лёва Кислинский.

Начало разговора удивило и насторожило его. Изображая доброжелательную улыбку, «дядя Гриша» продолжал: «У вас хорошая биография, Дмитрий Яковлевич. Коренной ленинградец, высшее образование, родители участники войны, дед и бабушка по отцу блокадники, трудовая деятельность вызывает уважение, вы продолжаете дело своего отца, с которым я имел удовольствие быть лично знакомым, пользуетесь авторитетом в своём большом коллективе, на хорошем счету у руководства города, успешно работаете…».

Марголин рассмеялся: «Ну, вы меня перехваливаете. У меня, между прочим, ещё судимость была и реальный срок». На что Лёва, с плутовским выражением лица, вставил: «Так это, Дима, в натуре, даже положительный фактор твоей биографии. Хороший человек, трудяга, пострадал от козней подлых советских партократов-коррупционеров. Народ, Дима, у нас страдальцев жалеет и любит. Самый лёгкий и отзывчивый народ, не побоюсь этого слова, кхе-кхе, во всей вселенной».

На самом деле у Марголина случился обычный для времени распада страны денежный конфликт с бандитами. «Пацаны» вымогали невозможно высокую дань с его предприятия, возраставшую ежемесячно в геометрической пропорции и, по всему, возжелали прибрать его дело к своим рукам. В результате конфликта, не без помощи родной милиции, подкармливающейся из рук криминала, у него вдруг «обнаружились» крупные нарушения в финансовой части, и он угодил за решетку. И видимо легко отделался, потому что многие смельчаки того времени на тернистом пути рыночных отношений были убраны с дороги безо всякого сожаления другими энтузиастами накопления первоначального капитала, сообразно пресловутому принципу — «Боливар не выдержит двоих».

К середине разговора ему стало ясно, что его вербуют. Как-то плавно разговор перетёк в деловую плоскость, в которой были вскользь, намёками, прорисованы некие грядущие изменения в стране, связанные с ротацией в высших эшелонах власти, что обязывает умных людей встретить во всеоружии эти изменения, и уже сейчас приложить усилия для формирования надёжной команды, которая сможет встроиться в систему. Марголин ожидал чего угодно, только не этого: ему предлагали идти в политику, гарантируя, что в этом ему будет оказана всесторонняя и мощная поддержка!

Лёва, вступивший в разговор, с циничной серьёзностью успокоил его, как-то ловко ввернув: «За наш бизнес можешь не волноваться. Он будет прикрыт надёжно». Это «наш бизнес», неприятно отметилось. Марголин сразу почувствовал себя пиратом, которому ловко всучили чёрную метку, после вручения оной, как известно, следуют определённые действия со стороны пиратского сообщества. Мгновенно в голове прокрутилось: «А ведь отказаться-то и не получится! Помогли в бизнесе — плати дань!»

Было чёткое осознание того, что если он откажется, то и в бизнесе могут случиться всякие непредвиденные вещи, ведь люди, которые собрались его выдвигать как представителя своего лобби во властных структурах, обдумали все свои ходы, а он много не знает. Оттого, что придётся стать зицпредседателем некоего тайного финансово-политического союза, пусть даже и с прекрасными денежными перспективами, корёжило. Худо-бедно сейчас он был на своём месте, оставался непосредственным единственным руководителем, знал своё дело, умел его делать, любил его.

Благожелательно улыбаясь, Кислинский сказал, что он может подумать над их предложением, но Марголин согласился, трезво рассудив, что сейчас время именно такого бизнеса и такой политики — других методов в стране ещё не придумали, да и выхода уже не было — думать нужно было раньше. Его согласием Григорий Абрамович остался крайне доволен. Удовлетворённо потирая руки, он констатировал: «Я не сомневался в том, что вы умный человек». «В переводе на ваш язык, «умный» означает «на всё готовый », — сказал про себя Марголин.

Во время прощания в голове яркой вспышкой полыхнуло озарение: школа, весна, цветы, торжественный приём в комсомол, полненький горкомовский инструктор с румяными провисающими щёчками хомяка и оттопыренными ушами Григорий Абрамович Фурманов вручает школярам комсомольские билеты, а лучший друг и одноклассник Сашка Сухов прыскает в кулак и шепчет ему на ухо: «Димон, видал, как товарищ разъелся на комсомольских харчах?».

Лёва на прощанье фамильярно стукнул его по плечу, довольным тоном произнеся: «Хорошая реакция, старик. Ценное качество». Приступ ненависти и брезгливости накрыл Марголина. Сдерживаясь, криво усмехнувшись, он сказал: «Мне сделали предложение, от которого было невозможно отказаться». Кислинский посмотрел на него долгим и пытливым взглядом, помялся, и неожиданно наклонясь к его уху негромко проговорил: «Тряхнуть стариной не желаешь? Нимфеток сейчас подвезут».

Марголин отпрянул назад, на мгновенье онемев. «Дома ждут», — быстро проговорил он и торопливо пошёл к выходу. У двери он, чувствуя, что Кислинский смотрит ему в спину, обернулся: Лёва стоял, скрестив руки на груди, странная ядовитая усмешка вызмеилась на его тонких, бескровных губах. Марголин, растерянно улыбаясь, взялся за ручку двери. Идя к машине, он прошептал: «Нимфетки! Беспроигрышный способ повязать меня окончательно. Ты вляпался, Дима».

Вскоре ему пришлось забыть об отдыхе и выходных днях, жизнь проходила теперь в постоянных контактах с множеством людей. Его приглашали в телевизионные передачи, брали интервью, он участвовал в разных конференциях, диспутах, ток-шоу, разрываясь между работой и новой для себя деятельностью. Он переживал, осознавая, что новый путь, предложенный ему, — это лживый и не совсем безопасный путь, что жизнь его резко изменится, личного времени, которого и сейчас у него было не так уж много, поубавится, придётся много врать, врать прилюдно, фарисействовать, выполнять чьи-то приказания, быть всё время на виду.

 

После школы он пошёл по стопам отца. Окончил институт, работал инженером в его подразделении, перевыполнял план, внедрял в производство свои идеи и рационализаторские предложения и, наверное, непременно дошёл бы, как и отец, до начальственных высот и депутатских мандатов, но грянула перестройка. Прожектёр по характеру, в хорошем смысле этого слова, и ухватистый хозяин, он ринулся в создание своего малого предприятия. Ему не нужно было угадывать направление, в котором крутятся большие деньги: это подсказывала поговорка, бытующая в родном городе: «В Ленинграде дорог нет, но есть места, где можно проехать». Количество машин в городе быстро возрастало, а дороги продолжали соответствовать гоголевскому определению одной из российских бед.

Страна, деморализованная болтовнёй Горбачёва, устало перестраивалась, ожидая прихода «социализма с человеческим лицом» и обещанных квартир к 2000-му году. Некоторая часть населения сумела перестроиться: открывались кооперативы и малые предприятия, хозрасчётные частные лавочки. Марголин смог организовать работу. За довольно короткий срок в его ведении стало несколько подразделений с хорошей техникой и грамотным персоналом, с офисом в центре города. Он мог заниматься уже большими и сложными объемами работ, а ведь начинали они с благоустройства придворовых территорий, заключая договора с муниципальными образованиями. Правда, была и чёрная полоса, арест и тюрьма. Это произошло в момент, когда в стране кипели нешуточные политические страсти. Будущий нобелевский лауреат Горбачёв, первый и последний президент СССР, «лучший немец России», метался из крайности в крайность, его власть логически подходила к концу, хотя расставаться с ней он не желал, звериными когтями вцепившись в своё кресло, что однако ему не помогло.

Марголин попал за решётку, живя в стране под названием СССР, а на свободе оказался уже в стране, вернувшей себе исконное своё имя Россия. Пока он сидел в тюрьме, его друг и компаньон Костя Демьяненко, с которым он поднимал своё детище, смог удержать их дело от развала. Немного сузив рамки предприятия, он ухитрился выжить. Выйдя на свободу, Марголин с утроенной силой занялся расширением дела и всё получилось.

 

В салоне запахло специфичным запахом обработанных химикалиями голландских цветов и дешёвым табаком — вернулся Антон с цветами.

Марголин открыл глаза, приоткрыв окно, закурил, обратив внимание, что в пачке оставалось всего несколько сигарет, а ведь это была уже вторая пачка за сегодняшний день.

— Крышу посрывало у людей. Прибодалась тётка в магазине, стропила, блин, мисс блокада. Купи мне, малыш, белую хризантему, хочу умереть с любимым цветком. Я тебя на том свете добрым словом вспомню. Не старуха ещё, лет под пятьдесят «синюхе», ― бурчал Антон, укладывая цветы на заднее сиденье.

― Купил?

— Перебьётся. Много таких. Послал куда подальше дуру.

Марголин желчно проговорил:

— Мог бы сделать женщине приятное. Жаба задушила?

Антон промолчал.

С наслаждением и жадностью затягиваясь сигаретой, Марголин думал сейчас о странной чёрствости и неприязни брата к несчастным или убогим людям. Они не вызывали у него жалости и размышлений о горестной их доле. Таких людей он почему-то воспринимал, как какое-то уродство, портящее пейзаж, а к бомжам и вовсе испытывал маниакальную злобную нетерпимость. Подумалось ему и о том, что случись у него, в его молодости, похожая встреча с женщиной, подобной той, что встретилась сейчас Антону в цветочном магазине, он совершенно по-другому воспринял бы происходящее. Непременно купил бы несчастной женщине цветок, который ей так хотелось получить, а уж желания насмехаться и грубить точно бы у него не возникло.

Джон Леннон молодым, чистым и каким-то детским голосом пел «Lucy in the sky with diamond». Марголин закрыл глаза, внутренне улыбаясь. Он слушал песню, которую Джон наполнил фантастическими образами, обилием красок и клиповых образов: здесь были и девушка с калейдоскопическими глазами и мармеладные небеса, и целлофановые цветы и такси из газет.

«Крутая и сюррная песня для того времени. Помню, какие разговоры велись в те времена о ней; говорили, что в названии песни скрыта аббревиатура ЛСД, на Западе вокруг песни даже был скандал. Сам диск произвёл настоящий фурор, да и сейчас музыка эта, пожалуй, не устарела, звучит вполне свежо; мы тогда все балдели от этого диска, слушали его запоем, — думал он, слушая песню. — Как бесстрашно Джон сочинял свои тексты и как классно у него это выходило. 1966 год… сколько Джону тогда было? Он родился 9 октября 1940 года, я ― на шесть лет позже. Значит, в 1966 году, когда он написал эту песню, ему было 26 лет. А в восьмидесятом, когда придурок Чепмен разрядил в него пистолет, Джону исполнилось всего сорок. Однако какую он интересную жизнь прожил, сколько успел за это время сделать и сколько бы ещё мог. А я в двадцать лет учился строить дороги, строил их в тридцать и в сорок, продолжаю строить их на шестом десятке жизни. И пронеслись годы в этой рутине, а жизнь… жизнь теряет, теряет яркость красок, входит в плавное течение, позади пороги, всё ближе устье реки...».

Тут его мысли неожиданно просыпались камнепадом, остановить который он был не в силах. «А ты, старик, — сыпались мысли-камни, — что ты такого, в самом деле, сделал замечательного? Нет, дороги — дело нужное и полезное, даже в какой-то мере творческое, не для тех, конечно, кто бульдозерами гравий разгребает или дышит в августовскую жару горячим асфальтом, а для разработчиков, проектировщиков. Только твой творческий заряд, по всему, иссяк. Было, было, горел ты работой, придумывал с Костей интересные решения, любил своё дело. Но давно это было, теперь всё буднично, скучно, предсказуемо, практически ты управленец, увешанный веригами обязательств. Твои достижения заключаются в том, что объёмы работ увеличиваются и увеличиваются, совсем неплохо влияя на твоё финансовое благополучие. Надо сказать, Дима, ты успешно плывёшь в мутном потоке рыночной реки, умело обходя рифы. Приятных материальных приобретений на этом пути много, а потери? Ну, когда ты последний раз хохотал от всего сердца? Когда порывисто, крепко, с горящими глазами обнимал друга? Костя? У Кости, как и у тебя, — сплошные «приобретения», от которых потухли и его смешливые очи. Когда в последний раз ты брал в руки книгу, чтобы как когда-то впасть в прекрасный ступор, съесть её жадно, не отрываясь, а после долго ходить и с кайфом переваривать прочитанное? Откладываешь книгу на четвёртой-пятой странице, глаза слипаются ― потом, потом, потом, завтра дочитаю... Завтра... Бабулечка моя покойная, когда я в детстве пытался профилонить и оставить какие-то дела на завтра, часто мне говорила, что завтра может не наступить. Это так, бабулечка, так. В этом чемпионате под названием «жизнь» дата финала не обозначена, а победителей не бывает, но разве возможно такое осознать в детстве? И лодка твоя, Дима, плывёт, плывёт к причалу, куда плывут все лодки человечества. А там… там, говорят, строго посчитают «приобретения»... все «приобретения». Боже мой, да прожита жизнь, прожита! Прожита, прожита, Дима! Не уговаривай себя, что есть ещё порох в пороховницах: пятьдесят четыре ― это, чёрт побери, фатально печальная цифра, потому что в ней аж три прожитых восемнадцатилетия человека, а печаль в том, что на четвёртом восемнадцатилетии такой цикл отсчёта может оборваться в любой миг, сказал недавно твой ровесник Костя, мастак абстрактно философствовать во хмелю. А может нужно вовремя свернуть в какой-нибудь тихий, узенький, неприметный проливчик, к небольшому и тихому зелёному островку, где будет так тихо, что будет слышно, как растёт твоя борода? Уйти с пути приятных «приобретений». Можно. Но с потерями, скорей всего серьёзными. Теперь такого шага не поймут. Обструкция, это в мягком варианте. Это не приветствуется, а в твоём случае особенно не будет приветствоваться — ты же теперь, так сказать, «выдвиженец» партии «неумеренно-уверенных», тебя обозначили, и с этим придётся считаться. Вперёд к победе капитализма, ни шагу назад: прорабы обязаны быть в первых рядах батальонов. Бери высоту за высотой, закрепляй успех за успехом, не останавливайся на достигнутом, падай, но вставай. Передыху нет, останавливаться нельзя, в затылок дышат, споткнёшься — затопчут. И ты в этой гонке давно и она дала уже о себе знать. Были уже стуки в «моторе», давление порой так шибает, что голову не поднять. Но пока всё ничего, тьфу, тьфу. А как, не дай Бог, разобьёт тебя завтра? Ведь «завтра может не наступить», бабушка это на практике проходила, в блокаду, — эмпирика железная. Похоронят, Дима, соответственно статусу в дубовом полированном гробу, не гвоздями крышку заколотят — застёжками металлическими застегнут, как чемодан, и бросят туда, куда всех бросают. Жил в комфорте, в отдельно построенном земном раю — двигай и в загробный мир с комфортом. Ха-ха, вообще, пора уже вернуть традицию древних класть в домовину оружие, в сегодняшних условиях это калькулятор, мобильный телефон и чековая книжка, хотя у некоторых — это по-прежнему пистолет и нож. И хорошо, если сразу «лыжи» отбросишь, а не будешь лежать овощем на радость своим близким. А если и переживёшь удачно «четвёртое восемнадцатилетие», будешь всё это время как муха барахтаться в лживом подсиропленом вареве, куда тебя затащили Кислинские с дядями Гришами (не лавируй, они ли затащили?), где ты должен будешь с умными глазами впаривать электорату ― слово-то какое неживое, едкое, как электролит! ― «разумные» слова и раздавать приятные обещания, которые никогда не будут выполнены: ты же прекрасно знаешь, что что-то изменить — труд сизифов. Рулят люди, не о счастье народном думающие, а о благополучии своём и своих кланов. Но ты будешь жить без материальных проблем: есть, пить на белых скатертях, ездить на курорты, покупать жене дорогие цацки, но долго ли ты ещё будешь на мужской стезе? Ты же, если трезво посмотреть, Марголин, истаскался. Истаскался, истаскался, друг Дмитрий... Стаж-то большой — с юности шалить изволили-с, сударь. И был ты брат, всегда сладострастником, по слову писателя моралиста, классика, копателя душевных помоек, любимого писателя твоей жены. И хотя с виду, говорят, ты ещё ничего, да изнутри ты уже подгнил, осел, треснул и наклонился. Что за слово такое скользкое и многозначное — «ничего»? «Ничего» — средненькое, терпимое, и в то же время — это пустота, отсутствие предмета. Чёрт! «Ты ещё ничего»... правдивей было бы сказать — «уже ничто»».

С этого места его мысли совершенно скомкались. Из моря теперешних тяжёлых и сумбурных размышлений они стремительно перетекали в узкое русло с бурлящей тёмной водой, несущейся по мшистым порогам и вскипающим воронкам водоворотов, поток этот нёс в себе липкий страх и распад. Он судорожно ослабил узел галстука, ему стало трудно дышать.

«Господи, да ты же всё о себе, о себе любимом переживаешь! Великий и ужасный, бесстрашный ловкач, хитрец и трус. Знаешь, знаешь, что всё тайное однажды может стать явным, представлял же себе это уже много раз, что однажды твоё дерьмо может хлынуть на твоих самых дорогих людей и это будет вселенская катастрофа. Почему не останавливаешься? Хочется беды? Ведь столько было уже всего, а твоё «ничего» до сих пор не открылось? Если формула «всё тайное становится явным» верна, а она, конечно же, верна, то это означает, что час расплаты фатально приблизился. Большая часть жизни прожита, подходит срок проявки твоего «ничего», он обязан придти наконец. Известно, расплата имеет свойство приходить непременно в такой момент, когда человек этого не ожидает — такова неминуемая метафизика жизни. Это будет космический крах, когда Елене откроется твоё «бесстрашие». Но она всё такая же! Любящая, нежная, заботливая, такая же тонкая душевно. Как, как она с её интуицией, с её чувствительностью на малые токи до сих пор ничего не узнала? Неужели я впрямь такой замечательный артист? Или её сердце, её наполненная чистотой душевная матрица абсолютно не может в себя допустить всякую грязь, мусор и мерзость? Просто ей, наверное, и в голову не может придти мысль об измене, о подлости человека, которого она любит. Ну а если? Если откроется? Ведь должно открыться? Космический крах двух невинных жизней! Твой-то крах — это обычный крах подлеца, будешь жить, рук на себя не наложишь, может погорюешь месячишко в обнимку с бутылкой над своей разнесчастной судьбой. Ни на мгновенье Лена не останется с тобой, заберёт дочь и исчезнет из твоей жизни навсегда...

Его зазнобило и будто тяжёлой плитой придавило к креслу, но мысли режущие, бросающие в дрожь, продолжали свой бешеный бег: «Ты этого ждёшь? Ты хочешь взрыва, который разнесёт в клочья жизнь самых близких тебе людей? Не только Елену и Ксюшу, осколки полетят в родных Елены, и в Антона (чёрт бы его побрал!), в дядю… он такого о тебе высокого мнения, гордится твоими достижениями, приёмная сестра моей матери жива ещё, они все Елену обожают. Да кто её не обожает?!».

Он торопливо и нервно закурил. В висках болезненно пульсировала кровь, рука с сигаретой подрагивала. Он бросил короткий взгляд на Антона, который хмуро смотрел на дорогу.

«И вот этот ещё... «танкист». Нет, он не проговорится, зачем ему это? Хотя, что в его голове дурьей может произойти, когда его клинит? Нужно от него избавиться, мы с ним никогда уже не сойдёмся. Мне нужно было сразу закончить с ним поездки к Валерии, чтобы не будить лихо, притушить костерок его ядовитых мыслишек, как-то вывернуться в тот раз, когда он увидел Валерию, не нести ахинею. Не понимаю, почему я продолжаю его таскать с собой, зачем я это делаю? Это странно, мазохизм какой-то. Таскаться с сумками на четвёртый этаж тяжело? Это деградацией попахивает, Дмитрий, наплевательством, беспомощностью, ленью и расслабленностью. Вот сидит рядом мой биограф поневоле, о чём он сейчас думает, выкатив свои лупатые глаза? Чёрт, видеть его не могу, пора убрать его из моей жизни! Вычеркнуть! А Елена моя к нему благоволит, разговаривает с ним всегда ласково, жалеет его — это хорошо видно. И он, я заметил, совсем другим человеком становится в её присутствии. Глаза оживают, смотрит на неё, гм-м, любовно. Нет, не как мужчина, а как сын, мне так видится. Но он может всё разрушить, может! Я напрягаюсь, когда Елена начинает с ним говорить», — пронеслась в голове быстрая мысль, повергшая его в трепет.

На мгновение его мысли сбились в этом месте размышлений, обиженный голос внутри него задал неожиданный и коробящий самолюбие вопрос: «Елена плюс Антон ― притяжение, ты с Антоном ― отторжение. Хорошее тянется к подобному?».

Такое положение вещей ему было обидно, принимать это не хотелось. Из него выходило, что его личные отношения с Антоном можно сформулировать как: «хорошее» отталкивается от «плохого» и это «плохое» олицетворяет он. «В Елене говорит комплекс женщины-матери», — жёстко обрубил он этот ход мыслей.

«Как же я мог так глупо проколоться? — опять посыпались, больно ударяя камни-мысли, от которых он не мог отвернуться, спрятаться, прикрыться. — О Валерии никто не должен был знать! К ней можно было и дальше на такси ездить, а Антона с первого дня нужно было держать на коротком поводке — хуже бы от этого стало! Нет, нужно от него избавляться. Зачем мне рядом с собой соглядатай, который с ухмылкой суёт свой нос в моё бельё? Не хватало мне изо дня в день жить рядом со своим судьёй. Пора с этим кончать. Лучше поздно, чем никогда. А поводов для расставания Антон уже дал предостаточно».

«Ха! А бельишко-то твоё с грязнотцой. Ты, брат, как партизан, везде себе укрытия готовишь, соломку подстилаешь, хвост подчищаешь, везде у тебя схроны, всех объегорить хочешь, чистым в глазах других остаться хочешь, но, в конце концов, так может выйти, что ты сам себя, брат, славненько объегоришь, когда наружу вылезут твои замечательные достижения, а такое всегда возможно. Сам же говоришь, что тайное рано или поздно становится явным, по счетам когда-нибудь непременно придётся платить. А Антон… не смеши себя. Ну, избавишься ты от него, легче тебе от этого не станет? Всегда будешь помнить о нём, о свидетеле твоих, хе-хе, расслабух, и Антон ничего никогда не забудет. Ты замаран и высвечен. Никуда это уже не денется и не исчезнет, всегда с тобой будет и с ним. Говорят, пёс возвращается к своей блевотине, а ты всегда возвращаешься, манит тебя грязь, завораживает», — вклинился в его размышления противный голосок.

И он был настолько реален, будто пришёл с заднего сиденья. Марголин, вздрогнув, резко открыл глаза и, крутанув головой, боязливо посмотрел на заднее сиденье. Антон бросил на него удивлённый взгляд. Судорожно вздохнув, Марголин опять закрыл глаза. Тяжёлой лавиной, придавливая его своей тяжестью, продолжал течь поток болезненных, разрушающих его волю и сознание мыслей:

«Казачка моя кареглазая… Леночка, Ленуся, скотина Марголин, скотина блудливая, взял тебя девушкой невинной, обворожил, очаровал. Не прогадал, как всегда, нашёл и застолбил верную и надёжную жену! Любишь ты, Дима, всё чистенькое да надёжноё. А сам как был кобелём, так кобелём и остался… мало тебе бабских ласк, всё ищешь новенького, прилипаешь к чужому. Что ж новенького-то может быть в этом деле?! Как-то Лена, богомолка твоя, знаток всяких побасенок из жизни праведников, рассказывала тебе о некой древней княгине Февронье, которая как-то плыла в лодке с мужчинами и поймала похотливый взгляд тогдашнего ловеласа. Отбрила она его, охладила и вразумила простыми словами: мол, попробуй-ка ты, ясный сокол, водицы с правого, а после и с левого борта — она и там и там одна, так и женское естество, сам знаешь, что оно всегда одно. Ну, что тут скажешь? Это так, так, Марголин. Чёрт! И что ж мне так не везло: ещё ни одна баба мне так не сказала, как древняя эта свет-Февроньюшка, не пристыдила, не образумила, пощёчину не влепила? Не нашлось среди них ни одной разумной и жёсткой, а я б такую, честное слово, зауважал бы, послушал. Но нет, все они на понятные им мои взгляды призывно оживали. Может тоже искали необыкновенную живую воду за бортом? Рано начал, Дима, остановиться не можешь, всё черпаешь воду с разных бортов, не напьёшься никак водицы сладкой, отравленной. Смотри, захлебнёшься. И тебе же, по большому счёту, придурок, лучше, чем с любимой женой в постели ни с кем не было! Все, все, все твои подружки податливые, льстивые дешёвки, быстро соглашающиеся на все прихоти мужчины ради денег, подарков, каких-то своих меркантильных целей. И ты, зная это, не отступал от своих помыслов, естество женское тебя влекло, водицы живой искал! Фу, похотливый сладострастник, ищешь себе оправданий! Только что придумал, что женщины виноваты в твоей животной неуёмности. Откроется, всё твоё дерьмо откроется, обязано открыться, обязано, Дима, — есть такой закон. Закон возвращающегося бумеранга.

«Здорово сказанул! Любимая жена? Врёшь! Не любишь ты ни жену, ни дочь! — опять вклинился в этом месте ненавистный упрямый голосок. ― Нет такой любви, чтобы обманывать любящих тебя. Полвека прожил, пора бы было уже честно составить мнение о себе. Не упирайся — не любишь, не любишь. Ты ни малейшего понятия не имеешь, что такое любовь, не было её у тебя никогда. Не каждому дано это чудо. Кто знаком с любовью, тот счастлив и радостен. Разве ты можешь сказать себе, что ты счастлив? Что радостен? Вот обладать — это твоё. Тут ты специалист, но обладать ― не значит любить». — «Нет, нет, нет! — «крикнул» Марголин исступлённо этому голосу. — Люблю, люблю, ты врёшь. Я — свинья, но нет для меня никого дороже этой женщины и дочери, люблю их...» — «Свинская любовь? В некоторых книгах описана такая, г-мм, любовь, — не дал ему договорить голосок. — Ты же совсем недавно перечитывал «Братьев Карамазовых». Есть там персонаж, твой ровесник, бодренький старикашка Карамазов, мерзкий сладострастник. Ну, я думаю, ты его кое в чём уже опередил, хе-хе. Замени желанную Грушеньку этого старика на твою содержанку Валерию и выйдет из тебя современный сладострастник, только с телефоном, автомобилем и джакузи в квартире со всеми удобствами. Но ты хуже его. Он ни себя, ни окружение своё не обманывал, жил свиньёй, не скрывая своих пакостей, в «скверне своей хотел до конца прожить». А ты... да, что я тебе разъясняю? Вот скажи, ты и Валерию любишь и жену? Кого больше? Смешной вопрос, правда? Молчишь? Сказать себе, что Валерию любишь, не можешь, ей же говоришь, что любишь; делишь постель с ней и женой и Елене говоришь о любви. Обманываешь обеих. Сладострастник ты, сладострастник — факт! А Антон свидетель твоей скверны, оттого ты так страдаешь. В той книге и про «это» есть. Вспомни, старец Зосима там рассказывает о человеке, который ему поведал когда-то в молодости о том, что совершил подлое убийство любимой, доставшейся другому мужчине. Признание это, однако, не принесло ему душевного облегчения. Оно так стало его гнести, так изъедать, так невыносимо ему было от того, что есть теперь человек, который знает про его страшное преступление и грех, что он решил убить этого благородного во всех отношениях свидетеля своего преступления, которому сам и поведал о нём. Он, правда, вовремя остановился. Сдаётся мне, что и ты на пути к страшным мыслям. Ненависть и страх могут тебя довести до того, что ты и убить парня решишься, чтобы твои потные делишки не раскрылись. Так что ты и сладострастник, и трус, и лжец в одном флаконе», — поставил точку голос и Марголин, давно уже не делавший этого, стал машинально грызть ногти.

Книгу он читал три раза. В юности проглотил её, как интереснейший детектив с любовной интригой, в тюрьме прочитал её уже помедленней, вдумываясь в повествование, и получил совершенно другое впечатление от прочитанного, поразившись глубокому «бурению» грязевых пластов человеческой души, увидел много такого, на что не обращал внимания, читая книгу в юности. Третий раз он читал книгу недавно, вернее не читал уже всю, а перечитывал, осмысляя те куски, которые он подчеркнул карандашом во время второго прочтения в тюрьме. И в этот раз он, краснея, стал находить в себе не только черты мерзкого старика-сладострастника Фёдора Карамазова, но и Мити, и Ивана, и даже Смердякова, не без помощи, надо сказать, сегодняшнего «голоска» в голове. И сейчас он с болезненной судорогой на лице вспомнил вот это карамазовское: «в скверне моей до конца хочу прожить», с неизъяснимым раздражением думая: «На века оставил нам гений горчицы с перцем на десерт. Разглядел под микроскопом «клопа сладострастия»».

Его передернуло, как от холода: очередной раз к нему пришёл «день совести» — так он называл своё внутреннее состояние, когда его начинали истязать неприятные, тяжёлые и навязчивые мысли. В последнее время случаи такого состояния участились. В самый неожиданный и неподходящий момент в его голове яркой вспышкой мог вспыхнуть кадр из его второй тайной жизни, парализуя волю, вводя в ступор. Воспоминание становилось стойким, оно возвращалось к нему, оживляя в памяти всё новые и новые кадры из прошлого, порой из очень далёкого, давно забытого, непременно мерзкого и неприглядного. Заканчивалось это обычно внутренней деструкцией, тягостным тоскливым состоянием уныния, из которого он выходил нескоро.

У него была звериная интуиция: он частенько предвидел события и теперь, когда к нему стало приходить это состояние, он внутренне ощущал, что что-то стало разлаживаться в его жизни, несмотря на её внешне спокойное и благоприятное течение. Все чаще приходили мысли о беде, о надвигающейся близкой катастрофе, о смерти; его посещали тёмные предчувствия, от которых он не мог избавиться. Они приходили и уходили, оставляя в душе тёмные сгустки, которые, накапливаясь, не исчезали, а возвращаясь, приносили всё новые и новые вопросы, и среди них совсем не было простых. Ответов на эти вопросы он не находил, а если и находил, то они его не удовлетворяли, а мучили.

—Универсам скоро. Хавчик брать будете? — вернул его к действительности тусклый голос Антона, и Марголин, придавленный грузом своих тяжёлых дум, в этот раз не почувствовал к нему раздражения и неприязни. И в голове возникла мысль, которая прежде никогда его не посещала: «А не слишком ли ты много на себя берёшь, в самом деле, записывая этого парня в невежи, позволяешь себе господски презирать его, ставишь себя на вершину судилища, где ты и обвинитель, и судья, и палач? Ведь твоё отторжение его ― лишь оттого, что он свидетель! Свидетель твоих грешков, а это тебе, признайся, невыносимо сознавать, это никогда не подвигнет тебя уважать его или полюбить — привык ты прятаться от света. А он совсем не глупый парень, просто он другой, из иной общности людей, тебе не совсем понятной, чужой тебе. Ты слишком в своей жизни заскочил вперёд, откуда тебе не очень хорошо видна жизнь оставшихся позади тебя. Но это новое поколение тобой не понятое, чужое для тебя, оно должно испытывать те же терзания, которые испытывают молодые люди во все времена (вспомни себя!), а им тяжело, ох как тяжело в этом новом дивном мире. Как это психологи выражаются нынче… ах да, красивые термины — когнитивный диссонанс! Это такая штука, когда в голове конфликтуют разные представления, которые создают психологический дискомфорт. В самом деле, кругом буйно цветёт махровая ложь, а действительность чаще противоположна этим «цветочкам». А люди не глупы и Антон не слеп, он видит и слышит враньё. Твоё в том числе — пламенного борца за прекрасное будущее, за своё будущее, в общем-то, за скобки вынесенное. И тут ещё твоя связь с Валерией, возможно, усилила этот пресловутый диссонанс, ему теперь приходится смотреть на обманутую Елену и тебя, извивающегося как уж на сковороде. Чёрт побери, в конце концов, он сам в состоянии составить мнение о тебе, имеет право уважать или не уважать тебя. А мнение его, скажем, может быть таким: погибающий, отживший свой век, прогнувшийся под этот мир человек, один из тех, кто нажился, удачно влился в течение времени и это на фоне действительно нищенской жизни основной массы людей. К тому же мы родственники — причём он родственник бедный, и это не метафора, — он бедный, что называется, в натуре. Разрыв представлений может быть болезненным. И скорей всего, не твоё презрение к нему естественно. Оно злобно и фальшиво, а он вполне может испытывать к тебе самое настоящее презрение. И напрасно ты на него гневаешься. По определению, как ни крути, он чище тебя, не успел ещё вываляться в грязи, как ты за свои годы, да и досталось ему уже от действительности российской: не первый это диссонанс в его молодой жизни. Хватило бы и того, что его отправили на убой, ничтоже сумняшеся».

«Приказать сейчас Антону развернуться и ехать домой? Чёрт с ней, с белотелой Валерией и её неистовыми ласками? — с тоской подумал он. — Ты же хочешь развязать этот узел. Может это в самый раз ― обрубить связь резко, прямо сейчас, наконец?»

Он прислушался к подозрительной тишине в голове, подождал ответа и, обмякнув в кресле, вяло проговорил про себя: «Разберёшься с этим после Нового года».

— В магазин-то заезжать? — переспросил Антон.

— Непременно, батенька, непременно, — ответил он, почему-то нервно и натянуто улыбаясь. — Питание, голубчик, весьма архиважная составляющая жизнедеятельности человека.

Он очень хорошо скопировал грассирующую манеру речи киношного Ленина. Антон, никогда прежде не слышавший от него таких выходок, удивлённо на него посмотрел, думая: «Артист! Маразм, как говорится, крепчал. Видать, оживает бычок-старичок от предчувствия встречи со своей белобрысой коровой».

Он остановил машину у универсама с ярко расцвеченными неоном витринами. Выходить из машины Марголину не хотелось, разболелась голова. Он достал бумажник, отсчитал несколько купюр, протянул их Антону.

— Сходи-ка один. Поскольку ты великолепно научился угадывать мысли и желания босса, а память у тебя отменная, вот и сделай милость, купи обычный джентльменский набор. Банки стеклянные с огурцами, грибами и перцем не бери в этот раз. Рыбу и колбасу возьмёшь только в нарезке, пару блоков сигарет «Мальборо» купи обязательно, у меня сигареты заканчиваются, и жвачку «Орбит» не забудь, — сказал Марголин.

Антон с угрюмой миной на лице вышел из машины. Он шёл к универсаму, опять передразнивая Марголина, размахивая руками и пришёптывая: «Рыбу и колбасу бери в нарезке... шоколад «Вдохновение», оливки только без косточек, водочку «Смирновскую», а шампусик сухенький... пару бутылочек, фисташки ещё и, блин, торт йогуртовый. А заворота кишок не будет, на ночь столько жрать, господа? Задница не слипнется?».

Марголин устало наблюдал, как Антон, нахохлившись, быстро идёт к дверям универсама, над дверью которого периодически вспыхивал неоновый Дед Мороз с мешком за плечом с мигающей надписью «Миллениум». В дверях Антон не уступил проход выходящему с сумками пожилому мужчине.

«Что за фрукт! Он меня в гроб вгонит», — выдохнул он тяжело, опустил спинку сиденья ещё ниже, устроился поудобней и прибавил громкость магнитофона. Из колонок серебристо разлилось арпеджио арфы: зазвучала «She s leaving home». Пол и Джон пели про девчонку, которая ушла из дома к парню из автопарка. И Марголин вдруг невольно улыбнулся подступившему воспоминанию: он вспомнил, как они с одноклассником и соседом Сашкой Суховым в их просторной коммуналке, по коридорам которой они малыми детьми ездили на трёхколёсных велосипедах, слушали «Сержанта Пепера», несчитанное количество раз перематывая плёнку.

«Второй раз Сашу сегодня вспоминаю. Где он, дружок мой Сашок? Как клёво он переводил тексты из «Сержанта»! Мы тогда так торчали и от этих текстов, а ещё больше от музыки. Он где-то раздобыл нотный сборник Битлз с аккордами для гитары и текстами, и очень прилично подобрал на гитаре несколько песен из разных альбомов группы, особенно у него хорошо получалась «If I Needed Someone» Джорджа Харрисона; я всё пытался подпевать ему, хотя голоса у меня не было вовсе. Сашок, Сашок, дочери его Алёнке сейчас уже, пожалуй, третий десяток пошёл, — думал Марголин. — Последний раз очень коротко в 1994-ом году мы виделись. К тому времени мы уже редко встречались, и созванивались нечасто. Потом он перестал отвечать на звонки и сам мне не звонил больше. Я ездил к нему, оказалось, квартиру он продал, ― куда съехал, узнать мне не удалось. А времена тогда, когда он пропал, ох, нелёгкие наступили. Господи, жив ли он вообще? А Людочка Авакова, красавица наша из параллельного «Б» класса, его жена, в которую полшколы было влюблено, включая меня, уже бабушка, наверное. Что ж ты, Дима, оставил поиски друга, так быстро забыл про его существование? Очерствел за суетным бегом в никуда? Надо бы найти Алекса».

 

Сухов Александр

 

Сашка Сухов ростом был пониже Марголина, но кряжистей и шире в плечах. Несмотря на свой невысокий рост, он прекрасно играл в баскетбол и в волейбол, а к десятому классу вытянулся и почти догнал друга. К окончанию школы Марголин выглядел старше своих лет, у него отросли маленькие усики, он модно одевался, был болтлив, остроумен и имел успех у девушек, а молчун Сухов при общении с девочками обычно краснел и тушевался.

По советским меркам семью Марголиных можно было считать вполне обеспеченной. Отец ездил на «Волге», цветной телевизор появился, когда ещё был дефицитным товаром, позже его поменяли на японский, сыну отец привёз из командировки в Венгрию хороший магнитофон, да и больших комнат было две. Отцу давали отдельную квартиру, но он отказался, не захотел переезжать из центра в спальные районы, семья и так жила вполне комфортно. Когда у Марголина появились первые джинсы, что тогда было символом модности и благополучия, Сухов ходил в сшитых матерью-портнихой брюках из зеленоватого полушерстяного материала. Цвет своих брюк Сухов саркастически называл милитаристским, магнитофон у него был классический советский, стосорокарублёвый латвийский «Аидас» купленный в кредит. Отца у Саши не было, семья жила бедновато, мать работала швеёй в Доме быта.

К шестнадцати годам у Марголина уже был опыт интимной жизни. Дебют состоялся с подвыпившей тридцатилетней соседкой, затащившей видного парня в свою постель. Некоторое время он конспиративно практиковался с ней в любовных утехах, пока об этом не доложили отцу: в коммуналках долго такое не скроешь. Отец устроил сыну замечательную выволочку и долго после этого не разговаривал с ним. А с похотливой соседкой отец проговорил не больше минуты. Неизвестно, что он ей сказал, но после этого она, как ошпаренная, оббегала Марголина стороной.

Девицам нравились напористость и взрослость Марголина. Он был красив, нахально остроумен, мог много выпить, почти не пьянея, водились у него и деньги — родители баловали единственного сына. О своих амурных похождениях он начал, было, рассказывать Сухову. Саша краснел, пыхтел во время этих рассказов друга, отводил глаза в сторону, угрюмо молчал, пока однажды не сказал ему твёрдо, глянув в глаза: «Дим, ты мне больше про это не рассказывай, пожалуйста. Мы с тобой, конечно, друзья, но эти твои бравые россказни о твоих неимоверных победах на сексуальной тропе, по-моему, дурно попахивают. О таком, во-первых, молчат, во-вторых, Димочка, дальше в лес, больше дров. Донжуаны, как известно, заканчивают плохо. Не подумай, что я занимаюсь морализаторством, просто мне это слушать неприятно. Я читал про революционную теорию «стакана воды» валькирии революции Коллонтай — она отвратительна. И, пожалуйста, не надо передо мной исповедоваться, я не священник».

Марголин тогда расхохотался, попробовал растормошить друга, как-то сгладить возникшее напряжение, но Саша замкнулся и, что совсем его разозлило, ушёл не попрощавшись. Он психанул, думая: «Ну и чёрт с тобой, святоша, как-нибудь проживу без твоих нравоучений, сиди и читай свои умные стерильные книжки. У нас темпераменты разные, посмотрим, заторможенная, инфантильная деточка, когда у тебя гормоны закипят, как у меня, что ты будешь делать. У самого, наверное, давно поллюции начались — строит тут из себя святошу».

Но на следующий день он первым подошёл к другу и обнял его. Он благоразумно перестал заводить с другом разговоры на фривольные темы. Дружба их цементировалась любовью к новой сразу их заворожившей музыке. Они слушали битлов и группы, как грибы из корзины, посыпавшиеся с их приходом.

Красавица Авакова долгое время дружила с ними обоими, не отдавая предпочтения ни Марголину, ни Сухову, пока на одном из школьных вечеров с танцами друзья не рассорились в очередной раз, после чего она сделала, наконец, свой выбор.

В тот вечер — это были новогодние танцульки старшеклассников — Марголин перебрал с ребятами из школьного оркестра. Он пригласил на медленный танец Авакову. Во время танца совсем не по-дружески он прижал её к себе, зашептал ей на ухо всяческие глупости. Она пыталась вырваться из его рук, но он не отпускал её, хохоча и крепче прижимая к себе. Сухов, стоящий у стены и наблюдающий за ними, резко оторвался от неё, подлетел к Марголину и с силой сжав его руку, дёрнул на себя, жёстко проговорив: «Не будь скотом, Дима. Выйди и проветрись на морозе, дубина».

Марголин «полез в бутылку». Их разняли. Не разговаривали друзья долго: ровно три дня. О, чистосердечная и лёгкая на откровения и прощения юность! Марголин позвонил другу в четыре утра и сказал: «Саня, я полная свинья! Можешь меня четвертовать, колесовать, линчевать, подвесить за ноги, одеть в «испанские сапоги», соглашусь даже на кастрацию! Какие ещё есть наказания?! Согласен на любые, Сашок! Только прости меня ради здравия великолепной ливерпульской четвёрки и появления их новых альбомов и желания слушать нашу любимую группу вместе с тобой».

После этого он включил магнитофон и приставил к нему телефонную трубку. Кассету он поставил с любимым альбомом Сухова на тот момент, диском 1965 года «Rubber Soul». Дружба была восстановлена.

К тому времени их коммуналку принудительно расселили (дом был в аварийном состоянии), в высотки на правом берегу Невы, жили они теперь в разных домах.

После школы жизнь развела друзей. Когда Марголин жил счастливой студенческой жизнью, Сухов служил в армии, после работал на Северной Верфи, учась на вечернем отделении. Он женился на Людмиле Аваковой, Марголин был на их скромной свадьбе. Друзья виделись редко, иногда созванивались, встречались, когда у Сухова родилась дочь. Закружила друзей взрослая жизнь, развела по разным дорогам.

 

Звонок сотового телефона заставил Марголина, вздрогнув, открыть глаза. Голос жены был чист и певуч:

— Одиссей, где ты плаваешь?

— Пенелопа, дорогая, буду дома не раньше одиннадцати. Дела заедают. Как дома? Как горло Настёны? — он придал голосу ласковые оттенки.

Голос жены стал обиженным.

— Я вообще-то не за моряка замуж выходила.

— Ну не дуйся, киска, — Марголин говорил быстро и скомкано, — я не знал, что мы будем жить при потогонной системе капитализма. Думал, что буду приходить домой после насыщенного трудового дня и смотреть с женой и дочерью фигурное катание, конкурс песни в Сопоте или хоккей, гулять с семьёй по набережным и паркам Ленинграда.

— С Настей всё в порядке. Порхает, как стрекоза, а я вот заскучала, дорогой мой капиталист. В самом деле, Дим, ты хочешь сгореть на работе? У тебя же есть заместитель и не один, насколько я знаю. И менеджеры эти чёртовы, для чего они у тебя зады просиживают, прости меня Господи.

Марголин глухо рассмеялся.

— «Белые воротнички» у нас только нарождаются. У нас не Штаты и не Япония, на работе никто сгорать не желает, кружки качества пока не в почёте, так что приходится мне вертеться, их кормильцу и начальнику, в ручном режиме работать.

— Значит, не можешь правильно организовать работу. Да, ладно, замнём это для ясности. Слушай, Дим, я вот что надумала, а давай-ка в январе, к Рождеству, махнем к моим в станицу? Я что-то не очень в этот раз жажду потеть в Египте. Да и о стариках соскучилась, разговеемся, поедим домашней свининки, молочка попьём парного, у Дона погуляем, раков с рыбкой поедим…

— Первача дяди Михаила попьём, да?

― И первача попьем, а почему бы и нет? Его первачок на ореховой скорлупе, получше будет магазинной левятины.

— Лен, обязательно съездим. Разрядка, ох, как нужна, усталость накопилась, а зима наша такая долгая.

— Дим, ты что отмазываешься? Так отвечаешь, будто я о чём-то далёком говорю, о какой-то поездке в перспективе. До Рождества меньше двух недель осталось, а ты: «обязательно съездим». Дежурно как-то выходит. Мне кажется, что ты говоришь со мной, а сам о чём-то другом думаешь.

― Лена, Лена, прости, пожалуйста. Голова забита всяким мусором, прости дорогая, непременно поедем, мне самому эти «египты-мъегипты» не очень как-то. И что за Рождество без снега, да? ― извиняющимся тоном ласково проговорил Марголин.

― Вот это другое дело ― ответ мужа, но не вьюноши. Нет, правда, приезжай скорее, на душе что-то так тревожно.

— Как только с делами покончу — сразу домой. Обещаю, дорогая.

От сказанного им таким проникновенным тоном этой насквозь фальшиво-фарисейской фразы «с делами покончу», его передёрнуло. Он покраснел. В голове эхом звучало: «С делами покончу, с делами покончу, с делами покончу...».

«С грязненькими делами, Дмитрий, грязненькими», — сказал голос.

— Целую и жду, — сказала Елена и отключилась.

Марголин выключил телефон, но он тут же заверещал, вибрируя корпусом.

— Милый, — раздался в трубке вкрадчивый низкий голос Валерии. Голос этот сейчас показался ему типичным фальшиво-томным голосом нынешних молодых длинноногих секретарш, специально надрессированных на околпачивание и завлекание клиентов.

— Милый, — повторила Валерия, — я тебя заждалась. Где ты, сейчас?

— Совсем рядом, — он неожиданно подумал о том, что имя Валерия почти не трансформируется в уменьшительно-ласкательные слова, как например, Леночка, Ленуся или Натуля, Светик, Светуся. Валерочка и Валерик звучат смешно. Лера ― возвращает в детство издевательским Лера-холера, как дразнили девчонок с этим именем

— Родной, — капризно продолжила Валерия, — всё уже на столе, я тебе сюрприз приготовила.

— Это опять какой-нибудь кулинарный изыск из кухни народностей острова Борнео? ― спросил Марголин фальшиво-игривым тоном, а в голове мелькнуло: «Надо же! Я для неё родной уже».

— Почти угадал, не только кулинарный, но и кулинарно-эротический, ― голос Валерии вибрировал, модулируя в сторону низких тонов.

— Вот как...

— Именно. Из грузинской кухни. Тебе же нравится кавказская кухня. В моём блюде орех подружился с пряным букетом из базилика, кинзы, перца. Грузины любят орехи, они у них и в аджике, и в сациви, и в сладостях национальных…

— Неспроста, наверное, любят. Орехи говорят, увеличивают мужскую силу и желание. А если такие острые и пряные блюда запивать хорошим красным вином, то кровь начнёт закипать. Но от дуэта аджики и красного вина очень быстро выпадают волосы, вот почему среди грузин так много молодых, но уже лысоватых мужчин.

— Главное у них сердца не стареют, — басовито хохотнула Валерия. — Так когда уже ты будешь?

— Тут о молодости другого органа нужно говорить, — усмехнулся Марголин. — Я уже недалеко от тебя, если пробок не будет, минут через двадцать буду.

— Хорошо, милый, — томно вздохнула Валерия. — Жду и целую.

В колонках Пол Маккартни спрашивал: «Если меня не будет дома без четверти три, закроете ли вы дверь? Нужен ли буду я вам, когда мне стукнет 64 года?».

«Мысль актуальная, уважаемый сэр Пол Маккартни, прямо-таки к моему сегодняшнему настроению, — усмехнулся Марголин. — Доживу ли я до таких лет? Пишут, что в России нынче срок жизни для мужчин 53 года, а я эту статистику на годик уже пережил. Дед мой прожил всего 61 год, а вот бабушке удалось дожить до 75-ти. Бабушка … бабушка… что это сегодня я вспоминаю тебя, обижаешься, наверное, на меня, редко тебя проведываю, последний раз аж на Пасху был у тебя».

У него потеплело на сердце, хлынула тёплая волна воспоминаний.

«Милая бабушка! Всегда улыбчивая, с мягкими пухлыми, будто из сдобного теста руками. Как никто другой она могла успокоить, приласкать, ободрить! Сажала на колени, когда я приходил к ней с каким-нибудь мальчишечьим горем, говорила всегда полушёпотом: «Что закручинился, добрый молодец, что за горе приключилось? Это разве горе, Димуля? Радуйся дню сегодняшнему, смейся и радуйся, потому что завтра может не наступить». Какие глупости водятся в бабушкиной голове! — думалось мне, слыша эти странные слова. Как это завтра может не наступить? И завтра, назло бабушкиным словам, всегда наступало. Вёсны сменяли зиму, а лето приходило за весной. Только когда я узнал об ужасах и трагизме блокадных дней, где любая минута жизни людей могла стать последней, я прочувствовал горький смысл бабушкиных слов: она выжила в том аду. Она, вообще, много чего говорила странного для детских ушей. Что ходить нужно вратами узкими, а не широкими, например. «Ну, зачем лезть в узкие, когда можно пройти в нормальные ворота?» ― спрашивал я, а бабушка улыбалась: «А затем, Димуля, что ворота широкие приведут тебя в бескрайнее поле, там ты заблудишься и не найдёшь дороги. А пойдёшь узкими, выйдешь на прямую, честную дорогу. По ней хорошо идти человеку, будешь счастливым и не погибнешь». На ночь она читала толстенную Библию, а я, лёжа с ней, любил слушать её рассказы, рассматривал удивительные картинки, где в грозовых облаках восседал грозный Бог и Ангелы с копьями и мечами, а по земле ходили странные бородатые люди, завёрнутые в балахоны. Когда научился читать, мне совсем другие книжки стали интересны, а бабушка умерла, когда мной уже много было прочитано разных нужных и не нужных книг. Умерла тихо, с улыбкой. И это была первая смерть, которую я видел собственными глазами, и первое осознание конечности жизни. Это запомнилось и до сих пор вспоминается. В дом приходил священник, такова была воля бабули. А дальше… дальше водоворот: друзья, подружки, школа, тусовки, будто врыв мегатонный ― явление битлов, ролингов, пёплов, за этим новый супервзрыв: рок-опера «Иисус Христос суперзвезда», с неподражаемым Яном Гилланом, исполняющим арию Иисуса! Тусовка наша кинулась искать Библию, которую, оказалось, не так-то просто было найти, бабушкина Библия пошла по рукам. И за этим ― «Мастер и Маргарита!». На ротаторе отпечатанный. Читали в очередь. На прочтение давались часы. После опять Библию читали в очередь, и я, неуч, нашел в Евангелие то, о чём говорила мне моя «глупая» бабуля. Узнал, что под широкими вратами подразумевалась дорога духовной гибели, а под узкими ― смирения, терпения, веры, стойкости, праведности. Вот было удивление! Член партии, учительница ― и Библия! А у дедушки-фронтовика в старом военном билете хранилась молитва «Живые в помощи», написанная его рукой химическим карандашом на тетрадном листке и она прошла с ним всю войну, дошла до Берлина. А ведь мои старики ходили на демонстрации, на партсобрания! Где-то я читал, что вера тайная и преследуемая крепче веры разрешённой. Теперешние министры и челядь придворная уверовали открыто. В храмах стоят, но путаются, на какую сторону креститься. Особенно усердно молятся, когда телевидение снимает службы — его величество рейтинг! Я как-то обратил внимание, что эти господа, когда в храмах крестятся и поклоны кладут, не в пол смотрят, а глазами шныряют исподлобья — за реакцией людей наблюдают. Глазастый Костя съехидничал по этому поводу, сказал, что берут свечку толщиной с гранёный стакан ― так привычней величина обхвата. Народ давно и метко определил такую предприимчивость: под рублёвый грех копеечной свечкой отделываются. Кажется, в шесть лет моя упорная бабушка, несмотря на протесты отца, окрестила меня в Князь-Владимирском Соборе, это мне почему-то не запомнилось, но в восторг не привело. Бывал я в храмах и после, но от случая к случаю. Елена меня обычно затаскивала, она и венчаться приказала. Я не бастовал: красивое, экзотическое мероприятие. Странное у меня состояние возникало в храмах. Подходил к иконам всё как-то бочком, бочком, озираясь, ставил свечи, крестился у икон быстро, смущаясь почему-то, будто делаю нечто запрещённое. И ни разу не почувствовал какой-то благодати, благоговения, никаких ярких душевных переживаний, и даже испытывал какую-то тяжесть в груди, находясь там. Хотя… врёшь, было однажды сильнейшее потрясение, остро запомнилось, и долго после терзало моё сердце. Произошло, можно сказать, нечто невероятное и мистическое, когда я ощутил неведомый мне прежде подъём в душе вместе с каким-то необъяснимым, сильнейшим, до дрожи, страхом. Ездили мы на Серафимовское кладбище, помянуть кого-то из родственников моего заместителя. Дело было зимой... да, зимой, очень холодно было, помню. И вот уже на выходе с кладбища, когда мы были у кладбищенского храма, я вспомнил о покойных бабушке и дедушке и решил зайти поставить свечку за их упокой. Но в храме шла служба, небольшое помещение было плотно забито людьми. Было душно, удивительно тихо, так что очень хорошо было слышно старенького священника. Я не знал, что делать. Протиснуться к поминальным свечам было трудно, да и как-то неясно было: можно ли это сейчас делать, когда идёт служба. Но вот ведь как устроен прогрессивный, либеральный человек! Меня неожиданно охватило раздражение из-за создавшихся неудобств: человек, понимаете, решил свечки за упокой поставить, благое дело, можно сказать, решил совершить, а ему помешали! И не один какой-нибудь индивид, а целое собрание людей. Я раздражённо попятился назад, зажав свечки в руке. И тут произошло нечто ошеломляющее: тишина храма взорвалась мощным людским хором! Я остолбенел, испуганно вздрогнув: люди дружно запели в унисон «Отче наш». Молитва звучала мощно и вдохновенно, паузы между фразами были точными, слова были ясно слышны. Мне казалось, что люди поют в едином порыве под руководством невидимого дирижера. Я не мог сдвинуться с места, ноги будто приросли к полу, дождался, когда закончится пение и, пятясь, вышел из храма. Уже в машине пришло острое осознание того, что там в храме я был инородным осколком, а не частью того целого, единого организма, имя которому верующие люди, что я русский крещеный человек был среди своих соплеменников иностранцем! Думал с горечью в сердце, что я интеллигентское дерьмо, что всего лишь отдаю дань традиции, да и то на культурном уровне; что я, на самом деле, не смогу рассказать о себе священнику не только всё, но даже ничтожную часть из своей благополучной, но двойной жизни, что я даже себе боюсь признаться в своих грехах, прячусь от них, тогда, как эти люди в храме исповедуются, возможно, пересиливая себя, но исповедуются и очищаются. С болью и обидой я понимал, что не являюсь атомом того ядра людей, собравшихся в храме для того, чтобы ощутить свое единение и общность, получить заряд радости от приобщения к Богу. Они пришли в храм со светлыми помыслами, оставив за его дверями суетность и заботы о материальном. И скорей всего, они этот заряд очищения и чистоты помыслов получили. И зависть была у меня. Дикая зависть! Ну, а после... какое-то время ещё ощущал некие угрызения, сомнения, думал о том, что я обязан переосмыслить свою жизнь, но совсем скоро это всё меньше и меньше стало меня посещать. Я поплыл опять через знакомые широкие врата. Но зависть осталась, зависть к людям, которые тогда, той зимой, сердцем единым пели свой гимн. Елена… Елена — другое дело. Она влюбилась в старый Петербург, с его набережными, уютными улочками, историческими домами, в которых жили гениальные поэты, писатели, художники, зодчие, герои, композиторы, артисты. С замиранием сердца входила она в старые храмы города. В её родной станице, рассказывала она, была всего одна деревянная церквушка, в которой помещалось от силы человек пятьдесят; великолепие наших храмов её поражало, будило фантазию; часто она мне говорила при посещении того или другого храма, что представляла себе, будто рядом с ней невидимо стоят у икон Достоевский, Пушкин, Ахматова, Блок. Особо она полюбила часовню Ксении Петербургской на Смоленском кладбище. Ходила на службы в Никольский храм, дочь брала с собой. Работали семейные корни, родительское зерно проросло. Она мне часто Ходасевича цитирует, мне это тоже нравится: «…проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям. Сверкает золотом в его руке зерно, но в землю чёрную оно упасть должно. И там, где червь слепой прокладывает ход, оно в заветный срок умрёт и прорастёт. Так и душа моя идёт путём зерна: сойдя во мрак, умрёт — и оживёт она…». Забыл… там дальше… «…затем что мудрость нам единая дана: всему живущему идти путём зерна». Красиво и так мудро! А я, дитя порока и асфальта, не «пророс» — плевелы не прорастают. И, если честно, этот религиозный настрой жены какой-то дискомфорт создавал мне, необъяснимое внутреннее отторжение, незримая борьба внутри шла, будто её вера отнимает у меня часть моей Елены, причём ту, которая мной не познана, ревность странная, а может зависть, вся моя прошлая жизнь прошла без тяги к религии и обрядам. Мне думалось, достаточно просто верить в Бога, хотя понимал, что придумывал эту приятную и удобную уловку, ведь даже у коммунистов был свой устав, иерархия, свои таинства в виде пленумов, съездов, крещений — в виде приёма новых членов, что тогда говорить о Церкви, которая практикует своё учение две тысячи лет? Лена всё меня пыталась приобщить, разъясняла мне разные истории о святых, подвижниках, о таинствах. Я отшучивался: «Я верю в силы небесные. Отчитывайся за нас двоих перед Богом в Божьих офисах, а моя задача построить рай сейчас в отдельно взятой семье». Она усмехалась: «Это очень либерально, милый, как у Канта: теоретически Бога признаём, но отстраняемся от него, спасаем свою свободу, своё понимание ценностей и их переживание. Гляди, как бы ни упасть мне с твоим и своим мешком грехов по дороге в храм. Ты совсем не понимаешь, что такое накопление греха. Ведро с мусором выносим из дома каждый день, а грязь душевную копим годами». И частенько же мне перепадало от неё обидное и хлёсткое «нехристь» или «басурманин»! Какая она счастливая была, когда родила Настю! Грозилась, что у нас будет не меньше трёх детей. После ― выкидыши. Страдания, врачи финские, немецкие, наши светила. Говорили, что надежда не утеряна. Елена приободрялась, молилась усердно, ездила в монастыри, в Иерусалим летала. Время шло, нужно было жить, растить дочь, которой нужна была мать. Она и растила, ты-то в этом процессе номинально участвовал. Да, как растила! Вся погрузилась в материнскую любовь. Но мечта о ребёнке в ней жила и живёт. Преображается, когда смотрит на маленьких деток!».

Антон пришёл с тремя большими пакетами со злым лицом и рдеющими на щеках красными пятнами. Молча уложив пакеты на заднее сиденье, он сел за руль.

«С кем-то сцепился в магазине», — решил Марголин, наблюдая, как он не может дрожащей рукой попасть ключом в замок зажигания. Зная, что Антон не выдержит и через какое-то время заговорит, он не стал ничего у него спрашивать.

— Голодуху, что ли обещали по телевизору? Блокаду ждут? Народ метёт всё подряд, тележками, блин, затариваются, — заговорил Антон, когда тронулся. — Очередь в кассы, как в Эрмитаж в воскресенье. Касс несколько, а работают только две. Хозяин, сволочь, экономит на кассирах, или такие зарплаты платит им, что никто работать не хочет за эти деньги. Пришлось наорать на козлов торговых, чтоб подшевелились. По телеку говорят, что мы какие-то там последние места в мире занимаем по уровню жизни после разных людоедов-африканцев. Что-то я по этому самому телеку не видел в Африке таких супермаркетов, где вот так бы продукты разметали. Каких-то скелетов вечно показывают, негров голодающих, а тут бабульки форель и сырокопчёную колбасу метут. Причём требуют только в нарезке. Старая, оно ж дороже, блин, в нарезке получается! Что ж ты, швабра, ровесница Октября, сама нарезать не можешь, руки отвалятся? А ноют, ноют, бабуськи, что пенсии маленькие.

— Людям хочется комфорта ― это естественное желание. И хорошо, что метут, что не голодают, что есть чего купить и на что купить, — Марголин приоткрыл окно и закурил. — Значит, есть деньги у народа. В магазинах есть товары, экономика работает, заключаются контракты, у людей работа есть.

— Не скажите. Это в этом универсаме и в этом городе всё есть. Отъедь километров на восемьдесят-сто от Питера — и оба-на! — ни работы, ни денег, ни универсамов. Мы с вами недавно в Москву ездили. В Новгородской области вы много универсамов видели? В самом Новгороде, конечно, есть, наверное. Помните, на магазине сельском написано было: «Ушла доить корову». Корова до сих пор человека кормит, а магазин дело третье. То же и в Тверской: сидят на дороге бабушки с кочаном капусты, ведром картошки или с баночками черники. Народ «Беломор» смолит — не «Парламент», самогонку дует и всякую бодягу неочищенную, девушки на трассе шоферов-мутантов обслуживают, а им бы в школу ходить да детей нормальных рожать. Избы стоят покосившиеся, развалившиеся, а у кого дома нормальные, так те или с Кавказа, или торговлей проживают. Ну, не все же, блин, могут быть торгашами? У многих ещё совесть осталась, не все научены дуриловкой заниматься. Да и какой торгаш выйдет с пахаря, комбайнёра или с доярки? Ну, построй, положим, везде универсамы, как у нас в Питере, будет народ ходить в них как на выставку — купить-то всю эту лепоту будет не за что. Воровать начнут лепоту заморскую.

— Тебя в премьер-министры определить, так всё в стране сразу и наладилось бы. Знаешь быстрые рецепты процветания страны? Не всё так просто, — ответил Марголин, — не сразу всё наладится. Время работает со знаком плюс. Придут новые люди — пойдут положительные сдвиги.

— Новые люди? Когда? Откуда? Положительные сдвиги? Блин, вы верите? Наладится? Чёрта с два! Известно, у кого наладится. Пока всё наладится, старики передохнут, мужики сопьются или снаркоманятся, бабы сблядуются и перемрут от СПИДа, а пидорюги детей приучат к своему грязному делу. С кем тогда светлое будущее строить будем? Негров завезём или китайцев? Туфта всё это! Лапша на уши, что всё у нас наладится, что хорошие деточки бандитов выучатся и станут вместо паханов своих плохишей хорошими добрыми ребятами, а народ заживёт на кисельных берегах. Фильм видели «Крёстный отец»? Кем там деточки гангстеров стали после университетов? Волки не могут стать овцами. Их только «калашников» может воспитать. И то, для нынешних волков серебряными пулями придётся запастись для верности.

— Круто. Не в первый раз уже ты озвучиваешь идеи о верном товарище «калашникове», добром друге справедливости. Откуда дровишки, Антон Александрович? Колись, не из газеты ли «Завтра» вершков нарубил? Я заметил, ты все мои газеты просматриваешь, даже домой забираешь. Не в «лимоновцы» ли часом записался? Признавайся, ходишь на сходки большевиков, «имперцев», анархистов, или на семинары антиглобалистов? Так и слышится мне за некоторыми твоими сентенциями лозунг: «мир хижинам, война дворцам, земля крестьянам, заводы рабочим». Часто у тебя эти тезисы выскакивают. Но слушая тебя, всегда возникал у меня некий насущный вопрос, касающийся лично моей персоны, но как-то всё откладывалось спросить. Но раз ты опять подкатываешь к волнующей тебя теме неправильного государственного устройства, я, пожалуй, спрошу в этот раз. Только ответь мне, пожалуйста, честно, без виляний. Я вот о чём… скажем, произойдёт вдруг у нас очередное безвластие, бунт, новый Стенька Разин объявится, армия поднимется против буржуинов, или Ленин из гроба встанет — ох, живы его термоядерные идеи, ох, живы ещё, — то ты по своим воззрениям, мне так кажется, обязан непременно обзавестись маузером, двинуть в матросы Железняки и начать бескомпромиссную борьбу с буржуями. А поскольку бескомпромиссная борьба не предполагает душевных и родственных метаний, уступок чуждым буржуазным элементам, придётся тебе и меня, пожалуй, уконтрапупить, раскулачить, как идейного врага. Брат я тебе или нет, в таких исторических вехах значения не имеет. Почему-то мне стало думаться с некоторых пор, что по-твоему разумению, я как раз один из тех, кто обобрал народ, отнял у него возможность жить прекрасной жизнью строителя коммунизма, не дал его достроить, отнял, гад, молотки, топоры и кирки, оставил только булыжник на мостовых. Буржуй-кровосос, рябчиков жрущий и ананасы, одним словом. Так как: к стеночке-то меня, контру, поставишь, товарищ Железняк?

Антон быстро глянул на Марголина, весело ощерился:

— Что, посещают такие страшные мысли, Дмитрий Яковлевич?

— Ну, не скажу, что только об этом и думаю. У меня насущных забот выше крыши, — пожал плечами Марголин, — но бывает, размышляю на эту тему: в России после свадьбы случаются похороны, а после, что ещё страшней, вполне могут наступить долгие-долгие кровавые поминки, а за ними, как водится, и горькое похмелье. Ты не отшучивайся — режь, товарищ комиссар, правду.

Антон, помедлив, заговорил:

— Правда — это всегда хорошо. В правде сила. Так в фильме «Брат» Данила Багров говорил. Но бузы кровяной с бухты-барахты-то не бывает. Нарыв созреть должен. «Аврора» не с бухты-барахты же жахнула, долго всё готовилось. А новые Разины и Ленины не народились ещё у нас. Баркашовы, Макашовы с Зюгановыми ― слабаки, на вожаков не тянут. А на наших пришельцев такая ельцинская халява свалилась: целая страна у них в руках оказалась, им не резон задний ход включать, они ещё не напились досыта крови народной, не насиделись на золотых унитазах — костями лягут за уворованное народное добро, да и хозяева их, америкосы, не бросят своих, помогут. Так что на ваш век, Дмитрий Яковлевич, хватит и виски, и «Мальборо», и жвачки «Орбит», и...

— Что это с тобой? О чём зазвонил? Что это ты метафорами какими-то заговорил? Про каких-то пришельцев мне прогоняешь. Чего тумана-то наводишь? — перебил Антона, озлившись, Марголин.

Антон замолчал.

— Мне, знаешь, твоих успокоений не надо. Чего мне на мой век должно хватить, не тебе решать. Я сам разберусь, чем мне запасаться на чёрный день. Я тебя про что спрашивал?

— Да я это так, — быстро и скомкано заговорил Антон, — Фантастика. Фильм смотрел недавно американский. Там, типа, землю захватили пришельцы, по виду они обычные люди, а уродов этих можно только через спецочки разглядеть. Они через телевизор народ зомбировали и рулили городом. Когда у людей спецочки появились, они прозрели и подняли восстание. Я к слову их приплёл, у нас тоже ведь, типа, пришельцы страной рулят, такие же уроды. Они в телевизоре днюют и ночуют, впаривают людям буйду всякую. Про хорошую конституцию и демократию, про то, что мы должны жить по закону, который они написали для нас безмозглых. Что для нас хорошо, а что плохо определяют, но на мордах у них написано, что они не на трамвае на работу трясутся, икру не баклажанную лопают, и за квартиру заплатить и обувку купить для них не вопрос, плевали они на народ. А народ пока спит, спецочков-то у него нет.

«Понесло агитатора», — скривился Марголин, хотел остановить Антона, но вместо этого устало закрыл глаза.

― …Откуда же ты, козёл, знаешь, что народу нужно-то, думаю я, слушая этих хмырей, — продолжал Антон. — Ты у людей спрашивал, хотят они по твоим законам жить? Ты их под себя подбиваешь, законы эти с хитрыми закавыками, за которыми прячешься, как под зонтиком. Тебе ж нужно под себя всё перестроить, потому как здесь всё для тебя чужое. А законы эти ― удавка. У народа свой закон есть, он не на бумаге прописан, а внутри людей, от дедов и прадедов остался. Пока ещё живы мы этим законом. Но гады спешат, спешат, пока все не очухались и не разобрались куда вляпались. Но бузы пока не будет: не припекло ещё, да и устали люди, остахерели им вожди всякие, революции, реформы. Ничего не будет такого, нескоро ещё народ поймёт, что идёт зачистка, а у руля масоны, мафия жидовская, торгаши и банкиры.

— Значит, говоришь пришельцы, масоны, хунта? Жиды, говоришь? Если в кране нет воды, значит, выпили жиды? А у народа нашего нравственный закон крепкий, говоришь? — нервно хохотнул Марголин, и, не открывая глаз, продолжил: — Очки, говоришь, волшебные нужны? Ты очки-то сам тёмные сними, борец с пришельцами, и вокруг повнимательней оглядись, как этот нравственный закон замечательно действует, какую правду пустился искать твой народ. Не рассейский ли наш народ творил кровавый беспредел в последние десять лет нашего века? Не тамбовский ли, питерский, казанский, уфимский и всякий другой народец помельче ― поселковый, городской, деревенский и хуторской, жёг своих сограждан утюгами, отнимал квартиры, предприятия, магазины, взрывал, резал, насиловал, мучил, убивал и унижал свой народ? Свобода! Свобода! Свобода! Взыграла зверская природа. Оторвёмся по полной, сядем на иномарки, отнимем бабло у кого оно есть, бабы все нашими будут, не деньгами, так силой возьмём. Водка и пиво морем разливанным разольётся, набьём мошну кровавыми долларами, красанёмся в парижах и лондонах — знай наших! Хатки отожмём у тех, кто годами прогибал на заводах спины, чтобы эти квартиры получить и отдохнуть в старости. Дети, старики, блокадники, калеки, ветераны? Да плевать — куй железо пока горячо. Ударники труда, двоечники с восьмиклассным образованием, пэтэушники, комсомольцы, спортсмены, блин, стахановцы пистолета и ножа! Это, Антон, всё пришельцы были? Очки нужны были людям, чтобы быдлятину эту восставшую из ада увидеть? А сколько крови этот же народ пустил в начале этого же века, в революцию и гражданскую войну? До сих пор количество сгинувших подсчитать не могут. И как победители чисто с русским размахом и жестокостью расстреливали, жгли, вешали, топили так называемых «врагов народа», гноили их в лагерях, — это всё высоконравственные пришельцы из космоса были? И, между прочим, среди расстрелянных-то как раз было немало настоящих, мужественных и высоконравственных людей. Ну ладно, допустим, что на самом верху теперь рулят коварные и жестокие, ненасытные и кровожадные жиды, масоны и вашингтонские лакеи, но ты где-нибудь слышал о масонах-таксистах, о торговцах цветами — вашингтонских агентах, о жадных жидах — сержантах-милиционерах, вымогающих с бабулек на рынках мзду и обирающих приезжих из республик? Но ты точно слышал, Антон, какая жатва бывает у наших высоконравственных таксистов-бомбил и продавцов цветов, когда в городах случаются теракты. Недавние теракты в Москве прекрасно это показали. Вот когда у жидов-таксистов и жидовок-цветочниц широкая масленица на крови, праздник, самые удачные дни, когда цены на свой товар они до небес накручивают. А как жируют борцы за секс-правду масоны-сутенёры и масоны-наркодилеры, уничтожая свой народ, слышал? А пивные, водочные, табачные короли, жирные генералы-предатели — сплошь жиды? Приплюсуй сюда депутатов жидомасонов. А кто палил из танков по Белому Дому в октябре 1993-его? Это всё одни жиды? Или белобрысые русские пацаны? Откуда, чёрт бы их побрал, столько вдруг взялось жидов и масонов? Не наберётся столько, как ни считай. Каждый председатель жэка ― масон? каждый гаишник ― жид? Нынешний народ, Антон, в новую Россию не из космоса прибыл, а самотёком перетёк из СССР, самого справедливого и гуманного государства на свете, где он пионерил, комсомолил, учил «Моральный кодекс строителя коммунизма», ездил на картошку, строил плотины и космодромы, ходил на субботники и даже в фонд Мира кровную копеечку отстёгивал! Что с этим крепким, морально устойчивым народом, с отзывчивым сердцем и доброй душой, кормившем полмира чёрненьких, желтеньких, сереньких и узкоплёночных, случилось вдруг? Какое бесовское наваждение охватило его? А просто зло проснулось, оно никуда из человека не уходило, дремало под спудом. Спуд скинули, вылетел чёрт из печной трубы, свистнул и разбудил дремавшее зло. А народ-то наш совейский, как Володя Высоцкий его называл в своих песнях, высоконравственный, самый читающий народ, тоже не с Луны свалился, а перетёк он в СССР из кровавой речки по имени Россия, из «России, которую мы потеряли», как сейчас некоторые патриоты скорбят, перетёк и принялся вырезать цвет своей же нации. Жаль, что ты только газеты читаешь, русские писатели много чего занятного написали о нравственности нашего народа. Я тут недавно в охотку перечитал книгу из школьной программы, Горького Максима — «Детство. В людях. Мои университеты», так волосы дыбом встали! В каком зверстве и невежестве жили люди! Не хотел бы я родиться в те времена. И ещё больше бы ты удивился, если бы прочитал российские газеты середины и конца века девятнадцатого. Тут ты правильно мыслишь, что долго всё приготовлялось. Тогда всё и замутили. Продвинутые вожаки подкинули идею, что цель оправдывает средства, а семинаристы и студенты взялись за бомбы и револьверы. Ты ещё молод, Антон, чего ещё наш народ отчебучит, может и доведётся тебе увидеть. Но звонишь ты складно, так ловко иногда завернуть можешь. Но думается мне, песни эти поёшь ты с чужого голоса. И от ответа ты опять увильнул. Я-то тебя спрашивал: меня лично, буржуина, представителя этих хмырей, по твоей терминологии, родственника, между прочим, не пожалел бы? Пошёл бы громить, если бы «Аврора» по новой ухнула бы? Говори честно, Антон: я же не Лаврентий Берия, и ты не на допросе — не сталинское, чай, время сейчас, у нас невиданная свобода слова, миру и не снилась такая.

— А кто руководил всем этим шухером в семнадцатом году. Кто баламутил народ? Крестьяне, что ли с извозчиками? Читал я. Сейчас всё раскрыли — там русских фамилий почти не было, — насупившись и вздёрнув свои белесые брови, возбуждённо сказал Антон. — Да и сейчас не Петровы с Ивановыми — Гайдары, Чубайсы, Явлинские, Немцовы, Березовские провернули новый зехер-мехер. Мало их, говорите? Мал золотник, да дорог. А в мире кто рулит? Соросы да Рокфеллеры с жидами.

— Долго же мне ответа на мой главный вопрос приходится ждать, — отрешённо покачал головой Марголин.

— Что вы, в самом деле! Не понимаете? — почему-то разозлился Антон. — Я ж говорю, ― не будет бузы. Чего ж мне вас к стенке поставить и с автоматом в леса партизанить заранее идти? Не приспело. И, между прочим, может и не случится никакой бузы вовсе. Придёт хозяин умный, разберётся по-мужски и по правде, наведёт порядок в стране. Да и война может случиться, с америкосами придётся нам задраться, видели, что НАТО с Югославией сделали? Если задерёмся, мне в такой теме легче будет, чем кассирам, продавцам и менеджерам: я «калашников» не на уроках в школе изучал.

— Эх, мальчик, мальчик, мечты кондовые, домотканые о добром и справедливом царе. Слезет Илья Муромец с печи, возьмёт палицу и прогонит ворогов, или твой Данила, «правильный пацан» поведёт народ за собой, правду добывать. И с чего ты взял, что американцы нападут на нас? У них сейчас здесь всё в порядке, большой и богатый пятьдесят второй штат под названием Россия. Наивно рассуждаешь. Но оставим это. Ты опять от ответа увиливаешь, — развеселился Марголин, — мне-то башку оторвёшь или помилуешь? Отвечай прямо, наконец, парень. Вопрос насущный.

В этот раз Антон не стал тянуть с ответом.

— А это тогда и определится, когда драчка большая заварится, если до неё доживём. Там и ясно станет, кто за что держится. Кто знает, ― Антон рассмеялся, ― может, вы к тому времени на другой стороне будете? Я недавно читал про Павла, ну про этого... который святой. Жидок этот христиан давил, как клопов, а после сам переметнулся к ним и даже главным стал. Не могу я за будущее сказать, знаю только, что на стороне торгашей и банкиров точно никогда не буду. Ненавижу я масть торгашескую — мать родную продадут.

— Говорильня. Хитро вывернулся, — сказал Марголин. — Как-то у тебя, Антон, всё в одну кучу сведено, мутно, неопределённо, не созрел ты ещё, революционеры всегда были ребятами конкретными, нюни не разводили. Фанатики своего дела, из стороны в сторону не виляли — гильотина так гильотина. Расстрелять? ― Всегда пожалуйста. Скажут трёх — расстреляют тридцать трёх. Сломать, взорвать? Запросто. А у тебя как-то всё расплывчато. Был такой товарищ Нечаев, он устав революционера написал, где говорил, что цель революционера денно и нощно думать о беспощадном разрушении, что у него должна быть ледяная холодность и он должен презирать и ненавидеть общественную нравственность. Но вся эта твоя философия не на пустом месте появилась ― общаешься ты с продвинутыми, революционно настроенными ребятами, ― Марголин рассмеялся, ― общаетесь, обсуждаете, равнозначны ли на общих весах жизнь старушки-процентщицы и жизни тысяч обездоленных людей. Но это, Антон, известный случай — непримиримая позиция молодого поколения, любит молодёжь «почегевариться», побузить. Какой смысл в бессмысленном насилии? Было. Футуристы предлагали сжигать музеи, ещё было течение, ты не знаешь, наверное: граждане предлагали убивать своих родителей и сжигать дома, в Париже в 1968 взбунтовались, разбирали булыжные мостовые, с кличем «Под булыжником мостовой — пляж» и «Беги, товарищ, за тобой старый мир». И сейчас полно разных неформальных молодёжных течений. Да, согласен, может найтись какой-нибудь харизматичный вождь, который руками молодых попытается сделать переворот под замечательными лозунгами, но когда придёт к власти, всех, кто делал это дело, пустит без сожаления под нож. Это уже было и не только у нас, во Франции, например. У нас набережная Робеспьера есть. Так вот этот товарищ, чьим именем назвали набережную русской реки Невы, когда стал к власти пробиваться, ратовал за отмену смертной казни. В революцию двумя руками проголосовал за гильотину, и что показательно ― сам под ней позднее сложил голову.

Марголин умолк, но неожиданно повернулся к Антону.

— Ты, кстати, читал «Преступление и наказание»?

— Читал когда-то и кино видел. Это, где студент старуху топором грохнул? Это всё, что в голове осталось, — не поворачиваясь к Марголину, рассмеялся Антон.

— Что ж, это, думаю, у школьников всегда так — прочитать и забыть. А кино, на мой вкус, — так себе, разве что игра артистов хороша. Я к чему спросил… старуха-то, что тюкнул по голове Раскольников, не безобидный божий одуванчик — злая процентщица, тот же нынешний мошенник банковский, народ простой объегоривала, в залог брала ценные вещи, денег давала вчетверо меньше, а просроченный заклад не возвращала. И всё своё состояние старушенция собиралась по смерти отдать в монастырь, чтобы за неё там молились. Об этой-то старухе в трактире беседовали студент и офицер, а будущий её убийца Раскольников был там же и их разговор слышал. Студент говорил, что он бы эту злую и вредную старуху, которая и сама должна умереть, убил бы и ограбил. Мол, старуха умрёт, деньги отдаст в монастырь, в то время, как молодёжь пропадает без поддержки, семьи нищенствуют, голодают, люди болеют, а деньги старухи могли бы помочь человечеству и общему делу. И задаётся вопросом, загладится ли одно это убийство никчёмной старухи тысячами добрых дел. Офицер соглашается с другом, что старуха недостойна жить, но что сам бы не убивал, мол, говорю это просто ради справедливости. На что студент ему говорит, что нет никакой справедливости, если сам не решаешься справедливости добиваться. Вот тебе и катехизис революционера! Вот тебе и цель — оправдывает средства. Мне кажется вот такие разговоры о тысяче добрых дел и благородных начинаний против чьей-то одной смерти и закладывают зёрна революционной ярости. Остаётся подбить благородную составляющую под общее светлое будущее, сказать: «Тварь я дрожащая или право имею?», а старушки злые и никчёмные обязательно найдутся.

Марголин отвернулся к боковому окну, но, неожиданно рассмеявшись, повернулся к Антону:

— Подозреваю, судя по твоей риторике, что вы в своих кружках штудируете пресловутые «Протоколы Сионских мудрецов». Уже не первый раз в твоих высказываниях звучало, мягко говоря, раздражение в адрес избранного еврейского народа, который ты жидами зовёшь. А знаешь ли ты, рассейский революционер, что ты сам с «прожидью»? Кстати, в этом ничего необыкновенного нет: среди наших большевиков революционеров евреев было немерено, ты это сам озвучил только что. Может, это кровь дедов в тебе говорит? Я, кстати, по молодости ещё тот бунтовщик был.

— Не понял? — вытаращил глаза Антон.

— Разве тебе отец не говорил? Деда нашего, ку-ку, как звали? Правильно, Моисеем. А он был чистопородным евреем по матери, крещённым, правда, а бабка наша, жена его, — бульбашка из Бреста. Так что отцы у нас с тобой евреи. Еврейская кровь в нас не пресеклась, только в дальнейшем разбавилась кровью славянских матерей. Так что, брат, мы с тобой оба с «прожидью», но во мне жидовской крови на пару капель больше, чем в тебе, так как моя мама всё же была еврейкой-полукровкой, а твоя ― хохлушкой. Но в синагогу я не хожу и не ходил, с раввинами не знаком, не обрезанный, мне это как-то по барабану. Я крещёный, всегда себя русским чувствовал, а дедушка Моисей, между прочим, субботу никогда не соблюдал, свининку употреблял и водочкой не кошерной, самой дешёвой по 3 рубля 62 копейки не брезговал.

Марголин с усмешкой наблюдал за озадаченным, покрасневшим и напряжённым лицом Антона. Антон молчал долго. Молчал и Марголин, любуясь произведённым эффектом.

Наконец Антон, засопев, раздражённо проговорил:

— Ну и что? Восьмая вода на киселе. Что теперь: под татарами вообще триста лет ходили — татарами же не стали? Какой он еврей — папаня мой, не одной службы воскресной с матерью не пропускал. И вообще, жиды — это одно, а евреи — другое.

— Было дело ― отатаривался наш народ, но и татары обрусевали, христианство принимали, как и евреи. Поскреби русского ― найдёшь татарина, говорят. Но интересная же у тебя классификация. По-твоему, жиды — это евреи, но из жадных, корыстных и злобных эксплуататоров, фамилии известные называешь наших миллиардеров. Отлично! Назови мне тогда фамилии не жидов, хороших евреев, которых лично ты уважаешь, — лениво процедил Марголин, откидываясь на подголовник кресла, со злорадством думая: «Тут я тебя и уел, ответа на такой простой вопрос я не получу».

Антон напряжённо сопел.

— То-то, — сказал Марголин, выдержав долгую паузу. — Где ж евреи? Одни жиды вокруг, да, Антон? Путёвых не видать, а значит — враги. Так и Гитлер говорил, принимаясь за евреев и цыган, а позже за славян, и пошла, поехала чистка расово грязного мира. Хотя, правда и то, что евреи-большевички хороши, придя к власти в 17-ом году, неплохо «почистили» Россию. Слова: цель — оправдывает средства, не вчера сказаны, но живут, однако.

Они переезжали Фонтанку у Михайловского Замка.

— Вот на этом месте когда-то молодой человек по фамилии Каракозов стрелял в императора Александра Второго, ― сказал Марголин. ― Простой мужик по фамилии Осип Комиссаров выбил у него пистолет, народ террориста скрутил. Заметь, народ был тогда ещё на стороне царя. Пока ещё был на его стороне, не смутили его ещё революционеры вконец. На этом месте когда-то часовня была построена в честь чудесного спасения царя. Большевики её снесли, а на ограде Летнего Сада повесили памятную доску «герою», который стрелял в Богопомазанника. Нынешние демократы доску убрали: от греха подальше, чтобы мысли какие революционные не возникали у народа и, кстати, напрасно: пусть бы висела, напоминая чего делать не нужно. Я, Антон, против всяких революций. То, что у нас здесь вышло, — не революция, а переворот, хотя хрен редьки не слаще.

— Так после всё равно убили царя, — быстро вставил Антон, ― нас училка по истории возила сюда.

— Убили, ― кивнул головой Марголин, ― симпатичный молодой человек по фамилии Гриневицкий метнул бомбу и царя и себя ухлопал. Погибли мальчишечка и невинные люди, никакого отношения к царскому двору не имевшие. А потом бомбы так и посыпались налево и направо в министров, градоначальников, в жандармов, князей, попутно и в простой народ… Каракозовы, Гриневицкие, Перовские, Желябовы, Нечаевы, Бакунины. Чем это закончилось, хорошо известно. Кончилось резнёй, реками крови, голодом, развалом, а улицы стали называть именами всех этих бомбометателей.

— А потом пришёл Сталин, большевистскую братию к стенке поставил, и всё устаканилось, а потом пришёл Горбачев и всё разрушил, за ним пришёл Бориска и пропил оставшееся, роздал страну пришельцам. Значит, опять должен Сталин родиться. У попа была собака, он её любил, — выпалил Антон.

— Ты хочешь сказать, что история идёт по спирали?

— Такого я не знаю, но петля точно для людей получилась. Хочу сказать, что нас просто победили, втюхав нам, что социализм издох, и путь нам указали — живи по-американски. В мире только одна Куба ещё упирается с Фиделем, а они, наверное, не тупые, да? Что, передохли они без американских «ножек Буша» и «Макдональдса»? Я вот читал про одного американского музыканта чёрного, он колоться начал и уже вконец подсел на иглу — не вырулить. Отец его запер на чердаке без еды, и как он ни орал, ни бился башкой об стены, отец не открывал дверь, до тех пор, пока парень не переломался. И чувак бросил колоться. Так вот, иногда всему народу надо на чердаке отсидеться, чтобы от заразы подальше быть, а мы как раз скопом все двери, ворота и окна открыли заразе... («Надо же, об автаркии говорит», — произнёс про себя Марголин). Социализм умер, а капитализм в его хату заселился. Ой-ёй-ёй, как мы хреново, несчастные, жили раньше-то при проклятом социализме, просто ужас! Наконец-то говорят нам: мы на прямое шоссе вырулили. А братик этот весь мир под себя подмял и все орут, что ничто не может его заменить, что он самый пушистый, нежный и полезный. Вот я и думаю, если один теперь капитализм всему голова, то и истории теперь тоже никакой нет, закончилась она, потому что, если весь мир идёт одной дорогой, никуда не сворачивая, то истории не может быть. Понимаете? Это петля, петля для всех. Для всего мира. Хреново, не хреново, но мы семьдесят лет стояли против капитализма, против банкиров сраных. Кто-то всегда должен быть против и жить по-другому, равновесие должно быть.

— Вау — диалектика?! Ты и о законе борьбы и единства противоположностей в своих марксистских кружках слышал? — воскликнул, не сдержавшись, Марголин.

Антон не раз поражал его своими сентенциями, наива в них было много, хотя проблемы поднимались острые. Он простыми словами говорил о непростых вопросах, не всегда выражая свои мысли в корректной форме, но суть его высказываний всегда была понятна. И Марголин, частенько, не показывая этого, внутренне соглашался с ним. Такой Антон ему нравился. И тем загадочней выглядели выходки Антона, его агрессивность к пьяницам, бомжам, бродягам и просто обездоленным людям, при явно им выражаемой обиды и обеспокоенности за судьбы народа и страны.

«Самый момент, чтобы об этом спросить, понять эту нестыковку, — решил Марголин, — пока он такой разговорчивый».

Закурив очередную сигарету, он спросил, намеренно издевательским тоном:

— Всё больше уверяюсь в том, что ты нацбол и левак. Но одна закавыка меня смущает, уважаемый доморощенный марксист. Скажи-ка мне, человек из народа, знающий его чаяния и мысли, борец за справедливость, отчего ж ты так звереешь порой при виде несчастных представителей своего обманутого народа. Из твоих слов прямо вытекает, что он страдает, что его обманули, кинули. Его накормить, пожалеть нужно, глаза на обман открыть, наверное, а не пинки бездомным раздавать.

Антон скривился:

— А чего? Просрали страну. Когда они лоханулись, я ещё пацаном был. Что я мог тогда сделать? А они — отцы, мужики — зассали, когда у них шпана квартиры отнимала; делили их имущество, детей насиловали всякие казанские, дагестанские, чеченские; они славные питерские, революцию сделавшие, блокаду прошедшие, немцев победившие, не защитили себя, схавали наживку Гайдаров, Собчаков, Чубайсов. Отдали квартиры иногородним говнюкам — бывшим плотникам, шахтёрам, слесарям, аферистам, комсомольцам — и пошли в бомжи, оставив своих детей на улице. А должны были продать свои «Копейки» и «Москвичи», купить «калашниковы» и мочить гадов! Да какая бы сотня-другая «казанцев» или чеченов выстояла перед всем народом, который свои дома с оружием в руках, да с соседями и друзьями защищал б? Вот вы же не отдали своё? На вас же круто наезжали? Вы же сами говорили, что год с лимонкой в кармане ходили? И семью прятали, спасали. Вы тварям не отдали своего. А эти, уроды подвальные, сдрейфили. Да глотки нужно было перегрызть тварям, насмерть стоять за семью и дома.

— Но, однако ж, это нехорошо и бесчеловечно, Антон, сытому и чисто одетому пинать несчастных. Это не вяжется с твоими рассуждениями о социальной справедливости. И ходишь ты в какой-то революционный кружок, ходишь, сознайся. Такие мысли на пустом месте не возникают, — сказал Марголин.

— Никуда я не хожу, и так всем всё ясно. Мы в Чечне с ребятами о многом таком говорили, и путёвых парней у нас немало было. Пацаны башковитые, нахватанные, много чего знали.

— А чего ж ты, такой умный представитель народа, знающий, что с ним сделали, не на его стороне тогда? А весь такой презрительный и крутой одновременно, работаешь на врага народа, на капиталиста? ― ехидно вбил последний гвоздь в разговор Марголин. — Это, брат, трёп получается с твоей стороны: ездишь на прекрасном «Мерсе», работа не пыльная, не надрываешься, не на заводе в горячем цеху, чай, пашешь. Деньги получаешь приличные, побольше, чем многие мои сотрудники, которые от звонка до звонка задницы просиживают в офисе; сыт, одет, обут. Обижаться тебе не на что, думаю, при той ситуации, которая сейчас в стране, жизнь у тебя не самая плохая. И вообще...

Антон ответил быстро и сразу, видно было, что этот ответ у него готов давно:

— Все работают… работать всяко нужно. Только толку от такой работы как бы нет. Толку нет никакого ни народу, ни стране, ни мне. Вот я вожу большого босса, который строит своё счастье. И деньги он же мне платит, он сам и высчитывает, сколько мне платить, сколько другим, сколько себе оставить. Сегодня он платит, а завтра, когда жизнь его прижмёт, перестанет платить, зарплату уменьшит или вообще уволит. Народу от такой работы, когда он работает на чужого дядю, которому плевать и на этот народ, и на страну, лишь бы его карман наполнялся, тошновато, и поэтому он сам по себе, и соединяться ему с вами не хочется.

— Ты, между прочим, чётко сейчас признался, что меня за эксплуататора держишь. Но, знаешь, племянничек, я вообще-то не впариваю китайскую лабуду гражданам на рынке, не травлю людей шаурмой из собачек и кредитами не душу народ. Сам работать начал с двадцати лет, ещё учась в институте, на каникулах работал в бригаде отца. Я дороги строю, мосты и эстакады, и людям за это приличные зарплаты плачу, — обиделся Марголин.

— Можно было бы и маленько прибавить зарплату хохлам и белорусам, которые на вас пашут. У них дома с работой туго и нефти с газом нет. Не от хорошей жизни они к нам едут горбиться, — ответил Антон.

Марголин вспыхнул: укол Антона был болезненным, он чуть не взорвался вскипевшей в нём яростью, но сдержался, только про себя обозвал Антона чурбаном неотёсанным, и нервно закурив, отвернулся, стал смотреть в окно.

 

Стены дома, в котором жила Валерия, были выкрашены в грязно-жёлтый цвет, штукатурка во многих местах висела «шубой»; фасад здания ремонтировался в последний раз еще тогда, когда город назывался Ленинградом. Антон взялся было за пакеты, но Марголин неожиданно забрал их у него, прихватил цветы. Не глядя на него, бросил коротко:

— Трубку не выключай. В одиннадцать подъезжай.

Антон проводил его удивлённым взглядом. Марголин, ругаясь, тяжело ступая по выщербленным ступеням, поднялся по щербатой лестнице на четвёртый этаж, коротко нажал на кнопку звонка. Дверь открылась почти сразу. Валерия в шёлковом халате, который был приоткрыт на груди, белозубо улыбаясь, ласковым и вибрирующим голосом проворковала:

— Ну, наконец-то, милый.

Она крепко обняла его и втащила в прихожую, Марголин опустил пакеты на пол, отдал цветы Валерии. Она, отложив букет на полку, суетливо вытащив его рубашку из брюк, залезла руками под майку, прижала к себе. Жадно целуя его в губы, шепча ласковые слова, повлекла его в спальню, постанывая: «В опочивальню, котик мой колючий, в опочивальню. Любовью нужно заниматься на голодный желудок, Димочка».

«Надо же, — зло бормотал Антон, усевшись в машину, — во кино-то какое! Спонсор, блин, родственничек мой дорогой, прямо жених с букетом, сам решил хавчик тащить — ховаться стал. А невеста ещё нечего, можно было б с ней повозиться. За полгода он со мной сюда пять-шесть раз приезжал. Ох-ох-ох, а невеста плачет, страдает, ждёт в тоске жениха. Да, у биксы этой, сто пудов, ещё хахаль помоложе есть и не один. Такие тётки они ж ненасытные, на роже у неё написано, а шефа она как лоха разводит и доит, за спонсора держит. Интересно, как они? Скорей всего, он любит, чтобы она сверху была: чтобы поработала: он же человек занятой — шишка на ровном месте, авторитетный господин, устаёт на серьёзной работе, а ей ублажать его положено. Да и скорей всего, его только на один стариковский заход и хватает. Когда второй-то делать? Время поджимает. Дома жена ждёт, дочь – надо вовремя нарисоваться. Ну вот, на хрена ему вообще это всё нужно?! Не понимаю. Козёл ненасытный! Жена красавица, клёвая такая, не то, что эта выдра крашеная. Ну, блин, гад, и меня повязал своими сучьими делами. Смотри теперь на его жену и дочку и красней за него».

 

Валерия

 

Связь с Валерией началась бурно и с первой же их встречи. Два года назад Марголин решил обновить интерьер центрального офиса, дизайнером оказалась Валерия. Он просидел с ней в своём кабинете более трёх часов. Желанная и аппетитная блондинка, немного полноватая, но с хорошей белоснежной кожей, которую ещё не тронуло неумолимое время, хотя женщине было за тридцать, Марголина взволновала.

Смеялась она задорно, смотрела ему в глаза смело и призывно, и он разгорался похотливым желанием. Завоёвывать и обольщать её особо не пришлось. Деловая беседа в офисе окончилась ужином в ресторане, после которого он проводил её домой. Она оправдала его ожидания: оказалась искусной, горячей, нежной, в меру «ненасытной» любовницей.

Связь развивалась стремительно, и поначалу встречались часто. Марголин рисковал. Встречи с любовницей заставляли его придумывать для жены всякие версии своих отлучек, в которых он даже стал запутываться. Страх разоблачения истязал его, мучил, он представлял себе крах, который может последовать, если всё откроется. Но страсть к Валерии в начале их связи затмевала все остальные мысли, он даже съездил с ней на три дня в Финляндию, когда подвернулась рабочая командировка, для оформления сделки по покупке техники для дорожных работ.

Со временем эта связь продолжала оставаться стабильной, но встречались они реже, да и страсти поулеглись, как писали в старину. Перерывы между встречами удлинялись. Но Валерия не капризничала, не тревожила его по пустякам, как некоторые его докучливые прежние пассии, а Марголин щедро компенсировал своё отсутствие дорогими подарками, деньгами на её насущные нужды. Она не отказывалась, сама «компенсаций» не требовала, но сумела тонко и грамотно выстроить свои отношения с Марголиным. Она вызывала у него сочувствие: вертится как белка в колесе, чтобы свести концы с концами, разведёнка, мать больная пенсионерка, ребёнка нужно поднимать, а бывший муж не помогает, потому что сидит в тюрьме. И Марголин одаривал её щедро — на женщин он тратился с удовольствием.

За время их связи Валерия обновила мебель, с его помощью сделала ремонт квартиры, приобрела машину, он делал ей дорогие подарки, дарил ювелирные украшения, причём довольно дорогие. Палку она не перегибала, а если и просила, то это были необходимые и необременительные для бумажника Марголина траты. Он это ценил, оставался к ней щедр. В общем, всё как-то устаканилось, систематизировалось, по всему, к удовлетворению обоих. Страх разоблачения довлел над Марголиным, однако, до сих пор не заставил его разорвать связь с манкой сладкой женщиной. Закрадывались ему в голову и другие беспокойные, неприятные сомнения. Иногда ему думалось, что Валерия ловкая куртизанка и держит его, так сказать, за спонсора, что у неё должен быть молодой любовник, которого он подкармливает через Валерию, ведь он так редко стал её навещать. Волновали не потраченные деньги: становилось ужасно обидно от мысли, что женщина эта возможно водит его за нос, что она вовсе не любит его, как она уверяет постоянно, а спит с ним из корысти. Но потом, вспоминая её горячие ласки, её слова о любви к нему, он остывал.

Валерия ещё в начале их связи сказала ему, что он её полностью устраивает, во всех отношениях. В то же время она подчеркнула, что не претендует на беспредельное владение им, ни в коем виде не собирается влезать в его семейные дела и тем паче разрушать его семью, она даже сама советовала ему быть осторожней. Но в последнее время он стал тяготиться этой связью, всё чаще думал о том, что слишком привязался к Валерии, что надо бы уже отступить, разрубить этот узел.

Валерия была разведена. Бывший её муж сидел в тюрьме. Неохотно она рассказала, что он в драке превысил пределы самообороны и убил ударом кулака человека, поднявшего на него нож. Законченный наркоман был сыном влиятельных родителей, они сделали все, чтобы бывший муж Валерии получил максимальный срок. Получил он в итоге пять лет, мог бы получить и больше, но у него тоже были друзья, не последние люди в городе, они приняли живое участие в его судьбе.

Марголина почему-то очень заинтересовала эта история, и он, исподволь, технично подступал к Валерии с расспросами. Она неохотно, но всё же рассказала, что прожила с мужем тринадцать лет. Он был журналистом, писал книги, печатался в журналах и газетах. Когда наступил кризис толстых литературных журналов, пытался издать свои книги, но издал только одну, которая денег не принесла. Задумок у него было много, но что-то не срасталось. Марголин спросил Валерию в лоб: в чём же причина их разрыва, может муж был неверным супругом или она ему изменила, дрался, пьянствовал, или, чего в жизни не бывает, импотенцией страдал?

Валерия рассмеялась каким-то не своим, истеричным смехом, которого он раньше за ней не замечал: «Да, лучше бы он мне изменял, но делом занимался, чем книжки пустые в стол писать! Все его друзья приспособились к новым временам, перестроились, не гнушались всякую бяку печатать, дающую деньги, шли в рекламный бизнес, на телевидение, а он, видите ли, принципиальный! Бился с ветряными мельницами, а у этого Дон Кихота сын рос и не имел того, что большинство его сверстников имело! И, кстати, он всё время нарывался на всякие неприятности, на пустом месте нарывался, вот и нарвался. Встревал постоянно туда, куда нормальный человек никогда бы не встрял. А пить... Пил он не больше, чем остальные, и не бил он меня никогда. Если б ударил, то убил бы, наверное, — кулачище с ракетку для пинг-понга! Он даже голоса на меня не поднял ни разу за тринадцать лет совместной жизни, и с потенцией у него всё в порядке было, спортсмен, в соревнованиях по боксу выступал».

В другой раз она рассказала, что перед разводом их отношения вконец обострились, и она ушла жить к маме. Встретила мужчину, он предлагал узаконить отношения, но она, отказалась, посчитав, что он не станет хорошим отчимом её сыну. Раздражённо она говорила о том, что нужно было развестись раньше, что жалко потерянных напрасно лет жизни. Марголин выяснил, что её сын живёт у матери Валерии, которой она оплачивает его содержание. И ещё он узнал, что вторая бабушка, мать бывшего мужа Валерии, принимает живейшее участие в судьбе внука: часто берёт его к себе, покупает ему одежду, ходит с ним в музеи, ездила с ним на море, а лето он всегда проводит с ней на даче в Рощино. Об этом Валерия говорила с кислым видом.

Марголина её рассказы неприятно коробили. Выходило, что муж Валерии приличный человек с хорошим образованием, не пьяница, не дебошир, не слюнтяй, мужественный, крепкий физически мужчина не угодил белотелой Валерии лишь тощим бумажником, и она жёстко и решительно избавилась от неуспешного, бесперспективного на её взгляд человека, лузера, как сейчас говорила молодёжь. Но тринадцать лет она всё же с ним прожила, значит, не так все было плохо? И квартиру он ей благородно оставил без всяких судов, хотя ей было куда идти: мать Валерии жила одна в трёхкомнатной квартире. Приходили в голову неприятные мысли. Он моделировал ситуацию: долго бы длилась его связь с Валерией, если бы он жил, как говорится, «на одну зарплату», и случилась бы эта связь вообще? Ответ быстро дотягивал до отрицательного.

В одну из встреч они говорили о литературе. Вспоминали рассказы Зощенко, и Марголин сказал ей:

Вот ты, Лера, образованная, решительная, современная и практичная женщина, рассудила, что твой супруг неудачник и обрубила концы. А ведь в жизни может получиться, как в том рассказе Зощенко, кажется он «Бедная Лиза» называется. Там эта самая Лиза отшила иностранца, который приехал в Россию начинать свой бизнес. Отшила, потому что посчитала его дело неперспективным, сама после долго мытарилась, стала третьеразрядной певичкой, замуж так и не вышла, а иностранец этот через некоторое время разбогател, а Лизоньке нашей пришлось локти кусать с досады. Чтобы чего-то добиться, нужно поработать, пострадать, помучиться, примерить на себя. Твой супруг-неудачник вот-вот выйдет из тюрьмы с новыми интересными идеями и темами и, как Фёдор Михайлович Достоевский после каторги, накатает пару-тройку шедевров. Получит Нобелевскую премию, книги его станут бестселлерами, будут издаваться миллионными тиражами. Что тогда: будешь грызть себя за недальновидность?

Может это и случится когда-нибудь, и дай-то бог, чтобы случилось, — ответила Валерия зло, отводя глаза в сторону, — только так можно промучиться до нашей позорной российской пенсии. Жить нужно сейчас. Мне сейчас хочется жить, а не после. Я не жена декабриста.

 

Комментарии

Комментарий #25713 09.09.2020 в 06:35

В своих образах Игорь Бахтин столь же внимателен и многодетален, столь же протокольно относится к мелочам эпохи, как мой земляк С.Аксаков в "Записках ружейного охотника Оренбургской губернии" относился к нравам и повадкам нашей фауны. С замиранием сердца мы обретаем правдивый документ эпохи, слепок скорби и надежд простых людей, не приукрашенный (или не испорченный) никаким приёмом сюжетной завлекательности. Ох, Игорь, не пробиться вам в коммерческое издательство, не попасть под яркую обложку! Узок будет круг ваших читателей - зато вечен. Бестселлеры приходят и уходят, а вот натура эпохи только возрастает в цене у литературных "нумизматов" - тех, кто не развлечься пришёл, а понять. Очень интересна прямая речь персонажей, достойна отдельного исследования. В ней сочетаются элементы спутанной образованности современного простого человека, нахватанных слов - и его матричная народность, кривоватость самовыражения. Поскольку авторская речь Бахтина стилистически безупречна, я думаю, диалоги он взял напрямую из жизни, подобно тому, как писатели XIX века копировали крестьянские говоры. Получилось очень убедительно, потому что мы общаемся с такими собеседниками каждый день. Современный заурядный человек не будет говорить "надысь" и "намедни". Он будет, вороша школьное прошлое, вставлять не к месту цитаты из Достоевского и словечки типа "оксюморон". В его речи интересно переплетаются куски речей разных политиков, телевизионных говорунов, которые он составляет кусочками, как тело Франкенштейна. Бахтин ухватил и передал дыхание среды. Он знает этих людей досконально, как Аксаков - уток: когда взлетят, когда плавают, а когда крякнут. Печать неблагополучия и обречённости лежит на неспешных разворотах "записок натуралиста", но благодаря своей протокольной манере письма Бахтин избегает недуга большинства обличителей: не концентрирует, не сгущает негатива. Негатива много, но он свободно плавает там, где он в жизни плавает. И обсуждается между делом, обыденно, как, собственно, и в жизни бывает. Это широкое и порой даже утомляющее предельной детализацией полотно жизни русских людей XXI века, энциклопедия их быта и - очень важно! - их представлений о жизни, возникающих частично из их быта, частично же (Бахтин мастерски это показывает) из противопоставления ему. Это почти забытый ныне тон настоящей литературы, не пытающейся сюсюкать, шокировать, рассмешить или оглушить. А стремящейся говорить с читателем. Бахтин не шоумен и не громовержец. Он писатель-собеседник. Тем и дорог. /А. Леонидов-Филиппов, Уфа/