ПРОЗА / Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Главы из романа (IV-VI)
Игорь БАХТИН

Игорь БАХТИН. ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ. Главы из романа (IV-VI)

13.10.2020
854
4

 

Продолжение, начало на сайте:

https://denliteraturi.ru/article/4742

https://denliteraturi.ru/article/5013

https://denliteraturi.ru/article/5148

 

Игорь БАХТИН

ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ

Главы из романа (IV-VI)

 

Глава IV. УСОЛЬЦЕВ

 

Усольцев выбросил сигарету в урну и жадно обвёл любовно-печальным взглядом лица своих спутников: морщинистого старика и двух молодых крепких мужчин в одинаковых куртках и вязаных чёрных шапках, задерживаясь на каждом, будто стараясь запомнить их.

— Ну, что, дорогие мои терпигорцы, давайте прощаться, что ли? ― бодро произнёс он.

— Погоди, погоди, Усольцев, сейчас курносый подвалит, — ответил за всех старик.

Озираясь нервно, он зло добавил:

― Ну, зараза курносая! Не хватало нам, чтобы он сейчас куда-нибудь влип. Совсем нам это ни к чему. Мы ж у него перекантоваться собрались. Ну, что за норов, а? Вечно его куда-то несёт, часа на свободе не провёл, а уже двинул на свою задницу приключений искать!

— Он сейчас с каким-нибудь интеллигентным питерцем, наверное, обсуждает аспекты творчества Фёдора Достоевского. Со мной в зоне не наговорился, — рассмеялся Усольцев, жадно и нетерпеливо оглядываясь по сторонам.

— Хорошо, если так, — ощерился старик. — Хуже, если сейчас с ним в участке беседуют интеллигентные питерские менты.

— А вот и я, — раздался за их спинами хрипловатый и весёлый голос, и вся компания разом обернулась.

— Где тебя дурня носит-то?— нервно просипел старик у подошедшего к ним курносого и вертлявого мужичка неопределённого возраста, со смеющимися глазами, от которых к щекам врассыпную разбегались мелкие морщинки.

— Дык, Степаныч, свобода! Занятно ж, — ответил курносый возбужденно, — я ж баб живых век уже не видел! А тут тёлки такие товаристые вышивают, одна другой краше, жопенями накручивают красотки! Блин, так и тянуло меня, так и тянуло под шубку какой-нибудь крале нырнуть, хе-хе, погреться. А фраеров, Степаныч! Гуси денежные откормленные, табунами пасутся на перроне. Пидоры! Пидоры! Пидоры! — Он театрально схватился за голову. — Прикинь, Степаныч, пидормоты крашеные с сережками в ушах тузами выставляются, в натуре. Пива кругом завались, блин, гудит Питер, но что-то обламывает меня, что-то круто изменилось, а что, пока не впилился я. Всё как-то не так, будто в тыл врага меня закинули без гранаты и автомата. Вроде и недолго баланду хлебал я в этот раз, всего-то четыре годочка, а так всё конкретно изменилось. После первой своей ходки, помню, тоже на Московском вокзале высаживался, да перемены в нём тогда особой не увидел, вокзал, как вокзал, серый, как все вокзалы страны советов. Нет, вокзал, конечно, тот же и на том же месте, подмарафетили только, шику натёрли. Вот люди... другой народ, в натуре, или прокис я на нарах…

Усольцев, улыбаясь, остановил его:

— Мы уже успели оценить твою способность говорить долго, пространно и метафорично. Давай-ка, Фёдор, сын Михайлов, прощаться. Желаю тебе в будущем изучать творчество твоего гениального тёзки на свободе, а не в очередном лагерном бараке.

Курносый ответил быстро:

— А это, как жизнь покажет, брат, загадывать не будем: от сумы и тюрьмы, говорят… А я тут тебе… подарочек. Вот, возьми, хотелось что-нибудь на память от меня...

Он вытащил из кармана авторучку, не дорогую, но стильной формы, пузатую с колпачком под золото.

Усольцев весело подмигнул ему:

— Никак, Фёдор Михайлович, успели уже противоправные действия совершить, или на перроне раздают авторучки?

Курносый ответил с притворно обиженным видом, но глаза его посмеивались:

— Обижаешь, начальник. Попросил вежливо у одного хмыря. На слезу взял, край, говорю, как надо мамане маляву накатать. Остался кроссворд недописанным у фраерка доброго.

— Нехорошо, Федя. Но ладно, беру твой подарок с криминальной биографией, чтобы напоминал он мне, чего делать не нужно, — рассмеялся Усольцев. — Беру, друг, на память о наших с тобой незабываемых диспутах и днях скорбных, проведённых в неволе.

— Мог бы и нарваться. У тебя, Фёдор, вместо паспорта справка об освобождении. А с такой ксивой менты и за авторучку могли опять определить тебя на государственный паёк, кроссворды решать на нарах, — опять недовольно проворчал старик.

Курносый потоптался на месте, потёр уши, пососал, скривив рот, верхний зуб.

— Дупло разнылось от холода. Не зуди, Степаныч. Всему своё время. Холодно, блин. Градусов десять, будет, пожалуй. Видел я, Усольцев, везёшь домой нехилую тетрадочек пачку, на пару-тройку книг, наверное, материалу настрочил о жизни в неволе. Ты только брехать не начинай, как некоторые писаки, что бедным читателям россказни про зону впаривают. Хлебнул со всеми лиха, народ горе мыкающий увидел, так и пиши, что видел и чувствовал. Правду пиши. Тёзка мой, вон, сколько книг накатал после каторги. Так, что неволя не всем во вред — умным людям и зона на пользу идёт.

— Не могу с этим не согласится, тем более, кажется, именно твой великий тёзка как-то сказал, что тюрьма и сума дадут ума, — ответил Усольцев, протягивая руку старику. — Прощайте, Николай Степаныч. Говорю «прощайте» в том смысле, что не хотелось бы вновь встретиться нам всем за колючей проволокой. Желаю вам мира и здравия.

— Бывай, здоров, писатель, — крякнул от крепкого рукопожатия Усольцева старик. Попрощавшись со всеми, Усольцев хотел уже уйти, но курносый придержал его за руку.

— А ты знаешь, какое в зоне погоняло тебе дали?

— Нет, — удивленно вскинулся Усольцев.

— Писатель.

— Ну, это, знаешь, Фёдор, сильно сказано ― писатель! Бумагомаратель — соглашусь.

— Ладно, уж, бумагомаратель, не прибедняйся. Ты постарайся погоняло своё оправдать, а ежели Бог даст, капусты на этом деле хорошей срубишь и выйдешь в дамки, уважь терпигорцев. Вспомни, как сам парился на нарах, да передачку в тюрягу зашли сидельцам. Только пиши правду. А то бывает, такую херню про зону понапишут, что диву даёшься: откуда такие сведения, в натуре! — бойко проговорил курносый.

У Усольцева повлажнели глаза, защемило сердце и запершило в горле. Закашлявшись, он ответил хрипло:

— Договорились, старина. Постараюсь оправдать высокое народное доверие.

— Вот это дело, — сказал курносый, глаза его погрустнели, первоначальный весёлый настрой исчез. — А тебя не встречают?

— Не было времени сообщить, да и не хотелось никого волновать. Я большой мальчик, доберусь до дома.

— Понятно. Ну, бывай тогда. Правильный ты мужик, не крысятничал, под одеялом передачки не жрал втихаря. Смотри здесь не скурвись в этом бардаке. Здесь, кажется, это теперь быстрей может случиться, чем в зоне, – сказал курносый и, помявшись, добавил: — Зажигалку оставь, если не жалко.

Чувствовалось, что он тянет время, что ему жаль расставаться с Усольцевым.

Усольцев отдал ему зажигалку.

— Всё, Фёдор, всё, пойду я. Прощайте, друзья. Удачи всем.

Он повернулся и с удовольствием, глубоко вдохнув морозный воздух, пошел, ускоряя шаг. Шел он быстро и энергично, жадно впитывая знакомые до боли виды родного города. Шагов через двадцать он непроизвольно обернулся: четвёрка недавних его товарищей по несчастью стояла на том же месте, провожая его взглядами. Курносый салютовал ему, подняв вверх руку со сжатым кулаком. Усольцев помахал ему рукой и зашагал быстрее. Поддержав под руку поскользнувшуюся даму, он перешёл Лиговский проспект и вышел на Невский.

Поддувал ветерок, временами срывался колючий мелкий снежок, на автобусных остановках мёрзли нахохлившиеся озябшие люди. Пешеходы спешили по своим делам, за запотевшими окнами кафе смутно высвечивались неясные силуэты людей. Раскидывая колёсами грязную снежную жижу, шумел плотный поток машин с включенными дворниками. «Машин больше, чем людей, иномарок прибавилось», — отметил Усольцев, окидывая пытливым взглядом, милый сердцу, знакомый с детских лет облик парадной артерии города, остро подмечая все изменения в нём.

Некоторые дома были реставрированы и окрашены свежей краской. Глаза отметили, что хотя реставраторы и пытались сохранить прежние тона, добиться этого им не удалось. Один дом ремонтировался, стоял в лесах, затянутый зелёной строительной сеткой. Мигали неоновой рекламой новые магазины и кафе в домах, где до его заключения были совсем другие вывески. Несмотря на холод, было довольно людно, всё было расцвечено огнями, проспект сиял рекламой, мигающими перетяжками, гирляндами и он, неожиданно для себя, почувствовав, как перехватило дыхание, прошептал: «Тогда настаёт то таинственное время, когда фонари дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет, вы встретите здесь очень много молодых людей, большею частью холостых, в тёплых сюртуках и шинелях. В это время чувствуется какая-то цель или, лучше, что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчётное: шаги ускоряются и становятся вообще неровны…» — Ай, да, милый Николай Васильевич, ведь как вы передали настроение вечернего Невского проспекта! Не глаза, а глазищи у вас! Всё так, всё так!».

У дверей какого-то увеселительного заведения толпилась молодежь. Симпатичная девушка, белозубо улыбнувшись, выстрелила яркими озорными глазами ему в лицо. Их глаза встретились, и девушка глаз не отвела. Через несколько шагов он обернулся: она смотрела ему вслед и помахала рукой.

«Свобода! — распрямив плечи, прошептал он. — Ты дома, брат, и ты свободен! И на тебя ещё обращают внимание женщины, даже не женщины, а молоденькие девушки!».

На перекрёстке, где Владимирский проспект вливался в пустынный Литейный, он перешёл на другую сторону Невского проспекта. Не остановиться на Аничковом мосту он не мог. Полюбовался каменными конями, на крупах которых лежали снежные попоны, погладил холодный постамент, остановился у ограждения, с жадностью рассматривая замерзшую, пробитую полыньями Фонтанку.

Патлатый парень, обнимавший девушку в наушниках, попросил у него сигарету. Усольцев протянул ему пачку. Тот, глянув ему в глаза, спросил:

— Я две возьму?

Усольцев улыбнулся.

— Бери, бери, возьми три, четыре.

— Бог, конечно, Троицу любит, но совесть тоже неплохая вещь, — ответил парень с серьёзным лицом и взял две сигареты.

Парочка, обнявшись, спустилась к реке, Усольцев, улыбаясь, проводил их глазами.

Он стоял на Аничковом мосту, глядя задумчиво на набережную и Фонтанку с отсветами перевёрнутых домов в ней. В голове быстрой чередой бежали мысли: «Вот она безмятежная юность! Совсем недавно, — как время бежит! — и ты, как этот паренёк с девчонкой, бродил по ночам с друзьями и подружками по этим набережным, стрелял сигареты у прохожих, частенько пропуская развод мостов и оставаясь до утра на этой стороне города. На горизонте жизни сияло безоблачное синее небо, впереди была удивительная жизнь, полная приключений, новых встреч, постижений, любви, взлётов и падений. Разве думалось тогда, что так стремительно и быстротечно время? А ведь половина жизни прожита, Георгий. Половина? Ну, это ты, пожалуй, больно смело отписал себе жизни. Щедрый! Не многовато ли ты себе отписываешь будущих годков? Собрался сто лет прожить? Неплохо бы было, конечно, да говорят, сроки жизни мужчин укорачиваются — глобальная тенденция. В январе разменяешь «сороковник». А в сорок с ярмарки пешком? Летит, летит моё время! И как оно в зоне притормаживало, как тягуче проходил путь от подъёма до отбоя, как ты его подгонял! Так в вольной жизни не бывает, в ней ахаешь: ах, как день пролетел! ах, опять не успел ничего сделать! А там вздыхаешь радостно: слава Богу, ещё один день миновал. Хотя всё же с оттенком горечи говоришь эти слова — горечь о потерянном времени непременно к ним примешивается. Но охватить меру утраты времени — этой бесценной драгоценности, всегда ли мы можем? Увы, не всем дано понять, что каждая минута бесцельно или вынужденно разбазаренного богатства когда-то в будущем могла бы стать бесценным даром. Могла бы обернуться нужнейшим спасительным капиталом, и тогда не пришлось бы в отчаянии цепляться за остатки стремительно убегающих минут, пытаясь наверстать упущенное, лихорадочно доделывать несделанное, но ни жизненных сил, ни куража, ни чувственных порывов тогда может уже не остаться. Неисполнимость мечтаний, несвоевременность побед, груз поражений, невосполнимость тяжёлого труда, не давшего результата, кого угодно могут обломать. Довелось тебе в зоне перечитать сагу о злоключениях Робинзона Крузо на необитаемом острове. Оказалось, недооценённую тобой книгу. Но это понятно, читал ты её лет в одиннадцать-двенадцать, проглотил жадно, в один присест как интереснейшее приключенческое чтиво. А перечитывал ты её уже как гимн человеческому подвигу смирения, вдохновенной тяги к жизни, душевной дисциплины. Сопоставляя положение Робинзона-невольника и свою неволю, ты хорошо понимал, что положение пленника необитаемого острова было беспримерно тяжелее! Хотя он и был на воле, но находился всё же в худшем из его видов заключения — одиночном, безлюдном, гипотетически бессрочном, а это пострашнее будет, чем отсидка среди людей, со сроком определённым тебе судьями. Дефо пишет, что пленник острова горячо молился о физическом спасении, но оставался в тревоге, душа его не успокаивалась, не смирялась, бунтовала и тосковала. Он приказал себе читать ежедневно Библию, с любого места, которое откроет. И вот однажды во время чтения он неожиданно пересмотрел смыслы, встретив в книге пятидесятый псалом. В его словах: «призови Меня в день скорби; Я избавлю тебя, и ты прославишь Меня» он неожиданно увидел иной смысл, чем прежде, и с того времени он стал молить Бога об избавлении его от бремени грехов, избавление от которых, по его мысли, должно было приносить большее счастье, чем избавление от физических страданий. Смиряясь, он подвигал свои дни к спасению.

Что-то подобное и с тобой происходило на острове по имени зона, без чтения псалмов, правда. Тебя, дитя космического века и родителей атеистов-гуманистов, советского человека, верящего в разум, культуру, науку, прогресс, там поначалу крепко прихватывала эта «скорбь», под которой в Библии, наверное, подразумевается испытание. В самом деле, какое испытание без печали и скорби? Это к монахам не относится — они принимают испытания с радостью и даже призывают их. Уныние поначалу поедало тебя, и ты, Фома неверующий, не зная того, кого призывал на помощь в своей печали Робинзон, обращался к своей совести. Где-то я читал, что совесть — это голос Бога. Ты грыз себя, обжигающими, выбивающими почву из-под ног словами: убийца, убийца, убийца. Совесть твоя бунтовала, мучила, страдала в печали, осознавая всю тяжесть и непоправимость тобой содеянного, давя сознанием того, что с этим придётся жить до последнего вздоха.

В обычной и свободной жизни, память, затурканная суетой и быстротой пролетающих стремительно дней, включается обычно по требованию владельца, в неволе она включалась автоматически. Бессонными ночами хронология твоей жизни бежала кадрами длинного фильма и сколько же, оказывается, в ней было мусора, дряни, дурости, бесцельности и грязи. Да, да, Георгий, ― грязи! И этого было предостаточно! И ты каялся, горькое, горькое раскаяние подвигало тебя к смирению, к пересмотру своей жизни, становилось направляющим стимулом. И в этой «печали» постепенно обретался новый смысл, приходя к тому, что страдание физическое нынешнее оно временно, оно ниже рангом твоих страданий душевных и послано тебе для переосмысления, перенаправления в другое русло.

Острое ощущение было, что жил ты жизнью лёгкой, и в облаках витал, и плыл по течению, и не сгорал в работе, попускал себе излишнюю праздность, дружил не с теми. Робинзон знал адресата, по которому он мог обратиться за помощью, ведь тот, к кому он обращался, звался Спасителем. В твоей записной книжке этого адреса не было, но миллионам людей он известен и они верят, что Он везде, таких ты и в зоне встречал. «Если это так, то Он и твои муки видел и раскаяние твоё. Может, обращаясь к своей совести, которая его голос, ты к нему обращался через этот чуткий медиатор, и так же, как и Робинзон, что называется «призывал его в печали»? И ты там не сгинул, жизнь не разлюбил, «печаль» эту прошёл, не сломался, не фарисействовал, не обманывал себя, виновных не искал. Но, по большому счёту, то, что отсидел прописанное судом, вовсе не означает прощения (прощение было бы наградой для совести!), придётся жить с тем, что ты сделал, а твой внутренний прокурор не даст тебе забыть смерти человека по твоей вине — этого не зачеркнуть — это как неизлечимая болезнь, с которой придётся жить. А время жизни утекает, утекает, как вода сквозь пальцы.

Какие тяжёлые мысли варились в твоей голове, в загоне для людей, под названием зона! Не было продыху ни мозгу, не сердцу ни днём не ночью. И с какой сердечной радостью и нежностью вспоминались разные, казалось бы, самые обыкновенные, простые моменты свободной жизни. Особенно из детства. Детство больше всего вспоминалось, так чётко, как фрагменты только что просмотренного фильма; только ночь и сны тебе принадлежали — утро приносило новые и новые вызовы. Зона — не дом отдыха, нужно было работать, бороться каждый день за место под солнцем. Потерянные ли это годы? А бывают ли потерянные годы? Ерунда! Конечно, они все твои, Усольцев, и только твои, и не потерянные. Как это в песне поётся: «мои года, моё богатство?». Богатство… Никитке твоему уже двенадцатый годок пошёл. Вот у кого вся жизнь впереди, а парень несколько лет без отца прожил, как он тебя встретит?».

И сразу сердце защемило, мысли заплясали в голове, бойко тараторя невпопад, сталкиваясь и, перебивая друг друга.

 

Валерия

 

«Была зима. Свежайшее тихое утро перед Рождественским Сочельником. В этот чудесный и ясный день ты привёз из роддома домой Валерию и живой пищащий комочек, пахнущий молоком, — неслись быстрые мысли. — Как необыкновенно светло было на сердце! Какая удивительная атмосфера осенила дом с появлением в мир новенького человечка, какие стимулы жизни грезились, какая неизъяснимая нежность охватывала тебя при взгляде на это чудесное создание, на твоего первенца! И с Валерией всё вдруг стало по-другому. Материнство ― великая вещь! Она изменилась. Нежная, спокойная, отзывчивая!

Она тогда любила меня! Куда пропали её гонор и спесь, и как я тихо блаженствовал от мира в нас! Думалось, что так будет теперь всегда. Валерия, Валерия, Валерия, такая влекущая, притягивающая к себе, как магнит, и мужчин и женщин. Помнишь, как тебя, такого тяжелого и самоуверенного, мгновенно притянуло к ней, как лёгкую канцелярскую скрепочку, а ты растерялся — это неожиданно оказалось таким приятным и желанным — быть этой скрепочкой. Пришлось, правда, изрядно потрудиться, «размагничивая» целые коллективы особей мужского пола, что пачками липли к этому сладкому магниту. Борьба за эту прекрасную особь была бескомпромиссной, и в процессе трудной эволюционной борьбы выжить и победить удалось тебе. На горизонте жизни вставало солнце счастья, так ты думал в то время.

И поначалу всё шло прекрасно, нежность, горячие ночи. Разве только капризов многовато было у моей Лерочки, но это ты списывал на молодость. Однако совсем скоро стали проявляется чёрточки, которые ты в любовной горячке не замечал, или не хотел замечать. Неприятные качества, из тех, что тебя всегда коробили: подобострастие перед людьми с весом, неприкрытая жадность к дорогим вещам, деньгам и цацкам, зависть к поймавшим удачу и какое-то обидное равнодушие, превратившееся со временем в открытое презрение к твоей работе, уверенность, что это бесперспективное пустопорожнее занятие, от которого ожидать дивидендов не приходится.

Не хотела ждать: подайте сейчас всё и на блюде, как у той старухи в сказке Пушкина. И особенно это стало проявляться во времена развала и смуты, когда некоторые наши знакомые пересаживались на иномарки, покупали квартиры, драгоценности, аппаратуру, летать стали на отдых за кордон. Отец мой покойный зрел в корень ― жизнь он знал. Узнав о моём намерении жениться, сказал как-то: «Надумаешь жениться, сынок, перво-наперво приглядись к будущей тёще, а главное, как она к мужу своему относится. Девушки в основном с матери копируют поведение, порой даже не замечая этого и не задумываясь о том, что их будущие мужья могут быть совсем не того склада, что их отцы, а перековывать молоденькую кобылку очень трудно бывает: годы, прожитые бок о бок с родителями, что-то для девушки значат». А мне думалось: «Да кто же, папа дорогой, в молодости о таких малоинтересных вещах думает: о тёще, тесте, кто анализирует их поведение?».

Некоторое недоумение и замешательство возникало, когда Валерия пригласила тебя в гости. Заметил я, какую-то виноватость в лице будущего тестя, с которым твоя несравненная тёща обходилась даже в эту первую нашу встречу весьма бесцеремонно и бестактно. Видна была его подавленность, пришибленность, какая-то быстрая услужливость, молчаливость, покорность, быстрые виноватые взгляды, которые он иногда бросал на меня, когда выходил покурить тихонько на балкон. Инициативная и властная хозяйка дома Клавдия Антоновна ни разу тогда не обратилась к мужу по имени, а всё только: принеси, положи, сходил бы, помолчал бы. И такой взгляд кислый с какой-то презрительной скорбью в лице и голосе обозначался, когда она это ему говорила. И совсем другое выражение лица: фальшиво-радушное, сахарно-медовое у неё высвечивалось при обращении к тебе, и ещё почему-то стул она называла стуло, как в дремучей старине.

А «дизайн» квартиры? «Дизайн» — ого-го! Пустые бутылки из-под дорогого иностранного алкоголя в баре с подсветкой, целомудренные ряды хрустальных фужеров и рюмок с бирочками и наклейками в серванте, по всему не изведавшие радость праздников. Телевизор, накрытый ковриком, и чудо техники тех времён ― видеомагнитофон, тоже с накинутой поверх него вышитой салфеткой. Ковры на стенах, а в простенке, там, где никак нельзя было повесить ковёр, «Портрет Незнакомки» — магазинная копия чуть ли не метр на метр в золочёной раме. А в книжном шкафу, зажатом между баром и сервантом, за стеклянными дверцами томились в неволе новенькие книги, навевающие на грустную мысль о том, что они ни разу не доставались для чтения. Они, как в библиотеке, были уложены корешок к корешку, автор к автору. Книги были модные, дефицитные, труднодоставаемые по тем временам: Андре Моруа — вся серия «Проклятые короли», несколько книг Жорж Санд, Александр Дюма-отец, Жорж Сименон, Агата Кристи, Артур Хейли, Сидни Шелдон, и ни одного советского или русского писателя. Вру, были два тома «Петербургских трущоб» Крестовского, «Таис Афинская» Ефремова и двухтомник Маяковского. Тоже новенькие, с чистыми девственными корешками.

На кухне висел календарь-плакат с китаянкой в бикини, а над ним на небольшой полочке стояла отличная, старая, но хорошо сохранившаяся икона с ликом Николая Угодника, в красивом окладе; святой, мягко говоря, чувствовал себя не в своей тарелке, в этом интерьере, выстроенном властной хозяйкой квартиры. У меня возникло чувство, что Угодник хмурится из-за соседства с китаянкой, не из-за религиозных различий, а от бесстыдства азиатки.

Ни одного живого цветка не было на подоконниках (позже выяснилось из-за боязни испачкать дорогие занавески), но их отсутствие компенсировалось цветами пластиковыми, ими даже была декорирована одна стена в туалете («свой туалет я уберу цветами», — пропел я про себя, оказавшись в нём… Эх, молодость язвительная!).

В комнате Валерии ты надеялся увидеть привычные для молодёжи тех лет какие-нибудь плакаты рок-групп, магнитофон или проигрыватель. Магнитофон был, как положено прикрытый бархатным ковриком, но и здесь властвовала неумолимая рука матери: пластиковые цветы, дорогие импортные занавески, пианино, поверх которого опять лежала вязаная подстилка, а на ней плюшевый олимпийский Мишка, над пианино — три африканские маски, а на кровати подушки, подушки, подушки. Валерия, заметив твоё удивление, скривилась, сказала, что это непоправимо, мама, мол, тиран местного разлива, скорей бы вырваться их этой тюрьмы.

Смотрины жениха, кажется, прошли не в мою пользу. При прощании Клавдия Антоновна как-то скисла. Будущая тёща была человеком уважаемым, член партии, работала бухгалтером на крупном автопредприятии, муж её припахивал там же — водителем автобуса междугородних рейсов. Она с её характером и там, наверное, вводила свои порядки, обязывая водителей сидеть на ковриках, а в салонах автобусов развешивать пластиковые цветочки. Прав был мой отец — жизненный опыт великая вещь, да только откуда взяться ему в молодости, да ещё когда влюблён и гормоны кипят, как лава в вулкане. Советы старших вспоминаешь, когда петух жареный клюнет в известное место. Учиться, конечно, лучше на чужих ошибках, но все ли молодые могут так поступать? Полжизни уходит на совершение ошибок, а после начинаешь мучительно их исправлять, и хорошо, если хватит времени на это. А тогда, в том времени, такое разноцветье жизни сияло, такое душевное горение! Как в калейдоскопе менялись цветные картинки счастливых дней, столько сил было, столько надежд.

Да, Георгий, семейная лодка разбилась о быт, с грохотом и треском развалилась и пошла ко дну. Развод… дело житейское, но как горько на душе было! Перечеркнутыми вмиг оказались все прекрасные, как мне казалось, годы. Почему? Почему, почему у неё было какое-то злое упорство в своей правоте, какая-то непонятная настырность, уверенность в том, что я не состоялся в этой новой жизни и никогда уже не состоюсь? Без мамаши её, конечно же, не обошлось. Ссоры-то серьёзные начались, когда она вдруг вспомнила, что у неё есть мать, и стала к ней ездить чуть ли не каждый день. Да, тёщенька моя по всему постаралась «вразумить» доченьку. Только из этого ничего разумного не вышло. Терпеть не могла Валерия долгосрочных результатов, а ведь мы совсем не бедствовали, приросло бы благополучие: я на месте не сидел, печатался, крутился с Аликом в рекламных проектах. Жили не в съёмной квартире ― дедушка Вася нам «двушку» на Стахановцев отписал, «копейку» свою дедовскую ухоженную подарил, прекрасная жилая дача радовала. Позже, уже в зоне, я, дурачина, в глубине души лелеял надежду, что беда эта нас примирит. Куда там! Без жалости, равнодушно, как мертвеца, вычеркнула меня Лера из своей жизни. Хотя бы строчку! О передачах я не думал — ни слова! Будто и не жили мы вместе столько лет, будто нет у нас сына. Мама сколько раз ко мне приезжала, только от неё о сыне узнавал.

Помнишь, Георгий, отец тебе говорил, что есть люди, которые не способны любить? И к их числу, скажи себе честно, можно отнести, скорей всего, и твою бывшую супругу. Может статься, что и не любила она тебя никогда, Жора... подержи мой макинтош».

Усольцев нервно мотнул головой, в висках болезненно покалывало. «Хороша Наташа, да не наша, ненасытная моя Валерия. Ещё не высохли чернила на свидетельстве о разводе, доносили мне доброжелатели, что она в активном поиске. Пристроилась, поди, под крылышко успешного спонсора», — с горечью подбил он результат своих размышлений.

Он прикурил у молоденького моряка и пошёл помедленнее.

«Город к Новому году готов, вон и милиция родная готовится к празднику», — усмехнулся он, наблюдая, как два дюжих милиционера ощупывают пьяного мужчину, стоящего с глуповатой улыбкой на лице, с руками, разведёнными в стороны.

 

Дойдя до Армянской улицы, он остановился напротив Казанского Собора, несколько минут с восхищением смотрел на величественное здание, шепча: «Свобода! Не будет больше подъемов, отбоев, сырого барака, однообразно тянущихся дней и бессонных ночей. Ещё немного и ты, Георгий, будешь дома, и обнимешь маму».

Морозец с ветерком давал о себе знать. Растирая замёрзшее ухо, он взглянул на часы — двенадцатый час был на исходе.

«Надо было всё-таки позвонить маме, — подумал он, — но всё так неожиданно вышло. Голос архангельский с небес: «Усольцев! С вещами на выход! — и ты свободен». Мама не ожидает меня, может лечь спать, разволнуется ещё от неожиданного моего появления, а так вразвалочку я, пожалуй, только в начале первого ночи дойду до дома. Нужно поймать тачку. Красотами города у меня ещё будет время полюбоваться. Вот только денег у тебя всего двадцатник остался после попойки в поезде с «коллегами». Какие сейчас тарифы у питерских бомбил, интересно?».

Он подошёл к краю тротуара и поднял руку. Через минуту рядом остановилась красная «шестёрка».

— На Петроградку поедем? — спросил он, разглядывая немолодого седобородого водителя (это был Денисов), который, прибрав звук магнитофона, спросил:

— А где вам на Петроградке?

— Есть такая маленькая улочка, Провиантской зовётся. Знакома такая?

— Спрашиваете. Ленинградцы знают и любят свой город. Махонькая, уютнейшая улочка, самая что ни на есть питерская. А место знатное: рядом Петропавловка, зоопарк, Князь-Владимирский Собор, Васильевский остров под боком.

— Точно! И много ещё чего хорошего и полезного для здоровья — стадион, например, — с удовольствием рассмеялся Усольцев.

— Хорошего всегда больше, чем плохого. Садитесь, садитесь, на улице холодновато.

— А что платить придётся? У меня всего «двадцатник».

— Да вы просто богач! ― рассмеялся Денисов. ― Садитесь, молодой человек, садитесь, холодно.

Усольцев скинул с плеч рюкзак, пристроил его на заднее сиденье и уселся на переднее. Он мысленно улыбнулся на «садитесь» водителя и своей уголовной грамотности: в зоне не употребляют выражение «садись», оно ассоциируется у тамошнего народа с неприятными понятиями «отсидка» «посадить», «сидеть» — в контексте статей уголовного кодекса. Местная разговорная этика рекомендует употреблять уважительное «присаживайся».

— Поехали с богом. Музыка не мешает? — плавно тронувшись, спросил Денисов.

— Разве может помешать Роберт Фрипп с его божественной гитарой? А Адриан Белью? Сто лет их не слушал, звук можно маленько прибавить? Боже мой, «Кинг Кримсон», альбом тысяча девятьсот восемьдесят второго года, «Beat»!

— Ба! Есть точки соприкосновения, — обрадовано сказал Денисов, прибавляя громкость. — Любите «Кримсонов»?

— Серьёзнейшие музыканты. Запоем слушал когда-то. Пласты фирменные виниловые доставал. Правда, последние несколько лет покейфовать под классную музыку не удалось. А молодость — с битлами, «Джетро Талом», «Чикаго», «Пинк Флойдом»… Слушал и старых джазменов и новых прогрессистов, электронщиков.

— Так вы меломан со стажем! Коллега, стало быть, — удовлетворённо констатировал Денисов.

— Было дело. Многих прихватило в семидесятые от крутого битловского замеса. Был круг друзей — таких же, переписывали друг у друга новинки, ждали новые альбомы, поминали вином безвременно покинувших этот мир музыкантов. Искали информацию, а она была тогда скудной: мифы гуляли, всякие «утки» прилетали, вроде того, что Пол Маккартни давно умер, а вместо него, мол, двойник на басу играет, что битлы в Москву прилетали инкогнито.

— Да, да, — живо подхватил Денисов, кивая головой. — Прихватило — это вы отлично заметили. В самом деле, эта музыка стала вехой в жизни целого поколения. Взрывная волна из Ливерпуля обогнула весь мир, везде оставив свои чарующие следы разрушения стереотипов. Взрыв был эмоциональный и интернациональный, объединяющий и сметающий все барьеры. Четвёрка молодых парней дала жизнь лавине прекрасных групп и музыкантов всех направлений. Будто плотину прорвало, это был всемирный музыкальный потоп. Чопорные джазмены на время даже остались без работы, но пришлось и им подстраиваться ко времени. М-да, тридцать с гаком годков пронеслись с того взрыва...

Усольцев с интересом посмотрел на него. Симпатичное бородатое лицо, светлые усталые глаза, на голове джинсовая бейсболка, собранные на затылке в «хвост» длинные седоватые волосы, прямой нос, гусиные лапки у глаз, потёртая кожаная лётная куртка.

«Лицо знакомое», — мелькнуло в голове.

Дворцовый мост был перегорожен барьерами и машинами с включёнными мигалками.

— Переедем через Троицкий мост, ― сказал Денисов.

Усольцев расслабленно откинулся головой на подголовник кресла, закрыл глаза.

— Помните, какой бред несли наши газеты и журналы в рубриках «Их нравы»? «Истеричные мальчики», «музыкальные однодневки», «музыка на потребу публики», «битломания». Идеологическая гребёнка заработала в штатном режиме. В части «причёсывания», удушения, не вписывающегося в идеологические рамки, опыт-то был немалый, сверху, как обычно, спустили директиву «не пущщать». Со своими можно было не церемониться, глаголы в циркулярах были апробированы временем: запретить, ошельмовать, довести до инфаркта, выгнать с работы, изгнать из страны, засадить в психушку… Однако тут вышла осечка. Душить душили, но довольно быстро выдохлись, а дальше с ленцой пошло, махнули рукой: пусть слушают — лишь бы не бунтовали. В самом деле, не спецназ же наш посылать в Англию разобраться с сопляками ливерпульскими? А по поздним слухам, у самого товарища Косыгина в доме имелась полная коллекция пластинок битлов и других рок-звёзд. Некий афонский старец делил людей на мух и пчёл, говорил, что пчела и в куче навоза найдёт кусочек лукума, а муха отыщет дерьмо. Так и талант — блестит, чем его не забрасывай, никакие директивы и циркуляры не помогут. И запреты, между прочим, частенько прекрасно стимулируют интерес человека к предмету запретов. Хотя, знаете, подышав нынешней нашей свободой, от которой задохнуться можно, я переосмыслил темы запретов в культуре. Если опуститься на дно веков, можно услышать мудрецов Сократа, Платона, Аристотеля, которые немало чего написали о роли власти, обязанной быть охранительницей национальной культуры. Да разве они одни задавались такими вопросами? Кстати, теперь, по прошествии лет, я больше половины записей прежних западных кумиров выкинул бы на помойку. И многое из любимых битлов, в том числе, просеял бы через сито раздумий. После того, как немного разобрался с английским языком и смог перевести их тексты. Я поэзию настоящую ценю, люблю тех, кто трепетно и требовательно относится к слову, а у многих западных музыкантов стихами в песнях и не пахнет — тексты чуть ли ни газетные. Да и нытья постмодернового, которым Запад славен, многовато. К тому же меня совсем не вдохновляет, а сильно нервирует вот этот их принцип разложения суждений на никчёмные подробности, ― рубил Усольцев.

— Согласен. Советская автаркия не сработала, — с удовольствием выслушав Усольцева, кивнул головой Денисов. ― Все магнитофоны не отберёшь, радио не отменишь. Власти попытались противопоставить «их нравам» наше домотканое ноу-хау, разрешили создавать вокально-инструментальные ансамбли — ВИА: всякие «Самоцветы», «Добры молодцы», «Лейся песня» голубые, зелёные, красные, серо-буро-малиновые гитары, которым приказали петь под дудку отделов культуры прилизанные, гладенькие песенки о всяких нужных советскому человеку вещах. Музыканты с сияющими глазами советовали в своих песнях не печалиться, так как вся жизнь впереди, рекомендовали ехать на БАМ, и не расставаться с комсомолом. Как коммерческое предприятие и как отдушина, в которую уходило социальное напряжение в молодёжной среде, худо-бедно это работало, как идеологическое — пробуксовывало: молодые комсомольцы, не комсомольцы и даже члены партии тоже битлов слушали и западные «голоса», и на джинсы копили

— Вы забыли про авантюрное «завтра будет лучше, чем вчера». Сейчас мы в полной мере наслаждаемся этим «завтра», — усмехаясь, вставил Усольцев. — Между прочим, на Западе была похожая ситуация во времена хиппи и чуть позже. Хорошо сливалось в канализацию социальное напряжение, когда молодёжь зациклилась на «революции воображения», «революции сознания» с наивной утопической верой в победу бескровного восстания над современным капиталистическим миром, с уверенностью, что под прекрасные лозунги о любви мир прогнётся под них. Такие «революции», по всему, вполне устраивали власть предержащих и они краны молодёжи не перекрывали — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы ни плакало, и за оружие не бралось. Существуют, правда, и конспирологические теории о том, что к проталкиванию таких идей были причастны фрейдо-марксисткие умы. Романтическая наивность Джона Леннона, который в своём программном гимне «Imagine» предложил миру вообразить, что нет ни рая, ни ада, люди живут одним днём, нет стран и религий, нет имущества, голода, сплошное братство и любовь, вызвала несмолкающие овации западного общества на долгие годы. Нечаев в своё время предлагал совсем другие «воображения».

Усольцев открыл глаза и весело рассмеялся:

— Вообрази, что ты сытый, когда голодный. Курить страшно хочется. Можно?

— Закурим. «Прима» сгодится?

— То, что надо.

Сделав несколько жадных затяжек, Усольцев устало произнёс:

— А вообще-то, мы с вами сейчас сотрясаем воздух. Тоска по убежавшему времени бессмысленна. Всё меняется. Новое время, новые кумиры, новые слушатели, новые песни. Для кого-то это новое время закат жизни, для кого-то середина и он на распутье, для кого-то начало жизненного пути, а всё идёт по кругу.

Они ехали по пустынной Кронверкской набережной, и Денисов неожиданно радостно воскликнул, всматриваясь в окно:

— Ба, жив, курилка! Вот же молодчага, дай Бог ему здоровья! Я его уже месяца два не видел. Вспоминал его, жив ли старик, не приболел ли, думал...

Провожая взглядом бегуна, сухощавого старика в вязаной шапочке и лёгком трикотажном спортивном костюме, воскликнул и Усольцев:

— Сколько же лет этот наш старичок здесь бегает! Я его помню ещё со школы.

— А я первый раз увидел его после Олимпиады. До сих пор укрепляет человек здоровье. Помните, в советское время была хорошая такая инициатива «Бегом от инфаркта»? Тогда многие пожилые даже бегали трусцой. Сейчас я почти не наблюдаю такого, пенсионеров списали с корабля на диван к телеящикам. Другие инициативы нонче в моде — калькуляторные, как вы верно заметили. Я живу на Новочеркасском проспекте, у нас в районе тоже бегает бодренький старичок — борода лопатой, такой хиппообразный, живой персонаж из дуэта «ZZ-top». Бегает в любую погоду на роликах с лыжными палками. Этот ветеран совмещает полезное с приятным: физкультуру с материальной пользой. Ловко приспособился к рыночным условиям: на спине и груди у него рекламные плакаты магазина кожи и дублёнок. Но совсем страшную картину видел я как-то у ночного клуба на Невском. Холодно было, и время позднее — далеко за полночь. Хороший хозяин, говорят, в такую погоду собаку не выгонит во двор, а тут полуголые девицы с флажками и шариками в руках, пританцовывая от холода, с улыбкой мучеников зазывали клиентов на шабаш в клуб, в котором дела, видимо, в ту ночь шли плоховато.

— Помню, была у нас такая деятельница, активистка свободного рынка Лариса Пияшева, она горячо проповедовала мантру: «Где больше рынка, там пышнее пироги». Вот они ― пироги. Аллилуйя. Сытый оскал капитализма, — сказал Усольцев.

— Оскалище. Со сплошным хохотом. От Парижа до Находки «Омса» лучшие колготки.

Усольцев в очередной раз, с интересом посмотрел на Денисова, опять думая: «Положительно, и голос этот я где-то и когда-то слышал».

— Дух разрушения страны был вызван на советских кухонных посиделках, ― заговорил он. ― Какие горячие дебаты велись на этих квадратных метрах! Отважно ругали власть, вышучивали наше бытие, травили кислотные анекдоты, вели завистливые речи о беспримерной свободе творчества на Западе, спорили до посинения о социализме и демократии, о тиранах и царях, о несчастной забитой культуре тоталитарного государства. С завистью заглядывали за «забор», за которым жило свободное общество, и у каждого ругателя были самые надёжные убеждения и резоны. Доспорились. Призвали эту долгожданную и непонятную свободу, которую мы зачарованно трогали вслепую в их книгах, видели в их фильмах, слышали в их музыке, приятно ощущали в джинсах «Lewis», во вкусе жвачки «Rigly Spermint» и в сигаретах «Филипп Морис». Прикидывая на себя импортный лапсердак «самая читающая страна в мире» почему-то забывала то, что писали о Западе и его пресловутой свободе ещё в веке прошлом наши русские классики, да и Драйзера, Диккенса, Джека Лондона с Джоном Стейнбеком, Сомерсета Моэма не грех при этом вспомнить. Недавно перечитывал Фолкнера ― хороши же были нравы в округе Йокнопатофа! Да, кстати, очень ярко описывал прелести капитализма американец Джон Рид, свидетель Октябрьской революции…

Усольцев рассмеялся:

― В своей книге: «Десять дней, которые потрясли мир» он описал самый надёжный способ борьбы с миром капитала. В дни Октябрьской революции он спросил у одного из участников, почему так сильно разрушены на центральных улицах Москвы банки и торговые дома. Ответ был замечательный: «Когда мы не можем обнаружить, где находятся эсеры и белые, мы стреляем из пушек по их чековым книжкам!».

Денисов расхохотался:

― Способ в самом деле действенный.

Усольцев опять откинул голову на подголовник и закрыл глаза.

― Народ, избалованный советской надёжностью и порядком, призвал лихо, порушил заборы, за которыми свистел холодный и беспощадный ветер, сгибающий людей. За ними был десакрализованный и суровый, жестокий, тот самый «безумный, безумный, безумный мир». Начиная приходить в себя, стали вспоминать, как была создана наша великая страна, какой ценой были оплачены её громкие победы. С горечью стали осознавать, что сами её и разрушили. А в ней родились наши дети, которым придётся теперь жить под игом торгашей и банкиров. Чечевичная похлёбка за первородство совсем не равноценный обмен. Свобода одних всегда оплачивается несвободой других. Вначале утопические идеи подменили большевистским террором и новым рабством, устроили разруху и войну, положили в плавильный котёл химеры светлого будущего тысячи жизней, после принялись латать то, что сами и разрушали. Прошли хвалёный путь от сохи до атомной бомбы, победили в большой войне, освоили космос, стали самым читающим народом и ― рухнули! Рухнули под тяжестью собственных противоречий, не без помощи предателей-перестройщиков. С такими потерями, такой кровью создавали советскую цивилизацию — цивилизацию, какой не было за всю историю человечества, и без боя сдались его величеству доллару! Горькое похмелье. Проект жизнеустройства под названием «Обогащайся!» обязан привести в итоге к большим проблемам, от которых не спасут прилавки с колбасой и йогуртами. Я, знаете, несколько последних лет, скажем так, провёл в долгосрочной командировке в обществе командировочного народа. И хотя тёплой кухни у нас не было и пили мы не чай, а чефирок (Денисов с удивлением глянул на Усольцева), народ, как водится, вёл промеж себя всякие разговоры «за жизнь», и дебаты у нас горячие велись, и «борцы с режимом» у нас свои были, и даже либералы. Зона — кривое зеркало нашей жизни. Я почему-то вспоминал на этих дебатах учёбу в университете, как мы курили и диссидентствовали под лестницей, и, между прочим, некоторых своих однокурсников-болтунов из-под той лестницы я вижу теперь по телевизору — они опять сотрясают воздух и всем недовольны. Подневольные «командировочные» тоже любили поспорить о плюсах и минусах новых времён, дружно и яростно хаяли и поносили новую власть: и воры, мол, они, и народ обобрали, и зажрались, твари, и с «прибором» на свой народ положили. Дошли даже в праведном гневе до того, что, дескать, при коммунистах в долгосрочных «командировках» не так тяжко было. Ну, набор идей и мыслей большой был, а решения бескомпромиссны и радикальны: посадить на кол, повесить, расстрелять, перед этим непременно «опустив», не буду всех идей перечислять. Так один «командировочный» товарищ терпеливо слушал, слушал, — весьма авторитетный, надо сказать, в коллективе человек, не один год в «командировках» проведший, — и однажды остановил прения сторон, произнеся примерно следующее: не хотел бы я, други-ханурики, увидеть вас на месте нынешних кидал, хозяев жизни. Страшно даже представить мне, дорогие мои коллеги-терпигорцы, как бы вы себя вели, как бы изгалялись над своим народом и как стали бы хапать народное добро, если, не ровен час и не дай Бог, вас допустили бы на хлебные места. И когда это у вас власть была честная, гопота вы моя ненаглядная? Мозги-то включите, соколики подневольные, когда это вам что-то в стране принадлежало? Сказал он, конечно, гораздо красочней, употребляя развёрнутые непарламентские выражения. Народ умолк, задумался, дебаты как-то скомкались. Не потому, что мнение уважаемого человека было непререкаемым, а потому, что быстренько примеряли на себя это мнение и, примерив, поколебавшись, согласились с ним.

— И что, прекратились дебаты на злободневные темы? — с нескрываемым интересом выслушав Усольцева, спросил Денисов.

— Где там! На следующий день началось нытьё и опять стали говорить, что, дескать, при старой власти хоть и голодновато было да спокойней как-то. И это говорили те, кого и прежняя власть без сожаления направляла в длительные «командировки» в прекрасные заповедные места нашей необъятной родины: кого в Карелию, кого к великому Байкалу, а кого и в чудесные ягодные таёжные места.

Помолчав, Усольцев продолжил:

— Кто нам мешает жить здраво и по совести? Кто может моим мыслям помешать двигать меня туда, куда они меня направляют? Меньше болтать нужно, больше делом заниматься, меньше говорить «я» — больше «мы». Пора проанализировать уроки прошлого, научиться отличать ложь от правды и бороться за свою жизнь, за жизнь своих детей, за семью, говорить только правду. А свобода… её указом не назначишь, она или есть или её нет в тебе. Она вот тут.

Он постучал пальцем по лбу, а после, приложив руку к сердцу, добавил, улыбаясь:

— И вот тут, извините за патетику. Поверните направо, пожалуйста, и напротив магазинчика остановите.

Когда Денисов припарковался у парадной старого дома, пассажир полез в карман за расчетом. Денисов придержал его руку.

— Сегодня у питерских извозчиков общегородская акция: «Меломан меломану друг и товарищ».

Усольцев отрицательно качнул головой, рассмеялся:

— Ну нет, вы это бросьте. Это не моё, к халяве не приучен.

— Спокойно, дружище. Неожиданное пересечение и совпадение мыслей незнакомых людей дорогого стоит. Сегодня я угощаю, как говорят на Кавказе.

— Спасибо, но вы же время потеряли. Неудобно как-то, не для прогулок же выехали холодной декабрьской ночью? — настаивал Усольцев.

— В следующий раз, хорошо? Питер — деревенька маленькая, мы ещё увидимся, надеюсь, — улыбнулся Денисов.

— Вот это правда. В том, что деревенька маленькая, я много раз убеждался. Ну что ж, спасибо. Рад буду ещё раз встретиться на широких тропинках нашей деревеньки, — тепло глянул на него Усольцев и тут, наконец, пазлы в голове соединились в нужную картину. Теперь у него никаких сомнений ни осталось — перед ним был Денисов Игорь Николаевич.

Он лукаво улыбнулся.

— Борода вам к лицу, Игорь Николаевич.

— Мы знакомы? — на лице Денисова было искреннее удивление.

— Я, таки, вас вичислил, ― добавил Усольцев с «одесским акцентом», рассмеявшись. ― Ох как давно это было! Лет двадцать тому назад мы пересекались. Да больше, больше! Может, вы и не вспомните меня. Я тогда школьником был и участвовал в школьной олимпиаде по литературе. А вы были в комиссии, мы с вами даже проговорили тогда довольно долго.

Денисов пристально посмотрел на него. Лицо его просияло.

— Усольцев! Усольцев Георгий!

— Он самый, — рассмеялся Усольцев.

— Усольцев! — удовлетворённо повторил Денисов. — По правде сказать, у меня в голове тоже какие-то неясные вычисления шли по поводу вас, но видно стар стал. Усольцев! Я вас тогда отметил. И после не терял вас из вида, следил за вашими пробами пера, читал вашу повесть, репортажи из Афганистана. Я всегда следил за литературной жизнью города. Куда ж вы пропали, Георгий? Перестали печататься. Ах да… «командировка»... — Денисов осёкся, стушевался.

— Свободен. Только что с поезда свободы, — весело проговорил Усольцев.

— Неисповедимы пути Господни! — развёл руками Денисов. — Но вы дома — и это замечательно, с возвращением вас! Ещё минутку, Георгий. Не хочу вас задерживать, понимаю, что сердце ваше рвётся домой, но давайте как-нибудь созвонимся и пересечёмся. Я, знаете, собираю материал для книги о войне — это в настоящий момент очень болезненная и близкая для меня тема. Книга будет не о какой-то конкретной войне, а о разных войнах, в разных странах, в разные времена. Это будет книга о победителях и о побеждённых, о жизни и смерти, о чаяниях и надеждах живущих во времена войн, о причинах, подвигающих людей к войнам и миру. Книга наполовину публицистическая, наполовину художественная — с исповедью главного героя, шагающего из века в век. Задумка моя движется медленно, определился пока только сюжет, но собран уже немалый материал. А вы были на войне, вы очевидец, и это очень ценно из первых уст услышать, как там было, а вы, по всему, замечательный рассказчик. И я был бы рад с вами пообщаться, — произнёс Денисов.

— Да и я с удовольствием! — воскликнул Усольцев.— Давайте ваш телефон. — Он рассмеялся: ― Но надо же! Мистика Петербурга! Оказываешься дома, и первым встречным проявляется человек из далёкой юности. И это, по всему, хороший сигнал.

― Сигнал о том, что город жив и жизнь продолжается, ― Денисов достал из бардачка блокнот, быстро написал номер своего телефона, протянул лист Усольцеву. — А я сочинение ваше хорошо помню. Работа была прекрасная, тема — творчество Гоголя, вы по «Шинели» Николая Васильевича писали. Я тогда подумал, что вас ожидает успех.

— Когда это было! — покачал головой Усольцев. ― Столько воды утекло. Но к Гоголю отношусь по-прежнему с трепетом. Для меня он остаётся смелым новатором и ориентиром для подражания. Что ж, до свидания, дорогой Игорь Николаевич. Я немного обживусь и непременно вам позвоню…

 

В парадной было темно. Пахло мочой и затхлостью, тусклый свет лампочки на площадке второго этажа слабо просачивался вниз. Под лестницей, круто поднимающейся вверх, покачиваясь, сосредоточенно мочились двое. На появление Усольцева они не среагировали.

Усольцев сделал шаг вперёд, резко и требовательно выкрикнув:

— Быстро убрались из подъезда, свиньи!

— Чё? — протянул один из мужчин, не оборачиваясь. — Вали, мужик, пока тебя не отоварили.

— Второй раз не буду повторять, убрались из парадной, уроды! — вскипел Усольцев.

— Ну ты достал меня! — рявкнул один. — Щас я тебя вылечу!

Он не успел даже повернуться. Усольцев схватил его за шиворот, легко, как нашкодившего кота, вывел на улицу — бесцеремонно и грубо толкнул в грязный сугроб. Отряхивая руки, негромко процедил:

— В следующий раз намылю харю…

Из подъезда, застёгивая брюки, вывалился второй. Он заторможено обвёл глазами улицу и, икнув, просипел:

— Серёга, корешок, ты куда делся?

— Тут твой Серёга-зассанец, — Усольцев приблизился к нему. — Проваливайте, и духу вашего здесь больше не было!

— Ты чё, падла? — стал осознавать происходящее мужчина и полез в карман.

Усольцев не стал ждать продолжения. Перехватив руку, он сдавил её и вывернул. Глухо звякнул упавший на тротуар нож. Мужчина пьяно вскрикнул:

— Больно же, гад!

— Будет ещё больнее, если ещё раз увижу вас здесь! — Усольцев резко толкнул его к сидящему в сугробе товарищу. — В следующий раз  обязательно сломаю тебе руку.

Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к парадной. Поднимаясь по широкой, протертой за целый век ногами нескольких поколений выщербленной мраморной лестнице, он непроизвольно ускорил шаг, начиная волноваться. На четвёртом этаже горела яркая лампочка, у соседей были установлены новые металлические двери, дверь же их квартиры была прежней: толстая дубовая филёнчатая, покрытая потрескавшимся лаком.

В девяносто третьем, в неспокойные раздрайные годы, отец хотел заменить её на металлическую. Тогда по этажам ходили «народные умельцы», предлагали изготовить двери, и почти весь подъезд доверчиво заплатил им аванс, но новых дверей жильцы так и не получили: люди, собравшие аванс, оказались «детьми лейтенанта Шмидта». Отец переживал, но скорее не из-за потерянных денег, а испытанного унижения от наглости вежливых аферистов. Мать его успокаивала: Бог с ними с деньгами и с дверью, нечего было вообще затевать эти манёвры, менять свою ещё при царе изготовленную дверь на металлическую, безликую, окрашенную в цвет казарменных плинтусов.

Усольцев с улыбкой погладил эту сохранённую дверь. Протянув руку к звонку, ещё раз огорчённо подумал, что нужно было всё-таки предупредить мать о своём возвращении. Он коротко нажал на кнопку и замер с гулко колотящимся сердцем. Шлёпающие шаги замерли за дверью, родной голос матери был тихим и усталым:

— Кто там?

Он хотел ответить, но в горле застрял ком. Он прокашлялся и хрипло выдавил:

— Это я, мама… Георгий.

Пауза за дверью была совсем короткой, почти сразу раздался сдавленный вскрик:

— Гоша! Сынок!

Раздался звук падения связки ключей. Голос матери дрожал: «Боже мой, сынок, сейчас… ключи упали». Наконец дверь распахнулась, и Усольцев увидел мать в тёплом байковом халате, в шерстяных носках и мягких тапочках с меховой оторочкой.

Она протянула к нему дрожащие руки, сдавленно, сквозь слёзы выдавила: «Вернулся». Он сделал шаг, порывисто обнял её, с горечью и трепетом ощущая, какая она тщедушная, маленькая и хрупкая. Они долго так стояли в дверном проёме, обнявшись, мать тихо плакала, всё поглаживая и поглаживая его по спине и пришёптывая: «Гоша... Гоша... Гошенька... вернулся...».

 

Глава V. СУХОДОЛЬСКИЕ

 

В комнате сына грохотала музыка, звонок в дверь Нина услышала в короткой паузе между песнями.

— Ну, неужели нельзя хоть на время выключать эту чёртову музыку! — раздосадовано воскликнула она, бросая нож, которым нарезала зелень. Вытирая руки передником, она торопливо пошла к входной двери. Болтавшийся на проводах звонок дёрнулся, тренькнул судорожно и пискляво и, словно подавившись, смолк.

― Да открываю же, открываю!.. — выкрикнула Нина и открыла дверь.

За ней, сутулился, опираясь на чёрную трость с рукоятью, высокий седобородый старик в пальто и шапке ушанке. У его ног стоял большой чемодан.

— Здравствуйте, — с интересом воззрилась на него Нина, и что-то внутри неожиданно вздрогнуло, тревожно и напряжённо сжалось от смутного предчувствия чего-то пронзительно важного, неожиданного и долгожданного.

— Здравствуйте. Нина Автономовна Суходольская? — вопросительно произнёс старик тихим надтреснутым голосом.

В его чистых светло-голубых, будто выцветших от времени глазах трепетала странная печальная улыбка. Смотрел он на Нину пристально, и ей стало неуютно и тревожно от этого взгляда, показалось, что смотрит он на неё ласково и с какой-то странной жадностью. И опять что-то смутное, далёкое и тревожное шевельнулось в голове, заставив напрячься.

— Она самая. А вы, собственно, кто будете? — поёжилась она под этим взглядом.

— А я… — пришелец запнулся. Кадык его дёрнулся, голос стал ещё тише, глаза повлажнели. ― А я, Ниночка Суходольская, Мирон Автономович Суходольский, брат ваш. Здравствуй, сестричка.

Замешательство и недоумение Нины ярко отразилось на её лице. Оно пошло красными пятнами, а после омертвело побелело. Она ошеломлённо смотрела на старика, который, по всему, взволновался не меньше неё. Подрагивающей рукой он вытер платком пот со лба, как-то ещё больше ссутулился, однако жадных глаз с лица Нины не отвёл.

Пауза затянулась. Нина пыталась переварить услышанное, а в колотящемся сердце уже медленно закипала реакция приятия: сердце хотело верить ошеломляющей вести, мгновенно оживившей незарубцевавшуюся боль потери дорогого человека и угасшую надежду на встречу, но подступила неожиданная слабость. Она хотела что-то сказать и не смогла, растерянно думая: «Вот что значит потерять дар речи».

— Это я ― Мирон. Не волнуйся, бога ради. Я не умер, сестрёнка… просто дорога к тебе была долгой, извилистой и трудной, ― сказал нежданный гость.

Нина пошатнулась, инстинктивно опёрлась о дверной косяк, с болью в срывающемся голосе выдохнула:

— Говорите, Мирон? Брат, говорите? Извилистой, говорите, дорогой к сестре шли? Как же мне вас признать, когда я брата последний раз девчонкой видела, когда ему восемнадцать лет было? А передо мной старик седой… я вот сегодня свечку за здравие братика в Никольском храме ставила, за упокой-то сердце до сих пор не велит. А сколько я их переставила за эти годы…

Старик печально улыбнулся.

— Это очень хорошо, дорогая сестричка, спасибо за память и твои молитвы, что меня оберегали. Бог памятливых и сердечных людей любит. Может быть твоими молитвами, Нина, я жив до сих пор и потому всё же дошёл до двери твоего дома. А твой молитвенный аванс о грешном рабе Божьем Мироне зачислен на твой небесный счёт с процентами. И прости меня, сестрёнка, пожалуйста, надо было, конечно, написать, прежде чем ехать. Да, это тоже трудной задачей оказалось.

Он будто поперхнулся, резко умолк и нервно провёл средним пальцем правой руки по брови, от переносицы к уху, будто что-то с неё смахивал.

И только сейчас Нина, немного пришедшая в себя, разглядела прямой, будто по линейке проведённый шрам на седоватой поредевшей правой брови старика. Яркая вспышка в голове ― и память перенесла её на своих лёгких крыльях в далёкое ленинградское детство, в котором были удручённый, чуть не плачущий её шестнадцатилетний брат Мирон, только что снятый с боя после очередного рассечения брови на юношеском чемпионате города по боксу, а рядом с ним она, девочка с косичками, Нина, с любовью его утешающая. Из-за этих частых рассечений бровей ему вскоре пришлось бросить бокс.

Она качнулась вперёд, схватилась рукой за дверной косяк, выговорив задрожавшими, непослушными губами:

― Шрам… на том же месте… и жест этот… и глаза...

— Я, сестричка, я это, — Мирон опустил голову вниз. — Прости, Нина, прости. Прости, за молчание, за всё прости. Спасибо, что помнила меня. И я за тебя всегда молился.

Нина быстро вскинула руки, закрыла лицо ладонями. Короткая тягостная пауза прорвалась горячими слезами и быстрыми словами, выговоренными на одном дыхании:

— Сестричка! Я это слово вечность не слышала. Никогда не забывала, не забывала брата! Сердце упиралось, не хотело верить страшному. Не желало сердце верить, что тебя нет уже в живых. Голова — она большая, в ней калькулятор быстрый и жестокий твердил мне: «Слишком долго молчит. Был бы жив, непременно бы объявился», — а сердце маленькое спорило с головой, в столбик складывало надежду, дарило утешение, забыть тебя не давало, поверить в то, что тебя нет. И каждый раз, когда очередную свечку за тебя ставила, оживал тихий голос сердца, шептавший мне: «Жив, жив, жив…». Да всё тише и тише становился он с годами. Вот…

Она сделала полшага вперёд, остановилась, опять вскинула дрожащие руки к лицу, но уже в следующий миг порывисто и крепко обняла старика. Он поглаживал рукой её вздрагивающую спину, повторяя тихо: «Всё, всё, Ниночка, всё хорошо. Успокойся, сестрёнка».

— Да, что же это я! Держу в дверях гостя дорогого. Заходи домой… Мирон, ― с неизъяснимым удовольствием вслушиваясь в произнесённое имя брата, сказала она и отстранилась, вытирая ладонью слёзы.

Мирон, крякнув, поднял чемодан и вошёл в квартиру. Быстро оглядел узкую прихожую, вдоль одной стены которой были сложены доски. Нина, не сводя с него мокрых глаз, будто боясь, что видение исчезнет, засуетилась, громко приговаривая:

— Давай пальто, шапку… Мирон. Мирон… боже мой. Тапочки вот. Познакомься — это хозяйка нашего дома Мурка, она старушка — ей тринадцать лет. Мурка, это Мирон. Теснота у нас. Ремонт давно не делали. Первый этаж, полы прогнили, вот собрались менять. У Невы живём, с крысами проклятыми вечная война. Задолжали по квартплате, не до ремонта. Туалет и ванная на том же месте. Не пугайся, бачок недавно треснул, пока не заменили, унитаз приходится шлангом смывать, кран на трубе. Сейчас я полотенчик свежий принесу, потом на кухню проходи, супчик у меня, наверное, уже поспел.

Когда Мирон вошёл на кухню, на столе уже были тарелка супа, хлеб и тонко нарезанное сало. Нина со слезами на глазах стояла у стола, обхватив лицо ладонями и горестно покачивая головой. Глядя на брата с пронзительной нежностью, тихо проговорила:

― С небес спустился! Мирон, неужели это правда?

― Она самая, Нина, она, горькая…

Он присел к столу, оглядел кухню, но за еду не принялся, а вытащил из кармана пиджака паспорт, из него потрёпанную чёрно-белую фотографию. На ней были запечатлены улыбающийся парень с роскошным чубом и светловолосая девчушка лет семи-восьми, которую он держал за руку. Снимок был сделан на фоне фонтанов Петергофа. Он протянул фото Нине со словами:

― Неопровержимые улики. Хранил, как святой оберег.

С глазами полными слёз Нина долго рассматривала фото, руки её дрожали.

— Да я и без улик признала тебя, когда обняла, сердцем родное признала, волосы твои так же пахнут — я их запах помню. Как же ты это? Почему молчал столько лет? Где плавал, Одиссей? Почему? Ведь целая жизнь прошла, ― осевшим голосом говорила она.

— Прошла, прошла, Нина. Я расскажу, всё расскажу. Нам будет о чём поговорить. Мы много будем говорить. Прости, ты одна или замужем, сестрёнка?

— Была. Раз за мужем, а после замужем. Давно одна. Ты ешь, Мирон. Супчик остынет. А выпить не хочешь? У меня коньяк есть. От Юрки припрятала. Этот паразит с дружками враз оприходует.

— Спасибо, Нина, я не пью. А кто этот Юрий… «долгорукий»?

— Верно подметил — долгорукий. Сын. Ешь, Мирон.

Мирон ел медленно, хлеб отламывал маленькими кусочками, к салу не притронулся.

— Тарелку после тебя и мыть не нужно, как и раньше, — рассмеялась Нина. — Чаю?

— С удовольствием. Это мой любимый напиток.

Установившаяся на время тишина взорвалась дребезжащим уханьем басов и бешеными арпеджированными пассажами электрогитары из смежной с кухней комнаты. Мирон вздрогнул, глянул на сестру вопросительно.

— Юрка с друзьями. Я сейчас скажу ему, чтобы прибрал звук, — извиняюще сказала она, но музыка неожиданно резко оборвалась, и в кухню вошёл парень с телефонной трубкой в руке.

— Ма, дай денег, сигареты кончились.

— А здороваться Пушкин будет? — проговорила Нина, краснея.

― Здрасте, ― бросил косой взгляд на гостя парень, повторив: ― Сигареты кончились, ма.

— Какое горе. Перетерпится. Денег, Юрий Александрович, нет. Забыла со счёта снять, — голос Нины неожиданно зазвенел металлическими оттенками.

— Чё совсем нет? — спросил парень, почёсываясь.

С интересом его разглядывая, Мирон достал бумажник, протянул Нине пятисотрублевую купюру.

— Нет, нет, что ты, Мирон! — замахала она руками. — Не надо…

— Возьми, Нина. Свои люди — сочтёмся.

Покраснев, Нина взяла деньги со словами:

— У меня пенсия завтра.

Однако денег сыну, протянувшему было руку за ними, она не дала. Зажав их в кулаке, она на его плаксивое «Ма…» отрубила:

― Схожу в магазин разменяю. Я мигом.

Она быстро вышла из кухни.

— Присаживайся, Юрий Александрович, в ногах правды, говорят, нет, — сказал Мирон, невольно отмечая, что сестра не доверила сыну деньги.

Юрий помялся.

— Сигаретки не найдётся?

— А у вас здесь курят? — Мирон смотрел на Юрия пытливым взглядом.

― У нас всё можно, ― хмыкнул тот.

Мирон выложил на стол пачку сигарет и зажигалку. Ловко оседлав табурет, Юрий закурил, выпуская изо рта «кольца».

Мирон не стал курить. Наблюдая за Юрием, спросил:

— Учишься, работаешь?

— Я-то? — Юрий ухмыльнулся, пожал плечами. — Когда как. Сейчас на мели.

— А профессия какая-то имеется?

— Не-е, на подхвате, там-сям.

— И где лучше: там или сям? — хитро блеснули глаза Мирона.

Юрий посмотрел на него недоумевающе, пожал плечами, иронии он не заметил и ничего не сказал.

В кухню влетела запыхавшаяся Нина, протянула сыну две десятки. Он обиженно проныл:

― Ма, на пиво-то подкинь.

Нина глянула быстро на Мирона и отрезала:

― От пива пенного будет попа здоровенная. Чай свежий заварен, компот есть…

Юрий не ушёл сразу. Потоптавшись, он многозначительно посмотрел на мать и перевёл взгляд на Мирона.

— А это, Юрчик, твой родной дядя Мирон, мой брат. Космонавт. Вернулся с далёкой планеты, — улыбнулась Мирону Нина.

Юрий почесал затылок. Промычав: «Прикольно», вышел из кухни

— Нина, я вас не стесню? — спросил Мирон, проводив глазами Юрия.

— Да о чём ты! Места полно. Я тебя теперь никуда не отпущу. Помнишь эти наши коммунальные хоромы? Всё те же наши две комнаты и третья, в которой дядя Костя проживал — «матрос с «Кометы», как его все звали. Умер в Олимпиаду, комната нам отошла. В собственности теперь. Мы здесь живём вчетвером: Лёшенька, Юра, Полина и я. Ты только в обморок не падай. Старшая моя дочь Вика с сыном Эриком тут недалеко живёт, комната у них в коммуналке на Большой Морской. Юлька в Озерках, ждём пополнения, беременная она. Нас давно расселить обещают, никак не найдут жилья для такой оравы. Собчак-то ничего не строил, а Ельцину не до нас было. Наш депутат обещает после Нового года нас расселить.

— Да ты богачка! Я и сосчитать всех не успел! — поднял удивлённо брови Мирон.

— С внуком Эриком шестеро. Пойдём, Мирон, я тебя с Лёшенькой моим познакомлю, — сказано это было с такой печально-ласковой интонацией, что у Мирона неожиданно болезненно ёкнуло сердце — таким тоном обычно говорят о больных людях.

Вдоль стен комнаты, в которую они вошли, громоздились сложенные друг на друга ящики, чемоданы, узлы, коробки. Обои были старые, засаленные и потёртые, потолок в пятнах, позолота с гипсовых галтелей почти вся осыпалась, в тяжёлой пятирожковой люстре не хватало двух плафонов. У одной стены господствовал огромный царь-шифоньер на колченогих вычурных ножках, поверх которого были внавалку брошены какие-то вещи, рядом стояли диван, двухъярусная кровать и инвалидная коляска.

Давно не крашеное окно комнаты смотрело на тротуар улицы Якубовича. За ним над коротковатыми занавесками появлялись и исчезали головы прохожих: дом за сто лет своей жизни осел, врос в землю, тротуары же периодически ремонтировали и поднимали.

К дивану были придвинуты стулья. На нём обложенный подушками лежал мальчик. Белейшее его личико ничего не выражало, он никак не среагировал на появление матери и Мирона. Худенькие его ручки с просвечивающими голубыми ручейками вен вертели куклу-голыша, на бледных губках скопилась слюна. Мирон глянул на сестру, побледнел.

— Это мой Лёшенька, — тихо сказала Нина, вытерла платком слюну с губ мальчика и убрала с его лица светлую прядь волос.

Мирон смотрел на сестру повлажневшими глазами. Она закивала головой.

— Да, да, братик. Не ходит, не говорит, ест с ложки, памперсы и все сопутствующие удовольствия.

Мирон наклонился к мальчику, с нежностью погладил его белую, словно из мрамора ручку.

— Ты присядь на стул, я ему сейчас йогурта дам, после пойдём нашу с тобой комнату смотреть.

Мирон устало присел на стул, печальным взглядом обвёл комнату, в который раз уже отмечая неухоженность, запустение и бедность. Воздух в комнате был тяжёлый, пахло лежалыми вещами, затхлостью.

Когда Нина пришла и стала кормить Лёшеньку, он решил открыть форточку, но она не поддалась.

— Окна заклеили на зиму. Топят плохо, дом старый, всё просело, фортка не открывалась. Плотника у нас сейчас в ЖЭУ нет, — извиняюще сказала Нина.

— А Юрка? Тут он не долгорукий? Нет в доме стамески? В комнате ребёнок, Нина, проветривать нужно, — покачал укоризненно головой Мирон, с раздражением вспомнив пусто-горделивую фразу Юрия: «У нас всё можно».

Нина опустила голову и промолчала.

 

Вторая комната выглядела приличнее: стены были оклеены простенькими, но чистыми бумажными обоями, окна занавешены тюлевыми занавески, на подоконнике стояли горшки с геранью, алоэ и цветущим декабристом, радовал взгляд свежеокрашенный потолок.

Мирон сразу шагнул к книжному шкафу, плотно забитому книгами. Над ним висела акварель в простенькой рамке с изображением части Сенатской площади с Медным Всадником и спешащими куда-то редкими и неясными силуэтами прохожих с раскрытыми зонтами. Атмосфера ненастного дня была передана оригинальным авторским решением: осенний питерский день был прорисован из-за оконного стекла покрытого каплями дождя. Мирон, улыбаясь, долго разглядывал акварель, после с интересом стал рассматривать книги в шкафу.

― Я будто в юность свою вернулся, ― сказал он, поворачиваясь к Нине. ― Тот же шкаф, те же любимые папины книги, они, кажется, даже в том же порядке, как прежде стоят. Пушкин рядом с Достоевским и Гоголем. Похоже, истомились в неволе. Дети-то пользуются этим богатством?

― Не читают, Мирон. Я по занятости редко теперь беру в руки книгу. Юрка с Эриком иногда что-нибудь читают. Юра всё подбивал меня продать их, да за них копейки сейчас дадут, как за макулатуру. И не в копейках дело ― память. Жалко. Помнишь, какие папа семейные чтения устраивал, когда новые книги в доме появлялись? ― спросила Нина.

― Помню. Я их часто вспоминаю, когда перечитываю книги своей юности. Повезло нам с тобой. Не профилонишь, когда отец учитель русского языка и литературы, да ещё в школе, в которой учишься.

— Когда папа умер, мы твой «Октябрь» здесь повесили, маме он очень нравился. Все твои работы живы, Мирон, в чемодан сложены. Мы ждали тебя. Когда нам сообщили, что ты опять… мама слегла. Похоронили рядом с папой. Не дождалась тебя, мамуля, мне эстафету передала. Я и ждала. Радовалась, когда мне на мой запрос ответили, что ты освободился. Радовалась и ждала тебя, да ты так и не появлялся. Где ж ты был, Миронушка? Почему весточек не слал, коли жив был?

— Умирал и воскресал, — с горькой улыбкой сказал Мирон.

С гримасой боли на лице, помассировав коленку, он присел на диван.

— Что-то с ногой? ― встревожилась Нина.

Мирон махнул рукой.

— Старое. Я расскажу, Нина, всё расскажу. Ты о себе, сестрица, коротко поведай. Детьми ты сказочно богата, это замечательно…

Нина тяжело вздохнула.

― Вика, Юлия, Юрка и Полина от первого мужа. Мы хорошо жили с ним. Он нефтяник, хорошо зарабатывал, на Севера вахтовиком летал. Когда Полину носила, у него инфаркт случился. Не спасли, ― на глаза Нины навернулись слёзы, ― не увидел он Полюшку. Осталась с четырьмя детьми. Как выживала, сейчас и вспоминать страшно. Через пять лет, тогда уже Союз по швам затрещал, девяностые начинались, сошлась с одним мужчиной. Егор Кузьмич — замечательным человеком казался сначала, херувим практически, только без крыльев. Лёшеньку родила от него. Да недолго музыка играла. Пить затеял… дрался, буянил…

— Развелись?

— Прогнала я его. Через год явился, мол, детей проведать. Не с конфетами ― с бутылкой водки. Борща поел и пропал. Думала к матери в Лугу уехал, ездила туда, в милицию заявляла. Так и не объявился. Сгинул.

— Такого нужно было гнать от себя, как только беспредельничать начал. Какой из такого обормота отец? ― сверкнул глазами Мирон.

Пауза была долгой.

― Нужно было, — согласно кивнула головой Нина, — да Алёшенька у меня родился, думала баба-дура, что остепенится муженёк. Да таких только могила исправляет.

— А с Лёшенькой, что, Нинуля? Прости, пожалуйста, за назойливость.

― Ох, братик, братик! Несчастный случай. Соседка моя, бездетная Клава, помощница моя дорогая, за детьми присматривала, мне ж всё бегом, везде успеть нужно. Я ей доверяла. Она его и купала и ухаживала, как за родным ребёнком, очень она любила Лёшеньку. Гипертоничка, на лекарствах жила. Алёшенька грудной тогда был, она помыть его решила, да уронила в ванну. Затылочком он ударился, позвоночник ещё. Говорила, что голова у неё закружилась, в глазах потемнело. В ногах валялась, просила ей отдать ребёночка. Из-за этого случая недолго сама прожила, месяца через два после случившегося инсульт её разбил — винила она себя сильно, поедала виной. Царствие её Небесное, хорошая она женщина. Хорошая. А что случилось, то случилось. Вот живёт человечек чистый, безвинный, греха никакого не знает, воркует как голубок себе чего-то, булюмкает. С Богом, думаю, говорит. Всякий, кто его видит, улыбается, сердцем теплеет. Вот такие пироги, братик. Так вот и живём.

Это Нинино беззлобное «хорошая она женщина», больно резануло слух и царапнуло сердце Мирона острой нежностью к сестре.

— Нина, Нина, прости меня, милая, это, конечно, бесконечно глубокая трагедия, но думается мне, что твоему голубочку Лёшеньке, быть может, лучше живётся, чем всем нам, ползающим по этой нынешней человеческой помойке, где все заражены паскудными помыслами, ― тяжело вздохнул он.

— И я так часто думаю, — встрепенулась Нина, светлея лицом. — Где ж ты, брат, скитался?

— Погоди, Нина. После, после. Если коротко, не в тот поезд и не в тот вагон я сел. Тяжело мне сейчас исповедоваться. Дай в себя прийти, Нина. История моя длинная, на несколько томов потянет.

В комнату стремительно вбежала запыхавшаяся рослая девочка-подросток с пунцовыми щеками, раскрыла, было, рот, чтобы что-то сказать матери, но увидев незнакомого человека, стушевалась, пробормотав: «Здрасте».

— Тпру, Полина. Что это с тобой? — одёрнула её Нина.

— Да Колька, гад, гнался, снега мне за шиворот напихал, — рассмеялась девочка, бросая любопытные взгляды на Мирона.

Нина положила руку на плечо брата.

— А это, Полина, твой дядя и мой братик Мирон.

Мирон смотрел на девочку ласково.

— Здравствуй, моя хорошая. Имя у тебя замечательное, для меня очень дорогое и значимое.

— Здравствуйте, дядя Мирон, — с интересом глядя на него, произнесла девочка.

— Копия ты. Вот такой я тебя помню, Нина, ― повернулся Мирон к сестре. ― В каком ты классе, Полина?

— В седьмом.

— Я подумал в восьмом или девятом, рослая такая. И как успехи в школе?

— Сегодня трояк схлопотала по литературе, ― быстро глянула на мать Полина.

— По литературе? Как же так? По мне, так самый интересный и приятный предмет. Это же не алгебра и не геометрия. Читай себе на здоровье, узнавай новое, интересное и наслаждайся.

— Ага, наслаждайся! «Бородино» ― целый кусмище наизусть выучить заставляет Татьяна Никитична. Знаете, какая вредная? Даже запинок делать нельзя.

― А я до сих пор помню всё стихотворение, — погасил Мирон улыбку. ― Стихи отличный помощник в тренировке памяти, Полина.

— Ленится, — ввернула Нина,— она, Мирон, замечательно рисует. Юрка, между прочим, тоже.

— Вот как? Выходит, работают гены Суходольских, — довольно улыбнулся Мирон. — Есть кому продолжать семейную традицию. Ваша бабушка, Полина, прекрасно рисовала. Да что же я! Я подарки кое-какие вам привёз. Нина, попроси Юру чемодан мой принести из прихожей.

— Поля, скажи этому варвару, пусть чемодан принесёт, — приказала Нина.

Когда Полина исчезла за дверью, Нина с улыбкой покачала головой.

— Не девочка, а метеор. На велике, на скейте, на роликах с пацанами гоняет, баскетболом занимается.

Юра, пыхтя, внёс в комнату чемодан, с недовольным видом опустил его на пол.

— Чё там, кирпичи?

— Труды человеческие. Подвинь, Юра, его ко мне поближе и открой, — попросил Мирон.

— Вы уж простите меня, дорогие родственники, если не выйдет по поговорке «Каждой сестре по серьге», у вас тут целая баскетбольная команда с запасными игроками, — говорил Мирон, снимая газеты, которыми было прикрыто содержимое чемодана.

Из-под газет он вытащил большую икону Божьей Матери Казанской в изящной деревянной резной раме и повернул её к Нине.

— Красота-то какая! Ты, Мирон? — восхищённо воскликнула Нина, всплеснув руками.

Мирон, улыбаясь, передал ей икону. Поцеловав край иконы, она прижала её к груди. Вслед за иконой из чемодана появились пуховый платок и малахитовые бусы.

— Это тоже тебе. Оренбургский. Как у мамы нашей. Бусы «левша» наш местный изготовил по моему заказу, — протянул подарки сестре Мирон.

Нина поставила икону на тумбочку, надела на шею бусы, накинула на плечи шаль. Как-то вдруг помолодев, преобразилась, кокетливо повела плечами, и неожиданно легко крутнувшись на месте, притопнув игриво ногой, спросила у Полины:

— Кто тут говорил недавно, что я старая?

— Практически русская красавица, в натуре, — хмыкнул Юрий.

— Ма, дашь поносить бусы? — завистливо произнесла Полина.

Мирон передал Юрию один за другим два алюминиевых бидона, поясняя:

— Мёд. Качество гарантировано моим другом пасечником.

За баллонами с мёдом был вынут внушительный шмат сала, пакет с целебными травами, три здоровенных копчёных леща, завёрнутые в газеты, замечательные дубовые разделочные доски с резьбой, деревянные ложки и красивая шкатулка.

Открыв её, Мирон удовлетворённо потёр ладони.

— Вот этим я, кажется, угожу вам всем, друзья. На всех ваших, извините, наших, должно хватить с запасом. Тут десять серебряных крестиков моей работы, а это Юре, по всему, подойдёт. Юра, кто твой святой? Наверное, Георгий? Юра ― производное от этого имени.

— Ма, кто у меня святой? — повернулся к матери Юрий.

— Пора бы и запомнить — Святый Георгий Победоносец, — недовольно произнесла Нина.

— Отлично! Мне повезло, у нас с тобой один святой, я родился в день его поминовения, — сказал Мирон, протягивая Юрию массивный серебряный перстень с изображением Святого Георгия, убивающего копьём змея на монетной стороне.

Юра быстро надел перстень на палец. Вытянув руку, полюбовался, ошарашенно проговорив:

— Вау! Эксклюзив, в натуре!

— Мяу… В арматуре… Носи на здоровье, — рассмеялся Мирон и глянул на совершенно огорчённую Полину. — Вот же незадача, Полина осталась обделённой. Полечка, тебе чего хотелось бы?

Полина быстро глянула на мать, засмущалась.

— Смелее, Поля, — ласково сказал Мирон.

— У меня драндулетский старый велик. Он постоянно ломается, а Юрка чинить уже не хочет.

— Какая проблема! Купим тебе велик, самый крутой купим завтра же. Знаешь, где продаются?

Полина, кажется, потеряла дар речи, она только радостно кивнула головой.

— Только, дорогая племянница, — нажимая на слово «племянница», добавил Мирон, — это произойдёт при условии, если ты без запинок расскажешь нам этот ужасный кусок из «Бородино». А хорошо было бы и всё стихотворение выучить.

Юрий, с интересом рассматривающий трость Мирона, прислонённую к кровати, взял её в руки. Отполированная медная рукоять трости в виде дельфина сияла.

― Прикольная палка, блин, ― сказал он.

Мирон улыбнулся.

― Универсальное, не запрещённое законом оружие.

Когда Юра и Полина вышли из комнаты, Мирон повернулся к Нине:

— Присядь, пожалуйста, сестричка.

Нина присела на краешек дивана, с любовью глядя на брата, а он вытащил из внутреннего кармана пиджака пухлую пачку долларов, перетянутую резинкой. Нина смотрела на деньги оторопело и испугано.

— Здесь семь тысяч долларов. Это для тебя припасено. Но у меня и для тебя есть условие. В первую очередь, сестрица милая, ты обязана зубы вставить. Я понимаю, что у вас «дыр» в хозяйстве полно, которые можно деньгами заткнуть и исправить, но зубы ты должна привести в порядок первым делом. Бери, бери. Это не последние деньги, у меня ещё есть.

— Нет, нет, Мирон!— прижимая руки к груди, покраснев, воскликнула Нина. — Не возьму!

Мирон всунул деньги ей в руку.

— Для тебя они собирались.

Растерянно глядя на брата, Нина чуть слышно выдавила: «Мирон…», и в этот миг в комнату вошёл Юрий. Он бросил быстрый и хищный взгляд на деньги, которые Нина быстро прикрыла второй рукой.

— Ма, у нас что ― только суп? — недовольно спросил он.

— Почисть картошку. Я на сале, которое дядя Мирон привёз, сейчас быстренько пожарю, леща порежем.

— Щас! Пусть Полина чистит, — бросил Юра и вышел из комнаты.

— Мирон, хочешь картошечки на сале? — спросила Нина ласково.

— Нет, Ниночка, устал я. Мне бы отдохнуть.

Нина присела на диван, обняла брата, со слезами на глазах проговорила:

— Не могу прийти в себя. Господи, чудные твои дела!

— Это так, сестрёнка, — еле слышно ответил Мирон, поглаживаю вздрагивающую спину сестры. — Давай завтра к папе и маме съездим?

— Давай, Мирон, в субботу. Я завтра работаю.

— Хорошо, Нина.

 

Глава VI. КАЛИНЦЕВ

 

Отдёрнув край занавески, Калинцев сонно глянул в окно. За ним медленно проехал троллейбус, за его запотевшими окнами угадывалась плотная масса людей; звонко смеясь, прошла стайка детей, в воинской части на противоположной стороне улицы мутно светились окна, у проходной курил молоденький солдат с тесаком на поясе. «Уже двенадцать? Причудилось, что пушка бухнула на Петропавловке, или это в голове у меня взрыв?» ― пробормотал он и обессилено упал на подушку.

За окном под хриплые окрики командира шумно загалдели солдаты, в смежной квартире завизжала дрель и басовито залаяла собака, из кухни пробивался шум льющейся воды и позвякивание посуды. На мгновенье он снова провалился в сон. В голове сумбурно завертелись смутные картинки, бежавшие не останавливаясь, быстро сменяя друг друга. Он полежал ещё несколько минут, вставать не хотелось, но и заснуть он уже не мог.

Когда он спустил ноги с кровати на пол, в комнату стремительно влетела Линда и принялась бурно выражать радость. Он погладил её, она лизнула его в губы.

― Ну, ну, — отстранился он. — Беги, сообщай Людмиле, что хозяин проснулся. Дал бы бог, чтобы у неё сегодня настроение другое было. Не знаешь случайно, друг-собака, какое у женщины-вулкана сейчас настроение?

Линда стремглав выскочила из комнаты и он, улыбаясь, представил себе, как она сейчас, поскуливая, вертится у ног Людмилы, пытаясь этим сообщить ей о его пробуждении, на что она скажет, усмехаясь, обычное: «Сейчас хвост оторвётся. Чего вертишься, беженка хвостатая? Сигнализируешь, что хозяин проснулся?».

Тихонько приоткрыв дверь, он заглянул в смежную комнату, Алёшкин диван и кровать тёщи были застелены. Из кухни слышались звуки льющейся воды и звяканье посуды.

Он радостно присвистнул, проговорив про себя: «Фортуна благосклонна ко мне, мы с Людой дома одни. Тёща моя дорогая, как и планировала с вечера, отправилась с Алёшей в Никольский собор, а моя лапонька-пантера моет посуду. О боги морские, земные, небесные, галактические, сделайте так, чтобы моя благоверная отошла от вчерашней депрессии и была бы благосклонна к своему законному супругу!».

Сердце его сладко заныло: нечасто ему приходилось оставаться с женой наедине с тех пор, как началась их жизненная круговерть полная лишений и тягот.

У двери ванной он остановился. На ней кнопками был пришпилен плакат, копия с обложки альбома Битлз «Let it be». На плакате, разделенном на четыре равные части, были фотографии музыкантов. Рассматривая плакат, он улыбнулся, негромко проговорив: «Доброе утро Пол, Джон, Ринго и Джордж. Как тебе там, Джон, на небесах? Звёздная компания грешников у вас там собралась: Хендрикс, Моррисон, Джанис Джоплин, Курт Кобейн, всех не перечислить. Наверное, устраиваете сейшены, лабаете свои старые хиты, новых насоздавали, наверное, кучу. И слушателей у вас там должно хватать, многие ваши поклонники вас опередили, сжигая себя наркотой и вином, спеша туда, откуда не возвращаются».

Пристально рассматривая лица музыкантов, он неожиданно подумал: «Для тех, кто ничего не знает об истории взлёта и распада звёздной четвёрки — это просто знаменитая четверка симпатичных парней, написавших много популярных песен, но на этом плакате, сделанном в то время, когда группа фактически уже распалась, для человека, знающего их историю, жившего во времена их триумфа и распада, понятно и видно, что Пол и Джон, у которых такой независимый вид на снимке, уже не друзья ― они даже смотрят в разные стороны. По всему, оба уже думают о своих новых путях, их мысли далеко друг от друга и дороги их круто разошлись. Битлз, как группа, для них пройденный этап жизни, а раскол, кажется, не особенно их расстраивает. Кто на самом деле страдает от этого раскола, наверное, и с печалью ожидает неминуемый развал, так это добряк, милый Ринго. А Джордж… он, между прочим, смеётся! Ему, наверняка, все эти склоки и ссоры товарищей, делёжки имущества надоели до чёртиков, и он ждёт не дождётся, когда это всё закончится. Он полон планов и проектов, в голове у него новые цветистые мелодии с индийским привкусом, он молод и уверен, что сможет себя реализовать и без уставших друг от друга Пола и Джона, которые давно уже не в ладах, и, между прочим, задавливали его своей сумасшедшей продуктивностью и инициативностью. Так и произошло: Джордж отлично реализовался. Записал много сольных дисков, неплохих, надо сказать, да и песни, написанные им в составе великолепной четвёрки, хотя их и немного, являются несомненным украшением их альбомов. «Something», «If I Needed Someone», «Here Comes the San», «Taxman», «While My Guitar Gently Weeps» — блистают как бриллианты в наследии группы. Ладно, ребята, пока. Я в душ, мы ещё поговорим... надеюсь».

После душа он, мандражируя, напустив на себя жизнерадостный вид, направился в кухню, напевая негромко «Here Comes the san». Продолжая петь, он вошёл в кухню, Линда принялась суматошно курсировать от него к Людмиле, моющей посуду, и обратно к нему. Произнеся: «Доброе утро, моя красавица», он попытался обнять жену, но она круто повела плечами и оттолкнула его.

Он замялся и затосковал.

— Ну, что такое теперь? Ты не выспалась? Люд, может уже хватит, а?

В следующий миг он испуганно отпрянул: она ногой зло отбросила пляшущую рядом с ней собачонку, раздражённо вскрикнув:

— Достала ты меня! Уймись же, дура, наконец, со своей собачьей любовью! Все, чёрт побери, все любви от меня требуют.

Затрепетав всем тельцем, Линда поджала хвост и прижалась к его ногам, а он, подхватив её на руки, укоризненно воскликнул:

— Ты что, совсем съехала?!

Людмила не обернулась на этот укоризненный возглас. Она продолжила мыть посуду, но делала это с такой злостью, так яростно скребла сковородку, что пена из мойки летела на стены.

Поглаживая подрагивающую собачку, Калинцев сел на табурет и закурил, с тоской думая о том, что Людмила опять не в настроении, а тучи эта ночь не разогнала. И степень этого «ненастроения» похоже такова, что очередного скандала не миновать. Накатила глухая досада: «Будто чужая. Не виделись столько. Ни слова, ни полслова, вся кипит, пышет злобой, агрессией. Будет не просто скандал, а цунами, тайфун и землетрясение в одном флаконе. Что? Что с ней происходит? Может, я не понимаю чего-то, может, какие-то женские дела физиологические начались? Ну, сказала бы, чего нервы мотать и мне и себе. Держись, Владимир, и это пройдёт, говаривал в таких случаях мудрый иудейский генеральный секретарь товарищ Соломон».

— Может, пойдем погуляем? — заглянув в глаза Линды, тихо сказал он.

И тут Людмила швырнула губку в мойку, резко повернулась к нему и, вытирая руки фартуком, зло проговорила:

— Ну нет, дорогой супруг! Как всегда хочешь сбежать в кусты?

Калинцев недоумевающе уставился на неё.

— Это ты можешь! — продолжила Людмила возбуждённо. — Как премудрый пескарь всего боишься. Так и просидишь за корягой, а жизнь пройдет, Калинцев. Ты никак не хочешь понять, что времена сейчас другие и что время, наше с тобой время, теперь уже побежало быстрее, как часы, которые заспешили. Если ты туда спешишь (она ткнула пальцем в потолок), то я не намерена покорно ждать конца. Кто не боится и идет без страха вперёд — тот побеждает. Что-то подобное, кажется, твой любимый Ницше говорил, высказываниями которого ты восхищался? Для меня он, правда, никогда не был в числе почитаемых авторов, но с некоторыми его высказываниями я, пожалуй, соглашусь теперь. Соглашусь, что для победы нужно отбросить мечтания, страхи, сомнения и сантименты.

Выражение недоумения всё ещё держалось на лице Калинцева, он хотел возразить Людмиле, что Ницше никогда не был в числе его любимых авторов, но он благоразумно промолчал, решив, что на рожон сейчас лучше не лезть, нужно дать Людмиле выпустить пар.

А она сорвала с себя фартук, швырнула его в угол и закурила. Нервно затянулась несколько раз и продолжила громко:

— Хотел мне возразить? На лице написано. Мужская самодостаточность, да? Всегда имеются готовые возражения женщине. Как большинство мужчин, ты тупо логичен и упрям. В тебе вот это ветхозаветное сидит крепко, мол, жена прилепится к мужу и тому подобная ахинея. Ну, конечно, конечно, раз муж бедствует, то и жена обязана! Но я-то не первый год замужем за тобой, и всё только обязана, обязана, обязана...

Она смяла недокуренную сигарету в пепельнице, закурила новую, надсадно закашлялась, страдальчески кривя лицо.

— Эта треклятая пушка на Петропавловке, она ухает каждый день, чтобы напомнить мне об ещё одном бездарно прожитом дне, с которым убегают мои годы, уходит моя молодость и мои надежды. Ты что, не понимаешь? Мы бомжи, Калинцев! Тебя это не печалит? Мы будем ими вечно, если решительно не изменим свою жизнь, не поставим цель, которую будем выполнять. Ты зарабатываешь только на то, чтобы мы ни померли с голоду. Завтра твои родственники, приютившие нас на этой квартире, разорятся или решат продать её, а мы её купить не сможем. Скажут они тебе «привет» и мы окажемся на улице. Знаешь, сколько нужно платить сейчас за съёмную квартиру в Питере? Не знаешь? Радуйся, что пока только коммунальные платежи оплачиваешь. Впереди у нас, Калинцев, не просто ноль, а минус ноль! Не знаю, как ты, а я дошла до предела. В таком вакууме находиться всё время невозможно — это опасно. Накапливается опасное разряжение ― растёт отчаяние, которому я ничего не могу противопоставить? Слова, уговоры? Убеждать себя, что всё будет хорошо? Слова они и есть слова — повторяй хоть миллион раз: всё наладится, всё будет хорошо; можешь тысячу раз повторять «халва» — сладко во рту от этого не станет. Ничего не изменится! Так в конце концов можно прийти к насилию над собой или, не дай бог, над другими. Человек не может находиться в постоянном оцепенении от чувства собственного бессилия и покинутости. Как там пьяница и ничтожество Мармеладов говорил у твоего любимого Достоевского в «Преступлении и наказании»… точно не помню, что-то такое, кажется: надо же, дескать, всякому человеку хоть куда-нибудь пойти. И это говорил червяк, у которого жена загибалась от чахотки, а родная дочь пошла в проститутки, чтобы его и семью кормить. Человеку надо куда-то ходить! Это мысль! Соглашусь с ним, смысл в этом отчаянном помышлении есть, если глубоко копнуть. Правда, этот алкаш, как все ничтожества, тут же своей никчёмности оправдание изыскал: дескать, грех и свинство своё он всегда осуждал и за это милостивый, всепрощающий боженька всенепременно его простит, даже обязан его простить. Успокоительно-умилительная мотивация…

Саркастически усмехнувшись, она ядовито вставила:

— Между прочим, во многих твоих рассуждениях, Калинцев, частенько стало нечто мармеладовское выскакивать. Ты не замечаешь этого?

Калинцев дёрнулся, обиженно поджал губы, но опять промолчал, а Людмила, пристально на его посмотрев, продолжила, став к окну, спиной к мужу:

— Чудная перспектива — жить ради посмертного прощения! Нет, можно конечно задушевно петь, выпучив глаза: «надежда — мой компас земной», но что тебе мешает, Калинцев, заняться каким-нибудь делом, торговлей, например. Денег можно было бы для начала занять, хотя бы у Толика. Сейчас только этим можно денег срубить. Хотя... ты же у нас интеллигент и эстет.

В этих последних словах жены Калинцеву почудилось открытое злорадство.

— Эстет, подрабатывающий на хлеб насущный грузчиком, — тихо проговорил он.

Людмила яростно обернулась к нему.

― А кто тебе виноват? Горбачёв? Ельцин? Шеварднадзе? Сорос? Бжезинский? Блин Клинтон? Другим они не помешали жизнь свою устроить. Не ты один оказался в такой ситуации, но умные люди перестроились, подумали о своих детях, родителях и жёнах.

«Уже и ума я лишён, так-так. Как-то всё у неё сегодня особо злобно, оскорбительно и язвительно выходит. Что с ней случилось?» ― опустив голову, думал Калинцев.

У него горели уши, опять захотелось возразить, сказать, что никого он не винит, что тысячи людей попали в такое же положение и не могут выкарабкаться, но он опять промолчал, посмотрев на покрасневшее лицо жены, закурившей очередную сигарету.

—Ты вообще, помнишь ещё, Калинцев, что я женщина? Или ты об этом вспоминаешь, только когда в постель со мной ложишься? Извини, ведаешь ли ты, когда я в последний раз бельё себе покупала? Знаешь ли ты, что я своё бельё штопаю? Посмотри, во что я одета (она стала загибать пальцы): драгоценное пальто ещё из Сухуми, сапоги купили три года назад, в таких женщины моего возраста не ходят. Да, да — не ходят! Не ходят, Калинцев! Всё остальное из гуманитарки или из секонд хенда. Ношу то, что не доносили немцы, финны и датчане, и может быть какие-нибудь чёртовы полинезийцы. Секонд хенд… женщина ― секонд хенд! Молчу про парфюмерию! Самая крутая в моём арсенале — «детский крем» и шикарный шариковый гель от пота. Милый муж, когда ты меня любил последний раз, ты не заметил, какой у меня обтрёпанный бюстгальтер? Выход энергии, сконцентрированной в вакууме, может быть непредсказуемым, Калинцев. Твой Ницше, между прочим, ещё одну умную вещь сказал, что если всё время смотреть в бездну, то бездна начнёт смотреть на тебя, из этой теории выходит, по-русски говоря, что шампанское пьёт тот, кто рискует…

— Люда, к чему… — попытался заговорить Калинцев.

— Что Люда, что Люда? — она не дала ему договорить, на глазах у неё выступили слёзы. — Я семь этих горьких последних лет нищая. Ни-ща-я! А я не хочу ею быть. Не хочу! С какой стати я должна ею быть? Посмотри вокруг! Какие-то сопливые девчонки сплошь и рядом сидят за баранками не «Жигулей» и «Москвичей», а дорогих иномарок, смотрят с презрением на нас, нынешних простолюдинов. Они что, лучше меня? Захожу в аптеку, на последние гроши купить копеечные лекарства: внуку растирание от простуды, валидол и корвалол маме. Впереди меня стоит девка расфуфыренная, берёт на несколько тысяч рублей витаминов, кремов, при этом лицо у неё надменное и презрительное, пожёвывает жвачку, вытаскивает из сумочки пачку денег с вызывающим видом. В универсаме, Калинцев, моя корзина с продуктами вызывает у кассирш недоумение, а на их лицах появляется брезгливое и скучающее выражение.

— Люда, Людочка, не надо! Прошу тебя, у тебя нервы расшатались, нельзя так... успокойся, успокойся, пожалуйста, родная, всё у нас ещё наладится, — смог вставить тихо Калинцев, у него нервно задёргалось веко. — Бог даст — всё наладится, — добавил он ещё тише.

Последние слова произвели неожиданный эффект, похожий на реакцию соды на уксус, ему показалось, что Людмила зашипела.

— Бог? Бог? Бог — не даст! — закричала она.

Лицо её безобразно исказилось, ему показалось, что глаза жены как-то необычно заискрили. Его охватил ужас ― такой он её никогда не видел.

Со странной ухмылкой она продолжила:

― Ты верующим стал? В прошлом месяце часами Библию читал. Уж не в иеговисты ли записался? Они тут пачками ходят, охмуряют отчаявшихся граждан. Только вряд ли они примут тебя в свои праведные ряды, у тебя же нет ни квартиры, ни дорогой машины, ни денег. Они свою истину безвозмездно не дарят. Когда люди начинают надеяться на бога, обращаются к нему, как последней инстанции, это означает, что они впадают в прострацию и опускают руки. Но бог таких не любит! Ничего нам твой бог уже не даст. Если ты немного подумаешь, ты увидишь, что он даёт тем, кто ворует, кто лжёт, грабит и убивает. Калинцев, ты не заметил, что он и наше всё другим отдал? Им ведь нужнее, он шустрым, наглым и бессовестным помогает. Или может быть всё это происходит оттого, что бог давно умер, как тот же Ницше сказал... Может он и прав, сумасшедший немец, говорят, что безумные видеть могут то, чего обычные люди не просекают.

— Ну что ты несёшь? Не надо богохульствовать! Пожалуйста, не надо! Окстись! Умер Ницше, а Бог по-прежнему жив, всегда жив, — побледнев, произнёс Калинцев.

— Ха-ха, адвокат бога! А кто может мне запретить так думать и говорить? Я так думаю ― и всё тут! Зачем мне бог, который меня не любит? Где он? Мне всё равно, где я буду, когда умру. Я не знаю, что там будет (она подняла глаза к потолку), да и зачем мне это знать? Я хочу жить сейчас, пока во мне сердце бьётся горячо и течёт кровь по венам. Те, кто перестроились, живут сейчас и живут хорошо. Кому они поклоняются? Сатане? Мамоне? Пьянице Ельцину? Не знаю. И мне плевать на это, но я вижу, что бог их любит, что они избранные. Я верила в другого бога, бога милосердного и милостивого, а теперь я в него не верю, потому что он отвернулся от меня, предал — ему ручку позолотили хорошие люди. А я не смогла. Но я же ничего такого страшного не сделала, не убивала, не воровала, ничего такого, чтобы он от меня отвернулся. Почему он отвернулся от меня?

«Это нервный стресс. Ей нужно выговориться, может тогда она успокоится, держи себя в руках, молчи, не заводи её, брат, она цепляется к твоим словам, — прикуривая дрожащей рукой сигарету, решил Калинцев, и тут же с досадой отмёл эту мысль. ― Ещё хуже будет. Она сейчас на пределе и истолкует моё молчание как уловку и лавирование».

Людмила села напротив него, сказала глухо и устало:

— А знаешь Калинцев, что происходит с человеком, когда к нему приходит страшная догадка, что в этом мире ничего не имеет значения? Твой бог…

— Да почему же он мой? — вскинулся, не выдержав, Калинцев. — Миллионы верующих, у которых нет яхт, слуг, джипов и особняков, по-твоему, неполноценные, неразвитые создания, а владельцы фабрик, заводов, яхт и магазинов сплошь правильные, счастливые и достойные люди? Чего ты заладила? Прекрати звереть и кощунствовать, Людочка! Надо пройти испытание, надо выстоять. Для всех тех, кому нечестным путём сейчас привалило, по большому счёту, тоже послано испытание…

Людмила, скверно ухмыльнувшись, перебила его:

— Какая патетика! Какая прекраснодушная философия! Хотела бы я, чтобы мне такое испытание привалило. Не перебивай меня, сейчас начнёшь уводить разговор в другую сторону, ты воду в ступе любишь толочь, лучше бы делом занялся. Ради нормальной жизни и пострадать не вредно, даже полезно. Я, между прочим, тоже Библию читала, там, в Экклезиасте сказано, что прах возвратится в землю, которою он был. И возвратиться дыхание к богу, который его дал. Спасибо ему! Он жизнь дает и жизнь забирает, а как ты всё это время живёшь, ему начхать. Но при этом нужно в него верить, любить, не прелюбодействовать, не воровать, не убивать, не обогащаться, ибо не попадёшь в царствие божие. Что я вижу? Как раз тот и живёт припеваючи, кто все эти прекрасные постулаты с удовольствием нарушает.

Она с издевательским видом, намеренно фальшивя, пропела: «…и будет жизнь с её насущным хлебом...».

Опустив голову, Калинцев, неожиданно проговорив в себе: «Сердце сокрушённое и смиренное Бог не уничижит», сказал:

— Не терзай себя и меня. Нам надо выжить, Людочка. Прошу тебя успокойся, любовь моя… пожалуйста, успокойся, лапонька

Она посмотрела на него внимательным, долгим и пытливым взглядом. С неожиданно подступившей горечью, пронзительно осознавая, как он сильно постарел. Остро отмечая что он стал странно сухощав, по-старчески горбится, морщины на щеках, лбу и «гусиные лапки» у глаз обозначились ярче, виски совсем побелели, борода с обоих краёв равномерно осеребрилась. Горячая жалость сжала сердце, она быстро опустила голову, сдерживая подступившие слёзы. Но длилась эта смена настроения недолго, криво ухмыльнувшись, она бодро произнесла, отводя глаза в сторону:

— А на меня, Калинцев, между прочим, ещё мужчины заглядываются, несмотря на мой убогий прикид. Нет, ты не смейся, я правду говорю.

— Да я и не смеюсь. Я сам на тебя с удовольствием заглядываюсь уже больше двадцати лет. Только слепой может не заметить, как ты хороша, лапушка.

— Они мне слова всякие говорят, — будто не слыша его слов, продолжала Людмила. — В рестораны приглашают, любезные такие, кобели питерские сластолюбивые. Миледи, вас подвезти? (Она нервно хохотнула.) Миледи! В чём эта миледи, спрашивается, пойдет в ресторан? В джинсах и турецкой кофте?

— Петербургские мужчины ценят красоту и славятся своей галантностью, всё же это не халам-балам, а культурная столица, Северная Пальмира как-никак, — кисло улыбнулся Калинцев.

— Ты что, меня подкалываешь? — зло вывернулась Людмила на эти слова.

— И не думал. Может, пора успокоиться, Людмила, и рассказать мне, что с тобой происходит, милая? Что случилось? Я же сердцем чую, что случилось что-то. Тебя будто подменили. Кто обидел мою красавицу? Говори, порву вражину, как Тузик грелку

— Ах, он сердцем чувствует! Раньше получается, сердце твоё не было таким чутким, да? Не улавливало импульсы беды, ничего не видел, да? А знаешь, Калинцев, никчёмный ты человечишка, скажу я тебе! Руки опустил и плывёшь по течению, да и раньше, собственно, ты плыл по нему, особо не напрягался, чтобы выделиться, стать на более высокую ступень. Ты и в музыке мог достичь более высоких ступеней, чем некоторые твои коллеги по ремеслу, если честно, бесталанные, но не достиг достойных высот из-за полного отсутствия тщеславия, полезного для продвижения по жизни. А мог бы, если бы напрягся. Знаешь, Калинцев, брошу-ка я тебя! Брошу! Так для всех будет лучше: зачем так жить и страдать? Ты найдёшь себе культурную петербурженку, одинокую, ищущую мужского тепла и ласки, с квартирой, она тебе в рот будет заглядывать, стихи будешь ей читать, ты их много знаешь, а я сяду в джип галантного питерского кавалера и пойду в содержанки ― Настасьи Филипповны в Петербурге всегда в цене были. Выбью из толстосума денег, обустроюсь, квартиру куплю, чтобы у моей дочери и внука жильё было.

Она как-то жалко улыбнулась и добавила:

— В ранг Настасьи Филипповны я, пожалуй, уже не попадаю по возрасту, не страшно — на всякий товар есть свой покупатель.

— Ну и планы у тебя. Наполеоновские! Но ничего не выйдет у тебя, жена. Не получится, по одной весомой причине, — возразил ей Калинцев быстро, пытаясь придать голосу шутливый тон, хотя ему совсем было невесело. — Мы с тобой, жено, венчаны. Да прилепится жена к мужу, между прочим, сказано не мною...

Эти его слова произвели неожиданный эффект. Губы Людмилы задрожали, она вскочила со стула и, выкрикнув: «Какая же ты редкостная скотина!», — разрыдалась и выбежала из кухни.

Калинцев погладил собачку, испуганно подрагивающую на его коленях.

— Слышала, Линда? Говорит, что бросит нас, нехороших. Не бойся, Линдочка, я тебя не брошу, ты собачка умненькая, мы с тобой будем цирковые номера на улицах устраивать, я шарманку куплю — выживем. Не на шутку разошлась наша хозяйка: наоскорбляла, унизила, наговорила гадостей редкостной скотине по фамилии Калинцев. Экзотической, беспалой скотине, я бы сказал, бедностью клеймённой, ты свидетельница, Линдочка, я с ней не ругался. А загадка этого взрыва непременно разъяснится, но пока я не могу понять, что за термоядерная реакция происходит с Людмилой. Какой-то юморист сказал, что трудней всего пройти тринадцатый уровень в Тетрисе и понять женщину. Неплохо суть изложил. Но, похоже, что в нашу хозяюшку вселился бес, а от бесов надо подальше держаться, остерегаться даже. Когда она придёт в себя, обязана будет, по крайней мере, перед тобой, Линдочка, извиниться.

Он опустил Линду на пол, прошёл к окну, открыл форточку и закурил. Рыдания в комнате прекратились, только иногда слышались всхлипывания. В его голове ярко всплыл фрагмент сегодняшнего сна: молодая Людмила, кормящая грудью дочь, её обожающий умиротворённый взгляд, каким она поедала ангельское личико ребёнка. Он думал сейчас о том, что за все эти годы мытарств никогда ещё она так себя не вела. Они почти не ссорились, так, по пустякам бывало, но сегодняшний эмоциональный взрыв Людмилы был такой страшной силы, что осмыслить его он не мог.

Списывать всё это на нервы было бы самым простым решением. Хорошо зная свою жену, он остро и болезненно чувствовал, что этому взрыву должен был предшествовать какой-то толчок извне, что сработал какой-то мощный детонатор. Но какой? Обиды на Людмилу за всё, что она наговорила, не было, но тоска и тревога взяли сердце в тиски. Осмысливая этой необычный для Людмилы выплеск, он даже во многом внутренне соглашался с ней и от этого ещё острее чувствовал безысходность и беспомощность. С горечью и нежностью он думал о том, что накопленной в эти семь последних «не тучных лет» душевной усталости Людмилы вполне могло хватить для стресса не одному сердцу, она и прорвалась в каком-то слабом месте её сегодняшним нервным выплеском. Но оскорбления? Никогда раньше она не доходила до оскорблений, никогда у неё не было такой чужой ухмылки, как сегодня, когда она говорила ему про питерских кобелей в иномарках, никогда она не восставала против Бога.

В холодном и чужом городе они выжили потому, что любили и берегли друг друга. У них не оставалось времени заглядывать в далекое будущее, жить приходилось одним днём, делая всё, чтобы этот день был тёплым и сытым. А годы, в самом деле, были не тучными и проносились безотрадной чередой без улучшения ситуации, без просвета на горизонте жизни, без надежды. Скончался в Питере тесть, болел внук, сгибал гнёт неустроенности, безысходности, беспросветности, Калинцев переменил несколько работ, в душе не было покоя, в ней тлело притупленное не проходящее ожидание беды.

Тягостнейшим было внутреннее состояние летом 1998-го года: дефолт, пляска цен, паника, отсутствие работы, тяжёлые мысли о том, что жизнь может стать ещё тяжелее. Как-то в обидчивом запале дочь сказала ему, что у него менталитет бедных. «Да уж конечно! — ответил он ей тогда с горечью, — именно так, правильно говоришь, доченька! Каким же ему быть, моему менталитету, когда нужно думать о куске хлеба ежечасно без продыха? Алёшка наш не спрашивает, что такое менталитет, он просто говорит: «Деда, хочу яблока!» — и всё тут».

Ни секунды не давать себе расслабиться, жить с ощущением безысходности и неопределённости ― не всякий такое вынесет. Но Бог наградил некоторых людей чувством иронии, дал способность откидывать всё негативное, помнить всё хорошее и жить им. Может быть, этот защитный барьер души и согревал сердце все эти годы, не давая напитаться Калинцеву злобой, завистью и отчаянием. Но страх иногда всё же брал его сердце в ледяные когти, когда приходили ужасные думы о том, что будет с дорогими ему людьми, если не дай бог с ним что-то случится. Когда приходил этот страх, на несколько часов он становился потерянным, замыкался в себе, даже близкие люди смотрели на него в такие времена с удивлением и непониманием ― так сильно он внешне менялся, а в нём в это время шла борьба ― он изгонял этот страх из себя. Твердил себе: всё будет как будет, ты не в силах предугадать, а уж тем более изменить будущее, живи настоящим, живи этой минутой, не впадай в уныние, Бог милостив, он не даёт таких испытаний, которые человек не может преодолеть; твои близкие люди живы, они рядом, мы сплочены и любим друг друга. И он перебарывал свой страх, изгонял его из себя, утверждая, что всё может произойти, но нужно надеяться, любить, прощать и верить. Но противное ощущение того, что ничего в их жизни не изменится, что так и проживут они свою жизнь изгоями, находясь в подвешенном состоянии, не покидало его совсем. Оно просто пряталось, притушёвывалось, не проявлялись, но работу свою злую вело. Тихонько, как древесный жучок, подтачивая его большое и усталое сердце.

Сейчас он подумал, что возможно именно такое угрюмо-тягостное состояние посетило и его жену, что и её сердце подтачивал тот же злой «жучок», а она (она же слабая женщина!) не смогла справиться с эмоциями, выплеснула их наружу.

Людмила зашла на кухню, взяла со стола сигарету, закурила. Не глядя на него, произнесла тусклым голосом:

— Если ты не предпримешь что-то к исправлению нашей жизни — не обижайся на меня, я сама буду выпрямлять эту кривую.

― Что ты хочешь этим сказать? ― Калинцев стал вскипать.

Ответа на свой вопрос он не получил: пронзительно три раза прозвенел звонок — это тёща сообщала о своём приходе. Линда рванула в прихожую, Людмила замолчала.

 

Тёща долго возилась в прихожей, раздевая Алёшу, после они с ним долго мыли руки. Войдя в кухню, Анна Никифоровна быстрым взглядом окинула хмурое лицо зятя и вздохнула. В следующее мгновенье в кухню влетел Алёша и запрыгнул Калинцеву на колени. Анна Никифоровна глянула в спину дочери, которая даже не обернулась, когда она вошла, покачала головой, лицо её стало печальным и понурым.

— Вот водички святой из храма принесла, — сказала она, ставя бутылку из-под пепси-колы на стол. — А вы не ели ещё? Давайте я яичницу сварганю? Людмила, выпьешь воды святой?

Калинцев, через силу улыбнувшись, сказал, что есть пока не хочет, а Людмила, посмотрев на мать злыми белыми глазами, вышла из кухни.

Болтая ножками, Алёша сказал:

— Дед, прикинь, у одной тёти были маленькие усики, как у мужчины.

Анна Никифоровна принялась домывать посуду, брошенную дочерью. Не оборачиваясь, она говорила:

— Усатая дура! Бывают же такие бабы наглые, прости меня Господи! Мы с Алёшей рядом с ней стояли. Вцепилась в своего мужика, как кошка, видать, чтобы ни убежал. Батюшку доставала, мол, обвенчаться ей нужно непременно до Нового года. Батюшка ей говорит, что сейчас в пост нельзя, приходите после Рождества, а пока запишитесь на венчание. Так нет же! Подайте бесстыжей мужа сейчас. Вы сумму, говорит, назовите, не стесняйтесь, я заплачу сколько скажете, только сделайте всё, что нужно. Еле от неё отвязался батюшка.

— Деда, а почему тёти с усиками бывают?— спросил Алёша.

— Чтоб красивее быть. Представь себе, как крупно повезло её жениху: невеста красавица с усами и, повсему, с богатым приданым, — ответил Калинцев.

— А, что такое приданое?

— Приданное — это то, что дают родители своей дочери, когда она выходит замуж. Всякое добро необходимое в хозяйстве.

— И деньги тоже дают?

— И деньги, если они есть.

— Значит этой тёте с усиками родители денег дали, если она батюшке хотела много денег дать, — резюмировал Алёша.

Анна Никифоровна, протирая посуду, проговорила:

— Перепутала храм с универсамом. Зачем такой венчание? Ей месяца через четыре рожать ― больно живот уже выпирает, поэтому, наверное, так нажимала на батюшку. Испорченная корова. На роже написано, что она из этих, из новых. Она ещё и ругнулась, когда батюшка отошёл от них и своему хахальку — он мелкий такой, стеснительный, Алёшка его «ботаником» назвал, брякнула, дескать, ничего, ничего, в другом храме найдём попа посговорчивей.

— А усики ей тоже родители в приданое дали? — опять спросил Алёша с хитро заблестевшими глазками.

― Не поскупились. Но, думаю, что за этот подарок она не очень-то благодарна своим родителям, ― не удержался и рассмеялся Калинцев.

— Дед, — Алёша легонько дёрнул его за бороду, — а борода у тебя быстро растёт?

— Не очень.

— А у меня тоже будет борода и усы, когда я вырасту?

— Ну, а куда же ты денешься? Кстати, тебе уже пора знать, как настоящие мужчины бороду отпускают. Ты ещё не знаешь, как нужно отпускать бороду?

— Не-а, — глазки Алёши опять заблестели.

— Ну, так я научу тебя. Это совсем просто и легко. Возьми меня покрепче за бороду.

Внук осторожно собрал в кулачок его бороду.

— Ты крепче возьми, крепче.

Алёша сжал кулачок.

— Отлично. Ну, а теперь отпусти.

Алёша раскрыл кулачок с застывшим в глазах немым вопросом.

— Ну, вот ты и отпустил бороду, — сказал Калинцев с совершенно серьёзным выражением лица.

Несколько секунд Алёша недоуменно смотрел на него, а он еле сдерживал себя, чтобы ни расхохотаться, а потом глаза мальчика засияли и он заливисто рассмеялся.

— Я понял, понял! Сначала я её держал, а потом отпустил. Круто! Ну, ты, дед, и хохмач, прикольно придумал.

— Ого, — усмехнулся Калинцев, — какие ты уже словечки продвинутые знаешь. А вообще-то нужно говорить «отрастить бороду», а не «отпустить».

Алёша шлёпнул его пальцем по лбу, соскочил с колен и вихрем выскочил из кухни, за ним с лаем бросилась Линда.

Тёща рассмеялась:

— Какие-то дела видать образовались. Такой мальчишка глазастый. Все замечает ― ну, просто сокол, а не ребёнок. Я, Володя, сегодня с батюшкой поговорила по поводу крестин Алёшеньки. Батюшка говорит, как надумаете, приходите. Ты как, не возражаешь?

— Мама, я только буду рад этому. Крёстных только где нам взять? У нас же кроме моего двоюродного брата Толика и его жены, в квартире которых мы живём, никого нет. И знаете, мама, предлагать им это мне кажется ошибочным. Толик-то и рад будет стать крёстным отцом, он правильный хороший человек, да вот жена его, сама знаешь, не очень к нам благоволит и любит мужем помыкать. Станет думать, что мы к ней подъезжаем, она такая подозрительная и неоткрытая. К тому же, мама, для крестных это какие-то траты, а её вечно жаба душит — не хочется её расстраивать.

Пока он говорил, тёща с задумчивым лицом согласно кивала головой

— Правильно. Правильно всё говоришь, Володя. Крёстных не на неделю выбирают — это дело серьёзное, надо, чтобы они детей любили, не очень старые были и жили бы в одном городе с дитём. У меня появилось много новых знакомых в храме, со многими я подружилась, можно среди них выбрать. Нам как-то уже расширяться нужно, вживаться в питерскую жизнь, а то живём в огромном городе как отшельники. В Сухуми мы уже не вернёмся, придётся в Питере куковать. А я, дорогой мой, совсем уже скоро рядом с мужем лягу в ленинградскую землю. Вот Нина Суходольская, соседка наша многодетная, ты её знаешь, я с ней близко сошлась, хорошая женщина, ей можно предложить стать крёстной. Она точно, в обиду детей не даст, от себя оторвёт кусок, но деток накормит, ― сказала она.

Анна Никифоровна замолчала. Сухонькой рукой в старческих пигментных пятнах она скидывала со стола невидимые крошки. Неожиданно лицо её ожило, морщинки на лице зашевелились, она улыбнулась.

― Сегодня в храме я с Еленой встретилась, с женой этого «нового русского», соседа нашего с третьего этажа, между прочим, не в первый раз уже её в храме вижу.

― Марголина жена?

— Она. Узнала меня, подошла, говорили мы с ней. Такая женщина приятная, ты бы видел, как она на нашего Алёшеньку смотрела! Такими глазами ласковыми и жадными, очень она мне нравится. Порядочная женщина, простая и не задаётся, хотя и богачка. А главное добрая ― людям в помощи не отказывает, Нине она очень помогает. Вещей ей кучу дала, деньгами ссужает, жалеет бедную женщину, вникает, что с такой прорвой детей, ребёнком инвалидом и без мужа трудно женщине. Я и подумала: в одном подъезде живём, вот бы нам такую крёстную! А она, мне кажется, и не отказалась бы.

Тёща помолчала, но быстро добавила:

― А ещё лучше, чтобы они с мужем крёстными стали. Я уж было собралась просить её об этом, но решила с тобой поговорить…

— Да что вы, мама! — воскликнул Калинцев. — Разве это возможно? Уж больно они важные шишки. Подумай, им это надо? Мужу особенно. Он — крутой бизнесмен, без пяти минут политик, нагружать такого, знаешь...

— Ну и что? Я так вижу, что человек он неплохой, шишка не шишка, а с работой тебе помог, здоровается всегда, морду не воротит, как некоторые здесь, тьфу, выскочки питерские.

— Ну, не знаю, неудобно как-то. К тому же мы не знаем, он может быть баптистом, евреем или даже закоренелым атеистом, а мы к нему с такими предложениями? Мы же ничего о нём не знаем.

— Сама крест на нём видела летом, когда он в майке ходил.

— Не знаю, подумает опять же, что напрашиваемся. Вы же, мама, понимаете, что мы с ним неровня и такими просьбами можем ему дискомфорт создать. Он занятой, не бедный человек и, в конце концов, знакомы мы без году неделя, так ― соседи по подъезду. У таких людей свой круг общения, свои интересы, кто мы для него?

— Сказано Господом нашим: просите и дадут, стучите и откроют. Ничего страшного тут нет. Можно и спросить, от нас не убудет. Мы не обидимся, если не согласится. Главное нам самим от чистого сердца действовать, мы, в конце концов, доброе дело предлагаем, честь людям оказываем нашими сродственниками стать, ― ответила Анна Никифоровна, и в глазах её мелькнула искристая хитринка.

— Мам, я подумаю. Не уверен, что Марголину наша идея понравится.

— Ты долго не думай. Не тяни с этим, Володечка. После Рождества надо окрестить ребенка. Не эти так другие ― без крёстных не останемся. Чувствую я, Володечка, что недолго мне осталось до встречи с супругом моим, поэтому заспешила я с этим, сердце своё успокоить хочу, чтобы у Алёшки попеченье ангельское было.

— Да что ж вы такое говорите, мама? — заёрзал на стуле Калинцев.

Тёща вытерла кухонным полотенцем заслезившиеся глаза.

— Не вечно же мне жить, а мне так хочется Алёшеньку окрестить, пока я жива, ― это такой праздник будет для меня, душе отрада. Давай-ка я тебя покормлю, Володечка.

— Вы, мама, перестаньте меня пугать, вам нужно жить, вы нам нужны. Есть я не хочу, а вот от чашечки кофе не отказался бы. Есть кофе-то у нас?

— Немного ещё есть. Где тут моя знаменитая турочка? — она, кряхтя, поднялась с табурета.

Через несколько минут по квартире разнёсся аромат свежесваренного кофе. Анна Никифоровна поставила на стол две чашки. Вначале в каждую отлила из турки пенку, затем медленно наполнила чашки до краёв, и, высунувшись в дверной проём, грубовато крикнула:

— Людка, иди кофе пить.

Людмила не ответила. Тёща покачала укоризненно головой, пробурчала: «Ходи голодная», и села пить кофе сама.

Допив кофе, Калинцев засобирался. Надев ботинки, он повернулся к тёще, она всегда провожала его до двери. Он обнял, поцеловал её в щёку, помялся в надежде, что выйдет Людмила. За дверь он вышел в тоскливом и смятённом состоянии.

Не знал он, что всякий раз, когда он выходит из дома, Анна Никифоровна крестит дверь и шепчет молитвы за его здравие. Совсем недавно, размышляя о том, почему она всегда провожает его до двери, даже тогда, когда он идёт выносить мусор или за хлебом в ближайший магазин, ему в голову пришла горькая мысль о том, что старые люди жадней глядят в родные лица, чем молодые: они уже думают постоянно о своём уходе в мир иной и это заставляет их радоваться каждому мигу жизни, жадно впитывать каждое мгновение, ведь тень смерти уже стоит совсем близко.

 

Он шёл в торговые ряды Апраксина Двора покупать подарки к Новому году, ещё не обдумав, что кому купить, зная только, что надо выполнить Алёшкин заказ: он слёзно просил его, чтобы Дед Мороз подарил ему игровую приставку «Денди».

Под аркой он столкнулся с соседом с четвёртого этажа. Крепко сбитый старик, которого старожилы дома уважительно звали Потапычем, был немного навеселе, что, впрочем, было его естественным состоянием, хотя и пьяным он его ни разу не видел. Выпивал он «культурненько», как сам говаривал.

Старик козырнул ему приветственно.

— Как говорили пираты, рад тебя видеть без петли на шее. Чего кислый-то такой, переселенец? Хочешь, угадаю с одного раза?

И не дождавшись согласия, продолжил, важно подняв указательный палец вверх:

— Бабы! Здесь бабья рука видна. На лице написано — бабы заели. Угадал?

Калинцев вздохнул:

— Ты, Потапыч, прямо-таки Кашпировский.

— Кашпировский не Кашпировский, а опыт у меня жизненный по этой части кой-какой имеется. Я через супругу свою Варвару, упокой Боже её душу, считай, этим, как его… физиономиком заделался…

— Физиономистом, — поправил его Калинцев.

— Во-во, специалистом по физиям, по мордам лица, короче, — кивнул головой старик. — На своей шкуре школу мужества проходил, кипит твоё молоко на плите. И потому легко мог по рожам знакомых мужиков определить с похмелья они «кривые», замаялись от работы, или бабы их заели. А это, знаешь, Володя, между прочим, три совершенно разные рожи. Варвара, царствие ей небесное, ох и пильщица была, ох и пильщица! По живому ржавой пилой пилила меня безо всякой жалости, зверствовала благоверная, кипит твоё молоко на плите (это была его фирменная присказка), после пьянок моих. А перебирал я раньше частенько, не буянил, нет, без рук и без мата и шума обходилось, но своё получал от супруги. В такие разы, только глаза разлепишь, мир перед глазами серый, во рту кошки нагадили, а она тут как тут. Не бабой — кислота серной становилась! И так она меня разъедала, так чихвостила, что я и правда начинал себя полной контрой считать. Совестно становилось, не дай бог! Умела она слова, хе-хе, нужные подобрать. Ну, конечно, когда похмелишься, морда проясняется, опять себя человеком начинаешь чувствовать (он хохотнул коротко, но без особой весёлости), и бабы не такими уже занудами кажутся, а даже пользу в них замечать начинаешь и любить ненаглядных. М-да... денёчки-то мои побежали с горки, свижусь скоро с Варварушкой, ох, наговоримся там. Давай закурим, что ли, беженец.

Они закурили. Калинцев ждал, когда старик попросит денег. Это случалось уже не раз, и он всегда занимал ему. Собственно они и познакомились, когда Потапыч к нему обратился однажды с просьбой занять «десятку до завтра». Старик любил поговорить, просил немного, и всегда без задержек возвращал долг. Калинцева эти займы немного удивляли: старик сам ему не раз говорил, что у него хорошая пенсия, поскольку он фронтовик, что денег ему вполне хватает, да и пропойцей он вовсе не выглядел, всегда гладко выбрит, одет чисто во всё приличное и нестарое.

Был он высок, кряжист и прям не по годам, с мощными огрубелыми, мозолистыми руками рабочего человека. Много лет Потапыч проработал сантехником в местном ЖЕУ и старожилы двора хорошо его знали и любили. К пенсии у него был стабильный приработок на сантехнической ниве. Денег он больших с жильцов не брал, мог и за угощение сделать работу. Работой его все были довольны и поэтому не жирующие старожилы дома обращались к нему за сантехнической помощью чаще, чем в жилконтору.

Старик посмотрел в глаза Калинцева прямым, без всякого заискивания взглядом.

― Червонец-то найдётся свободный, беженец?

А он, протягивая ему деньги, неожиданно подумал, что для одинокого старика эти просьбы о деньгах скорей всего повод лишний раз пообщаться, прилепить к себе человека на некоторое время.

— Завтра отдам, ты же меня знаешь, я на отдачу лёгкий, — Потапыч небрежно сунул деньги в карман. — У меня халтурка на Почтамтской. Меняю одной мадам унитаз и бачок, так что разбогатею, Рокфеллера нагоню. А ты куда собрался?

— На Апрашку.

— Подарки к празднику? Святое. Ну пошли, я с тобой до Почтамтской пройдусь.

По дороге старик ярко обрисовал ему политическую ситуацию в стране. Сделав заключение, что если бы он так краны чинил (в слове «краны» он делал профессиональное ударение на букве «ы»), как руководит страной нынешний беспалый президент, то его давно бы уже с позором прогнали его клиенты или даже, возможно, и побили бы. У поворота на Почтамтскую они расстались. Старик так сдавил его ладонь на прощанье, что он крякнул, подумав: «Ну и силища. Михаил Потапыч ― верное словосочетание».

 

Улицы убрали плохо, было скользко, приходилось обходить грязные отвалы снега. Мысленно перебирая разговор с женой, он раздражался, опять пытался разгадать причину неожиданного разлома в Людмиле, но ничего на ум не приходило, кроме мыслей о накопившейся усталости, стрессе и какого-то необычного события, повергшего её в это состояние. Он успокаивал себя тем, что всё должно непременно утрястись естественным порядком, но голос внутри него обиженно перебивал эти его мысли, говоря: «Глупей ничего не придумал? Как? Как это утрясётся после того, что она тебе наговорила? Бросала тебе в лицо страшные убийственные слова, которые невозможно будет забыть. Настасьей Филипповной решила стать, Рогожина в Мерседесе найти! Слова можно, наверное, простить, но забыть? А она сама? Скажет: «Прости, Володя, не знаю, что на меня накатило?». А я махну рукой и скажу: «Да, ладно, Люд, чего только в жизни не бывает!». Тут-то и произойдёт живительный катарсис. Нет, не то, не то, здесь что-то гибельное, необычное, поворот на 360 градусов, открывший шлюзы с потоками негатива. Диссонанс! Уши режет. Что-то случилось с ней, сломало её».

Неожиданно ему ярко, будто при вспышке камеры, вспомнилась необычная ухмылка Людмилы, когда она говорила о том, что мужчины приглашают её в рестораны, ухмылка пошлая, с какой-то внутренней грязнотцой, сделавшая её другой Людмилой, чужой и неприятной женщиной.

Он знал такие ухмылки. Часто замечал их на лицах пьяненьких женщин в ресторанах, когда мужчины нашёптывали им что-то на ухо, и это «что-то» проявлялось на лицах женщин именно такой ухмылкой. Он резко мотнул головой, словно прогоняя наваждение, губы беззвучно прошептали: «Не ты это, Люда, не ты. Люда, Люда, что с тобой, красавица моя?». И опять стали всплывать в голове жестокие слова жены, прожигающие его сердце болью, обидой, раздражением и жалостью.

Тягостные мысли одолевали и не оставляли его. Погружённый в них он не заметил, что вместо Фонарного переулка свернул на набережную Мойки. Очнулся он, удивлённо озираясь, когда ступил на Поцелуев мост. Он остановился и окинул взглядом удивительную почти открыточную перспективу: за мостом вдали были Консерватория, Мариинский театр и прекрасное завершение улицы — сквер с Николо-Богоявленским собором; на левой стороне заснувшей подо льдом Мойки дремал с сонными окнами Юсуповский дворец, на правой — кирпичная цитадель Новой Голландии. Его взгляд, скользнув по застывшему зеркалу Мойки, взлетел к небу и остановился на сверкнувшем от нежданного луча солнца куполе Исаакиевского собора, безмолвно и гордо высившегося вдали над заснеженными крышами старых домов.

«Красота-то какая! — восхищённо прошептал он, тут же подумав огорчённо: «Проклятая нищета и суета! За столько лет не удосужился придти сюда с Людмилой и расцеловать её здесь. Народная молва говорит, что такой поцелуй накрепко связывает любящие сердца. Питерская мистика, городские байки. Они окружают этот город, фантомы давно умерших людей незримо бродят по его древним улицам в сизом и влажном зимнем воздухе. Но как же ему к лицу старость, какая у него стать и какая благородная седина! Как вдумчиво поработали гениальные мастера над его обликом и, слава богу, что советские мастеровые, устояли от желания перестроить эту красоту и не успели её испоганить. Правда, натыкали по указу начальства безмерное количество памятников другому «гению», ничего в нём не построившему, чьё имя недолго носил город, а на домах, где он якшался с товарищами, увековечили его имя на мемориальных досках, да улицы переименовали, дав им имена террористов, мизантропов, убийц и растлителей. Только город их пережил! Терпеливый и умный, он отнёсся к этому с мудрой усмешкой — он всегда знал, что имена эти пустые, чужие, временные, и ведал, что ветер истории всё расставит по местам. Он терпеливо ждал, когда ему вернут имя упрямого царя, заложившего его, и дождался этого. И, слава богу, что несмотря на стремительные демократические преобразования, ходить по набережным каналов, по мостам, улицам, по которым ходили гении, любоваться памятниками, храмами, парками, площадями, сквериками, архитектурой именитых зодчих, можно пока ещё бесплатно, но может быть ростовщики и лавочники со временем эту роскошь бедного человека отменят, обложат налогами и потешат своё тщеславие, построив рядом с шедеврами свои безликие дворцы из стекла и бетона, или перекупят старые».

Чтобы согреться, он пошёл быстрее. Постоял немного у памятника Чайковскому, думая о том, как повезло тем, кто учился в питерской Консерватории, полюбовался Мариинским театром. Впереди высился бело-голубой красавец Николо-Богоявленский Собор и он, неожиданно для себя, будто кто-то вёл его, пошёл к нему.

 

В храме было сумрачно, тихо и уютно. Потрескивали свечи, горели лампадки, редкие посетители ходили бесшумно, говорили шепотом, как охранители сна дорогого человека; красивая женщина в чёрном платке, со скорбными влажными глазами что-то шептала на ухо молодому батюшке, священник с белым печальным лицом внимательно её слушал.

Оглядываясь по сторонам, проникаясь умиротворённой атмосферой храма и непроизвольно расслабляясь и успокаиваясь, Калинцев купил несколько свечей. Он поставил три свечи там, где горели поминальные, и не смог уйти; стоял здесь долго, закрыв глаза, его объяла светлая печаль, придя к нему с образами матери и отца, бабушки, деда и тестя. Когда он открыл повлажневшие глаза, его свечи, потрескивая, догорали. Он тихо прошёлся по храму, нашёл икону Николая Чудотворца, подождал, когда отойдёт женщина, целующая край иконы, поставил свечу, долго смотрел в строгий и мудрый лик святителя и неожиданно для себя стал горячо просить. Он просил святого не о деньгах, не о жилье, не о благополучии — просил о здравии Алёши, Людмилы, Анны Никифоровны и дочери. Просил о сохранении семьи, о мире и взаимопонимании в ней. Слова его были корявы, он не знал молитв, но они были искренни и шли от сердца.

С Апраксиного двора, купив всё, что хотел, он возвращался домой в сумерках, когда уже включили уличное освещение. В своём дворе он опять встретил Потапыча в спецовке и с разводным ключом в руке. Они с ним закурили. Состоялся довольно странный разговор, который он списал на состояние Потапыча.

Вид его разительно переменился по сравнению с их первой сегодняшней встречей. Обычная бодрость старика куда-то пропала, выглядел он усталым, на печальном лице выделялись подглазья, ввалившиеся, темные, с какой-то болезненной прозеленью. Он отвёл его в сторону, вернул занятую десятку и, тревожно озираясь, заговорил, почему-то полушёпотом:

— Знаешь, переселенец, я этот город так и не полюбил. Нет, он мне ничего плохого ни сделал, но и родным не стал. Счастье, брат, ― родиться и умереть в родном для тебя месте, правильно говорят: где родился — там и пригодился. Если даже бродяжничаешь ты по белу свету, то умирать обязан вернуться в родные края к могилам родителей, соседей, друзей — веселей будет рядом с ними лежать. Будут люди живые, знавшие тебя и помнившие, приходить проведывать своих родных и тебя вспомнят, мимо твоей могилы проходя. А здесь меня точно на кладбище никто не вспомянет, разве те только, кому я унитаз да смеситель менял. М-да, Питер, Володя, — город-хитроман. Он человека в себя засасывает и крепко держит в своей чухонской трясине, от него так просто не отделаешься. Чужаков здесь всегда много было, одни уезжают, другие приезжают ― людской круговорот. Те, что уедут, Питер не забудут. Даже кому здесь совсем хреновато и тяжко было, бахвалиться станут, в грудь себя бить, вернувшись в свой Мухосранск или Мешковку, дескать: «Да я же в Питере жил! В Питере, сечёте, провинциалы!». Будто, кипит твоё молоко на плите, в раю, понимаешь, жили. Сами, может, в Питере том горе мыкали, мёрзли, болели, в ботинках рваных ходили, угол снимали в шесть метров, да на общей кухне лаялись и грызлись со злыднями-соседями; вспомнить нечего, кроме того, что через Фонтанку по Аничкову мосту на работу ходили, да в котлетной, когда копейка заводилась, стопарик позволяли себе пропустить, а гляди ж: «Я в Питере жил!». Не всякому он люб, некоторые злобятся или ворчат, но даже и такие товарищи забыть его не могут, нет-нет да брякнут, подпив, с ухмылочкой: «Была у меня в Питере одна мамзель. Такая, доложу я вам, столичная штучка!». Холодно мне в нём всегда было, не радовал он меня, и он меня, кажется, не полюбил, потому и счастья у меня в нём не случилось. Ты знаешь, как-то не заметил меня Питер, дела ему никакого до меня не оказалось. Читал я, что в старые времена деревня рассейская ездила сюда подрабатывать. Пили, само собой, болели, работали, как волы, надрывались за пятак на тяжких работах на чужого дядю. Когда домой возвращались, на вопросы деревенских: чего вернулись? Отвечали: напитерились, мол. Напитерились — прикидываешь? М-да, напитерились — набедовались, то есть. Я своей покойной супруге не раз предлагал на юга обменять квартиру, но она ни в какую. Ей здесь очень нравилось. Она ж родом из тутошней северной Мешковки, что от Эстонии в двух шагах. В деревне той пять хат и один колодец, селяне грибами, ягодой, да рыбалкой проживают. А тут тебе и мороженое с пирожным, и фарш в магазинах готовый, и мандарины с конфетами, и вода горячая с унитазом. Страшно ей было бросить жильё, ради которого она горбилась столько лет. Но ей, Володя, чуток легче было, однако, чем мне: отдушина у неё была сердечная ― сёстры имелись и мать с отцом на Псковщине. Я, Володя, не говорил тебе ещё, что сирота я, детдомовец? Нет? Докладываю: сирота… Записано в паспорте, что родился я в городе Туапсе, но это филькина грамота, хотя, думаю, где-то поблизости и был рождён, раз мать меня грудничком оставила в этом городе. Сгинуть мне не дали люди, фамилию присвоили обычную русскую Медведев, а имя и отчество дали соответствующее ― Михаил Потапыч, наверное, весу во мне было «многовато», с юмором люди попались. Тогда голодуха была, и много народа на юга подавалось хлеба искать. Может, и мать моя там скиталась, а как я у неё случился, так, наверное, обузой стал. Может, я и не русский вовсе, а какой-нибудь адыгеец — их там много проживало, или армянин. М-да, подкидыш… это дело, Володя, тяжкое, это только тот поймёт, кто сам в шкуре подкидыша пожил. Нет от этого душе покоя. Этого никому не пожелаю: выйти из школы и видеть, как твоего одноклассника мать встречает и обнимает нежно, — это кино детскому сердцу вредное. Вот значится, какое дело, Володя. И сердце моё там, знаешь, где-то на юге осталось. У каждого человека должна быть родина, место, где мать его родила. Я после войны не раз и не два ездил летом на моря отдыхать. Так на сердце у меня там теплело, родное что-то чувствовал, может потому, что ходил по земле, где мать моя ступала. Ты вот тоже с юга, вижу не сладко тебе в нашей каменной берлоге, в Венеции Северной? Ну, скажут же — Венеция! Венеция, кипит твоё молоко на плите, с замерзшими каналами и без звёзд на небе! Вместо лодочников пароходы да баржи. Смотрю я на тебя, Володя, и вижу, что положение твоё, однако, хуже моего того, когда я подкидышем детдомовским был. Я хотя и без родителей остался, но меня власть не бросила, у меня надежда была, что вырасту, получу специальность, угол мне дадут, по помойкам не буду скитаться. У тебя другое. Никто тебе здесь не поможет и город этот холодный тебя может не принять. Не посчитает тебя нужным. Санитары бродят кругом, они присматривают, где можно хапнуть, кому горло перегрызть, и меня, наверное, такой санитар уже присматривает...

«О чём это он? — думал Калинцев с удивлением и жалостью. — Не в себе сегодня старик, таким я его ещё никогда не видел. И выглядит он просто ужасно, как-то одряхлел вдруг, согнулся».

Потапыч болезненно скривился, помассировал правый бок и продолжил:

— А я к тебе давно присматриваюсь. Да... присматриваюсь. Ты думаешь, мне деньги нужны? Я людям унитазы ставлю не потому, что денег хапнуть охота, а потому, что с людьми живыми поговорить хочется, ну, а дадут денег — беру. Дают — бери. И с тобой я беседую и общаюсь, потому как интересно мне с тобой. Наши дворовые, коренные жильцы дома распылились, разменялись, съехали, хаты продали, а новые жильцы, разбогатевшие выскочки, нос воротят, кипит твоё молоко на плите. Я же один душой, Володя, мне много не нужно, пойми. Я тебе как-нибудь всё расскажу, должны мы с тобой поговорить по душам… ты меня изначала не отторг, с уважением ко мне отнёсся — это дорогого стоит во все времена. Вижу я, не гнилой ты мужик, семейный, лямку тянешь тяжкую, не шалаешься с синюками нашими. Сейчас сосед с соседом здороваться перестал…

Тут он будто пришёл в себя, вздернулся, посмотрел на Калинцева абсолютно трезвым взглядом.

— Заговорился я, зарапортовался, старый. Я унитаз мадамочке уже поставил, сейчас бачок буду устанавливать, забегу только домой ― мне ключ на тринадцать нужен. Ну, и бабёнка, скажу я тебе, кипит твоё молоко на плите. Поваром в кафе работает, коньячком французским, маслинами с лимоном угощает. Вдовая пенсионерка, но ещё, знаешь, кхе-кхе, не «консерва» в парике.

Калинцев рассмеялся.

— Вот так в жизни обычно и случаются встречи, ведущие к «золотой осени». Запал на вдовушку, Потапыч, колись? Коньячок, закусочка, мужик ты ещё видный и крепкий...

— Это дело отпадает, беженец, — устало отмахнулся Потапыч, не дав ему договорить,— «женилка» моя уже давно находится в состоянии абсолютного покоя. У меня сосед был Моисей Абрамович, фамилию называть не буду, догадайся сам какой он весёлой нации. Ну, ты понимаешь, народ этот, известно, остроумный. Ему уже лет под девяносто было, за собой следить перестал, склероз и всё тому причитающееся. Как-то выходит из парадной, а у него ширинка на брюках нараспах — заходите воры. Ну, я ему на ухо: «Моисей Абрамович, у тебя «магазин» открыт». А он мне: «В доме покойника, Мишенька, все двеги должны быть откгыты настежь!». То и у меня. Но, слава богу, склерозу пока нет.

Калинцев от души расхохотался. Потапыч залез в карман, вытащил шоколадный батончик, протянул, буркнув: «Возьми внуку», и быстро пошёл к парадной. Калинцев проводил его удивлённым взглядом.

Тёща открыла дверь сразу после его звонка, и он, раздеваясь, спросил про Люду.

— Ушла на работу, — ответила теща, отводя глаза в сторону. — Лютовала — только держись. Слова не давала вставить, до слёз меня довела, даже Алёшка сказал ей, что она злая, как баба яга.

Что-то неприятное кольнуло сердце Калинцева: какая-то гаденькая, не проклюнувшаяся мысль. Ещё не понятая, но по скрытому смыслу своему уже преступная и неприемлемая его сердцу.

— Работница. На работу, как на праздник, ― сказал он с брезгливым и раздражённым видом.

— Да вот же. Пойдем я тебя покормлю. Ты же ушёл не емши, — тёща явно стушевалась от его слов и тона, каким они были произнесены. Опять отводя глаза в сторону, она тихо добавила: «Вымой руки, Володечка».

Он заметил это изменение в ней и пристально посмотрел ей в лицо.

— Мама, что-то случилось? Вы ничего от меня не скрываете?

— Нет, нет же, что ты, Володечка. Господь с тобой, что ж мне скрывать от тебя? ― нервно воскликнула Анна Никифоровна.

Он протянул ей пакет, отмечая в её голосе неуверенность и недосказанность.

— Спрячьте, мама, до Нового года. Здесь подарки. А где Алёшка, Настя?

— Они ёлку наряжали долго, а час назад в цирк отправились. Втроём... с другом Настиным. Он на улице стоял, я его в окно видела. Симпатичный, не чёрный вовсе, среди армян у нас в Сухуми такие были. Гамлета помнишь, шеф-повара нашего санатория?— проговорила тёща, проходя в кухню.

— И Гамлета помню и Офелию, и Лаэрта, — раздраженно сказал Калинцев.

— Её не Офелией звали, ты путаешь, — Мариэттой. Володя, ты всё же руки сходи вымой с марганцовкой.

— Точно Мариэттой, но Офелия ей личило бы больше, — кивнул головой Калинцев и покорно пошёл в ванную. В голове у него теперь не было ничего кроме мыслей о Людмиле. И он знал, что так теперь будет долго, пока этот нервный пузырь не лопнет и всё не разъяснится и определится.

Сидя на кухне, он поглаживал Линду, устроившуюся на соседнем табурете, и тоскливо смотрел в окно. Тёща что-то говорила, гремела сковородками, ставила тарелки на стол, губы её всё время шевелились, выражение лица было страдальческим. Без аппетита проглотив еду, он пошёл в свою комнату, не зажигая света, лёг на застеленную кровать лицом к стене, закрыл глаза.

Неожиданно он судорожно всхлипнул и через мгновенье из его глаз потекли слезы. Плакал тихо и долго, а потом заснул так же на боку, свернувшись калачом. Заснул крепко, организм его сам решил за него проблему подступившего близко к душе стресса. Линда, которая успела заскочить к нему в комнату, лежала у него в ногах и иногда повизгивала во сне. Ей, наверное, снились собачьи сны из её прежней вольной жизни в доме, где всегда можно было выскочить в сад и порезвиться на воле.

 

 

Комментарии

Комментарий #26186 30.10.2020 в 22:21

Душевно благодарю редакцию за публикацию романа. Авторам мой респект за лестные отзывы. Обещана публикация всего романа в декабре. С пожеланиями здравия и мира Бахтин. СПБ.

Комментарий #26085 18.10.2020 в 19:21

В прозе Бахтина ярко выразилась сыновняя любовь к миру пореформенного города XXI века, пост-советской реальности, доскональное знание их быта и людей. Вместе с тем отчетливо звучат горькое сожаление и боль за неустроенность жизни не только личной, но чаще социальной, за недооценку человека как личности. «Несобытийный» сюжет помогает создать яркие картины повседневности узнаваемого современного (или почти современного) Питера. Роман полон драматизма, местами — трагического накала событий. Герои Бахтина, циничные, не в меру оборотистые - или наоборот, без середины, слишком простодушные, доверчивые, не все еще не понимают, что живут за чертой милосердия. Они не умеют жалеть себя, не знают своих человеческих прав. Для них священно то, что спасает в жизни, на что можно надеяться. Публицистическое осмысление действительности в нашем мире с трудом уступает дорогу эстетическому ее воплощению. Тонко описаны типичные свойства русского характера: доверчивость, скромность, доходящая до самоуничижения, совестливость, милосердие. На Западе (да порой и у нас) их принято считать слабостью, забитостью, корни которой идут от татаро-монгольского ига, крепостного права и тоталитаризма. Но это не слабость и тем более не трусость. Просто в нашей традиции есть опора на высший смысл смирения. Это очень тонко и ненавязчиво отражается у Бахтина /А.Егорова/

Комментарий #26061 15.10.2020 в 19:08

Бахтин – игра на фортепьяно,
Роман звучит как нотный строй,
И дней шатанье окаянных
Он в звук выводит за собой,

И зыбью вырвавшись из фортки,
Из тёплой комнаты на хлад
Аккордов долгих эти нотки
Над зимним Питером летят…

Горчит строка минором века
И седовласый пианист
Вскрывает душу человека
Заполнив буквой белый лист,

И снова россыпи на сходнях
В мельканьи дней и в тленьи лет…
И тех хлопот предновогодних
Курится искренний сюжет…

{Александр Стреле, Зилаир}

Комментарий #26028 14.10.2020 в 10:05

Мы с Бахтиным – единомышленники, я чувствую в его текстах созвучие, и потому не могу считаться, наверное, объективным критиком, но всё же, мне кажется, очевидно каждому: избранный Бахтиным способ художественного осмысления доказал, что способен не только освоить в литературном преломлении новый, глубоко «нелитературный», по сути, тип общества, но и сформировать своеобразную поэзию социального романа. Да, в определённом смысле, расшатывая классический тип литературной условности. Да, подвергнув серьёзной ревизии языковые нормы риторической традиции. Да, создавая удивительный гибрид высших стандартов русского, «питерского» литературного языка и народных говоров деклассируемой «отвязной» среды. Тех, что вторгаются в местами просто академическую ткань интеллигентной речи «от автора».
Человек Бахтина – это образованный человек с развитой речью, который входит в житейски-узкий коридор, куда эта речь за ним уже не пролезает. Она как бы комкается и деформируется, она прежними сложными приёмами пытается отразить примитивную реальность коммуналки и задних дворов. Красиво рассказывая о некрасивом мире, связно рассказывая о разорванном – вот, может быть, определение особого художественного мира и метода у Бахтина.
И в этом – отрадная новизна художника. Наша литература знала типажи восходящие и типажи устойчивые. Здесь же идут нисходящие типажи, которым из сложной и развитой жизни приходится перековывать себя на жизнь примитивную и скомканную.
Трагическая судьба Усольцева, чувственно-нервный уход и «плотская душа» Валерии, рассыпающийся в прах быт Суходольских (мне вспомнился бунинский Суходол – думаю, неспроста такая игра аллюзиями у автора)… Далее, напряжённая, расщеплённая изнутри устойчивость Калинцева – который словно бы не верит, что так живёт. И словно бы с минуты на минуту ожидает проснуться, стряхнуть морок, облегчённо вздохнуть – что лишь привиделось…
В Бахтине можно видеть «музей быта» безвременья XXI века, можно видеть «историка мыслей» этого надломного рубежа, но мне, кроме этого, видится в его строках драма интеллигенции, ошеломляющим порывом исторической бури поменявшейся местами с быдлом и маргинальным подпольем. Когда асоциальное вдруг стало «образцом» и учительствует, а наиболее социальное, рафинирование – воспринимается окружающим миром, как аномалия. Мир, в котором норма стала патологией, патология же нормой. Это не только переживается множеством персонажей, «хлопочущих перед праздником», единственно-бесспорным, календарным, странным в своей календарности. Это ещё и постоянно обсуждается ими, как отвлечённо, философски, так и в перекошенном крике бытовой истерики. Роман ведёт нас через штормы духа, через взбаламученные широты, к… К чему? Ну, публикация ещё не закончена, почитаем следующие главы – увидим! (А. Леонидов, Уфа)